Пасьянс судьбы Марии Ленорман. Отрывок
Алансон, Нормандия. Осень 1779 года.
Холод. Он был первым, что встретило Мари, когда тяжелые дубовые ворота монастыря Святой Урсулы захлопнулись за ее спиной с глухим, окончательным стуком. Не просто осенний нормандский холод, пробирающий до костей сыростью из-за близости реки Сарт, а иной - каменный, вековой, пропитанный ладаном и тишиной. Воздух здесь казался густым, как застывшее молоко, и пах воском, старой шерстью ряс и чем-то неуловимо тленным - пылью веков, осевшей на фресках с ликами мучеников, чьи глаза смотрели на девочку с безмолвным укором.
Семь лет. Всего семь лет ей было, Мари Анне Аделаиде Ленорман, когда мир ее рухнул. Не в одночасье, нет. Он трещал по швам медленно, как старая ткань, под грузом отцовских долгов и материной чахотки. Теперь же дочь некогда уважаемого торговца мануфактурой Жана-Луи Ленормана сдали сюда - в цитадель молитвы, послушания и вечного полумрака.
«На воспитание и науку благонравию,» - высокопарно изрек священник, подписывая бумаги. Отец стоял рядом, не глядя на девочку, его лицо, обычно оживленное в лавке или за карточным столом, было каменным. Он пах вином и чужими деньгами. Мать, Мари-Анн Ленорман, урожденная Жильбер, осталась дома, запертая в своей комнате, где воздух был густ от микстуры и тихого удушливого кашля. Ее бледное лицо, обтянутое прозрачной кожей, последнее, что видела Мари, мелькнуло в окне кареты - крошечное, потерянное пятно света, быстро поглощенное тусклой алансонской улицей.
Монастырский двор встретил ее пустотой и шелестом опадающих листьев. Серый, унылый камень стен, высокие стрельчатые окна кельи, похожие на глазницы черепа, да стройные кипарисы, указывающие в свинцовое небо, словно черные перья ангела смерти. По дорожке, шаркая грубыми сандалиями по мокрым плитам, шла ей навстречу настоятельница, мать Мари-Элизабет. Женщина неопределенного возраста, между сорока и шестьюдесятью, с лицом, высеченным из того же камня, что и стены обители. Ее фигура под тяжелым шерстяным хабитом была прямая и негнущаяся, как древко знамени. Глаза - маленькие, пронзительно-серые, оценивающие - скользнули по Мари сверху вниз, задержавшись на ее нарядном, но уже тесноватом платьице из добротной шерсти - последнем подарке матери.
- Так это и есть дитя торговца Ленормана? - голос у настоятельницы был сухой, без тепла и колебаний, как скрип переплета старой книги.
- Добро пожаловать в дом Господень, дитя мое. Здесь ты научишься смирению, послушанию и страху Божию. Мирская суета и гордыня разума останутся за сими вратами.- Ее рука, костлявая и холодная, как мрамор надгробия, легла на плечо Мари, заставив девочку вздрогнуть. - Помни: воля твоя отныне – ничто. Воля Божия и моя – все.
Мари не ответила. Комок подступил к горлу. Она чувствовала себя маленькой, пойманной птичкой, которую вот-вот засунут в клетку. Настоятельница повернулась и пошла, ее ключи, висящие на поясе, звякали с каждым шагом, как кандалы. Мари покорно последовала, увязая в подоле платья по лужам. Ее отвели в крошечную келью на третьем этаже. Каменный пол, узкая койка с жестким соломенным тюфяком, крошечный столик, табурет, распятие на стене и одно маленькое решетчатое окно, через которое виднелся лишь клочок неба и верхушка самого старого кипариса. Здесь пахло сыростью, мышами и одиночеством. Двери за ней закрылись. Ключ повернулся в замке дважды. Звук был громче грома.
