Невзятая с Парижем
Драма в 2 актах
;
Действующие лица:
Татьяна – Татьяна Яковлева – Либерман, муза Владимира Маяковского, жена Александра Либермана.
Александр – Александр Либерман – шеф-редактор издательства Conde Nast, художник, муж Татьяны.
Бродский – Иосиф Бродский, поэт.
Лимонов – Эдуард Лимонов, поэт.
Елена – Елена Щапова, жена Эдуарда Лимонова.
Бертран - Бертран дю Плесси, первый муж Татьяны.
Отец – Алексей Яковлев, отец Татьяны.
Маяковский – Владимир Маяковский, поэт.
Эпизодические персонажи.
;
Акт 1
Сцена 1. Утро на 70-ой авеню
Роскошный таунхаус на 70-й авеню в Нью-Йорке. Светлое утро 1975 года. Атмосфера богатства, утонченности и скрытого напряжения.
Сцена открывается немой картиной идеального утра могущественной пары. Александр Либерман в безупречном костюме сидит в глубоком кресле, погруженный в чтение газеты The New York Times. Светлое утро проникает сквозь высокие окна, освещая полированную мебель, дорогие картины и идеальный порядок. Татьяна Яковлева-Либерман в шелковом халате цвета слоновой кости не спеша завтракает за небольшим столиком у окна. На столе — фарфоровая чашка с кофе, серебряные приборы, ваза с белыми лилиями.
Татьяна отставляет чашку. Её первое действие — не к кофе, а к маленькой серебряной шкатулке, стоящей рядом. Она открывает её, достаёт крошечную таблетку, подносит ко рту, глотает, запивая щедрым глотком виски из небольшого хрустального стакана. Ритуал отработан годами, почти механический.
Александр замечает это краем глаза. Он не смотрит прямо, но знает. Знает, что это происходит каждое утро. И каждое утро это — маленькая трещина в их идеальной картине. Он беспокоится, конечно. Но страх нарушить хрупкое спокойствие, страх вызвать бурю, которую потом придётся долго укрощать, сильнее.
АЛЕКСАНДР. (Не отрывая взгляда от газеты) Кофе холодный. Позвать Мейбл, чтобы подлила?
ТАТЬЯНА. Не надо. И так сойдет.
АЛЕКСАНДР. Вчера звонил Артур. Передавал привет. Говорит, ты произвела фурор на его вечеринке.
ТАТЬЯНА. Артур? А, да. Он все время рассказывал про свою яхту. Скукотища смертная.
АЛЕКСАНДР. Зато канапе были отменные. Ты заметила?
ТАТЬЯНА. Я заметила, что его новая жена на двадцать лет моложе предыдущей. И канапе тут ни при чем.
АЛЕКСАНДР. Ну, Таня… Не будь так сурова. Все мы…
ТАТЬЯНА. (Перебивая) Все мы что? Ищем утешения? Одно нашли, тут же тянемся за следующим. Ничего не меняется.
АЛЕКСАНДР. (Меняя тему, голос становится более деловым) Кстати, ты видела последние снимки Ньютона для Vogue? Дерзко. Очень дерзко.
ТАТЬЯНА. Дерзко? Или просто откровенно? Он не женщин снимает, Алекс. Он упаковывает и продает эротизм в раме для гостиной, точнее для твоих журналов.
АЛЕКСАНДР. Но в этом и есть сила. Эротизм, который уже не шепчет, а кричит.
ТАТЬЯНА. (Иронично) Кричит о деньгах. И о власти. Всегда о власти.
АЛЕКСАНДР. Сила, которая не давит, а манит. Это и есть искусство — превратить желание в эстетику.
ТАТЬЯНА. Искусство… Да. Я помню, как это было. Когда я сама была… упаковкой. В Париже.
АЛЕКСАНДР. Ты никогда не была упаковкой, а только содержанием. Изысканным.
ТАТЬЯНА. (Проводит рукой по своей ноге) Содержанием? Платья тогда стоили больше, чем я зарабатывала за месяц. Спасибо дяде Саше за его доброту ко мне. Мужчины смотрели не на меня — на ткань, на бренд.
АЛЕКСАНДР. Это неправда. Они смотрели на тебя. Всегда.
ТАТЬЯНА. (Берёт стакан с виски) Ты так думаешь? Они видели образ. Русскую мадемуазель с трагическим прошлым. Это тоже товар.
АЛЕКСАНДР. Для меня ты никогда не была товаром, Таня.
ТАТЬЯНА. (Делает глоток) Для тебя — нет. Для других… Изысканное содержание в дорогой упаковке. А теперь? Теперь мы просто смотрим, как всё рушится.
АЛЕКСАНДР. Ничто не рушится. Всё эволюционирует. Мода, искусство… Мы меняемся вместе с ними.
ТАТЬЯНА. Нет! Мы просто становимся старше и позволяем всему идти своим чередом. Без борьбы.
АЛЕКСАНДР. Борьба — это для молодых. У нас уже другая задача — сохранить утонченность. В этом наша сила.
ТАТЬЯНА. Утонченность? Это то, во что мы превратили свою боль? Заперли её в красивую клетку из хрусталя и шелка?
АЛЕКСАНДР. Мы построили жизнь, Таня. Не клетку. А крепость.
ТАТЬЯНА. Крепость… Интересно, от кого мы защищаемся?
АЛЕКСАНДР. (Теряя самообладание) Хватит, Таня. Прошу тебя. Не сегодня.
ТАТЬЯНА. (Отставляет стакан) Как скажешь. Не сегодня.
АЛЕКСАНДР. (Складывая газету, его голос становится твёрдым, редакторским) Сайгон пал. Только что прочитал. Коммунисты вошли в город.
ТАТЬЯНА. Пал… Опять эти красные…
АЛЕКСАНДР. Это был лишь вопрос времени. Американцы ушли, Южный Вьетнам не смог удержаться. Политика, Таня. Ничего личного.
ТАТЬЯНА. (Её голос срывается на крик) Ничего личного?! Как ты можешь так говорить! Это самое что ни на есть личное для меня!
АЛЕКСАНДР. Я говорю о геополитике. О балансе сил. Это не имеет отношения к нам.
ТАТЬЯНА. Не имеет отношения? Они везде! Эта чума! Эта красная чума! Они захватывают всё на своём пути!
АЛЕКСАНДР. Таня, дорогая, успокойся. Это происходит за тысячи миль отсюда. В джунглях.
ТАТЬЯНА. Они не в джунглях! Они в головах! Они забрали мою страну, нет, нашу стану! Разбросали мою семью по миру! Мать осталась в Пензе, отец сбежал…
АЛЕКСАНДР. Я знаю. Я всё знаю. Но мы выжили. Мы построили новую жизнь. Здесь, в безопасности.
ТАТЬЯНА. Безопасность? Ты называешь это безопасностью? А наша дочь? Наша Фрося!
АЛЕКСАНДР. А что с Фросей? У неё уже своя жизнь.
ТАТЬЯНА. Она симпатизирует эти коммунистам, социалистам, сочувствует этим… этим убийцам! Моя собственная дочь!
АЛЕКСАНДР. Ой, да что ты завелась, это было 20 лет назад во время учебы в колледже…
ТАТЬЯНА. Это предательство! Она плевала на всё, что мы пережили! На всю нашу боль!
АЛЕКСАНДР. И слава Богу. Мы дали ей другую жизнь.
ТАТЬЯНА. Чтобы она стала одной из них? Читала их лозунги, ходила в их кружки? Это та жизнь, которую мы для нее хотели?
АЛЕКСАНДР. Нет. Конечно, нет. Но мы не можем контролировать её мысли.
ТАТЬЯНА. Нет… Не можем. Ничего не можем. Ничего.
Татьяна сидит неподвижно, глядя в одну точку. Её пальцы медленно барабанят по столешнице. Затем она глубоко вздыхает, проводит рукой по лицу. Она берёт хрустальный графин, снова наливает виски в стакан, но не пьёт, а просто смотрит на золотистую жидкость.
ТАТЬЯНА. Знаешь… Сегодня будут гости.
АЛЕКСАНДР. Гости? Кто? Артур?
ТАТЬЯНА. Нет. Не Артур. Наш Иосиф. Бродский.
АЛЕКСАНДР. А, Иосиф! Это прекрасно. Всегда рад ему. Умнейший человек. На что жалуется на этот раз? На американскую глупость или на русскую тоску?
ТАТЬЯНА. Он не жалуется. Он… наблюдает. Как и все настоящие художники. В мире, знаешь ли, их было всего двое, а остался и вовсе он один.
АЛЕКСАНДР. Двое? И кто эти счастливчики?
ТАТЬЯНА. Пикассо и он. Остальное — ремесло, мода, подражание. Они же… они видят сути.
АЛЕКСАНДР. Сильное заявление. А Ротко? Уорхол? Ты же любишь Энди.
ТАТЬЯНА. Люблю. Он гениальный шут. Но это — цирк. Блестящий, весёлый цирк. А Бродский… это собор. Тихий, холодный и абсолютный.
АЛЕКСАНДР. Понимаю. Ну что ж, тем более будем рады видеть собор в нашем скромном жилище. Он один будет?
ТАТЬЯНА. (В её глазах появляется искорка любопытства) Нет. Не один. С ним пара. Молодые. Недавно из Союза.
АЛЕКСАНДР. Беглецы? Диссиденты?
ТАТЬЯНА. Поэт. Диссидент, да. И его жена. Говорят, невероятно красивая.
АЛЕКСАНДР. Поэт-диссидент и красавица-жена. Классика жанра. Надеюсь, он хотя бы талантливый поэт, а не профессиональный страдалец.
ТАТЬЯНА. Иосиф высокого о нём мнения. Говорит, в нём есть огонь.
АЛЕКСАНДР. Огонь… Надеюсь, он не подожжёт наши занавески в порыве вдохновения.
ТАТЬЯНА. (Впервые по-настоящему улыбается) Не бойся, твои занавески в безопасности. Мне просто… интересно. Интересно на них посмотреть.
АЛЕКСАНДР. Почему?
ТАТЬЯНА. Они… как рыба. Прямо из той реки, что течёт там, в прошлом. Мне нужно это. Сегодня особенно.
АЛЕКСАНДР. (Встаёт, подходит к ней, целует в макушку) Как скажешь. Ты хозяйка этого салона. Развлекайся, как считаешь нужным.
ТАТЬЯНА. Ты не против? Ты же не любишь все эти встречи и приемы.
АЛЕКСАНДР. Главное, чтобы ты была счастлива. И чтобы виски хватило на всех.
ТАТЬЯНА. Спасибо, Саша.
АЛЕКСАНДР. (Улыбается) Пустяки. Я пойду. Дела ждут. Привет Иосифу и его приятелям.
ТАТЬЯНА. Иди. Я всё устрою.
Александр уходит. Татьяна остаётся одна. Она подходит к окну, смотрит на улицу. Её лицо уже не выражает опустошения, а скорее сосредоточенное ожидание.
Сцена 2. Дневные гости
То же место, тот же день. Полдень.
Звонок в дверь. Домработница Мейбл, женщина в строгом форменном платье, открывает дверь и молча впускает в роскошную гостиную Бродского, Лимонова и Елену Щапову. Гостиная залита светом от высоких окон, повсюду расставлены букеты белых лилий. Воздух прохладен и чуть сладок от их аромата.
БРОДСКИЙ. Спасибо, Мейбл. Надеюсь, мы не слишком рано? Хозяйка предупреждена?
МЕЙБЛ. (кивает) Миссис Либерман спускается. Прошу, располагайтесь.
ЛИМОНОВ. Иосиф, ты уверен, что мы в нужном месте? Похоже на музей современного искусства, куда забыли запустить посетителей.
ЕЛЕНА. Эдик, будь вежлив. Здесь так... безупречно.
БРОДСКИЙ. (Улыбаясь, подходит к картине на стене) О, это и есть тот самый Брак, о котором она говорила. Видите, Лена?
ЕЛЕНА. (Переходя к окну). Смотрите, какой вид на улицу и эти дома. Кажется, здесь время течет иначе. Медленнее.
ЛИМОНОВ. Без пылинки. Пугающе. Как будто никто не живет, а только позирует для вечности.
В этот момент на лестнице появляется Татьяна Либерман. Она не спеша спускается, в шикарном брючном костюме от Ив Сен Лорана, с ярким шелковым платком на шее. Её взгляд скользит по гостям, оценивающий, но не враждебный.
ТАТЬЯНА. Иосиф Александрович! Наконец-то. Я уже начала бояться, что вы предпочли общество более веселых собеседников. (Её взгляд переходит на Лимонова и Елену) Но я вижу, вы привели с собой... интересных компаньонов.
БРОДСКИЙ. (Подходя к ней, целует руку) Татьяна Алексеевна! Вы сияете, как всегда. Позвольте представить – Эдуард и Елена. Как я и обещал – самые яркие голоса из той реальности.
ТАТЬЯНА. (Протягивая руку Лимонову, затем Елене) Обещания Иосифа – единственная валюта, которой я еще верю. Добро пожаловать. Надеюсь, Мейбл предложила вам чего-нибудь освежающего? Или вы уже успели изучить всю мою скромную коллекцию?
ЛИМОНОВ. Ваша скромная коллекция могла бы содержать целую республику поэтов. Мы просто пытались понять правила игры в этом пространстве.
ТАТЬЯНА. Правила? О, здесь их нет. Только одно – говорить то, что думаешь. Если, конечно, осмелишься. (Переводит взгляд на Елену) Вы не против, если мы обойдемся без церемоний? Меня утомляет светский ритуал.
