Этюды о Лермонтове

Я не хочу, чтоб свет узнал
Мою таинственную повесть;
Как я любил, за что страдал,
Тому судья лишь Бог да совесть!..

Им сердце в чувствах даст отчет;
У них попросит сожаленья;
И пусть меня накажет Тот,
Кто изобрел мои мученья;

Укор невежд, укор людей
Души высокой не печалит;
Пускай шумит волна морей,
Утес гранитный не повалит;

Его чело меж облаков,
Он двух стихий жилец угрюмый
И кроме бури да громов
Он никому не вверит думы…
М.Ю. Лермонтов


I


                Михаил Юрьевич Лермонтов – одна из самых загадочных фигур в истории русской культуры, а его воистину неоценимое и необыкновенно многожанровое и многогранное творческое наследие – от таких поэтических шедевров как «Смерть Поэта», «Когда волнуется желтеющая нива…», «Выхожу один я на дорогу…», «Бородино», «Тучи», «Парус», «Ветка Палестины», «Я, Матерь Божия, ныне с молитвою…» до шекспировской по драматургии и духу драмы «Маскарад», гениального романа «Герой нашего времени» и бесподобных поэм «Демон» и «Мцыри», равно как и его недолгая, но яркая жизнь до сих пор продолжают волновать всех, восхищающихся его могучим талантом и скорбящих от преждевременной гибели великого поэта в роковой дуэли с Мартыновым у подножья горы Машук. Каждый раз, когда я перечитываю стихи Лермонтова от его скорбной элегии «Дума» и берущей за душу «Родины» до пронзительного «Пророка» и бесподобной поэмы «Демон» – самой драгоценной жемчужины лермонтовского творчества, являющейся одной из вершин русской и мировой поэзии, то ясно понимаю, что Лермонтов – не только наш бесспорный национальный гений, но и один из величайших мировых поэтов, по силе своего титанического и могучего дарования равный Данте и Мильтону, Байрону и Шекспиру, Пушкину и Гете. Как не вспомнить слова В.Г. Белинского,  находившего в незаурядной личности Лермонтова – «глубокий и могучий дух» гениального русского поэта, в каждом слове которого – выражается вся его богатырская натура во всей ее завораживающей глубине и жизненной целостности, поэта, верно смотрящего на искусство и имеющего «глубокий и чисто непосредственный вкус изящного». С радостью, трепетом и изумлением погружаясь в поэтические миры Лермонтова – «в бездонный океан его поэзии», Белинский бесспорно признавал мировое значение творчества поэта и ставил его в один ряд с Гете, Байроном и Пушкиным, всячески подчеркивая его самобытность, неимоверную силу духа и грандиозную поэтическую мощь его таланта, умеющего выражать жизнь души человеческой во всех самых сокровенных ее состояниях и переживаниях: «Мы не назовем Лермонтова ни Байроном, ни Гете, ни Пушкиным.; но не думая сделать ему гиперболической похвалы, сказав, что такие стихотворения, как «Русалка», «Три пальмы» и «Дары Терека», можно находить только у таких поэтов, как Байрон, Гете и Пушкин… Бросая общий взгляд на стихотворения Лермонтова, мы видим в них все силы, все элементы, из которых слагается жизнь и поэзия. В этой глубокой натуре, в этом мощном духе все живет; ему все доступно, все понятно, он на все откликается. Он всевластный обладатель царства явлений жизни, он воспроизводит их как истинный художник; он поэт русский в  душе – в нем живет прошедшее и настоящее русской жизни; он глубоко знаком и с внутренним миром души… По глубине мысли, роскоши поэтических образов, увлекательной, неотразимой силе поэтического обаяния, полноте жизни и типической оригинальности, по избытку силы, бьющей огненным фонтаном, его создания напоминаю собою создания великих поэтов… Пока мы еще не назовем его ни Байроном, ни Гете, ни Пушкиным и не скажем, чтоб из него со временем вышел Байрон, Гете или Пушкин, ибо мы убеждены, что из него выйдет ни тот, ни другой, ни третий, а выйдет – Лермонтов». В грандиозном художественном мире Лермонтова вместилось все – земля, Небо и Ад, а его поэзия проникнута титанической мощью духа и вобрала в себя всю сокровенную и бьющую через край жизнь души человеческой со всей палитрой ее красок – от тихой грусти и глубокой задумчивости до стонов отчаяния и воплей скорби, от благоуханной молитвы, умиления и раскаяния до горьких жалоб и богоборческого бунта, от упоения любви и светлых слез радости до неукротимых порывов сердца и самых дерзких желаний, от благословенных мгновений счастья на земле и восторгов перед красотой Божьего мира до мучительных укоров совести, от самых нежных чувств и неутолимой тоски по вечности и небесному миру до холодной рефлексии и горестных признаний в неудовлетворенности реалиями земного бытия. Несмотря на то, что Белинский прекрасно понимал несравненную мощь и неисчерпаемую глубину гения Лермонтова, он не разобрал его самое художественно совершенное и великолепное произведение – поэму «Демон», не оценил по достоинству его поэтических молитв и бесподобного стихотворения «Ангел», проглядел христианские мотивы и религиозно-философские смыслы всей лермонтовской лирики. Могучий дух и титанизм поэтического гения Лермонтова с нечеловеческой или лучше сказать сверхчеловеческой силой заявляет о себе с первых росчерков пера поэта и нарастает с каждым годом – вплоть до его смерти, но при этом титанизм Лермонтова, сродный титанизму Данте и Мильтона, Клопштока и Байрона, постепенно преображался и восходил к библейскому истоку, оттого и речь поэта начинала звучать с пророческой силой.
                С присущей ему гениальностью М.Ю. Лермонтов навеки вписал свое имя в историю русской и мировой словесности, но тайна его миросозерцания и творчества остается до конца неизъяснимой и неуловимой, хотя отдельные исследователи и смогли выявить характерные черты его поэтической индивидуальности. Русский поэт, литератор и юрист Сергей Андреевский, отмежевываясь от «реальной критики», выводящей своеобразие поэзии Лермонтова из социокультурных условий его исторической эпохи, попытался «найти ключ к душе» поэта, находя в нем – одну из самых феноменальных поэтических натур, обладающей тонким эстетическим восприятием природы, пылкостью страстей и глубиной любви, историческим чутьем и тоской по небу: «Исключительная особенность Лермонтова состояла в том, что в нем соединялось глубокое понимание жизни с громадным тяготением к сверхчувственному миру. В истории поэзии едва ли сыщется другой подобный темперамент. Нет другого поэта, который так явно считал бы небо своей родиной и землю – своим изгнанием. Если бы это был характер дряблый, мы получили бы поэзию сентиментальную, слишком эфирную, стремление в «туманную даль», второго Жуковского, - и ничего более. Но это был человек сильный, страстный, решительный, с ясным и острым умом, вооруженный волшебною кистью, смотревший глубоко в действительность с ядом иронии на устах, -  и потому прирожденная Лермонтову неотразимая потребность в признании иного мира разливает на всю его поэзию обаяние чудной, божественной тайны». В отличие от Андреевского я не могу полностью отрицать влияние исторической эпохи на Лермонтова и героев его произведений – в особенности на загадочного и противоречивого Печорина, страдающего от бесцельности бытия и мучительно ищущего смысл жизни, но именно Андреевский смог понять, что ключ к пониманию личности и произведений поэта заключен в его родстве с небом и неудовлетворенности земным существованием. Для того, чтобы верно и полноценно понять загадку личности и творчества Лермонтова нужно не только изучить ту историческую эпоху, в которой ему довелось жить, ее идейные веяния и события, но и обратиться к вечному, надвременному и непреходящему идейно-смысловому содержанию его творений – к тому, что возвышает его над потоком времени и делает вечно животрепещущими его поэзию и прозу. В своей книге «Тайна Лермонтова» гумен Нестор Кумыш глубокомысленно заметил, что произведения искусства перешагивают барьеры столетий и выходят на простор