Жизнь в монастыре подчинялась железному распорядку, отбиваемому ударами колокола. Подъем до рассвета - холодная вода для умывания, леденевшая пальцы; молитва в ледяной капелле, где дыхание превращалось в пар, а колени немели от каменного пола. Уроки - чтение, письмо, арифметика, закон Божий - под неусыпным оком сестры Маргариты, пожилой монахини с лицом сушеного яблока и вечно поджатыми губами, которая считала любое проявление живого интереса к науке "непотребным любопытством". Потом работа: вышивка церковных облачений золотой нитью, такая тонкая, что глаза слезились, или переписывание манускриптов каллиграфическим почерком, когда каждая дрожь в руке каралась лишением ужина. Трапеза в молчании - жидкая похлебка, черствый хлеб, иногда кусок сыра - под чтение душеспасительных текстов. Отход ко сну. И так изо дня в день. Монотонность нарушали лишь церковные праздники, делая рутину чуть более торжественной, но не менее суровой.
Мари была умна не по годам. Она схватывала грамоту быстрее других девочек, ее почерк становился образцовым, а в арифметике она щелкала задачи, над которыми ломали головы старшие послушницы. Но именно эта живость ума и стала источником бед. Она замечала слишком много: как взгляд сестры Маргариты смягчался, когда она смотрела на портрет молодого аббата в трапезной; как настоятельница незаметно брала себе лучший кусок сыра; как тень от витражного окна в капелле в определенный час ложилась на пол, складываясь в причудливый узор, похожий на корону. Она видела связи там, где другие видели лишь порядок вещей. И она видела тени.
Первая тень пришла во время урока вышивки. Солнечный луч, пробившийся сквозь облако, упал на лицо настоятельницы, сидевшей за своим столом и проверявшей счета. Мари отвлеклась от золотой нити. И вдруг, воздух перед матерью Мари-Элизабет словно задрожал. На мгновение показалось, что ее лицо покрылось серыми пятнами, как старая фреска, а изо рта вырвался не крик, а струйка черного дыма. Мари ахнула и уколола палец. Капля крови проступила на белоснежной ткани альбы. Сестра Маргарита тут же заметила и строго взглянула.
- Мари Ленорман! Неблагоговейное поведение! О чем ты думала?
- Я… я видела… - начала было Мари, но осеклась.
Глаза сестры Маргариты сузились до щелочек.
- Видела? Что именно ты могла видеть, кроме узора, который обязана вышивать? Смотри на иглу, дитя, а не на то, что тебе не надлежит. И замарала священный покров!
Наказанием стало стояние на коленях на горохе в углу холодной кладовой до вечерней молитвы. Колени ныли жгучей болью, но боль внутри была острее. Она действительно видела тень тлена, тень смерти? Откуда? Зачем? Девочка чувствовала себя виноватой и страшно одинокой.
Второе видение было ярче и страшнее. Через несколько недель настоятельница неожиданно слегла. Говорили о простуде. Мари вместе с другими девочками принесли в ее келью бульон и свежие лепестки роз для аромата (редкая роскошь). Воздух был густ от запаха лекарств и воска догорающих свечей. Мать Мари-Элизабет лежала, бледная и осунувшаяся, ее обычно властные глаза были мутны, она что-то бормотала. Мари, подавая ей чашку, невольно встретилась с ней взглядом. И тут случилось то, чего она совершенно не ожидала и к чему не была готова.
Келья исчезла. Вместо нее Мари увидела огромное, пылающее зарево. Оно било в ночное небо над силуэтом знакомых монастырских крыш. Языки пламени лизали темный камень, окна взрывались с грохотом, искры взвивались к звездам, как безумные светляки. Она слышала треск дерева, гул обрушивающихся балок, отчаянные крики, сливающиеся в жуткий хор. И посреди этого ада, у самых врат капеллы, стояла фигура в черном хабите – настоятельница. Она не бежала. Она стояла, обратив лицо к огню, и ее рот был открыт в беззвучном крике. Потом балкон над входом рухнул, погребя ее под собой в вихре искр и дыма.