ЕЛЕНА. Конечно... мы...
ТАТЬЯНА. (Обрывает ее и сама садится первой) Прекрасно. Тогда садитесь, пожалуйста. Иосиф не преувеличивает ваши таланты, Эдуард? Он склонен к поэтическому преувеличению.
ЛИМОНОВ. (Садится напротив нее) Он преувеличивает только когда говорит о друзьях. О врагах он точен. Как скальпель.
ТАТЬЯНА. Хороший ответ. Прямой. Это редкость здесь. (Смотрит на Бродского) Вы находите их в самых неожиданных местах, Иосиф. Как и я когда-то.
БРОДСКИЙ. (Усаживаясь рядом) В неожиданных? Нет. В единственно возможных. Там, где еще дышит искренность. А она, знаете ли, стала дефицитом.
ТАТЬЯНА. Искренность... Да. Вы знаете, я ведь выросла среди людей, которые не боялись быть искренними. Мои родители водили дружбу с поэтами, художниками, ходили на встречи в «Футуристическом доме»...
ЕЛЕНА. Вы были знакомы с футуристами?
ТАТЬЯНА. Нет, я тогда была еще девочкой. Мой отец собрал вокруг себя всех – от инженеров до мятежных художников, пахнущих дорогой и дешевым вином. И вот однажды в 13-м году появился Он.
ЛИМОНОВ. Маяковский.
ТАТЬЯНА. Да, он с друзьями читал лекции о поэзии, и родители пообщались с ними после выступления в доме их друзей, названном «футуристическим».
ЛИМОНОВ. А что потом?
ТАТЬЯНА. Революция, голод, нищета. А потом был Париж... И дядя Саша. Он ввел меня в круг богемы. Его мастерская была магнитом для многих потерянных русских душ с палитрой или пером в руках. Там я видела, как Пикассо спорил с нищим поэтом о форме чаши, а через час они пили абсент из одной бутылки.
ЕЛЕНА. Вы... вы знали Пикассо?
ТАТЬЯНА. Я знала многих. Но это не было «знанием» в светском смысле. Это было... соучастие в общем безумии. Здесь, все иначе. Здесь безумие упаковано в рамки и расставлено по углам.
ЛИМОНОВ. Как и мы все.
ТАТЬЯНА. Вот именно! Но некоторые, кажется, еще помнят, как пахнет настоящая краска, а не лак на раме.
БРОДСКИЙ. Но ведь и здесь есть своя красота, Татьяна Алексеевна. Своя гармония.
ТАТЬЯНА. Гармония – это когда все звучит в унисон. Здесь же каждый предмет кричит о своем совершенстве, заглушая соседа. Это не гармония, Иосиф. Это аукцион.
ЛИМОНОВ. Но на аукционе есть лоты, которые не хотят быть проданными.
ТАТЬЯНА. (Замирает на мгновение, затем медленно улыбается) О... Вы опасный человек, Эдуард. Вы видите слишком много. Возможно, именно поэтому вы здесь.
ЕЛЕНА. Мне кажется, здесь прекрасно. Как в сказке.
ТАТЬЯНА. Сказки, милая девочка, всегда заканчиваются пробуждением. Или... превращением в одну из тех позолоченных статуэток. (Указывает на полку) Которая смотрит на мир стеклянными глазами и уже не помнит, какой на ощупь настоящая глина.
ЛИМОНОВ. А вы помните?
ТАТЬЯНА. Память – это не то, что выбираешь. Она как шрам. Он есть, даже если его не видно под одеждой. (Резко меняет тему) Но хватит обо мне. Иосиф говорил, вы читали свои стихи в необычных местах, Эдуард? Даже на крышах?
ЛИМОНОВ. Крыши, подвалы... Где угодно, где есть хоть кто-то, готовый слушать.
ТАТЬЯНА. А здесь? (Обводит рукой гостиную) Вам не кажется, что эти стены слишком привыкли к аплодисментам? Они могут не услышать тихий голос.
ЛИМОНОВ. Тихий голос – это не про меня. Если уж читать, то так, чтобы содрогались хрустальные люстры.
ТАТЬЯНА. О? Это мне нравится. (Поворачивается к Елене) А вы? Вы только слушаете? Или тоже участвуете в этом... сотрясении основ?
ЕЛЕНА. (Смущенно) Я... я просто люблю его стихи. И верю в него.
ТАТЬЯНА. «Просто»? Нет, это не «просто». Это самое сложное. Быть якорем для корабля, который ищет шторм. (Снова к Лимонову) Вы понимаете, какое это сокровище – такая вера?
ЛИМОНОВ. (Смотрит на Елену) Понимаю. Поэтому и ношу ее с собой, как коммунист партбилет.
ТАТЬЯНА. (Смеется) Партбилет... Хорошая метафора. (Встает, подходит к бару) Но, возможно, пора перейти к чему-то более осязаемому. Виски, коньяк или что-то бунтарское?
БРОДСКИЙ. Бунтарское это если коньяк с шампанским, я же буду просто коньяк, как консерватор и традиционалист.
Татьяна вопросительно смотрит на Эдуарда и Елену – те соглашаются с выбором напитка.
ТАТЬЯНА. (Разливая коньяк по бокалам) Как и мы все, дорогой Иосиф. Как и мы все. (Раздает бокалы) За новое знакомство. И за... надеюсь, не только приятную, но и честную беседу.
Она поднимает бокал, ее взгляд скользит по лицам гостей, задерживаясь на Лимонове.
ТАТЬЯНА. Ну что ж... Расскажите мне теперь вы. Что вас... вытолкнуло в этот мир? И что вы надеетесь здесь найти?
ЛИМОНОВ. Да, были причины. Невозможность дышать полной грудью. Чувство, что тебя душат и это чувство называется КБГ.
ТАТЬЯНА. (Глядя то на Лимонова, то на Бродского) Именно. Душат.
ЛИМОНОВ. Мне предложили два варианта: сотрудничество или тюрьма. Я выбрал третий.
ТАТЬЯНА. Правильно сделали, что не стали стучать на товарищей. Ой, вспоминаю, как я сама бежала из нищей, голодной Пензы. Больная туберкулезом. Думала, что умру по дороге. Но дядя, тетя, бабушка… они меня окружили такой любовью, такой заботой. Я поправилась. Стала манекенщицей, плаванием занималась. Если бы не дядя, его хлопоты… Россия бы меня, наверное, пережевала и выплюнула на Митрофановское кладбище. Франция меня приняла. И я полюбила ее всем сердцем. А потом война… И вот я здесь, в Америке, уже больше тридцати пяти лет. Время летит, знаете ли. И все время ищешь что-то… что-то, что напоминает о той Франции, о той жизни. Или о той России, которую я потеряла.
БРОДСКИЙ. Потеряли… Да. Это слово знакомо многим из нас.
ЕЛЕНА. Это, должно быть, очень тяжело. Жить вдали от всего, что тебе дорого.
ТАТЬЯНА: Ну, мы с Алексом сделали все, чтобы теперь наслаждаться отведенным нам временем и не лить слезы о давно ушедшем. Стараюсь находить в жизни все новые и новые радости. Вот, например, ваши стихи, Эдуард. Я слышала, они очень… сильные. Дерзкие.
ЛИМОНОВ. Спасибо, Татьяна Алексеевна. Стараюсь писать, как чувствую.
ТАТЬЯНА. (Перебивает, но мягко) Вот вас вырвали с корнем. Но корни… они ведь остаются. И иногда они дают новые побеги. Вот вы, Эдуард, вы ведь несете в себе что-то от той России, которую оставили?
ЛИМОНОВ. Может быть. Я просто пишу. Пишу то, что вижу и чувствую.
БРОДСКИЙ. (Смотрит на Лимонова с пониманием) Это уже немало. Видеть и чувствовать. В наше время это уже подвиг.
ТАТЬЯНА. (Улыбается, глядя на Бродского) Вот видите, Эдуард. Иосиф знает. Он знает цену этому. Он сам – живое доказательство.
Пауза. Татьяна подходит к окну, смотрит на улицу.
ТАТЬЯНА. Нью-Йорк… Он такой разный. Такой шумный. И такой одинокий. Как и любая большая столица. Все спешат, все чего-то ищут. А находят ли?
ЛИМОНОВ. (Смотрит на Татьяну, потом на Бродского) Находят, наверное. Каждый свое. Кто-то – успех. Кто-то – забвение. А кто-то…кто-то находит себя. Или теряет окончательно. Это ведь тоже своего рода находка.
БРОДСКИЙ. Потеря себя – это, пожалуй, самая страшная находка. Когда ты смотришь в зеркало, а там чужой.
ТАТЬЯНА. (Саркастично цитирует) … и летит моя трость прямо к морде его, в переносицу!
ЕЛЕНА. (Смотрит на Бродского, потом на Татьяну) Но ведь вы же не потеряли себя. Вы создали здесь новую жизнь.
ТАТЬЯНА. (Поворачивается от окна, улыбается Елене) Создала, дорогая. Но это ведь не значит, что я не помню, кем была. Или кем могла бы стать. Иногда мне кажется, что я живу сразу в нескольких жизнях. Одна – здесь, в этом доме, с этими лилиями. Другая – в Париже. Третья – в Москве с любимым мужчиной. И все эти жизни… они во мне. И иногда они спорят друг с другом.
ЛИМОНОВ. А какая из них самая сильная?
ТАТЬЯНА. Сильная… Наверное, та, которая научилась выживать. Любыми средствами.
БРОДСКИЙ. Татьяна Алексеевна, о вашей жизни романы надо писать или фильмы снимать.
ТАТЬЯНА. А почему бы и нет? Вот вам, поэтам, и стоит этим заняться. Иосиф, как ваши дела? Что нового пишете? Почитайте нам, если не секрет.
БРОДСКИЙ. Да что там нового… Все то же. Слова, рифмы, попытки ухватить ускользающее. Вот, есть кое-что.
Бродский читает стихотворение. Его голос ровный, но в нем чувствуется глубина переживаний.
БРОДСКИЙ.
В городке, из которого смерть расползалась по школьной карте,
мостовая блестит, как чешуя на карпе,
на столетнем каштане оплывают тугие свечи,
и чугунный лев скучает по пылкой речи.
Сквозь оконную марлю, выцветшую от стирки,
проступают ранки гвоздики и стрелки кирхи;
вдалеке дребезжит трамвай, как во время оно,
но никто не сходит больше у стадиона.
Настоящий конец войны — это на тонкой спинке
венского стула платье одной блондинки,
да крылатый полёт серебристой жужжащей пули,
уносящей жизни на Юг в июле.
ЕЛЕНА. Это страшно красиво. И... беспощадно.
ЛИМОНОВ. «...крылатый полёт серебристой жужжащей пули, уносящей жизни на Юг в июле.» Да, Бродский. Вы снова превратили боль в геометрию. Описали смерть как физическое явление — без пафоса, без слёз. Просто пуля, жужжащая на Юг.
БРОДСКИЙ. Слёзы — это не поэзия. Это реакция на поэзию.
ТАТЬЯНА. Прекрасно, Иосиф. Как всегда.
ЕЛЕНА. Да, это очень… сильно.
ТАТЬЯНА. (Обращаясь к Лимонову)
Эдуард, а вы? Поделитесь с нами.
ЛИМОНОВ. Я? Ну что я… (Улыбается криво.) Есть кое-что. Не знаю, понравится ли.
Лимонов достает из кармана другой лист, читает. Его стихи звучат иначе, чем у Бродского.
ЛИМОНОВ.
По улице идет Кропоткин
Кропоткин шагом дробным
Кропоткин в облака стреляет
Из черно-дымного пистОля
Кропоткина же любит дама
Так километров за пятнадцать
Она живет в стенах суровых
С ней муж дитя и попугай
Дитя любимое смешное
И попугай ее противник
И муж, рассеянный мужчина
В самом себе не до себя
По улице еще идет Кропоткин
Но прекратил стрелять в облАки
Он пистолет свой продувает
Из рта горячим направленьем
Кропоткина же любит дама
И попугай ее противник
Он целый день кричит из клетки
Кропоткин - пиф! Кропоткин - паф!
ТАТЬЯНА. Интересно, Эдуард. Очень… живо. Есть в этом что-то такое… Неукротимое.
ЕЛЕНА. Эдик всегда был таким. Неукротимым.
ТАТЬЯНА. А вы, дорогая Елена, какая вы красавица! Просто глаз не отвести. Эдуарду очень повезло.
ЕЛЕНА. Благодарю вас, Татьяна Алексеевна. Вы тоже выглядите… великолепно. Этот костюм – просто чудо. Цвет, крой… Идеально.
ТАТЬЯНА. Ох, Елена, вы меня смущаете. Но я рада, что вам нравится. Мы, женщины, всегда находим, о чем поговорить, правда? О платьях, о туфлях… О том, что нас украшает.
ЕЛЕНА. И о том, как сделать так, чтобы нас замечали. Эдуард, кстати, в Харькове и Москве был известен не столько как поэт, сколько как портной. Широко известен. Широко. Джинсы шил, брюки, платья… На заказ.
ТАТЬЯНА. (Смеется) Вот как! Талантливый человек талантлив во всем, это точно. Я всегда это говорила. Если человек умеет что-то делать хорошо, он сделает это хорошо, будь то стихи или… брюки.