вечности, поэтому они остаются актуальными и в наши дни и будут таковыми до скончания веков. Загадка личности Лермонтова и его творчества, как и всякого гения – Данте и Мильтона, Шекспира и Байрона – не может быть объяснима одной исторической эпохой, она содержит в себе неуловимую тайну, понять которую мы сможем, только если обратимся к внутреннему миру поэта и поймем его духовные искания и миросозерцание. История свидетельствует, что ни социально-реалистическая критика Белинского, ни историко-филологический подход Эйхенбаума не дали разгадки жизни и творчества Лермонтова. Убежденный сторонник «формальной школы» Эйхенбаум – советский предтеча постмодернизма с его деконструкцией текста, не терпевший «импрессионистических» религиозно-философских толкований художественных произведений и рассматривавший искусство чисто механистически как «некую сумму приемов художника», которую можно разобрать и снова собрать, хотел понять Лермонтова чисто исторически. Надо сказать, что Эйхенбаум верно указал на то, что сила поэзии Лермонтова состоит в том, что она выражает глубокие идеи, искания и муки великого поэта,  в ней есть отголоски Шекспира и Шиллера, Байрона и Пушкина, она заключает в себе разные по типу стихотворные стили – напевный стиль, отличающийся мелодической интонацией, разговорный стиль, с его опорой на прозаическую интонацию, декламационный стиль с ораторской интонацией. Но в своем понимании лермонтовского творчества Эйхенбаум не поднялся выше стилистики – он не только не понял поэтику Лермонтова и не вник в смыслы его произведений, но и сводил историческое значение Лермонтова к переходу от поэзии к прозе, более того –  Эйхенбаум полагал, что грандиозная по духовной мощи и драматургическому накалу поэма «Мцыри» «не является новым жанром и не открывает нового пути», а поэма «Демон» величественный и несравненный шедевр, с первых строк захватывающий дух – в глазах Эйхенбаума лишь «типичная литературная олеография», калька с чужих произведений – Мильтона, Байрона и Пушкина, причем в этой поэме в стиле Мильтона «сюжет утерял свою пышность, свою богословскую философичность и стал гораздо примитивнее». Весь литературоведческий анализ Эйхенбаума – это сугубо формальный анализ поэтики, не освященный глубокой богословской и религиозно-философской мыслью, отсюда – его поверхностность в суждениях и неспособность понять как поэзию Лермонтова с ее шедевральными по глубине смысла, мелодичности и поэтической форме поэмами «Мцыри» и «Демон», так и лермонтовскую прозу – в частности роман «Герой нашего времени», являющийся жемчужиной отечественной и мировой литературы. В свое время поэт Александр Блок – величайший поэт-символист Серебряного века, в своей речи «Педант о поэте» защищал Лермонтова от необоснованной критики профессора Котляревского и предостерегал, что дать всестороннюю оценку творчества Лермонтова можно только идя путем не литературно-исторической критики, которая собирает мельчайшие факты о жизни Лермонтова, но никак не проясняет загадку его личности и творчества, а путем «творческой критики», у истоков которой стоял Д.С. Мережковский, стремившийся вникнуть в духовную жизнь великого русского поэта. Если мы не вникнем в духовную жизнь Лермонтова и не поймем его души, то мы не поймем и главных тайн его творений, не уясним его загадочный облик и жизненное призвание. Как верно писал Сергей Андреевский, стремившийся одним штрихом дать более или менее цельный очерк поэтической индивидуальности Лермонтова: «Эта индивидуальность всегда будет нам казаться загадочною, пока мы не заглянем в «святую святых» поэта, в ту потаенную глубину, где горел его священный огонь. Здесь мы пытались указать лишь на внутреннее озарение тех богатых реализмом творений, которые завещал нам Лермонтов. Подкладка его живых песен и ярких образов была нематериальная. Во всем, что он писал, чувствуется взор человека, высоко парящего «над грешною землей», человека, не созданного для мира...». Не отвергая ценности историко-филологического подхода к изучению творчества великих творцов искусства – в том числе и Лермонтова, нужно дополнить его религиозно-философским и духовным подходом, позволяющим более глубоко проанализировать и понять, как его жизнь, так и его творчество из сокровенных глубин его поэтической натуры, из внутреннего мира и духовной жизни его загадочной личности.
                Мало поэтов на свете столь загадочных и противоречивых, как М.Ю. Лермонтов, он – наш Байрон с русскою душой – певец тоски и разочарования на почве русской жизни во дни правления императора Николая I; он – непримиримый бунтарь и отчаянный богоборец, дерзко бросающий вызов небесам; он – неустанно рефлектирующий поэт-мыслитель и метафизик, столь же глубокий антрополог и психолог как Данте, Шекспир и Достоевский; он – виртуозный поэт, перенявший звучность стиха и образ выражений Пушкина, его тонкий эстетический вкус и превзошедший его могучей силой творческого воображения; он – грозный и беспощадно правдивый судья своего времени – исторической эпохи безвременья; он – вещий поэт и пророк, грозящий высшему свету Божьим Судом за безвременную кончину Пушкина, и он же – поэт-молитвенник и неприкаянный странник, гонимый миром и тоскующий на земле по Небесному Царству, искренне желающий с небом примириться, чтобы любить и молиться. Лермонтов носил в себе целый океан таинственных дум, пророческих предчувствий и самых противоречивых чувств и желаний – в его сердце разразилась страшная духовная борьба между рефлексией и созерцанием, эгоцентризмом и самоотверженной любовью,  злопамятством и великодушием, а его мятежная душа, как белеющий вдали одинокий парус, носилась по житейскому морю, в поисках то бури, то покоя. В литературоведении Лермонтова зачастую рассматривают как певца печали, тоски и разочарования. В самом деле, в те годы, когда юноши-идеалисты тридцатых годов девятнадцатого века, среди которых были Белинский и Станкевич, Герцен и Огарев, Аксаков и Гончаров, с трепетом вступали в стены Московского университета и вели беспрерывные философские споры – то был «пир дружбы, обмена идей, вдохновенья», как со светлым чувством вспоминал свои счастливые студенческие годы Герцен, Лермонтов уже отличался глубоким философским умом и необыкновенно трезвым и проницательно-безотрадным взглядом на жизнь – он не мог разделять их наивных мечтаний и несбыточных надежд. Вся жизнь Лермонтова была полна душевных терзаний и настраивала его поэтическую лиру на скорбный и минорно-элегический лад. В «Выбранных местах из переписки с друзьями» Н.В. Гоголь задавался вопросом – «в чем существо и особенность русской поэзии?», и, касаясь стихов Лермонтова с его вечными темами безрадостных встреч и печальных расставаний, неразделенной любви и разочарованности в жизни, вслед за Жуковским, определял лермонтовскую лирику как поэзию «безочарования». Высоко оценивая прозаические сочинения Лермонтова и утверждая, что в нем «готовился будущий великий живописец русского быта», Гоголь хоть и восхищался отдельными его стихами – «Ангел», «Молитва», но в целом полагал, что его лирика – родное детище байроновского разочарования. По характеристике Гоголя, как поэзия Шиллера есть поэзия очарования, а поэзия Байрона есть поэзия разочарования, так  поэзия Лермонтова – это поэзия безочарования с ее богоборческим бунтом, неспособностью верить и очаровываться жизнью. В самом деле, если мы прочтем стихотворение Лермонтова «Монолог», написанное в 1829 году, когда поэту было всего пятнадцать лет, то увидим его печальные рассуждения о суете сует и томлении духа, ищущего идеального и не находящего, прочтем о ничтожестве «глубокого познанья, жажды славы, таланты, пылкой любви и свободы»  – мысли, достойные книги Екклесиаста, а не юношеского произведения:

Поверь, ничтожество есть благо в здешнем свете.
К чему глубокие познанья, жажда славы,
Талант и пылкая любовь свободы,
Когда мы их употребить не можем?
Мы, дети севера, как здешние растенья,
Цветем недолго, быстро увядаем…
Как солнце зимнее на сером небосклоне,
Так пасмурна жизнь наша. Так недолго
Ее однообразное теченье…
И душно кажется на родине,
И сердцу тяжко, и душа тоскует…
Не зная ни любви, ни дружбы сладкой,
Средь бурь пустых томится юность наша,
И быстро злобы яд ее мрачит,
И нам горька остылой жизни чаша;
И уж ничто души не веселит.

                Зорко всматриваясь в реалии нашей скоротечной земной жизни, Лермонтов безрадостно заявляет, что «ничтожество есть благо в здешнем свете». Если царь Соломон лишь на закате жизни пришел к мысли, что все мирские блага – суета сует и томление духа, то Лермонтов усвоил горькую соломонову мудрость уже на заре туманной юности. С юношеских лет Лермонтов не очаровывался жизнью и смотрел на мир трезвым и проницательным взором поэта-мыслителя и поэта-философа, далекого от иллюзий юности. Читая лермонтовский «Монолог» хочется воскликнуть с игуменом Нестором: «Где свойственная молодости окрыленность будущим? Где сладкие надежды и многообещающие мечты? Где дерзновенные порывы и безоглядная вера в себя? Где приятные волнения души, вступающей в неизведанную и манящую даль жизни? Где стремления личности испытать свои силы?». В стихотворении «Монолог» нашли свое отражение исключительная зрелость лермонтовского ума и изощренная рефлексия, которая всегда была свойственна этому поэту, глубоко всматривающемуся в жизнь и видевшего ее без всякий прикрас. По исповедальному признанию самого Лермонтова, не нашедшего ни чистой любви, ни вечной дружбы на земле, его душа тоскует, сердцу тяжело – однообразное течение жизни томит, а ее давящая пустота – угнетает поэта, имеющего высочайшие идеалы и жаждущего высокого служения. У Лермонтова был особый душевный склад – он из числа тех душ, которые «не созданы для мира, и мир был создан не для них», а потому он скорбит, предвидя, что горькая остылой жизни чаша не принесет ему счастья и удовлетворения – не даст в полной мере реализовать свои таланты и дарования, не даст вечной любви и блаженства. Разочарованный в жизни Лермонтов возвещает о ничтожности и гибельности страстей: «В себя ли заглянешь? – там прошлого нет и следа: и радость, и муки, все там ничтожно?». Миросозерцание Лермонтова трагично, а иные строки его лирических стихов могут  создать впечатление, что поэт был беспросветным пессимистом, отрицающим ценность самой жизни и желающим умчатся в вечность, чтобы быть вдали от людей с их пошлостью, низкими нравами и мелочными расчетами:

Оборвана цепь жизни молодой,
Окончен путь, бил час, пора домой,
Пора туда, где будущего нет,
Ни прошлого, ни вечности, ни лет;
Где нет ни ожиданий, ни страстей,
Ни горьких слез, ни славы, ни честей.
Где вспоминанье спит глубоким сном,
И сердце в тесном доме гробовом
Не чувствует, что червь его грызет.
Пора. Устал я от земных забот.
Ужель бездушных удовольствий шум,
Ужели пытки бесполезных дум,
Ужель самолюбивая толпа,
Которая от мудрости глупа,
Ужели дев коварная любовь
Прельстят меня перед кончиной вновь?
Ужели захочу я жить опять,
Чтобы душой по-прежнему страдать
И столько же любить? Всесильный Бог
Ты знал: я долее терпеть не мог;
Пускай меня обхватит целый ад,
Пусть буду мучиться, я рад, я рад,
Хотя бы вдвое против прошлых дней,
Но только дальше, дальше от людей.