Мари вскрикнула и уронила чашку. Фарфор разлетелся вдребезги, бульон забрызгал каменный пол и подол хабита сестры Маргариты, вошедшей в келью.
- Несчастная глупая девчонка! - прошипела сестра, хватая Мари за руку так, что кости хрустнули. - Убирайся! Сию же минуту! И подумай о своем нерадении и бесовской рассеянности!
Настоятельница слабо застонала, открыв глаза. Ее взгляд, полный не боли, а ледяного непонимания и гнева, упал на Мари. В нем не было и тени того ужаса, что видела девочка, только осуждение.
Слухи поползли по монастырю быстрее крыс в подвале: «маленькая Ленорман навела порчу на мать настоятельницу, уронила чашку, когда та была при смерти…», «…глаза у нее бесовские…», «видит то, чего нет…». Девочки начали сторониться ее. Сестры крестились, когда она проходила мимо. Сестра Маргарита удвоила бдительность, подлавливая на малейшей оплошности. Настоятельница, едва оправившись, вызвала Мари к себе.
Келья настоятельницы была больше, но не уютнее. Полки с фолиантами, тяжелый дубовый стол, распятие еще внушительнее. Сама мать Мари-Элизабет сидела в кресле, закутанная в плед. Лицо все еще было серым, но глаза горели прежним холодным огнем.
- Подойди, дитя, - ее голос был тише обычного, но от этого не менее властным. Мари подошла, опустив голову. Она чувствовала, как дрожат колени.
- Расскажи мне, что ты видела в тот день. Правду. Без выдумок.
Мари попыталась. Слова путались, вырывались с трудом. Она описала зарево, крики, падающую балку. Настоятельница слушала молча, не шелохнувшись. Когда Мари замолчала, в келье повисла гнетущая тишина.
- И ты считаешь, что это было видение? Откровение? - наконец спросила настоятельница. В ее голосе не было ни страха, ни удивления. Только презрительная усмешка.
- Я… я не знаю, матушка. Я просто видела…
- То, чего не было! - голос настоятельницы вдруг загремел, заставив Мари вздрогнуть. - Это не видение, дитя! Это искушение! Дьявол, пользуясь твоим пылким воображением и нерадением к молитве, вселяет в тебя ложные образы! Ты видела не будущее, ты видела собственный грех - грех гордыни, желание выделиться, привлечь внимание! Грех любопытства, коему нет места в стенах святой обители!
Она встала, подошла вплотную. Тень от ее фигуры накрыла Мари, как саван.
- Запомни раз и навсегда, Мари Ленорман: мир духов не для таких, как ты. Твои игры с воображением опасны. Они ведут к ереси, к безумию, в адскую бездну!- Ее палец, костлявый и острый, ткнул Мари в лоб. - Берегись. Молись усерднее. Изгони эти дьявольские фантазии. Иначе…
Она не договорила, но Мари поняла. Иначе - темница, строжайший пост, возможно, изгнание, или что-то еще страшнее.
Мари вернулась в свою келью раздавленной. Слова настоятельницы жгли сильнее, чем колени на горохе. Она не выдумывала! Она видела! Почему никто не верил? Почему это называли грехом? Она прижалась лбом к холодному стеклу окна. За решеткой на подоконнике сидел воробей, нахохлившись против ветра. Он казался таким же запертым, как она. Мари протянула палец, коснулась стекла. Птичка вздрогнула и улетела, растворившись в сером небе. Слезы, горячие и горькие, наконец хлынули. Она плакала не только от страха и обиды, она плакала по дому, по запаху материнских духов, по голосу отца, рассказывавшего ей вечером истории о дальних странах, по тому миру, который навсегда остался за тяжелыми монастырскими воротами.
Известие о смерти матери пришло весной 1781 года. Ее вызвали в приемную. Там стоял отец. Он казался постаревшим на десять лет. Его одежда была поношенной, глаза запали, в них не было прежнего купеческого блеска, только пустота и какая-то странная виноватость. Он не обнял ее, лишь опустил тяжелую руку ей на плечо.