БРОДСКИЙ. Вот видите, Татьяна Алексеевна. Если у вас вдруг что-то порвется, или захочется перешить пальто… Эдуард – к вашим услугам. Он и здесь, в Нью-Йорке, может пригодиться.
ТАТЬЯНА. (Смотрит на Лимонова, потом на Бродского, потом снова на Елену. В ее глазах – понимание) Конечно, Иосиф. Я уверена, что Эдуард поможет. Я всегда рада помочь молодым талантам. Особенно таким… разносторонним.
Елена улыбается, кивает. Лимонов смотрит на Татьяну, в его взгляде – смесь вызова и благодарности.
ТАТЬЯНА. Молодые люди, а как вы познакомились? Это ведь тоже история, наверное?
ЕЛЕНА. (заливаясь смехом) О, это целый роман! Эдуард был как бедный родственник, который вечно приходил столоваться.
ЛИМОНОВ. Я был как Шерлок Холмс, выслеживающий преступника. Только вместо преступления — прекрасная дама, а вместо улик — её улыбка. И да, борщ был отличным прикрытием!
ЕЛЕНА. Мой тогдашний муж, Витя, был добряком. Он всё твердил: «Ленок, посмотри, поэт опять голодный! Надо его накормить, а то совсем зачахнет!» Я его супом подкармливала, а он... он меня подкармливал комплиментами!
ЛИМОНОВ. Что поделать! Я приходил за борщом, а оставался из-за её глаз. Они были как два вареника с вишней — такие же сладкие и опасные, потому что можно обжечься!
ТАТЬЯНА. (хохочет) Боже мой! Вы как персонажи из комедии! Так что же, Виктор так и не заметил, что вы уводите его жену под носом, точнее, под борщом?
ЕЛЕНА. Однажды он спросил: «Ленок, почему Лимонов всегда приходит, когда ты одна дома?» А я ответила: «Потому что он любит твой борщ, больше, чем тебя!» А Эдик в этот момент как раз пролил этот самый борщ на белую рубашку!
ЛИМОНОВ. Это был стратегический ход! Я специально пролил борщ, чтобы был повод раздеться. Ну, потом мы стали раздеваться и без борща.
ТАТЬЯНА. (вытирая слезы смеха) О боже! И чем же закончилась эта кулинарно-романтическая опера?
ЛИМОНОВ. Я победил! Увёл её прямо из-под носа моего «кормильца»! Хотя суп, надо признать, был действительно превосходным.
ТАТЬЯНА. Ну вы даёте! Из вашей истории следует, что путь к сердцу мужчины действительно лежит через желудок!
Все разражаются смехом. Елена оглядывает гостиную, ее взгляд останавливается на вазах с лилиями.
ЕЛЕНА. Какая красота… Лилии. Я обожаю лилии. Они такие… благородные.
ТАТЬЯНА. Лилия… Вы знаете, Иосиф говорил, что вы с Лилей Брик знакомы. Общались. Расскажите, какая она? Лиля. Я никогда ее не видела. Только по фотографиям. И по стихам. Мне всегда казалось, что она… особенная.
Татьяна внимательно смотрит на Лимонова и Елену, ожидая продолжения. Бродский молча наблюдает, слегка улыбаясь.
ТАТЬЯНА. Ну, и как же выглядела легенда? Я представляла её всегда... монументальной.
ЛИМОНОВ. О, монументальной! Но не в смысле размера — в смысле грима. Маленькая старушка, размалёванная, как клоун в цирке. Синие тени до бровей!
ЕЛЕНА. Эдик! Она была... яркой. Даже в возрасте. В ней был стиль.
ЛИМОНОВ. Стиль? Она была похожа на старую картину, которую слишком много реставрировали. Но умная, чёрт возьми! Умная и острая на язык.
ТАТЬЯНА. Как вы к ней попали? Сами решили познакомиться с живой легендой?
ЛИМОНОВ. Я? Нет! Меня притащила Муза Павлова — поэтесса, похожая на ведьму из детского спектакля. Сказала: «Тебя должен записать Вася!»
ЕЛЕНА. Да, это была такая... колоритная дама. Всех водила знакомить с Брик и Катаняном.
ЛИМОНОВ. И вот открывает дверь этот самый «Вася» — Катанян. Последний муж Лили. Старичок с палкой, на которой привинчено велосипедное зеркало! Говорит: «Это чтобы видеть грузовики и Секретаря Союза писателей»!
БРОДСКИЙ. Практично. В наше время такие зеркала могли бы спасти не одну жизнь.
ЛИМОНОВ. Их дом! Боже, это был не дом, а склад музея Маяковского. Каждый сантиметр завешан картинами, заставлен безделушками. Даже в туалете!
ЕЛЕНА. (Восхищённо) Но там были настоящие сокровища! Фотографии, письма...
ЛИМОНОВ. Сокровища? Хлам! Старый хлам, который она коллекционировала десятилетиями. И вдруг из этого хлама появляется она! Я был в шоке — такая маленькая, но такая... разрисованная!
ТАТЬЯНА. И что же вы делали?
ЛИМОНОВ. Читал стихи! Целый час! Катанян записывал меня на какой-то допотопный магнитофон с бобинами. А она сидела и смотрела на меня этими подведёнными глазами...
ЕЛЕНА. (Восторженно) Она была так элегантна! Такой... гламурной!
ТАТЬЯНА. Жаль, что Алекса не было с вами, вот кто уж знает толк в гламуре.
ЛИМОНОВ. Гламурной? Она была пошлой! Пошлой, как советский агитплакат! Но умной... это да.
ТАТЬЯНА. И вы понравились ей?
ЛИМОНОВ. Думаю, да. Муза Павлова потом сказала: «Я думаю, вы ей понравились». Хотя, может, она просто хотела сделать приятное.
БРОДСКИЙ. Лиля Брик славилась своим вкусом к молодым талантам. Вы идеально подходили.
ЛИМОНОВ. Но я не стал бы с ней встречаться, если бы не Лена. Это она захотела познакомиться с легендой.
ЕЛЕНА. О, она была так добра ко мне! Говорила, что у меня элегантные запястья — тоньше, чем у кого бы то ни было!
ЛИМОНОВ. Да, она восхищалась твоей «тонкой костью». Перечисляла каких-то покойных красавиц 20-х годов...
ТАТЬЯНА. И что же? Вы стали часто бывать у них?
ЛИМОНОВ. Бывали. Лена и Лиля вцепились друг в друга как две модницы! Обсуждали парики, шубы...
ЕЛЕНА. Не только! Мы говорили об искусстве! Она была очень образованной!
ЛИМОНОВ. А мы с Катаняном говорили о Хлебникове. О том, что в могиле на Новодевичьем лежат не его кости...
БРОДСКИЙ. Вечная тема русской литературы — подлинность останков. От Петра до Хлебникова.
ЛИМОНОВ. И знаете, что самое смешное? Лиля, которая запрещала себя фотографировать, согласилась сняться с Леной! Приехал фотограф из «Литературки»...
ЕЛЕНА. Да! В Переделкино! Она была так мила! И пообещала подарить мне браслет...
ЛИМОНОВ. Ах да! Браслет! «Память о моём отце-ювелире!» С бриллиантами! «Поставщик императорского двора!»
ТАТЬЯНА. И она подарила?
ЛИМОНОВ. (Громко смеётся) Конечно нет! Браслет «вдруг» не снимался с руки! «Распухла от старости»!
ЕЛЕНА. Но она могла и правда расстроиться...
ЛИМОНОВ. Расстроиться? Она просто пожалела отдавать! Зато надавала рекомендательных писем — к Гале Дали, Арагону...
БРОДСКИЙ. Письма — дешёвая валюта. Бриллианты — нет.
ТАТЬЯНА. Странно... Такая щедрая на слова и так скупа на дела...
ЛИМОНОВ. Не странно! Расчетливо! Она же всю жизнь играла в великую покровительницу искусств! А на деле — жаба душила!
ЕЛЕНА. (Упрекая) Эдик, она была старой женщиной! Одинокой!
ЛИМОНОВ. Одинокой? С Катаняном? С целым музеем Маяковского? Да она была королевой в своём королевстве!
ТАТЬЯНА. И когда вы видели её в последний раз?
ЛИМОНОВ. Когда уезжали. Они с Катаняном вышли нас проводить... шли по жёлтым листьям в свою усадьбу. В вечность.
Наступает короткая пауза. Татьяна смотрит в окно, задумавшись.
ТАТЬЯНА. (Поворачиваясь) Спасибо, что показали её... человеческой.
ЕЛЕНА. Она часто вспоминала вас. Говорила... что вы были достойным соперником.
ТАТЬЯНА. Достойным соперником? Нет, я была просто ещё одной главой в её романе о Маяковском. Но спасибо за красивую ложь.
После рассказа Лимонова и Елены в гостиной повисает напряженная тишина. Татьяна медленно поднимается с кресла, её лицо выражает сложную гамму чувств — боль, признательность, горькую иронию.
ТАТЬЯНА. Знаете, я всю жизнь представляла её как монстра. Как злобную кукловодшу, которая дергала за ниточки и разбила мою жизнь... Но теперь... теперь я понимаю, что должна быть ей благодарна. Да, именно так. (Поворачивается к гостям) Её козни, эти письма Эльзы о моей мнимой измене... всё это спасло мне жизнь.
ЕЛЕНА. Но как же так? Она же хотела вам навредить...
ТАТЬЯНА. Она хотела убрать меня со своего пути. Но случайно направила на другой — который оказался единственно верным. Если бы не её интриги, я бы вернулась в СССР.
Она обводит взглядом роскошную гостиную, и её жест говорит красноречивее слов.
ТАТЬЯНА. Меня бы перемололи в лагерную пыль. Как миллионы других. Так что да... я благодарна этой "злокозненной" женщине. Она, сама того не желая, подарила мне будущее.
ЛИМОНОВ. (С уважением) Редкая способность — видеть добро в зле. Почти христианская.
ТАТЬЯНА. Нет, не христианская! Прагматичная! Я просто предпочитаю быть живой и благодарной, чем мёртвой и правой.
Она вдруг меняет тему, деловым тоном обращаясь к Лимонову.
ТАТЬЯНА. Эдуард, я не хочу отставать от московских модниц, у меня для вас есть деловое предложение.
Она приглашает его за собой в подвал.
ТАТЬЯНА. Внизу хранится... мой прошлый век. Несколько сотен платьев. Некоторые требуют реставрации. Хотите заработать и одновременно заглянуть в историю моды?
ЛИМОНОВ. Вы нанимаете меня как портного? После всего, что я наговорил?
ТАТЬЯНА. Я нанимаю талант. А вы талантливы. И в стихах, и, надеюсь, в шитье. (Сухое недоумение Бродского) Иосиф, не смотрите на меня так. Гении тоже должны есть.
БРОДСКИЙ. Поэт-диссидент, ставший портным для нью-йоркской богемы... Это мог бы написать Булгаков.
ТАТЬЯНА. (К Елене) Вы не против, если я уведу вашего мужа в подвал? Обещаю вернуть в целости и сохранности.
ЕЛЕНА. Только если вы найдёте там для меня что-нибудь... экстравагантное.
ТАТЬЯНА. (На пороге) О, я уверена, мы найдём много интересного. Иосиф, развлекайте Елену. Попробуйте не разложить её по поэтическим координатам за это время.
Она исчезает в проёме двери с Лимоновым. Бродский и Елена остаются одни в наступившей тишине. Слышен лишь тихий скрип лестницы под их ногами.
БРОДСКИЙ. Ну что ж... Кажется, ваш муж только что получил самого необычного заказчика в своей жизни.
ЕЛЕНА. Я думаю... они найдут там общий язык.
Сцена 3. Вечер на 70-ой авеню
Роскошная спальня погружена в полумрак. На туалетном столике –бутылка виски, стакан, несколько пузырьков с таблетками. Татьяна сидит в одном шелковом пеньюаре, с растрепанными волосами. Она не поправляет макияж, а стирает его с лица влажной салфеткой с резкими, размашистыми движениями. Александр стоит у окна, спиной к ней, наблюдая за огнями города. Он уже в пижаме. Сцена открывается долгой паузой. Слышно лишь шуршание салфетки и тяжёлое дыхание Татьяны.
АЛЕКСАНДР. Ну? Как твои новые знакомые? Не разнесли ли гостиную до основания?
ТАТЬЯНА. Нет, милый. Тихий бунт. Без кровопролития. Твой хрусталь цел. Лилии не завяли.
АЛЕКСАНДР. Я не о хрустале. Тебя я спрашиваю. Выглядишь так, будто тебя протащили по всему Бруклину.
ТАТЬЯНА. (Наливает виски в стакан, рука дрожит) Так и есть. По камням воспоминаний. Иосиф читал... о каком-то о городке, где смерть ползает по школьной карте... А этот... Эдик.
АЛЕКСАНДР. Эдик? Уже на «ты» после одного вечера?
ТАТЬЯНА. (Отпивает крупным глотком) Почти что. Он... занятный поэт. А ещё – шьёт. Представляешь? Строчки и строчки. Дала ему пару платьев на подработку.
АЛЕКСАНДР. Поэт-портной? Звучит как начало плохого анекдота. Надеюсь, он не испортит твои вещи?
ТАТЬЯНА. Да пусть хоть выбросит! Всё равно я в них не влезу. В них... в эти платья... влезала другая женщина.
АЛЕКСАНДР. Это очень мило с твоей стороны помочь. Мы ведь помним, каково это – начинать с нуля.