                В поэтическом мире М.Ю. Лермонтова есть целая философия жизни – волнующая, загадочная, величественная и грозная в своем трагизме. Мудрецы всех времен и народов пытались понять, что такое жизнь и в чем ее тайна. Ни наука, ни философия, ни языческие культы и мистерии древнего мира не дали ответ на этот животрепещущий вопрос. Жизнь оставалась одновременно горькой и сладостной тайной – то очаровывающей и вселяющей надежду, то доводящей до отчаяния и побуждающей даже жизнелюбивого Пушкина воскликнуть: «Дар напрасный, дар случайный, жизнь, зачем ты мне дана?». В христианском понимании жизнь – это не напрасный и не случайный, а благодатный Божий дар. В Священном Писании сказано, что Бог есть Творец и Податель жизни,  Святой Дух есть Бог Животворящий, а воплотившийся предвечный Логос – единосущный, равночестный и совечный Небесному Отцу и Святому Духу по совершенному Божеству Своему, Иисус Христос из Назарета свидетельствует о Себе: «Я есмь Путь, Истина и Жизнь». Тайна жизни и ее смысла велика и непостижима для рационального мышления, но она открывается через веру и молитву, открывается в любви и духовно-аскетической жизни, на страницах Библии и святоотеческих писаний, в Божественной Литургии и церковных таинствах. Как подлинный христианский поэт Лермонтов находит смысл и счастье жизни в любви, но будучи проницательным мыслителем, он прекрасно понимает, что чаша земного бытия отравлена горьчайшим ядом греха и смерти. В изображении Лермонтова земная жизнь есть драма – интуитивно и гениально он ощущает, что красота природы отображает премудрость, творческую мощь и любовь Бога, а до грехопадения Адама существовала «гармония вселенной», но ныне – это бытие, «где носит все печать проклятья, где полны яда все объятья, где счастья без обмана нет». Во всей мировой литературе никто с такой художественной силой и экзистенциальной проникновенностью не раскрыл метафизический трагизм жизни, как Лермонтов в своих грустных стихах о чаше жизни:

Мы пьем из чаши бытия
С закрытыми очами,
Златые омочив края
Своими же слезами;


Когда же перед смертью с глаз
Завязка упадает,
И все, что обольщало нас,
С завязкой исчезает;


Тогда мы видим, что пуста
Была златая чаша,
Что в ней напиток был – мечта,
И что она – не наша!

                Земная жизнь – это драгоценная золотая чаша, но она не утолит нашу жажду счастья и любви, напротив – жизнь полна горя, утрат, разочарований и страданий, она – трудный жизненный подвиг. Жизнь обольщает мечтой о счастье, но счастье на земле всегда мимолетно и обманчиво. В жизни поэта бывали страшные минуты отчаяния и безутешной скорби, когда жизнь казалась ему глупой, пустой и злой шуткой: «А жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг, такая пустая и глупая шутка». На земле нет торжества правды, а обыденная жизнь со всей ее невыносимой прозаичностью словно смеется над нами и над нашими идеалами. Все поэтическое творчество Лермонтова с его отчаянным бунтом, доходящим до богоборчества, глубокими философскими раздумьями и молитвенными созерцаниями, сам его могучий дух, тоскующий по небесам и рвущийся к таинственному, несбыточному и запредельному, свидетельствуют о том, что он был «надзвездным романтиком». Небесный дар гениальности и миссия пророка обрекали Лермонтова за людскую зависть и непонимание, на одиночество и вечное странничество, но в благословенные минуты жизни он возносился к торжественным и чудным звездным небесам, а от их мерцающих огней – в надзвездную высь к Богу: «и в небесах я вижу Бога». Духовная жажда вечности и бесконечной свободы, тоска по небесам и искание Бога полнозвучным аккордом проходит через всю молитвенную и религиозно-философскую лирику Лермонтова. По своему духу он был загадочно, духовно и органично связан с надзвездным миром Ангелов, а наша здешняя жизнь – была ниже его. Все духовные силы Лермонтова устремлены в трансцендентную высь – как могучий орел он рвется к небесам, думы его – таинственны и неизъяснимы для толпы измельчавших людей, страсти – громадны и титаничны, а речи его порой возвышаются до пророчеств. Все на земле кажется ему жалким и ничтожным, мимолетным и бренным, ведь он на все смотрит с запредельной и таинственной высоты вечности, о которой безутешно тоскует. Земная жизнь всегда тяготила Лермонтова. В минуты душевных невзгод ему было грустно и скучно жить в здешнем мире, где он остро и мучительно переживал свое одиночество:

И скучно и грустно, и некому руку подать
В минуту душевной невзгоды…
Желанья!.. что пользы напрасно и вечно желать?..
А годы проходят – все лучшие годы!

Любить… но кого же?.. на время – не стоит труда,
А вечно любить невозможно.
В себя ли заглянешь? – там прошлого нет и следа:
И радость, и муки, и все там ничтожно…

Что страсти? – ведь рано иль поздно их сладкий недуг
Исчезнет при слове рассудка;
И жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг —
Такая пустая и глупая шутка…