- Мама… ушла. Вчера вечером.
Слова прозвучали как удар колокола по голове. Мир сузился до точки. Мари не заплакала. Она онемела. Внутри все оборвалось. Она знала. Не так, как в видении о пожаре – ярко и ужасающе, а тихо и глухо, как будто тонкая нить, связывавшая ее с чем-то теплым и светлым, внезапно лопнула. Она почувствовала это еще утром, во время молитвы – внезапно возникшую ледяную пустоту в груди. Теперь это подтвердилось.
- Тебе надо быть сильной, Мари, - пробормотал отец, избегая ее взгляда.
- Она, она завещала тебе это. - С этими словами он протянул маленькую, изящную шкатулку из черного дерева. Мари машинально взяла ее. Шкатулка пахла мамиными духами - легкий аромат фиалки и лаванды. Это был единственный поцелуй, единственное прощание. Отец что-то еще говорил о долгах, о трудностях, о том, что ей пока лучше оставаться здесь. Его слова доносились как сквозь вату. Она видела только его руки: сильные, привыкшие сжимать рукоять трости или пересчитывать монеты, которые теперь нервно теребили шляпу. В них не было ни любви, ни защиты, только усталость и желание поскорее уйти.
После его ухода она открыла шкатулку. Там лежали две вещи: тонкая золотая цепочка с маленьким крестиком (мамин) и колода карт. Не игральные. Старинные, с выцветшими красками, с изображениями звезд, луны, башен, всадников, ангелов и странных символов. Мари никогда не видела таких. Она осторожно перебрала их, картон был шершавым, краски местами стерлись от частого касания. На обороте каждой карты был отрисован замысловатый вензель. Мать никогда не говорила о картах. Откуда они? Почему завещала именно ей? Мари взяла одну, перевернула, на ней была изображена женщина в длинных одеждах, сидящая меж колонн, с полумесяцем у ног и свитком в руках. «Верховная Жрица» гласила надпись на изображении. Карта будто смотрела на нее. И снова, как тогда у постели настоятельницы, Мари почувствовала легкое головокружение, будто пол уходил из-под ног, но теперь не было страха. Было узнавание.Тихое жужжание чего-то древнего и мудрого на краю сознания. Она быстро сунула карты обратно в шкатулку и крепко прижала ее к груди, где билось маленькое, одинокое сердце. Это была ее тайна, единственная связь с мамой, и ключ к тому, чего она еще не знала.
Последние два года в монастыре прошли под знаком глухой изоляции и внутреннего бунта. Мари стала тише и осторожнее. Она научилась прятать свои мысли за маской послушания, но внутри всё кипело. Она читала жадно все, что попадало в руки, не только молитвенники, но и случайно попавшие в монастырскую библиотеку труды по истории, географии, даже старые трактаты по алхимии, тщательно спрятанные за фолиантами житий святых. Она наблюдала. За сменой времен года за окном, за выражением лиц сестер, за игрой света и тени в капелле. И она продолжала «видеть». Тени теперь приходили чаще, но были тоньше, как намеки: образ умершей матери, печально улыбающейся из угла кельи; внезапное предчувствие, что сестра Маргарита уронит ключи именно сегодня (так и случилось); ощущение, что кто-то из девочек серьезно заболеет еще до появления первых симптомов. Она молчала. Шкатулка с картами, спрятанная под тюфяком, была ее единственной отдушиной. Иногда ночью, при тусклом свете свечи, она вынимала их и просто смотрела на странные, загадочные изображения, чувствуя, как они говорят с ней на непонятном, но волнующем языке символов. Она интуитивно раскладывала их, пытаясь понять логику, связь. Карты не предсказывали будущее явно, но будто расставляли вехи, намекали на возможности, чувства, скрытые течения.