ТАТЬЯНА. (Горько усмехаясь) Мило? Нет, Саша. Это не милость. Это... археология. Надо иногда раскапывать свой подвал чтобы проветривать от запаха нафталина и старого греха.
АЛЕКСАНДР. Опять ты за свое. Какой ещё грех? Ты всю жизнь каешься в грехах, которые существуют только в твоей голове.
ТАТЬЯНА. (Пристально смотрит на свое отражение в зеркале) О, они существуют. В морщинах. В каждом седом волосе. И знаешь, что самое смешное? У него... у этого Эдика... есть жена. Молодая. Красивая. Лена.
АЛЕКСАНДР. Ну и что? У многих поэтов есть жены. Часто – молодые и красивые. Это обязательный аксессуар, как записная книжка.
ТАТЬЯНА. Нет. Это не аксессуар. Это... диагноз. Я видела этот взгляд. Она на него смотрит так... как будто он может всё. А он смотрит на неё... как на спасение.
АЛЕКСАНДР. И что в этом плохого? Молодость, любовь...
ТАТЬЯНА. Это не любовь! Это... сценарий! Я его знаю наизусть! Он будет писать ей стихи, а она будет вдохновлять. Пока не растолстеет после первого ребёнка. Или не устанет от его бесконечной тоски или нищеты. Или не найдёт кого-то... попроще. А он... он либо запьёт, либо застрелится. Как все они.
АЛЕКСАНДР. Боже мой, Таня... Какая же ты циничная. Ты сейчас говоришь как...
ТАТЬЯНА. Как кто? Скажи! Как та самая старая карга, которая видела всё это уже тысячу раз? Да? Я на неё похожа?
АЛЕКСАНДР. Хватит. Я не знаю, на кого ты похожа сегодня вечером, но это не ты. Выпей воды. Ложись спать.
ТАТЬЯНА. Они все одинаковые! Эти музы! Они думают, что могут спасти их своим вдохновением! А потом либо сами превращаются в обычных баб, либо сбегают! И оставляют их один на один с их гением... который их и сожрёт!
АЛЕКСАНДР. Таня! Очнись! Ты говоришь о незнакомых людях! Ты накручиваешь себя!
ТАТЬЯНА. Я говорю о нас всех! Обо мне! О тебе! О… нём! Мы все играем в одни и те же проклятые игры! И все проигрываем! Просто кто-то раньше, кто-то позже!
Она тяжело дышит, обхватив себя руками. Александр смотрит на нее, и в его взгляде уже не раздражение, а тревога.
АЛЕКСАНДР. Вот о ком ты говоришь. О Маяковском.
ТАТЬЯНА. Я ни о ком не говорю. Я... устала. Всё. Концерт окончен.
Она снова наливает виски, но рука дрожит так сильно, что она проливает его на стол.
АЛЕКСАНДР. (Подходит, забирает у неё стакан) Довольно. Сегодня ты выпила свою норму. И перебрала с драмой.
ТАТЬЯНА. (Внезапно вся энергия уходит из неё, она опускается на стул)
Они такие хрупкие... эти парочки. Кажется, дунь – и рассыпятся... я, я уже знаю, чем это кончится. Я видела этот фильм много раз.
АЛЕКСАНДР. Ты не провидица, Таня.
ТАТЬЯНА. А тебе не страшно смотреть, как история повторяется? Как молодые невероятно талантливые мальчики и девочки обречены наступать на одни и те же грабли из года в год из века в век?
АЛЕКСАНДР. Им нужно наступать на эти грабли самим. Это их жизнь. А наша... наша уже отыграла свой первый акт. Давай сосредоточимся на финале. Он должен быть достойным.
ТАТЬЯНА. Ты не видел её, Саша. Ту девочку... Елену.
АЛЕКСАНДР. Откуда ж?
ТАТЬЯНА. А я рассматривала её целую вечность. Её кожу. Совершенную. Без единой трещинки. Как персик, на который даже не осмелилась сесть мушка. Её шею... длинную, гладкую...
АЛЕКСАНДР. У тебя тоже была прекрасная шея.
ТАТЬЯНА. Была! Ключевое слово – «была»! Теперь это... индюшачья шея, которую я прячу под платками и жемчугом! А её руки... Боже, её руки!
АЛЕКСАНДР. Что с её руками? Они что, шестипалые?
ТАТЬЯНА. (Не слушая) Они...чистые. На них нет следов. Этих пятен... этих коричневых, старческих пятен, которые лезут, как плесень! Они просто... чистые. Как чистый лист, на котором ещё можно написать всё что угодно. А мой лист исписан, зачёркнуто, измарано чернильными кляксами!
АЛЕКСАНДР. Таня, перестань. Это болезненно и некрасиво.
ТАТЬЯНА. Некрасиво! Да, я некрасива! И знаешь, что самое мерзкое? Я не просто старая. Я – ненужная.
АЛЕКСАНДР. Это чушь.
ТАТЬЯНА. Чушь? Мои руки... они помнят, как создавать красоту! Как шить шляпки, которые сводили с ума весь Париж и Нью-Йорк! А теперь? Что они делают? Держат стакан! Поправляют на лице грим, который уже ничего не скрывает, а только подчёркивает упадок!
АЛЕКСАНДР. У тебя есть другие таланты. Ты создаешь атмосферу в этом доме. Ты...
ТАТЬЯНА. (Перебивает с истерическим смехом) Атмосферу? Я создаю атмосферу музея восковых фигур! Смотрите, детишки, это призрак в золотой клетке! Он уже не поёт, только пылится!
АЛЕКСАНДР. (Теряя терпение)
Хватит! Я не буду участвовать в этом уничижительном паломничестве!
ТАТЬЯНА. А мне некуда больше идти с этим паломничеством! Куда? К психиатру? Чтобы он выписал ещё таблеток, чтобы я окончательно забыла, кто я была? Или к косметологу, чтобы он вколол мне яд в лицо и на время заморозил этот труп?
АЛЕКСАНДР. Ты прекрасна! Я люблю тебя! Почему моих глаз тебе недостаточно?!
ТАТЬЯНА. (Плача) Потому что ты любишь память обо мне! Ты любишь ту женщину, которую ты спас! Ты не любишь эту... (указывает на свое отражение) эту развалину, которая боится завтрашнего дня!
АЛЕКСАНДР. Я люблю тебя всю. Целиком. Со всем твоим прошлым и настоящим.
ТАТЬЯНА. Настоящее – это смерть, Саша! Медленная, унизительная смерть! Она уже здесь! Она в каждом новом седом волосе, который я вырываю! В каждой новой морщине, которую пытаюсь замазать! Она в этом ужасе, что я проснусь однажды и не узнаю себя в зеркале! Что я уже умерла, а мое тело ещё нет!
АЛЕКСАНДР. (Обнимает её, прижимает к себе, не давая вырваться) Заткнись. Просто заткнись. Ты жива. Ты здесь. Со мной. И я никуда не отпущу тебя. Ни в прошлое, ни в будущее. Ты будешь здесь и сейчас.
ТАТЬЯНА. (Упираясь лицом в его грудь, глухо) Мне так страшно... Мне так мерзко от этой слабости, от этой дряблой кожи, от этого страха...
АЛЕКСАНДР. (Гладит её по волосам) Я знаю. Мы стареем. Вместе.
Татьяна замолкает, её тело обмякает от усталости и эмоционального истощения. Она не согласна, но у неё больше нет сил спорить.
ТАТЬЯНА. Я не хочу принимать. Я хочу сбежать.
АЛЕКСАНДР. (Ведет её к кровати) Никуда ты не денешься. Теперь ты моя пленница. Пленница роскоши и моей любви. Прими это как данность.
Он укладывает её, она не сопротивляется.
Татьяна лежит в своей кровати, Александр – в своей. Свет выключен, комната освещена лишь лунным светом, пробивающимся сквозь шторы. Голоса тихие, задумчивые.
ТАТЬЯНА. Саша... Ты помнишь запах мокрой пыли после первого летнего дождя?
АЛЕКСАНДР. (Поворачивается к ней на бок) На асфальте? Нет. Я помню запах мокрой земли. В саду у родителей. Он был... тяжёлый, сладкий. Пах будущим.
ТАТЬЯНА. Да... Земля. А ещё – запах помидорной ботвы после грозы. Бельё на верёвке...
АЛЕКСАНДР. А я помню, как мы с отцом запускали змея. Он был из газеты и двух реек. И я думал – вот оно, чудо. Он парит выше всех птиц.
ТАТЬЯНА. А я за клубникой по утрам бегала на даче. Ещё с росой. Она была такая холодная... и казалась самой сладкой на свете. Теперь и клубника не та.
АЛЕКСАНДР. Не клубника не та. Мы не те. Мы разучились удивляться. Помнишь, как могла поразить одна конфета? Завёрнутая в фантик, как драгоценность.
ТАТЬЯНА. (Вздыхает) О, да... Или лимон. Как же я его нюхала... Он был как маленькое солнце.
АЛЕКСАНДР. А помнишь, как книги пахли? Настоящие книги. Не эти глянцевые журналы. А старые, из библиотеки... Тайной, пылью, приключениями.
ТАТЬЯНА. Я как-то книгу украла. В библиотеке. Мне было так стыдно и так счастливо одновременно. Я её под подушкой хранила.
АЛЕКСАНДР. (Смеётся) Вороватая ты была.
ТАТЬЯНА. А помнишь, как танцевали? Без всяких клубов. Просто во дворе, где патефон трещит. И кажется, что весь мир – это этот двор, эта музыка и вот этот мальчик...
АЛЕКСАНДР. Который наступил тебе на ногу и покраснел до ушей.
ТАТЬЯНА. (Тихо смеётся) Да... А ты помнишь?
АЛЕКСАНДР. Я всё помню. Помню, как впервые увидел море. Показалось, что это конец света. Такая бескрайняя, страшная сила. А теперь я сижу в бассейне на крыше и думаю о язве.
ТАТЬЯНА. Всё стало... обыденным. Даже волшебное. Самолёты, телефоны... А раньше письмо из другого города ждали неделями. И каждое слово выучивали наизусть.
АЛЕКСАНДР. И засушенный цветок в конверте мог быть важнее самого письма.
ТАТЬЯНА. (Помолчав) Как же быстро... Как же неумолимо быстро это всё пролетело, Саша. Как один длинный день. Утром – клубника с росой, вечером – я уже старуха, которая боится зеркала.
АЛЕКСАНДР. Не старуха. Женщина, которая прожила тысячу жизней. И запомнила запах мокрой земли.
ТАТЬЯНА. А тебе не страшно? Что мы уже почти в конце этого дня?
АЛЕКСАНДР. Страшно. Но в этом есть своя прелесть. Как в хорошей книге – знаешь, что конец близок, и начинаешь ценить каждую строчку.
ТАТЬЯНА. Ты всегда умел красиво завернуть...
АЛЕКСАНДР. Я художник. Я вижу картину целиком. И наша картина... она получилась насыщенной. Яркой.
ТАТЬЯНА. Слишком яркой. Иногда глаза болят.
АЛЕКСАНДР. Зато не скучно. Никогда не было скучно.
ТАТЬЯНА. (Зевает) Нет... Не скучно... Мама всегда говорила, что я слишком громко смеюсь? Что неприлично так смеяться даме, что тот, кто громко смеется глуп, как овца.
АЛЕКСАНДР. А ты специально смеялась ещё громче? Чтобы её позлить?
ТАТЬЯНА. Угу... А папа... папа подмигивал мне из-за её спины. Он всегда был на моей стороне.
АЛЕКСАНДР. Он обожал тебя. Ты была его маленькой бунтаркой.
ТАТЬЯНА. (Голос становится сонным, замедленным) А он... он пах табаком и чем-то... древесным. Хорошим. И когда он брал меня на руки, я чувствовала себя в полной безопасности... Такой... маленькой и защищённой...
АЛЕКСАНДР. (Тихо) Спи, Таня.
ТАТЬЯНА. А мама... мама пела мне колыбельные... старые, грустные... на французском...
Её голос становится едва слышным, слова сливаются.
ТАТЬЯНА. ...il pleut, il pleut, berg;re... как же... давно это было...
АЛЕКСАНДР. (Слушает её дыхание, которое становится ровным и глубоким)
Спокойной ночи.
Он поворачивается на спину, смотрит в потолок, а через несколько минут его дыхание тоже выравнивается, сливаясь с её в одном ритме. Ночь поглощает их прошлое, оставляя только настоящее – тихое, мирное, общее.
Акт 2
Сцена 1. Ночные гости
Фантастический мир снов. Исчезает спальня, растворяется Алекс со своей кроватью. Остается лишь кровать Татьяны, плывущая в абсолютной, беззвёздной темноте. Воздух густой и беззвучный. Из мрака медленно проявляется зелёное сукно карточного стола, освещённое единственным источником света — тусклой лампой с абажуром. За столом — ее отец Алексей. Он не старый, а в расцвете сил, в элегантном пиджаке. Напротив него — ангел, но не светлый, а с потухшим взглядом, в помятой, засаленной одежде, похожий на спившегося клерка. Они молча перекидываются картами. Только шорох карт нарушает тишину.
ТАТЬЯНА. (Резко садится на кровати, озираясь, дрожит) Где я?.. Что это?.. Алекс?..
ОТЕЦ. (Не отрываясь от карт, не глядя на неё) Тише, Танюша. Не пугай удачу. Она сейчас капризная.
ТАТЬЯНА. Папа?.. Это... ты? Боже правый... Я сплю?