Известие о смерти отца пришло внезапно, в разгар зимы 1786 года. Ему было всего сорок пять. Говорили о разрыве сердца или апоплексическом ударе - итог долгов, неудач и, вероятно, выпивки. Для Мари это была последняя связь с прошлым. Теперь она была совершенно одна. Четырнадцать лет. Сирота. Ее судьба теперь целиком зависела от воли монастырского начальства.
Настоятельница вызвала ее снова. В ее келье пахло все тем же воском и влажным камнем. Мать Мари-Элизабет сидела за своим столом. Она выглядела крепче, но старше. В ее глазах читалось не столько злорадство, сколько холодное удовлетворение от торжества порядка. Судьба строптивой девочки была решена.
- Промысл Господень суров, но справедлив, дитя, - начала она без предисловий.
- Твой отец упокоился. Ты остаешься без средств и покровительства. Монастырь дал тебе приют и образование, но твой дух… - она сделала многозначительную паузу, - твой дух не склонен к истинному смирению и молитвенному созерцанию. Твои «видения» и нездоровое любопытство к мирским наукам свидетельствуют о том, что путь сестры не для тебя.
Мари стояла, стиснув кулаки под складками грубого монастырского платья. Что теперь? Прислужницей у какой-нибудь богатой родственницы? Модисткой? Унижение было горьким.
- Мы нашли для тебя выход, – продолжила настоятельница, и в ее голосе прозвучало что-то вроде облегчения. - Твой кузен, месье Фламан, согласен взять тебя в Париж. Он занимается торговлей, ты будешь жить в его доме и помогать по хозяйству. Это милость, Мари Ленорман. Благодари Господа и не опозорь наш монастырь в столице.
Париж. Слово прозвучало как гром. Столица! Мир, кипящий жизнью, о котором она читала в книгах! Огни, театры, дворцы! Или же трущобы, нищета, новая кабала? Страх смешался с диким, запретным возбуждением. Она вырвется из этой каменной гробницы, из-под взглядов серых глаз настоятельницы, из вечного страха быть непонятой и наказанной!
- Собирай свои вещи. Завтра утром за тобой приедет повозка.
Вещи у Мари умещались в узелок: пара платьев, уже коротковатых, белье, молитвенник (подарок монастыря «на дорожку») и, тщательно завернутая в самую прочную ткань, шкатулка с картами. В последний вечер она стояла у своего узкого окна. Ночь была ясной, морозной. Луна, полная и холодная, освещала монастырский двор и тот самый старый кипарис. Где-то вдалеке залаяла собака. Мари чувствовала, как что-то в ней ломается и одновременно рождается. Страх перед неизвестностью боролся с ликующим ощущением свободы. Она достала из узелка шкатулку, открыла ее и вынула одну карту. Не глядя. Пальцы сами нашли нужную. «Звезда» .Женщина, льющая воду из двух кувшинов в реку и на землю, под светом одной большой и семи маленьких звезд. Надежда. Исцеление. Вдохновение. Новые пути.
Она спрятала карту обратно и прижала шкатулку к груди. Завтра Париж. Завтра новая жизнь. Что бы ее ни ждало - это будет ее жизнь. Она больше не позволит никому запереть себя в клетке и назвать ее видения дьявольским наваждением. Тени, которые она видела, были ее спутниками, ее тайной силой. И она научится их понимать. Во что бы то ни стало.
Утром, когда повозка, скрипя, тронулась по мощеной дороге, увозя ее от мрачных стен монастыря Святой Урсулы, Мари не оглянулась ни разу. Она смотрела только вперед, на дорогу, убегающую в неизвестность. В ее маленькой сумочке, рядом с крестиком матери, лежала колода странных карт, а в сердце горело пламя, которое было ярче любого монастырского пожара - пламя ее собственной, еще неведомой судьбы. Тени следовали за ней. Но теперь она не боялась. Она чувствовала их как часть себя. Париж ждал. И мадемуазель Ленорман была готова встретить его.
Продолжение истории можно прочитать после приобретения книги.
Свидетельство о публикации №225091801892