ОТЕЦ. Спишь, не спишь... Какая разница? Садись. Место свободное. Ангел тут сдаёт неплохо, но видишь ли, руки у него дрожат.
АНГЕЛ. У вас там козырь? Или просто язык без костей?
ТАТЬЯНА. Папа, я не понимаю. Где мы? Как ты здесь?
ОТЕЦ. (Впервые мельком взглянув на нее) Там, где всегда. За игрой. А ты... забежала на огонёк. Садись, говорил же. Стоишь над душой.
ТАТЬЯНА. Ты... совсем не изменился. Таким я тебя и помню... перед самым...
ОТЕЦ. Перед самым тем, как смыться? Да, хорошо сохранился. А вот ангел мой, видишь, поизносился. Вечность — она не щадит никого.
АНГЕЛ. (Вытирает рукавом лоб) Вечность... говоришь... Сдавать будешь или карты на память ощупывать?
ТАТЬЯНА. Я так тебя искала... Писала везде, куда только можно было. После того как ты ушёл... от мамы.
ОТЕЦ. Ну куда ты могла писать? Ты ребенком была, не выдумывай. А тут почта плохо работает. Доставка раз в столетие, да и то теряется. Нарочно передавать – самый надежный способ. Не стоит тревожить прошлое, дочка. Оно не отвечает.
ТАТЬЯНА. Но я не могла просто так... ты же мой отец!
ОТЕЦ. (Смотрит на ангела) Слышишь? Отец. Ответственность какая. А у меня тут своя ответственность — королеву пик не прозевать. Тяжело.
АНГЕЛ. Расскажи мне о тяжести. Я тут с тобой уж какой год тасую.
ТАТЬЯНА. Папа, посмотри на меня! Хоть раз посмотри! Я выросла, состарилась! Всё изменилось!
ОТЕЦ. (Наконец поворачивается к ней, изучающе) Состарилась... Да, вижу. Причёска... с проседью. Глаза... усталые. Всё как у всех. Ничего не изменилось, Таня. Все взрослеют, стареют. Все устают. Это не новость.
ТАТЬЯНА. А ты? Ты не взрослеешь. Ты застыл. Как на той фотографии с мамой.
ОТЕЦ. (Возвращается к картам, с лёгкой ухмылкой) Это преимущество моего нынешнего... статуса. Могу выбрать приятный мне возраст и не стареть. Не болеть. Только играть. Скучновато, честно говоря. Ангел — партнёр так себе.
АНГЕЛ. Можешь и в одиночку играть. В пасьянс. Меня никто не неволил тебе в напарники.
ТАТЬЯНА. Но... с Зиной ты не играл. Я помню, ты был таким... тихим. Домашним.
ОТЕЦ. С Зиной? Я отказался. Не от игры. От себя. От азарта. От Фортуны. Ради тихой жизни. Ради миски щей по расписанию и чистой рубашки. Это называлось «спокойная старость». А по мне — добровольная каторга. Скука смертная.
ТАТЬЯНА. Ради любви? Ты любил Зину? Хоть немного?
ОТЕЦ. Любил? Слово-то какое пафосное. Я был... благодарен. Она давала покой. Кров. Предсказуемость. Но любовь... Любовь — это как эта игра. Риск, дрожь в коленях, вкус опасности на губах. Этого с ней не было. Никогда. Мы просто жили вместе.
ТАТЬЯНА. А с мамой? Ты её хоть тогда любил? В самом начале?
ОТЕЦ. Твоя мать в молодости она была отточенной шпагой. Острой, холодной, смертельно опасной и невероятно блестящей. Рядом с ней чувствовал себя живым. Потому что в любой момент мог получить удар.
ТАТЬЯНА. Но это же... ужасно. Так нельзя жить.
ОТЕЦ. Скучно не было. Смешно? Может быть. Но попробуй усни со шпагой у горла. Спишь чутко.
ТАТЬЯНА. Она не могла... быть нежной? Хоть иногда?
ОТЕЦ. (Раздавая карты) Нежной? Её нежность была как укол рапирой. Быстро, больно, изящно, и даже крови не видно. Ты ничего не чувствуешь, кроме легкого укола, а потом понимаешь — она уже в сердце.
АНГЕЛ. (Зевнув) Звучит знакомо. У меня тут одна Серафима такая же была... До сих пор зализываю раны.
ТАТЬЯНА. Но она же нас растила... заботилась...
ОТЕЦ. Заботилась? Да. Как хороший оружейник заботится о своих клинках — чтобы не затупились и блестели. Вспомни. Она плакала, когда ты уезжала в Париж? Хоть одна слеза?
ТАТЬЯНА. (Отводя глаза, тихо) Она сказала: «Одним ртом меньше».
ОТЕЦ. (Кивает, как будто получил ожидаемый ответ) Вот видишь. А твоя сестра? Умчалась при первой возможности. Не от коммунистов. От её льда. От этого вечного, непробиваемого холода, что исходил от твоей матери.
ТАТЬЯНА. Нет! Это неправда! Она была сильной! Она нас защищала от всего этого ужаса! От голода, от хаоса...
ОТЕЦ. (Наконец откладывает карты, смотрит на неё пристально) Сильной? Стальная балка — тоже сильная. Несгибаемая. Из них можно построить целое здание. Но в доме, построенном из стальных балок, жить нельзя, Таня. Там слишком холодно. И знаешь что? Она тебе это передала по наследству. Сталь в душе вместо гибкости. Лёд в груди вместо тепла. А от голода и хаоса вас защищали ее мужья, за которых она с легкостью выходила.
ТАТЬЯНА. Нет! Я не такая! Я чувствую! Я могу любить! Я любила...
ОТЕЦ. (Возвращается к картам, его голос снова становится безразличным) Ну, тебе виднее. Скажешь ангелу — он запишет в протокол. У него там целая кипа таких заявлений.
АНГЕЛ. (Достаёт из-под стола пыльный свиток) Факт. Особый отдел по учёту земных иллюзий. Очередь на рассмотрение — пятнадцать веков.
ТАТЬЯНА. (Падает на колени у стола, хватается за его рукав) Мне было так плохо... когда ты ушёл от нас. От мамы. Я думала, умру от этой пустоты. Она стала такой... колючей. Совсем другой.
ОТЕЦ. Мне было жаль. Искренне. Но оставаться — значило позволить ей перековать меня в ещё одну стальную балку. Я бы сломался. И время всё равно разбросало бы нас. Революция, голод... Я хотя бы выбрал свой путь первым.
ТАТЬЯНА. Ты выбрал сбежать! Бросить нас!
ОТЕЦ. Я выбрал выжить. Не физически, духовно. Сохранить хоть крупицу того безумца, который когда-то мог поставить всё на одну карту. Твоя мать выбрала порядок. Я — хаос. Мы оба проиграли. Но я хотя бы играл.
АНГЕЛ. (Пересчитывает фишки) Хаос всегда в проигрыше. По всем статьям. Порядок — вечен. Скучен, но вечен.
ТАТЬЯНА. А я? Я была всего лишь ребёнком! Я была вашей ставкой в этой вашей игре!
ОТЕЦ. (Впервые его голос смягчается) Ты была единственным, что у нас получилось по-настоящему хорошо. И единственным, что нам обоим было искренне жаль. Прости.
ТАТЬЯНА. Прости? Ты думаешь, это всё, что можно сказать? «Прости»? Ты исчез! Я ждала... годами! Каждый шорох на лестнице, каждый шаг в подъезде — я думала, это ты вернулся!
ОТЕЦ. Ожидание — плохая стратегия. Всегда проигрышная. Ты должна была просто... жить. Не оглядываться.
АНГЕЛ. Ожидание истощает душу. По нашим статистикам, 90% случаев — негативный исход. Пустая трата метафизических ресурсов.
ТАТЬЯНА. Жить? А как жить, когда самое главное в твоей жизни просто испарилось? Когда тебе одиннадцать лет, и ты не понимаешь, почему папа не приходит? Когда мать смотрит на тебя как на вечное напоминание о его предательстве?
ОТЕЦ. (Вздыхает, сбрасывает карту) Прошлое — плохой советчик. Оно всегда искажено. Ты помнишь боль, а я помню... необходимость дышать. Иногда чтобы выжить, нужно отрезать часть себя. Жаль, что этой частью оказались вы.
АНГЕЛ. (Протягивает руку за стаканом с мутной жидкостью) Классическая дилемма. Самосохранение или потомство. В девяти случаях из десяти побеждает первое. Биология, ничего личного.
ТАТЬЯНА. Не смей так говорить! Это не шутка! Я была ребёнком! Мне нужен был отец! Хоть слово... хоть знак, что ты жив!
ОТЕЦ. (Откладывает карты, смотрит на неё устало) И что бы это изменило? Получила бы ты несколько писем от несчастного человека, который пытается начать всё с нуля. Стала бы ты счастливее? Или стала бы разрываться между двумя мирами? Новая жизнь должна быть чистой. Без оглядки. Без старых долгов.
ТАТЬЯНА. Это не жизнь! Это трусость! Ты сжёг все мосты и гордишься этим, как мальчишка!
ОТЕЦ. (Его глаза вспыхивают) А ты стала идеальной матерью? Примерной женой? Растопила тот лёд, что достался тебе от матери? Судьба дала тебе шанс стать другой. А ты что сделала? Построила себе ледяной дворец побольше и покрасивее! Только я сбежал в игру, а ты — в позолоту и славу! Какая разница?
ТАТЬЯНА. (Рыдая, но с вызовом) Я выживала! Мы голодали после того, как ты ушёл! Мы всё продали! Мама, я... Я пела красноармейцам за миску бурды! А они смотрели на меня... как на кусок мяса! Ты понимаешь?!
ОТЕЦ. (Раздаёт карты, его движения резки) Понимаю. Мне жаль. Искренне. Но твой дядя, твоя бабушка... они же подобрали тебя? Вытащили? Выжила? Значит, не всё так плохо.
АНГЕЛ. (Поддакивает, пересчитывая фишки) Статистика выживания... приемлемая. Могло быть хуже.
ТАТЬЯНА. Хорошо?! Я заболела туберкулёзом! Я кашляла кровью и думала, что умру в той чёрной пензенской комнате, как последняя дворняга!
ОТЕЦ. (Вдруг бросает колоду на стол. Карты разлетаются. Воцаряется тишина.) Таня. Дочка. Ты сейчас говоришь с тенью. Со старой фотографией. Мне нет дела до твоих земных слёз и ран. Я отыграл свою партию. Проиграл. Выиграл. Неважно. Теперь твой ход. Играешь или сливаешь?
ТАТЬЯНА. Мой ход? А что у меня есть? Твои гены беглеца? Мамин холод? Что я могу поставить на кон? Свои морщины? Свои страхи?
ОТЕЦ. А ты посмотри внимательнее в себя. Азарт. Ты вся — азарт. Ты поставила на Маяковского — проиграла. На дю Плесси — проиграла. На Либермана... пока держишься. Но это не жизнь. Это ставка. И ты это знаешь. Внутри. Ты — моя дочь. Вся в меня.
ТАТЬЯНА. (Смотрит на него с ненавистью) Я... ненавижу тебя. Всей душой. Всей той болью, что ты мне оставил.
ОТЕЦ. Наконец-то что-то настоящее! Не слёзы, не упрёки — ненависть! Это уже не лёд. Это огонь. Жаль, что направлен он не туда. Не на ту жизнь, которую ты строишь, а на того, кто давно стал пылью.
АНГЕЛ. (Зевает, протягивая руку за рассыпавшейся колодой) Ненависть... энергоёмко. Но продуктивно.
Из темноты проявляется новая фигура. Бертран дю Плесси в поношенной форме французского лётчика времён войны. На его руке надета тряпичная кукла-девочка. Он подходит к столу.
БЕРТРАН. Bonjour, papa.
ОТЕЦ. (С интересом оглядывает его) О, мой зятёк! Редко нам удаётся повидаться. Мы удостаиваемся чести лишь в её тревожных снах.
АНГЕЛ. Внесено в протокол: визиты происходят с периодичностью раз в 5-7 земных лет. Корреляция с приёмом алкоголя на ночь — 80%.
БЕРТРАН. Да, условия для общения с тестем... необычные. Франсин, поздоровайся с дедушкой.
Бертран поднимает руку. Кукла неестественно дёргается. Он говорит искажённым, писклявым голосом.
КУКЛА-ФРАНСИН. Здравствуй, деда!
ОТЕЦ. О? А тебя я знал несколько иной, Фрося. Более... живой.
КУКЛА-ФРАНСИН. В этом месте всё необычное, деда. Как и то, что вы с мамой зовёте меня Фросей, а не Франсин.
ТАТЬЯНА. Бертран... Мы ведь и не простились. Ты просто ушёл на войну. Я не думала... что всё обернётся так.
БЕРТРАН. Ну, знаешь, на войнах люди гибнут. Бывает. А погибший нелюбимый муж — это, знаешь ли, очень удобно. Решает кучу проблем и позволяет сохранить лицо. И состояние.
ТАТЬЯНА. Я не желала тебе смерти!
БЕРТРАН. А какая женщина будет желать мужу быть сбитым вражеским истребителем? Хотя... отравить было бы гуманнее. Горишь ведь не сразу. Сначала падаешь.
АНГЕЛ. (Делает пометку на свитке) Сравнительный анализ способов ухода из жизни: отравление против падения с высоты. Второе признано более зрелищным, но менее комфортным.
ОТЕЦ. (Восторженно хлопает Бертрана по плечу) Так ты лётчик! Я тоже, знаешь ли, порхал! В Пензе! Выписал себе аэроплан — чудо техники!
АНГЕЛ. (Отцу) А какой был КПД у твоего «аэроплана»? Выше, чем у этой беседы?
ОТЕЦ. (Игнорируя Ангела) В 1913 году в Пензу приезжали футуристы: Маяковский, Бурлюк, Каменский. Вот с Васей Каменским мы и подружились. Это он слово «самолёт» придумал! Футурист! Мы будущее проектировали! А ты... на настоящей войне. Непередаваемые ощущения, да?
БЕРТРАН. Ощущение пустоты под крылом. И осознание, что тебя вот-вот не станет. Да, незабываемо.
ОТЕЦ. Но ты не останавливайся, зятёк! Продолжай! Сон, знаешь ли, не вечен. Выскажись. Судьба даёт тебе уникальный шанс — сказать всё, что ты думал, но не успел.
БЕРТРАН. (Татьяне) Какие вы все одинаковые...
ТАТЬЯНА. Кто... «вы»?
БЕРТРАН. Девушки. Женщины. Русские. Французские. Не важно. Схема одна. Сходите с ума по первому встречному поэту или студенту... потому что это «сильно». Потом понимаете, что он беден и от него пахнет дешевым вином, а не деньгами.
ТАТЬЯНА. Бертран, что ты несешь?
БЕРТРАН. И тогда вы делаете выбор. Разумный. В пользу человека надёжного. С положением. С деньгами. Который обеспечит. Который будет хорошим отцом. Любить его для этого не обязательно, верно? Главное — чтобы заботился.
ТАТЬЯНА. Я не...
БЕРТРАН. А потом вам становится скучно. Скучно в этом надёжном, но безвоздушном пространстве брака по расчёту. И вы либо ищете любовника... либо требуете материальной компенсации за свои мнимые страдания. Раз нет любви — так хоть платье от Диора должно быть самым дорогим. Так, Таня?
Пауза. Татьяна молчит, сжав губы.
АНГЕЛ. (Громко листает свой свиток) Пункт 14-b: «Эмоциональная компенсация через материальные блага». Распространённая практика. Одобрена.
Бертран смотрит на Татьяну с ледяной усмешкой. Он снова поднимает руку с куклой.
КУКЛА-ФРАНСИН. Мама, а где папа? Он всё ещё на тайном задании? Когда он вернётся?
Татьяна бледнеет. Она смотрит не на куклу, а на Бертрана, в глазах — ужас и мольба.
ТАТЬЯНА. (Шёпотом) Бертран... перестань...
КУКЛА-ФРАНСИН. Он же герой, да, мама? Он бьёт фашистов!
БЕРТРАН. Нет, Франсин, ещё не время. Мама ещё не попросила свою подругу... как её... Гитту... придумать тебе красивую сказку о том, что твой папа мёртв. Пока он просто «на задании».
ТАТЬЯНА. Что ты делаешь?! Прекрати это!
ОТЕЦ. (С интересом наблюдает, как за игрой) Танюша, а вот это — интересный ход. Упустила момент сказать ребёнку правду? Засунула голову в песок, как страус? Расскажи нам, какая ты образцовая мать, у тебя прекрасная возможность.
АНГЕЛ. (Безразлично) Поведенческий паттерн «Страусиная политика». Часто ведёт к усугублению кризиса в среднесрочной перспективе. Не рекомендуется.
ОТЕЦ. Да, кстати, о материнстве! А что же ты свою собственную мать-то забыла? Не писала почти 20 лет. Только не рассказывай тут сказки про страшных коммунистов, мы тут все свои.
БЕРТРАН. Mignon papa! Таня, пожалуй, немного подзабыла, каково это — быть матерью. Её охватил приступ... юдофилии. В вашей семье это какая-то особая, необъяснимая тяга.
ОТЕЦ. Ты о чём?
БЕРТРАН. О, это же классика! Яковлевы душами и телами скрепились с Либерманами. Ваша дочь — с Либерманом-сыном. Ваш брат — с матерью Либерман. Ваша сестра — с Либерманом-отцом. Прямо таки коммуна какая-то, а не семья. И всё это под крики о проклятых коммунистах. Поразительная ирония.
ТАТЬЯНА. (В ярости, теряя самообладание) Прекрати! Я полюбила Александра! Я устала жить с «соседом», а не с мужем! Ты измучил меня своими бесконечными изменами! Я имею право на счастье! Я имею право на любовь!
АНГЕЛ. (Поднимает палец) Протоколирую: переход на эмоции. Аргумент «право на счастье» — субъективен и не может быть верифицирован.
БЕРТРАН. Изменами? Ах, да... Их же было так много. Какая из них тебе больше всего запомнилась? Та, что разбила твоё хрустальное сердце?
ТАТЬЯНА. Как я стаскивала с тебя эту... эту Катьку Красину в нашей же спальне! Я была уверена, что это просто мимолётная интрижка... но даже она разбила мне сердце.
БЕРТРАН. (Сияя) Как дворник ломом колет лёд! Да, помню. Катю я неслучайно выбрал.
ТАТЬЯНА. Что?! Что ты в ней нашёл? В этой...
БЕРТРАН. Напоминание. Она была напоминанием о моей загубленной дипломатической карьере. Карьере, которую похоронила твоя... пламенная любовь ко всему французскому и лютая ненависть ко всему польскому. Нельзя жене дипломата прилюдно заявлять, как она ненавидит страну, где работает её муж, и её «деревенский» народ.
ТАТЬЯНА. Мне были отвратительны эти чванливые поляки и их убогие сельские обычаи!
БЕРТРАН. Тебе и моя собственная родня, французские дворяне, казались «деревенскими». Помнишь? «Они же ещё и мылись раз в неделю! А туда же — аристократы!»
ТАТЬЯНА. Я сыта по горло этой грязью! Всё это — ложь и грязь!
АНГЕЛ. (Громко скрипит пером по бумаге) Регистрирую: отрицание. Стадия первая. Предсказуемо.
БЕРТРАН. Терпи, матушка. До пробуждения ещё нескоро. Ну так о Кате... Она была дочерью Леонида Красина. Того самого, чьи хлопоты и связи помогли выправить тебе французскую визу. Спасибо дяде Саше, конечно, но без Красина — никуда.
Делает паузу, наслаждаясь эффектом.
БЕРТРАН. Так что я... отблагодарил его. Оргазмами его дочери. И заодно помянул свою похороненную карьеру. Всё честно. По-дворянски.
ТАТЬЯНА. (В ступоре, отступает на шаг) Это... это какой-то кошмар. Что тебе от меня нужно? Зачем ты явился? Чтобы мучить меня?
БЕРТРАН. Явился — не явился... Вопрос риторический. Мне нужно, чтобы ты наконец признала. Зачем ты отмалчивалась о моей гибели перед дочерью? Думала, само рассосётся? Что её папой автоматически станет этот... этот щедрый еврейчик с папиными деньгами?
ТАТЬЯНА. У нас тогда было столько проблем! Мы работали как проклятые, чтобы встать на ноги! Война, эмиграция...
БЕРТРАН. (Перебивая, с ледяной яростью) Так работали, что забывали оставлять собственной дочери завтрак? И она падала в голодные обмороки прямо в школе? Ау, маманя! Где ты была? Шила шляпки для богатых дам, покупала новое норковое манто и принимала важных гостей?
ОТЕЦ. Хе-хе. Воспитательный процесс, однако, хромает.
АНГЕЛ. (Монотонно) Фиксирую: пренебрежение прямыми родительскими обязанностями в пользу социального позиционирования. Пункт 7-г устава.
БЕРТРАН. Но ты ведь большая мастерица делегировать. Переложила на подругу - Гитту, кажется? — самую ма-а-аленькую обязанность. Сообщить моей дочери, что её отец мёртв. Смерть отца — через подругу. Замуж за Либермана — тоже через подругу. Могла бы и письмо написать или, извини, телеграмму послать. «Дорогая дочь, твой папаша сгорел. Целую, мама».
ТАТЬЯНА. (Рыдая, почти беззвучно) Ну прости меня! Прости! Я не знала, как это сделать!
БЕРТРАН. А что я? Я-то тут при чём? Я давно мёртв. Я — история. Прощения проси не у меня.
Он медленно, почти нежно, снимает куклу-Франсин с своей руки. Смотрит на её тряпичное лицо.
БЕРТРАН. Проси у неё.
И он резким, яростным движением швыряет куклу Татьяне прямо в лицо.
БЕРТРАН. Вот твоя дочь. Возьми. Ты же так хотела её одна воспитывать? Получай.
Кукла ударяет Татьяну в лицо и падает к её ногам. Татьяна замирает, не в силах пошевелиться, с лицом, искажённым немой болью.
БЕРТРАН. (Разворачивается, подходит к карточному столу. Его ярость мгновенно испаряется, сменяясь ледяной усталостью.) Сдавайте. Я в игре.
АНГЕЛ. (Смотрит на Бертрана, затем на окаменевшую Татьяну, на куклу у её ног. Достаёт новую колоду карт, протягивает Бертрану. Его голос абсолютно бесстрастен.) Сдавайте. У меня тут дела.
ТАТЬЯНА. Всё вранье... Всё...
Кукла лежала у её ног, как приговор. Слова отца и мужа висели в тягучем воздухе сна ядовитым туманом. Татьяна стояла, не в силах пошевелиться, уничтоженная. Она была готова рассыпаться в прах. Тут из тьмы ангелы выкатывают подобие трона, украшенного белыми лилиями. На троне сидит Маяковский. Он огромен, залит светом, в своей знаменитой жёлтой кофте, но она казалась не крикливостью, а золотыми ризами. Ангел подходит к нему и омывает его ноги в тазу
МАЯКОВСКИЙ. Таник! Голос мой грубый уличный, а для тебя — одна нежность. Слышишь?
Отец замирает, карты в руке. Бертран выпрямляется. Оба смотрят с неожиданным почтением.
ТАТЬЯНА. (Поднимая голову, сквозь слёзы) Володя?.. Это... ты? Не призрак?
МАЯКОВСКИЙ. Я — плотнее призрака. Я — стих, вбитый в память мира. И в твою — особенно.
ТАТЬЯНА. (Срывается с места, бежит к нему) Володя!
Он ловит её в объятия.
ТАТЬЯНА. Они... они всё перевернули! Всё опоганили! Скажи им!
МАЯКОВСКИЙ. Конечно, мордашка моя! Конечно! Наше — это на сто циферблатов сразу! Это — через край!
ТАТЬЯНА. Скажи, что это было настоящее! Единственное настоящее!
МАЯКОВСКИЙ. Самое настоящее чувство, что со мной было. Огромное, как сам мир.
(Он смотрит на Отца и Бертрана. Его тон меняется.)
МАЯКОВСКИЙ. Алексей. Месье. Вы закончили свой мелкий бухгалтерский счёт?
ОТЕЦ. (Молча кивает, откладывая карты) Мы... закончили.
МАЯКОВСКИЙ. Ваши цифры — пыль. Ваши упрёки — сабелька против моей армии.
БЕРТРАН. (С лёгким поклоном) Поэзия имеет преимущество перед жизненной прозой. Мы понимаем.
Отец и Бертран остаются зрителями, сидя за игральным столом
МАЯКОВСКИЙ. (Отводит Татьяну, поднимает её подбородок) Я твои письма читал. Все. Но могла бы писать и чаще.
ТАТЬЯНА. Ты... читал?
МАЯКОВСКИЙ. Каждую строчку — как стих, а каждое «почему» — как нож в меня.
ТАТЬЯНА. Ты знаешь, о чём я спрашивала? Каждый день, каждый час?
МАЯКОВСКИЙ. Ты спрашивала, почему я не примчался. Не вырвал. Не украл тебя, как принцессу.
ТАТЬЯНА. Да! Почему?! Если это было так... настояще?
МАЯКОВСКИЙ. Я не смог, Таник. Не смог.
ТАТЬЯНА. Не смог? Ты? Который всё мог? Который бросался на любые баррикады?
МАЯКОВСКИЙ. Не на эти. Не против этого.
ТАТЬЯНА. Против чего? Говори!
МАЯКОВСКИЙ. Против твоего мира. Против шелка, который тебе к лицу. Против этой позолоты, которой тебя обрамили.
ТАТЬЯНА. Я бы всё бросила! Ради тебя!
МАЯКОВСКИЙ. А я бы не взял! Не позволил бы! Потому что ты была бы слишком дорога.
ТАТЬЯНА. Что это значит? Я не понимаю твоих слов!
МАЯКОВСКИЙ. Это значит, что я — поэт. Газеты. Выступления. Стихи. Что я мог дать тебе? В моей Москве?
ТАТЬЯНА. Себя! Только себя!
МАЯКОВСКИЙ. И поселить тебя в коммуналке? Устроить очередь в баню по пятницам? Хотя у мамы и сестры водопровод в квартире, к ним ходили бы?
ТАТЬЯНА. Мы бы справились! Вместе!
МАЯКОВСКИЙ. Ты зачахла бы, как роза в подвале. А я бы с ума сошёл, видя это. Ненавидел бы себя за то, что не могу осыпать тебя бриллиантами.
ТАТЬЯНА. (Отскакивает от него) Ты... ты говоришь как они! О деньгах! О бриллиантах!
МАЯКОВСКИЙ. Я говорю о тебе! О той, кого я любил! Ты заслуживаешь сиять. Всегда. И везде.
ТАТЬЯНА. Но я не хотела сиять одна! Я хотела сиять с тобой!
МАЯКОВСКИЙ. Хотела...
ТАТЬЯНА. Ты не имеешь права так думать! Это низко!
МАЯКОВСКИЙ. Это — правда. Ты — плоть от плоти этого мира. И в этом твоя сила, Лиля!
ТАТЬЯНА. (Замирает) Что?.. Что ты сказал?
АНГЕЛ. (Поднимает голову, делает первую пометку в новом свитке) Протокол допроса музой начинается. Пункт первый: идентификация.
ТАТЬЯНА. Что?.. Что ты сказал? Лиля?
МАЯКОВСКИЙ (Словно не слыша её, восхищённо) Не в этом ли твоя сила? Та, что заставляет слова вставать в строчку и кричать о любви на площадях?
ТАТЬЯНА. Ты сравниваешь меня с ней? С той, что...
МАЯКОВСКИЙ. (Перебивая мягко, но властно) С той, что была солнцем в самом страшном и самом прекрасном моём небе? Да. Я сравниваю.
ОТЕЦ. (Тихо, Бертрану) Ну вот, началось. Пошли параллели. Я так и знал.
БЕРТРАН. Она и тогда, в тридцатом, проводила параллели. Ложилась в постель, вся в слезах, и бормотала что-то. А я думал — бред беременной женщины.
ТАТЬЯНА. Но я же... я другая! Я не она!
МАЯКОВСКИЙ. Ты — её версия, отпущенная на Запад. Её отражение в самом чистом зеркале. Она осталась царицей в царстве голода и страха. Ты стала царицей в царстве роскоши и... чего? Свободы и мира моды?
ТАТЬЯНА. (С вызовом) Я бы никогда не поступила как она! Не превратила бы тебя в свою собственность!
МАЯКОВСКИЙ. А разве ты не превратила в собственность меня — в своей памяти? Не носила как клеймо? Как самую красивую и самую больную свою тайну?
ТАТЬЯНА. Это другое! Это любовь!
МАЯКОВСКИЙ. Для вас — да. Для муз. Вы все — прекрасные и ненасытные хозяйки. Вы требуете жертв. И стихов. А мы, поэты, только и рады отдать.
БЕРТРАН. (Сухо, в сторону, но так, чтобы все слышали) Требовала жертв. О, да. Я две недели прятал от неё все парижские газеты. Боялся, что ребёнка потеряем от такого горя. Не мог предположить, что чужая смерть может значить для жены больше, чем жизнь её собственного мужа.
ТАТЬЯНА. (Оборачивается к нему, в смятении) Бертран... Я...
МАЯКОВСКИЙ. Ты была окончательным и бесповоротным доказательством! Что такое чудо, как она, может повториться! Что я не ошибся тогда, в пятнадцатом году! Что любовь — не случайность, а закон!
ТАТЬЯНА. Значит, ты любил именно меня? Не её во мне?
МАЯКОВСКИЙ. Я любил вас обеих. Целый мир, заключённый в двух женщинах. Вы были как два крыла у одной птицы.
БЕРТРАН. И оба крыла оказались сломаны. Одним выстрелом.
АНГЕЛ. Фиксирую: поэтическая дихотомия. Муза бинарна. Пункт второй.
ТАТЬЯНА. (Горько, глядя на Маяковского) Прекрасная метафора. Только это крыло так и не взлетело с тобой.
МАЯКОВСКИЙ. Не смогло. Не взлетело. Ты не смогла бы дышать нашим воздухом.
ТАТЬЯНА. А ты? Ты смог бы дышать моим?
МАЯКОВСКИЙ. (С горькой ухмылкой) Я? Я бы задохнулся в нём через неделю. Захлебнулся бы этой тихой, сытой, благоуханной смертью.
ТАТЬЯНА. Значит, мы были обречены с самого начала? Всё было напрасно?
МАЯКОВСКИЙ. Ничего не бывает напрасно! Всё — топливо! Всё — для стиха! Наша любовь, наша разлука, эта боль — всё это стало строкой.
БЕРТРАН. И стало причиной моих личных страданий. Но, простите, это не оправдывает последующих её поступков. Глубина чувств к одному мужчине не отменяет её грехов перед другим. И перед дочерью.
ТАТЬЯНА. (Плача) Я не хотела быть строчкой! Я хотела быть жизнью! Твоей жизнью!
МАЯКОВСКИЙ. Ты ею и была. Самой жизнью. Самой желанной и самой невозможной. Прости меня.
АНГЕЛ. Признание вины принято к сведению. Пункт третий: саморазрушение через творчество.
ТАТЬЯНА. Ты сжёг себя ради стихов. Ради неё. Ради меня.
МАЯКОВСКИЙ. (Кивает, его голос тихий) Да. И я ни о чём не жалею. Кроме одного. Кроме того, что, может быть, без меня... без моих стихов о тебе... ты могла бы быть просто счастлива.
БЕРТРАН. (Громко, ясно) С ним.
Указывает на себя. Пауза.
МАЯКОВСКИЙ. (Кивает) И пила бы по утрам кофе без виски. И не боялась бы зеркал.
БЕРТРАН. И была бы просто женщиной. А не вечной вдовой чужой трагедии.
ТАТЬЯНА. Значит, всё-таки напрасно? Вся моя боль? Все эти годы?
МАЯКОВСКИЙ. Никогда напрасно! Боль — это горючее. Ожидание — двигатель. А годы... годы — это просто станок, на котором выковывается стих.
ТАТЬЯНА. Я не хотела быть стихом! Я хотела быть женщиной! Твоей женой! Родить тебе детей, а не строки и строфы!
МАЯКОВСКИЙ. Ты родила легенду. А легенды — бессмертны. Дети же...
Он бросает взгляд на куклу у её ног.
БЕРТРАН. Дети вырастают и предъявляют счёт. Легенды — просто молчат. Или кричат с страниц учебников. Мне кажется, ты выбрала более удобный для себя вариант, Таня.
ТАТЬЯНА. (Игнорируя его, Маяковскому)
Ты любил детей! Мы могли бы...
МАЯКОВСКИЙ. Я любил всех детей сразу! Абстрактно! Громко! Это легко. А одного... конкретного... тихого... этого бы я не вынес. Видишь, я не стал отцом своей дочери, поэтому и тебя не упрекаю за материнские ошибки. Мне нужен был грохот трибун, а не плач в соседней комнате. Мне нужна была ты — муза, а не ты — мать моих детей.
ТАТЬЯНА. (С ужасом) Ты... ты настоящий монстр.
МАЯКОВСКИЙ. (Кивает) Да. Поэт и есть монстр. Существо, которое пожирает собственную жизнь, чтобы накормить ею строки. И я сожрал тебя. И себя. И всё, до чего мог дотянуться. И знаешь, что самое ужасное? Я наслаждался этим пиром.
ОТЕЦ. Вот это признание! Ангел, записывай! Пункт «каннибализм во имя искусства»!
АНГЕЛ. Фиксирую: метафорический каннибализм. Этично ли это? Вопрос остаётся открытым.
ТАТЬЯНА. И я... я была просто... едой? Топливом для твоего чудовищного таланта?
МАЯКОВСКИЙ. Нет! Ты была самым изысканным блюдом на этом пиру! Вином, от которого кружилась голова и рождались стихи! Но да. В конечном счёте... да. Поэт не любит — он потребляет. Потребляет жизнь, боль, любовь... чтобы переработать это в нечто вечное. Я потреблял тебя. Я потреблял Лилю. Я потреблял себя.
БЕРТРАН. (Обращаясь к Ангелу) А я, выходит, был всего лишь... что? Официантом на этом пиру? Подавал основное блюдо и убирал со стола, когда пиршество закончилось?
АНГЕЛ. (Просматривает свиток) Согласно протоколу, вы классифицированы как «обеспечивающая инфраструктура». Не самая героическая, но необходимая роль.
ТАТЬЯНА. (Плача) Зачем ты мне это говоришь? Зачем ты отнимаешь у меня последнее? Мою веру в нас?
МАЯКОВСКИЙ. Потому что ты всё равно всегда это знала. Глубоко внутри. Я лишь озвучиваю твой собственный шёпот. Ты ведь тоже потребляла меня. Как амулет. Как доказательство того, что ты способна на великое чувство. Что ты — не просто жена дворянина или шеф-редактора. Мы использовали друг друга, Таня. И это было прекрасно и ужасно одновременно.
БЕРТРАН. (Встаёт) И закончилось закономерно. Один — самоубийством. Другая — саморазрушением. А я... я просто наблюдаю теперь это все со стороны, уже пытаясь подобрать осколки. Бессмысленно.
МАЯКОВСКИЙ. (Глядя на Бертрана почти с завистью) А ты... ты мог бы дать ей простое человеческое счастье. Без грома и поэзии. Без жертв и величия. И я отнял у неё и у тебя эту возможность. Прости.
БЕРТРАН. (Пожимает плечами) Слишком поздно для извинений, поэт. Для всех нас.
ТАТЬЯНА. А я-то думала, что это была любовь, а это пир. В чём разница?
ОТЕЦ. В масштабе, дочка! Любовь — это так, приватный ужин на двоих. А пир — это уже проект! Со сметой, жертвами и зрителями! Я, как архитектор, тебя уверяю — любое строительство начинается с фантазии. С образа.
БЕРТРАН. И заканчивается сносом. Или, в нашем случае, саморазрушением.
ТАТЬЯНА. Но разве не фантазия — мать всего этого? Разве не она заставляет верить, что чувство — это навек?
МАЯКОВСКИЙ. Верно! Фантазия! Без неё любовь — просто биология, а творчество — ремесло! Я фантазировал о тебе, Таник! Строил образ в стихах — идеальный, огневой!
ОТЕЦ. (Подхватывает, с азартом) Вот-вот! Я же театры проектировал! Сначала — образ в голове! Роскошные фойе, ярусы, бархат! А потом — чертежи, расчёты, и вот он — воплощённый мираж! Зритель верит! Он живёт в этой фантазии!
БЕРТРАН. До первого пожара. Или до того, как штукатурка начнёт осыпаться на голову тем самым зрителям. Фантазия — опасный фундамент.
МАЯКОВСКИЙ. Но единственно возможный для художника! Влюблённый — тот же творец! Он берёт живого человека и достраивает в своём воображении до идеала! Он пишет роман, в котором оба — главные герои!
ОТЕЦ. Как я брал мрамор! Дорогой, капризный! Но в проекте он уже сиял! Я уже видел, как на него ляжет свет ламп! Вы двое были прекрасным проектом! Гениальным!
БЕРТРАН. Неосуществимым. Как ваш проект театра на тысячу мест для города с населением в пятьсот человек. Красиво на бумаге, но экономически нецелесообразно.
ТАТЬЯНА. Но разве любовь должна быть целесообразной?
МАЯКОВСКИЙ. Никогда! Искусство и любовь — это бунт против целесообразности! Это выброс фантазии в унылую реальность цифр и расчётов!
АНГЕЛ. (Поднимает голову) Фиксирую: заявление противоречит принципам мироздания. Вселенная основана на расчётах. Рекомендую подвергнуть сомнению.
ТАТЬЯНА. (В отчаянии) Но тогда почему фантазия не становится реальностью?
МАЯКОВСКИЙ. Потому что фантазия — вещь хрупкая. Она не выносит быта. Не выносит компромиссов. Не заменяют любовь чаем и штопкой носков, Таник. Она может жить лишь на расстоянии — в письмах, в стихах, в мечтах... или на сцене театра.
ОТЕЦ. Кино! Вот где теперь фантазия! На плёнке! Надёжно! Не осыпается и не горит! Вам надо было в кино идти, а не в жизнь!
ТАТЬЯНА. (Смотрит на Маяковского) Значит, ты любил не меня, а тот образ, который сам же и создал?
МАЯКОВСКИЙ. Я любил тебя через образ! И образ через тебя! Это неразделимо! Поэт не может иначе. Он всегда — творец и фантазер. Даже в любви.
ТАТЬЯНА. А я? Я что любила? Тебя или свою фантазию о тебе? Свою тоску по сильному чувству?
МАЯКОВСКИЙ. И то, и другое. Ты была прекрасной зрительницей в том театре. Ты верила в спектакль. И я старался играть хорошо.
ОТЕЦ. (Вскакивает) Вот! Играть! Именно! Любовь — это лучшая пьеса! А вы оба были гениальными актёрами!
БЕРТРАН. До тех пор, пока один из актёров не застрелился за кулисами, не предупредив партнёршу. Это уже не трагедия. Это дурной вкус.
ТАТЬЯНА. Но почему ты не предупредил? Почему не дал мне хоть какого-то знака? Я бы... я бы...
МАЯКОВСКИЙ. Потому что финал — тоже часть спектакля. Нельзя его портить предупреждениями. Прости меня. За всё. За то, что сделал тебя героиней своей пьесы. И за то, что не дал ей счастливого конца.
ОТЕЦ. Отлично сыграно! Браво! Бис!
БЕРТРАН. Счёт за моральный ущерб выставите на его имя.
Тишина и мрак. Затем слабый свет выхватывает Татьяну на коленях. Она не плачет, просто смотрит в пустоту. Маяковский подходит к карточному столу, где его уже ждут Отец и Бертран.
МАЯКОВСКИЙ. (Обращается к Татьяне, уже без пафоса, по-домашнему) Да чего ты расстраиваешься, Таник? Смотри – салон у тебя отличный. Говорят, лучший в Нью-Йорке. Знаменитости, художники, поэты... Почти как у нас в Гендриковом переулке. Только ковры подороже да выпивка получше.
ТАТЬЯНА. Это не салон. Это... клетка. Позолоченная.
МАЯКОВСКИЙ. Да вся жизнь — клетка! Одни — в коммуналках томятся, другие — в хоромах. А суть — одна. Ты хоть сумела свою клетку интересными людьми обставить. Как Лиля. Это талант.
ОТЕЦ. (Пододвигая ему стул) Садись, Владимир. Место для тебя всегда найдётся. Ты и в карты-то играешь, как стихи пишешь — напролом!
МАЯКОВСКИЙ. Сыграем. И с вами кутя, протрачу в полночи рублей пятнадцать лирической мелочи. На большее моей лиры не хватит.
БЕРТРАН. (Сдаёт карты) Ваша лира истрачена без остатка. Но мы сыграем и на фантазии. Здесь это главная валюта.
Маяковский берёт карты, смотрит на них, потом обводит взглядом всех – Татьяну, Отца, Бертрана.
МАЯКОВСКИЙ. Знаете, что? Ещё много кто пройдёт через эту мясорубку. Не через нашу – через свою. Любовную.
Обращается в пространство, как на митинге.
Эй, будущие! Поэты, художники, романтики! Готовьтесь! Вас вывернут наизнанку! Из вас сделают фарш! Будут крошить ваши чувства на строчки, вашу боль – на краски!
ОТЕЦ. (Поддакивает, глядя в карты) Это ж природой уж так заведено. Мужчина-творец – он как феникс: чтобы родить новое, должен в любви сгореть. Жаль, что девушки потом ходят в пепле.
МАЯКОВСКИЙ. (Кивает) И будут! И будут сгорать! Потому что без этой мясорубки – нет и творчества. Будут выходить из неё гениями – или просто покрошенными душами – зависит от везения. А я, пожалуй, поставлю!
АНГЕЛ. (Подходит к Татьяне, которая всё ещё сидит на полу. Он помогает ей подняться. Его движения неожиданно мягкие.) Процесс признания и идентификации боли завершён. Дальнейшее пребывание в данном конструкте нецелесообразно. Требуется отдых.
ТАТЬЯНА. (Почти не сопротивляясь) Они... они играют?
АНГЕЛ. Они всегда будут играть. Это их форма существования. Ваша – иная.
Ангел ведёт её прочь от стола. Свет на игроках начинает меркнуть. Затем свет на игроках гаснет полностью. Теперь луч света только на Татьяне и Ангеле, который укладывает её в постель. Это уже её реальная кровать в спальне.
АНГЕЛ. (Поправляет одеяло) Рекомендую к применению: сон без сновидений. Он хоть и менее продуктивен с точки зрения метафизического анализа, но более полезен для восстановления ресурсов.
Он отступает в темноту и растворяется. Сцена полностью темнеет на несколько секунд. Позже - звук утреннего Нью-Йорка за окном. Свет пробивается сквозь шторы. Татьяна лежит в своей кровати. Она медленно открывает глаза. Смотрит на потолок. На свою руку. На пустой стакан на тумбочке. Она не рыдает. Она просто лежит, глотая тишину и привыкая к тяжести нового, лишённого иллюзий утра.
Сцена 2. История повторяется
Гостиная Либерманов спустя неделю-две. Гостиная залита дневным светом, но кажется безжизненной. Татьяна сидит в кресле у окна. На столике рядом — графин с виски, полстакана, пепельница. Она держит в руках книгу, но не читает, а смотрит в окно рассеянным, усталым взглядом. На ней дорогой, но просторный домашний халат, волосы слегка растрепаны. Раздаётся резкий звонок телефона. Татьяна вздрагивает, медленно поворачивает голову, смотрит на аппарат. Звонок настойчивый. Она нехотя протягивает руку, берёт трубку.
ТАТЬЯНА. Алло?
Пауза. Она слушает.
ТАТЬЯНА. Мариночка? А, да... Здравствуй, дорогая.
Пауза. Она берёт стакан, отпивает.
ТАТЬЯНА. Артур? А, да. Он все время рассказывал про свою яхту. Скукотища смертная.
Пауза. Она проводит рукой по лбу.
ТАТЬЯНА. Нет, это платье от Диора, прошлогоднее. Ты что, не узнала?
Слушает, её лицо кривится в подобии улыбки.
ТАТЬЯНА. Флиртовал? Ну, конечно. Со всеми флиртует. Его новая жена уже смотрит сквозь него, как сквозь стекло.
Пауза. Она закуривает сигарету, глубоко затягивается.
ТАТЬЯНА. Что? Нет, я не пойду. У меня... голова болит. Да, с самого утра. Передай всем привет.
Она вешает трубку, даже не дослушав. Отводит взгляд обратно в окно. Делает глоток виски. Раздаётся звонок в дверь. Татьяна медленно поворачивается, смотрит в сторону прихожей с лёгким недоумением, будто не ожидая никого. Медленно поднимается и выходит из гостиной.
Пауза. Слышны приглушённые голоса в прихожей.
Через мгновение она возвращается в гостиную. За ней, неуверенной походкой, входит Лимонов. Он несёт несколько платьев на вешалках, завёрнутых в защитную ткань. Он одет в ту же одежду, что и две недели назад, но теперь она выглядит помятой, будто он в ней спал. Лицо бледное, под глазами тёмные круги. Он пытается держаться прямо, но плечи его сгорблены.
ЛИМОНОВ. Я... привёз. Что смог, то починил. Остальное... не подлежит восстановлению.
Он вешает платья на ручку высокой спинки кресла.
ТАТЬЯНА. (Рассматривая его, а не платья) Спасибо, Эдуард. Вы очень помогли.
Она подходит к бару, молча наливает две порции виски. Протягивает один стакан ему.
ТАТЬЯНА. Пейте. Выглядите... не лучшим образом.
Лимонов машинально берёт стакан, залпом выпивает половину. Рука чуть дрожит.
ЛИМОНОВ. Плохо спал. Ничего особенного.
ТАТЬЯНА. Не врите мне. Это не усталость. Это что-то другое. Что случилось?
ЛИМОНОВ. Ничего. Всё в порядке.
ТАТЬЯНА. Эдуард. Мы с вами не в советской очереди за колбасой, чтобы лгать друг другу о погоде. Что-то случилось? С Еленой?
ЛИМОНОВ. Её больше нет.
ТАТЬЯНА. Умерла?
ЛИМОНОВ. Хуже. Ушла. Сбежала. К черту, к американцу какому-то. Считает, что с ним жизнь стабильнее.
Он допивает виски, протягивает стакан для ещё одного. Татьяна молча наливает.
ТАТЬЯНА. И... что же вы?
ЛИМОНОВ. Что я? Я что мог сделать? Умолять? Ползать на коленях? Умолял. Ползал. Она сказала, что устала от нищеты! От моей вечной злости на весь мир!
ТАТЬЯНА. И вы её... отпустили? С благословением?
ЛИМОНОВ. Я... я пытался её задушить. Она вырвалась. Убежала. А я... я остался. С пустыми руками. И с этим... с этим ощущением своих пальцев на её горле. Я не знаю, кто я теперь. Убийца? Клоун? Я не знаю, что делать. Жить не для кого. Да и незачем.
Он замолкает, уставившись в ковёр. В его позе — полная, абсолютная катастрофа. Крах всего. Татьяна медленно подходит к нему. Она смотрит на него не с жалостью, а с странным, пронзительным интересом, будто изучает редкий экземпляр.
ТАТЬЯНА. Вот как... До самого конца дошло.
ЛИМОНОВ. До конца? Это и есть конец. Я всё сжёг. Всё.
ТАТЬЯНА. (Стоя над ним, с виски в руке) Дрова сжёг. Пепел. А теперь смотри — голый пол. И ничего не мешает.
ЛИМОНОВ. Строить новую лачугу на пепелище?
ТАТЬЯНА. Крепость. Такую, чтобы никакие американцы с их «стабильностью» не взяли. Вы думаете, сильные люди из чего сделаны? Из удач? Из любви? Из сытого спокойствия?
Она отходит к окну, смотрит на улицу, говорит скорее себе, чем ему.
ТАТЬЯНА. Их выковывают. На такой вот наковальне. Из такого вот железа — горячего, обожжённого, готового сломаться. Ты сейчас не человека потерял. Ты сбросил балласт.
ЛИМОНОВ. Я её любил! Она была всем!
ТАТЬЯНА. Была! Ключевое слово — была! А теперь она — история. Твоя личная история. А историю, детка, не оплакивают. Её пишут. Или о ней забывают. Выбирай.
ЛИМОНОВ. Писать? Что я могу написать? Роман о том, как меня бросили? Это будет жалко.
ТАТЬЯНА. Кто сказал про жалость? (Переходит на ты) Ты был слаб. Допустил слабость. Попытался задушить — это по-детски, глупо. Настоящие не душат. Настоящие... описывают. Препарируют. Выворачивают свою боль наизнанку и показывают миру, как она, оказывается, прекрасна в своём уродстве.
Она подходит к нему вплотную, смотрит сверху вниз. В её глазах — не жалость, а требовательность.
ТАТЬЯНА. Ты сейчас свободен. По-настоящему свободен. Ни семьи, ни денег, ни этой глупой надежды, что кто-то придёт и согреет. Теперь твое оружие — эта пустота. Эта ярость. Это стыд. Возьми его и иди крушить всё на своём пути.
ЛИМОНОВ. Это... безумие. Я не могу.
ТАТЬЯНА. Прекрасно! Великие дела начинаются с состояния «не могу». «Не могу» молчать. «Не могу» терпеть. «Не могу» жить, как все. Ты думаешь, тем, кому «могу» — они что-то меняют? Они тихо догнивают в своих уютных норках с жёнами и стабильностью.
Она наливает ему ещё виски, почти силой вкладывает стакан ему в руку.
ТАТЬЯНА. Пей. Выпей за свою смерть. За смерть того Эдика, который верил в любовь. Он умер. Его задушил тот, кто пришёл ему на смену. А теперь познакомься с тем, кто остался. Он гораздо интереснее.
ЛИМОНОВ. И кто же он?
ТАТЬЯНА. Я не знаю. Узнай сам. Но он сидит сейчас на полу в моей гостиной не потому, что его предали. А потому, что он только что родился. И рождение — всегда больно.
Он медленно подносит стакан ко рту, пьёт. Рука уже не дрожит.
ЛИМОНОВ. И что же мне теперь делать? С этой... свободой?
ТАТЬЯНА. Что делают с свободой? Её тратят. Безрассудно и без остатка. Напиши об этом. Напиши всё. Про свою грязь, свою злобу, свои пальцы на её горле. Не оправдывайся. Не объясняй. Просто покажи. Заставь их содрогнуться. Заставь её прочитать и узнать себя на этих страницах. И ужаснуться.
Она отступает, её миссия завершена. Она не утешила — она дала ему оружие.
ТАТЬЯНА. Ты не жертва, Эдуард. Ты — топливо. И спичка. Теперь подожги всё.
Лимонов медленно поднимается с пола. В его движениях уже нет прежней раздавленности, есть каменная, молчаливая тяжесть. Он ставит пустой стакан на стол. Долгая пауза. Он не смотрит на Татьяну, а смотрит в пространство перед собой, как бы примеряя новую, неудобную кожу.
ЛИМОНОВ. Мне пришлось съехать. Оттуда. С той квартиры.
ТАТЬЯНА. (Стоит у барной стойки, наблюдает за ним с холодным, почти научным интересом) Улица — тоже место. Всё начинается с улицы.
ЛИМОНОВ. Да. Начинается... И чем заниматься — тоже не знаю. Шитьё... Кажется, таким мелким.
ТАТЬЯНА. Время оттачивать другое ремесло. Более острое.
Лимонов поворачивается, чтобы уйти. Его рука уже на дверной ручке. Татьяна не двигается, не прощается. Она задаёт вопрос, который звучит как последняя проверка, последнее напутствие.
ТАТЬЯНА. Эдуард. А как мне вас найти, если вдруг срочно понадобятся новые... замечательные брюки?
Лимонов замирает в дверном проёме. Его спина напрягается. Он медленно оборачивается. Его лицо преображено. Следы слёз и отчаяния исчезли, уступив место жёсткой, ясной решимости. В его глазах — вызов всему миру, включая её. Он смотрит на Татьяну не как на благодетельницу, а как на будущего персонажа своей книги.
ЛИМОНОВ. Проходя между часом дня и тремя по Мэдисон-авеню, там где ее пересекает 55-я улица, не поленитесь, задерните голову и взгляните вверх – на немытые окна черного здания отеля «Винслоу». Там, на последнем, 16-ом этаже, на среднем, одном из трех балконов гостиницы сижу полуголый я.
Он не ждёт ответа. Разворачивается и уходит.
Татьяна остаётся одна. Она не двигается несколько мгновений. Затем медленно подходит к барной стойке. Она не наливает себе виски. Она смотрит на стакан Лимонова, потом на свои руки. Она проводит пальцем по краю своего бокала. На её лице нет ни радости, ни печали. Есть глубокая, бездонная серьезность и понимание тяжести только что совершённого акта — она не утешила человека, она отпустила на волю монстра. Она стала повивальной бабкой при рождении новой силы, жестокой и чистой.
ТАТЬЯНА. (Шёпотом, самой себе) Ну вот и хорошо.
Конец.
Свидетельство о публикации №225091701891