                В литературоведческих трудах Лермонтова упрекали в мрачном взгляде на жизнь и в неприятии Божьего мира, но на самом деле поэт умел восхищаться красотой природы и жаждал вечной любви, он умел ценить жизнь как священный дар и хотел бы обессмертить каждый  день – наполнить его высочайшим духовным содержанием. Как убежденный идеалист и романтик по духу Лермонтов предъявлял действительности самые высокие требования – он мог бы быть счастлив лишь в Царстве Небесном, в то время как обыденное земное существование с его однообразным течением томило его душу, навевало скуку и ввергало в скорбные философские раздумья. Когда вдумчиво читаешь стихи Лермонтова, то убеждаешься, что он не был «безочарованным поэтом», неспособным любить и верить, напротив – он знал подлинную радость и силу очарования, он таил в душе своей бесконечную жажду жизни и свободы, но находился в разладе с окружающим миром – не только с реалиями эпохи безвременья в николаевской России, но и со всем миром, лежащим во зле. Душа Лермонтова была озарена небесными созерцаниями и очарована ангельской песнью горнего мира, она оставалась чуждой нашим обыденным целям и расчетам. Жизнь бессмысленна, если она тратится на удовлетворение суетных и мелочных приземленных желаний, а не на священное служение Богу. Поэт ощущал необыкновенную силу гения, возносящего его над мирской суетой, но в то же время, мучительно переживал свое одиночество и тяжкие оковы земного бытия, терзался мыслью о том, что современники и потомки не поймут и не оценят его жизненного дела, что он так и останется  непризнанным гением до конца своих дней. Задумываясь о своей судьбе, Лермонтов с печалью осознавал себя лишним человеком на свете: «Как в ночь звезды падучей пламень, не нужен в мире я...». По слову апостола Павла, все подлинные христиане – странники на земле, их отчизна – на небесах, они града своего не имеют, но взыскуют Града Грядущего – горнего Иерусалима. Как христианин по духу Лермонтов ощущал себя «странником бездомным» и одиноким изгнанником. Мотив странничества – один из ведущих мотивов всей лермонтовской лирики – в стихотворениях «Желание», «Тучи», «Листок» и «Пророк». Мироощущение Лермонтова трагично в силу того, что земная жизнь представлялась его проницательному взору – скитальчеством «сынов гнева Божиего»  – детей Адама и Евы, изгнанных из Рая. Лермонтов и сам был странником, а вся его жизнь – была вечным скитальчеством. На прощальном вечере у Карамзиных в мае 1840 года, в преддверии отъезда на Кавказ, Лермонтов был погружен в глубокие раздумья и охвачен грустью – он подошел к окну и с волнением в душе увидел как над Фонтанкой и Летним садом быстро проплывали тучи, вдохновившие его на одноименное стихотворение, в котором поэт выразил свои печальные думы – думы неприкаянного скитальца и изгнанника, сравнивая себя и свой жребий с мчащимися на юг небесными тучами:

Тучки небесные, вечные странники!
Степью лазурною, цепью жемчужною
Мчитесь вы, будто как я же, изгнанники
С милого севера в сторону южную.

Кто же вас гонит: судьбы ли решение?
Зависть ли тайная? злоба ль открытая?
Или на вас тяготит преступление?
Или друзей клевета ядовитая?

Нет, вам наскучили нивы бесплодные…
Чужды вам страсти и чужды страдания;
Вечно холодные, вечно свободные,
Нет у вас родины, нет вам изгнания.

                Вечно холодные и вечно свободные тучи небесные, мчащиеся «цепью жемчужною» с севера в сторону южную, чуждые страстям и страданиям людей, не знающие ни тайных укоров совести, ни клеветы друзей, казались печально настроенному Лермонтову более возвышенными и притягательными, чем горькая участь гонимого и вечно скитающегося поэта, окруженного тайной завистью или открытой злобой. В лирическом шедевре «Тучи» звучит как грустная жалоба Лермонтова на горести земного бытия, так и его желание обрести высшую свободу. Всем сердцем любя природу и связанный нитями исторического бытия с земным миром, поэт ощущал свою неприкаянность и чувствовал себя лишним человеком во вселенной. Душа Лермонтова возвышалась над нашей обыденной суетной жизнью – «его чело меж облаков, он двух стихий жилец угрюмый», смотрящий на мир с высоты вечности. Подлинная трагедия Лермонтова состояла не в том, что он смотрел на жизнь сквозь призму безочарования – как думали Жуковский и Гоголь, а в том, что он – подлинный христианский мистик и чистокровнейший поэт по духу, «человек не от мира сего», ощущающий себя заброшенным с недосягаемой высоты надзвездных сфер на нашу грешную землю – в «мир печалей и слез». Столь же остро и чутко как и Державин, Лермонтов ощущал быстротечность времени и неумолимую власть смерть над всем живущим в здешнем мире. Если в своей ранней поэме «Сашка» Лермонтов в духе пантеизма заявлял, что прах его отойдет земле, а душа – сольется с душой вселенной и развеется над миром, то впоследствии он неоднократно провозглашал, что мысль о бессмысленной  бесцельной жизни, равно как и о бесследном исчезновении после смерти – ненавистна ему, ибо если не существует Бога и бессмертия, то весь мир – «не что иное, как ком грязи». В одном из своих исповедальных стихотворений Лермонтов признавался: «Боюсь не смерти я. О нет! Боюсь исчезнуть совершенно. Хочу, чтоб труд мой вдохновенный когда-нибудь увидел свет…». Если могила – конец всему, то зачем Творец создал певца и даровал ему талант и вдохновение? В сознании поэта смерть – это «страшный промежуток» между двумя жизнями – здешней и нездешней. Со всей пламенностью своего духа и сердца провозглашая веру в бессмертие души и выступая против всех тех, кто отрицают бытие Бога, существование иного мира и нашу посмертную жизнь, Лермонтов решительно заявляет:

Нет, нет, – мой дух бессмертен силой,
Мой гений веки пролетит;
И эти ветви над могилой
Певца-страдальца освятит.

                Не удивительно, что литературный критик и публицист Серебряного века Петр Перцов утверждал, что «Лермонтов – лучшее удостоверение человеческого бессмертия. Оно для него не философский постулат и даже не религиозное утверждение, а простое реальное переживание. Ощущение своего «Я» и ощущение его неуничтожимости сливались для него в одно чувство. Он знал бессмертие раньше, чем наступила смерть». «Для Лермонтова «земля», вообще земной отрывок всего человеческого существования – только что-то промежуточное. Мощь личного начала (величайшая в русской литературе) сообщала ему ощущение всей жизни личности: и до, и во время, и после «земли». «Веков бесплодных ряд унылый» – память прошлого, - и рядом: «давно пора мне мир увидеть новый» (удивительная уверенность в этом мире). Он знал всю ленту человеческой жизни...». В отличие от большинства наших писателей – от Гоголя и Тургенева до Толстого и Достоевского – Лермонтов не боялся смерти, он чувствовал, что будет существовать вечно – мысль об исчезновении в небытии казалась ему абсурдом и бессмыслицей, а смерть была для него – таинственным переходом в иной мир – туда, где пребывает предвечный Бог Творец. По сильному слову религиозного мыслителя, литератора, поэта и публициста Дмитрия Мережковского, «никто не смотрел в глаза смерти так прямо, потому что никто не чувствовал так ясно, что смерти нет… Когда я сомневаюсь, есть ли что-нибудь, кроме здешней жизни, мне стоит вспомнить Лермонтова, чтобы убедиться, что есть. Иначе в жизни и в творчестве его все непонятно – почему, зачем, куда, откуда, - главное, куда?». С юношеских лет мысль о предстоящей смерти не покидала Лермонтова и он задавался вопросом: «Ужель единый гроб для всех уничтожением грозит?». Если после смерти всех нас ожидает небытие, то земная жизнь лишена смысла и достойна лишь проклятия.  Русский философ, публицист и литературный критик Василий Розанов верно писал, что «идея «смерти» как «небытия» у Лермонтова вовсе отсутствует». Вопрос о смерти и бессмертии разрешается верой в Бога – не пантеистической и деистической, а христианской и библейской верой в надмирного, совершенного и личного Бога. Если существует благой и всемогущий Творец, то наша жизнь не бессмысленна и смерть не конец нашего бытия, а лишь окончание нашего временного земного скитания и таинственный исход в иной мир. Если существует Бог, то вся наша жизнь протекает в преддверии грядущего Страшного Суда и нам надлежит прислушаться к вести светозарного Ангела: «Молись – страдай… и выстрадай прощенье…». По христианскому воззрению Лермонтова о бессмертии личности человека нам непрестанно свидетельствует и громогласно возвещает совесть – нравственное чувство в наших сердцах, которое является зерном вечности:

Есть чувство правды в сердце человека,
Святое вечности зерно:
Пространство без границ, теченье века
Объемлет в краткий миг оно.


II


                В загадочной и всеобъемлющей поэзии Лермонтова, со всем ее неистощимым богатством красок, образов, мелодий и идей, можно найти все силы и элементы, из которых слагается человеческая жизнь – неутолимая жажда свободы и несокрушимая мощь духа, печальная дума, пламенная любовь и светлая надежда на счастье, жалоба на действительность, противоречащую мечте, грустная ирония над окружающей жизнью и укоры совести, эпопея бурных страстей и презрение к лицемерным и самолюбивым людям, погрязшим в мелочных страстях, парадоксальная жажда бури и покоя, уживающаяся в одном сердце, тихая грусть о мимолетно мелькнувшем счастье, глубокая задумчивость и уединенная молитва, тайный холод отрицая и сомнения, высокий идеализм и тоска по небесам, пророческие предчувствия и сетования на жизнь без высшей цели и вечного смысла, полнота чувств и самая изощренная рефлексия, мука душевной пустоты и молитвенное созерцание. Но если поэзия Лермонтова настолько грандиозна, то в чем же наиболее полно выражается его душа, что является основным мотивом его лирики и какие философские смыслы таит в себе его творчество? У выдающегося русского историка Василия Осиповича Ключевского есть знаменитая статья «Грусть», в которой он утверждал, что Лермонтов – это не столько поэт байронического настроения и певец разочарования, сколько поэт грусти – «светлой печали»: «Отрезвленный радуется торжеству здравого смысла над нелепой мечтой; разочарованный скорбит о торжестве нелепой действительности над разумным стремлением. Грусть – ни то, ни другое; ее источник – не торжество рассудка и не поражение идеала. Грусть – чувство довольно простое само по себе; но, как все такие чувства, она тем труднее поддается анализу…Что такое грусть Лермонтова? Он был поэтов грусти в полном художественном смысле этого слова: он создал грусть, как поэтическое настроение, их тех разрозненных ее элементов, какие нашел в себе самом и в доступном его наблюдению житейском обороте… Грусть стала звучать в песни Лермонтова, как только она начал петь: «И грусти ранняя на мне печать»… Она проходит непрерывным мотивом по всей его поэзии…». Аналитически сравнивая поэзию Гейне и Лермонтова, Ключевский точно подметил, что для Гейне мир – расстроенный музыкальный инструмент, а жизнь – раздражающая логика противоречий, в то время как поэзия Лермонтова, приближающаяся к скорбным миросозерцаниям, все же является поэзией грусти – скорби, смягченной сострадание. «Скорбеть – значит прощать того, кого готов обвинять. Грустить – значит любить того, кому сострадаешь». Надо сказать, что я считаю глубоко ошибочным мнение Ключевского, гласящее, что Лермонтов – «поэт не миросозерцания, а настроения, певец личной грусти, а не мировой скорби», а его поэзия – только настроение без притязания осветить мир каким-либо философским или поэтическим светом, расшириться в цельное миросозерцание». Вопреки совету Ключевского не искать у Лермонтова «того поэтического света, какой бросает поэт-философ на мироздание, чтобы по-своему осветить соотношение его частей, их стройность или нескладицу», и заявлений, что у Лермонтова «нет поисков смысла жизни», я нахожу в поэзии Лермонтова стройное миросозерцание и самые напряженные поиски смысла жизни во всей русской литературе – более напряженные, чем у Достоевского, Толстого и Чехова, ведь лермонтовская лирика – это целая сокровищница образов, сюжетов, мелодий и философских смыслов, более глубоких, чем вся философская лирика Баратынского и Тютчева – наших признанных поэтов-мыслителей. Вся лирика Лермонтова имеет экзистенциальный характер – его поэзия вызревала из зерна, скрытого в сокровенной глубине его духа, он не скульптор-виртуоз, наподобие Микеланджело, вытесывающий и вырезающий из бесформенной глыбы своих ощущений и впечатлений шедевр, отбрасывая все лишнее, а поэт, переливающий в стихах музыку своей души и изливающий в поэзии свои думы и чувства, за которыми стоит цельное и стройное миросозерцание поэта-молитвенника и поэта-метафизика, христианского персоналиста и величайшего русского романтика. Непреходящее значение и достоинство статьи Ключевского «Грусть» состоит в том, что он верно уловил, что Лермонтов по преимуществу – лирический поэт, а господствующее настроение его поэзии – грусть,  причем поэтическая грусть Лермонтова созвучна русской грусти – христианскому «радостопечалию»: «Основная струна его звучит и теперь в нашей жизни, как звучала вокруг Лермонтова. Она слышна в господствующем тоне русской песни – не в веселом и не в печальном, а в грустном. Ее тону отвечает и обстановка, в какой она поется. Всмотритесь в какой угодно пейзаж русской природы: весел ли он или печален? Ни то, ни другое: он грустен… Поэзия Лермонтова, освобождаясь от разочарования, навеянного жизнью светского общества, на последней ступени своего  развития ближе всего подошла к русскому национально-0религиозному настроению, и его грусть стала приобретать оттенок поэтической резиньяции, становясь художественным выражением того стиха молитвы, который служит формулой русского религиозного настроения: «Да будет воля Твоя». Никакой христианский народ своим бытом, всею своею историей не прочувствовал этого стиха так глубоко, как русский, и ни одни русский поэт доселе не был способен так глубоко проникнуться народным чувством и дать ему художественное выражение как Лермонтов». В своем анализе поэзии Лермонтова с ее неизбывной грустью, Ключевский  верно уловил христианское настроение его лирики. Как романтику по духу и идеалисту по складу души Лермонтову было грустно жить на земле – вечное счастье, не омраченное печалью и грустными думами, он мог бы обрести только в Царстве Небесном – в тех «надзвездных краях», куда рвалась его душа, в соединении с Богом и в обретении бескрайней свободы. Но при всем глубокомыслии своей статьи «Грусть» и умении уловить «господствующее настроение» лермонтовской лирики, Ключевский не смог понять душу поэта и найти ключ к его думами и чувствам – разгадать миросозерцание Лермонтова и осознать, что его личная грусть восходила в подлинную мировую скорбь – Лермонтов не «облекался» в печаль Байрона и грустную иронию Гейне, а глубоко прочувствовал скорбь мира – то, в каком горестном состоянии пребывает наша вселенная после грехопадения Адама и отпадения от Бога, из-за чего окружающая жестокая действительность столь неприглядна и противоречит самым святым, прекрасным  и возвышенным идеалам. Великолепно и образно определив «байронизм» как «поэзию руин» и «песнь о кораблекрушении»,  Ключевский, словно не понимая исторической эпохи, в которую жил Лермонтов, вопрошал: «На каких же развалинах сидел Лермонтов? Какой разрушенный Иерусалим он оплакивал? Ни на каких и никакого. В те годы у нас бывали несчастия и потрясения, но ни одного из них нельзя назвать крушением идеалов». Неужели Ключевский запамятовал, что Лермонтов жил в эпоху правления Николая I, названную в нашей исторической науке – «эпохой безвременья», а сам Лермонтов, по меткой характеристике Н.К. Михайловского», был «героем безвременья» – человеком с могучим духом, железной волей, острой мыслью и рефлексией, обладающим титаническими силами и талантом, но обреченным быть «лишним человеком» в России – неприкаянным скитальцем, не находящим общественной цели для своих огромных сил и с печалью глядящим на свое поколение:

Печально я гляжу на наше поколенье!
Его грядущее – иль пусто, иль темно,
Меж тем, под бременем познанья и сомненья,
В бездействии состарится оно.
Богаты мы, едва из колыбели,
Ошибками отцов и поздним их умом,
И жизнь уж нас томит, как ровный путь без цели,
Как пир на празднике чужом.
К добру и злу постыдно равнодушны,
В начале поприща мы вянем без борьбы;
Перед опасностью позорно-малодушны,
И перед властию – презренные рабы.
Так тощий плод, до времени созрелый,
Ни вкуса нашего не радуя, ни глаз,
Висит между цветов, пришлец осиротелый,
И час их красоты – его паденья час!

Мы иссушили ум наукою бесплодной,
Тая завистливо от ближних и друзей
Надежды лучшие и голос благородный
Неверием осмеянных страстей.
Едва касались мы до чаши наслажденья,
Но юных сил мы тем не сберегли;
Из каждой радости, бояся пресыщенья,
Мы лучший сок навеки извлекли.
Мечты поэзии, создания искусства
Восторгом сладостным наш ум не шевелят;
Мы жадно бережем в груди остаток чувства –
Зарытый скупостью и бесполезный клад.
И ненавидим мы, и любим мы случайно,
Ничем не жертвуя ни злобе, ни любви,
И царствует в душе какой-то холод тайный,
Когда огонь кипит в крови.
И предков скучны нам роскошные забавы,
Их добросовестный, ребяческий разврат;
И к гробу мы спешим без счастья и без славы,
Глядя насмешливо назад.

Толпой угрюмою и скоро позабытой,
Над миром мы пройдем без шума и следа,
Не бросивши векам ни мысли плодовитой,
Ни гением начатого труда.
И прах наш, с строгостью судьи и гражданина,
Потомок оскорбит презрительным стихом,
Насмешкой горькою обманутого сына
Над промотавшимся отцом.

                В скорбной и исполненной горькой откровенности элегии «Дума» Лермонтов совершает беспощадный суд над своим поколением и самим собой. С негодованием ветхозаветного пророка и глубокой печалью он обрушился на своих современников, которые равнодушны к добру и злу, являясь перед властью – презренными рабами, окоченевшими в бездействии, проживая бесцельную жизнь и приходя к гробу «без счастья и без славы». С глубокой печалью и лирическим волнением Лермонтов в чеканных стихах создает беспросветную картину своего поколения, которое пройдет над миром, не оставив грядущим векам «ни мысли плодовитой, ни гения начатого труда». По сильному слову Белинского: «Эти стихи писаны кровью; они вышли из глубины оскорбленного духа: это вопль, это стон человека, для которого отсутствие внутренней жизни есть зло, в тысячу раз ужаснейшее физической смерти!.. И кто же из людей нового поколения не найдет в нем разгадки собственного уныния, душевной апатии, пустоты внутренней и не откликнется на него своим воплем, своим стоном?.. Если под «сатирою» должно разуметь не невинное зубоскальство веселеньких остроумцев, а громы негодования, грозу духа, оскорбленного позором общества, - то «Дума» Лермонтова есть сатира, и сатира есть законный род поэзии. Если сатиры Ювенала дышат такою же бурею чувства, таким же могуществом огненного слова, то Ювенал действительно великий поэт!..». Я бы сказал, что «Дума» Лермонтова – это не столько сатира, сколько элегическая жалоба на свое поколение – беспощадный суд над окружающей действительностью, над самим собой и своим временем – «эпохой безвременья», а вся острота его слов имеет не сатирический, а иной характер – это речь пророка, критикующего своих современников. Как пояснял А.И. Герцен, Лермонтов полностью принадлежал к поколению, слишком юному для того, что чтобы принять участие в восстании декабристов 14 декабря 1825 года, но разбуженному этим великим днем, увидевшему жуткие сцены казней и изгнания, вынужденному молчать, сдерживая слезы и тая свои думы. «Свыкшись с этими чувствами, Лермонтов не мог найти спасения в лиризме, как находил его Пушкин. Он влачил тяжелый груз скептицизма через все свои мечты и наслаждения. Мужественная, печальная мысль всегда лежит на его челе, она сквозит во всех его стихах. Это не отвлеченная мысль, стремящаяся украсить себя цветами поэзии; нет, раздумье Лермонтова – его поэзия, его мученье, его сила. Симпатии его к Байрону были глубже, чем у Пушкина. К несчастью быть слишком проницательным у него присоединилось и другое – он смело высказывался о многом без пощады и без прикрас. Существа слабые, задетые этим, никогда не прощают подобной искренности». Лермонтов был рожден не только «для вдохновенья, для звуков сладких и молитв», он обладал проницательнейшим умом философа и жаждой действия – его поэзия не могла замкнуться в сфере чистого искусства, она возносилась в молитву, изощрялась рефлексией и гораздо глубже петербуржских повестей Гоголя затрагивала самые животрепещущие и болезненные гражданские темы. Во всей неизмеримой силе и пламенном этическом пафосе гражданская лирика Лермонтова нашла свое поэтическое выражение в реквиеме по А.С Пушкину – в грозном стихотворении «Смерть Поэта»:

Погиб поэт! – невольник чести –
Пал, оклеветанный молвой,
С свинцом в груди и жаждой мести,
Поникнув гордой головой!..
Не вынесла душа поэта
Позора мелочных обид,
Восстал он против мнений света
Один как прежде… и убит!
Убит!.. к чему теперь рыданья,
Пустых похвал ненужный хор,
И жалкий лепет оправданья?
Судьбы свершился приговор!
Не вы ль сперва так злобно гнали
Его свободный, смелый дар
И для потехи раздували
Чуть затаившийся пожар?
Что ж? веселитесь… – он мучений
Последних вынести не мог:
Угас, как светоч, дивный гений,
Увял торжественный венок.

Его убийца хладнокровно
Навел удар… спасенья нет:
Пустое сердце бьется ровно,
В руке не дрогнул пистолет.
И что за диво?.. издалека,
Подобный сотням беглецов,
На ловлю счастья и чинов
Заброшен к нам по воле рока;
Смеясь, он дерзко презирал
Земли чужой язык и нравы;
Не мог щадить он нашей славы;
Не мог понять в сей миг кровавый,
На что он руку поднимал!..

И он убит – и взят могилой,
Как тот певец, неведомый, но милый,
Добыча ревности глухой,
Воспетый им с такою чудной силой,
Сраженный, как и он, безжалостной рукой.

Зачем от мирных нег и дружбы простодушной
Вступил он в этот свет завистливый и душный
Для сердца вольного и пламенных страстей?
Зачем он руку дал клеветникам ничтожным,
Зачем поверил он словам и ласкам ложным,
Он, с юных лет постигнувший людей?..

И прежний сняв венок – они венец терновый,
Увитый лаврами, надели на него:
Но иглы тайные сурово
Язвили славное чело;
Отравлены его последние мгновенья
Коварным шепотом насмешливых невежд,
И умер он – с напрасной жаждой мщенья,
С досадой тайною обманутых надежд.
Замолкли звуки чудных песен,
Не раздаваться им опять:
Приют певца угрюм и тесен,
И на устах его печать.

А вы, надменные потомки
Известной подлостью прославленных отцов,
Пятою рабскою поправшие обломки
Игрою счастия обиженных родов!
Вы, жадною толпой стоящие у трона,
Свободы, Гения и Славы палачи!
Таитесь вы под сению закона,
Пред вами суд и правда – все молчи!..
Но есть и Божий суд, наперсники разврата!
Есть грозный суд: Он ждет;
Он не доступен звону злата,
И мысли и дела Он знает наперед.
Тогда напрасно вы прибегнете к злословью:
Оно вам не поможет вновь,
И вы не смоете всей вашей черной кровью
Поэта праведную кровь!

                Смерть А.С. Пушкина стала национальной трагедией, потрясшей всю мыслящую Россию, а узнав о злорадстве «великосветской черни», явно или скрыто сочувствовавшей Дантесу – чужеземному убийце поэта, Лермонтов откликнулся на кончину певца изумительной по искренности, невероятной по силе и выразительности «Смертью Поэта» – пламенным и скорбным протестом и благородным негодованием, написанным кровью сердца – произведением, не имеющим себе равного во всей мировой литературе. С первых шагов в поэзии Лермонтов благоговел перед Пушкиным и подражал ему, видя в нем – величайшего русского поэта, но роковой выстрел Дантеса и безвременная кончина «солнца русской поэзии» стала для Лермонтова настоящим потрясением и он откликнулся на это горестное событие «Смертью Поэта», принесшим ему как всероссийскую славу, так и ненависть придворных кругов. Стихи на смерть Пушкина могучим и внезапным порывом вырвались из сердца Лермонтова почти в одночасье – за исключением последних шестнадцати строк. Вникая в причины гибели величайшего поэта России и заявляя, что смерть Пушкина – не случайный результат человеческих страстей, а последнее звено в цепи, неизбежно ведущей к трагическому финалу, Лермонтов не только оплакал павшего певца в своей величественной элегии, но и в огненных строках навек заклеймил позором всех его гонителей – палачей свободы, славы и гения, увенчавших поэта терновым венцом мученичества и не ценивших его свободный и смелый дар. Прекрасно зная низкие нравы великосветского общества – завистливого и душного для поэта, Лермонтов саркастично выражал свое неверие потоку лицемерных сожалений о смерти Пушкина, раздающихся в великосветских салонах, и открыто заявлял, что за маской показной скорби представители высшего российского света  таили низкое злорадство – «Что ж? веселитесь…». Сокрушаясь о доверчивости поэта и его доброжелательности, которой искусно воспользовались его тайные и явные враги – Зачем о руку дал клеветникам ничтожным, зачем поверил он словам и ласкам ложным, он, с юных лет постигнувший людей?», Лермонтов указывал на то, что всеобщая похвала, окружавшая Пушкина в последние годы его жизни, были попыткой приручить гения – сковать его тисками удушливой светской петербуржской жизни. Понимая, что гонители поэта и его враги таятся «под сению закона» и пользуются расположением царской власти, Лермонтов в своих незабвенных и бессмертных строках, исполненных библейской мощью, грозил виновникам гибели Пушкина Божиим Судом: «Но есть и Божий суд, наперсники разврата! Есть грозный суд: Он ждет; Он не доступен звону злата, мысли и дела Он знает наперед». Как верно заметил игумен Нестор Кумыш: «Так решительно и безбоязненно мог высказываться только человек, наделенный от Бога особой властью. Лермонтов, несомненно, чувствовал за собой право говорить обществу горькие истины».
                «Смерть Поэта» – это скорбная элегия и грозный реквием о погибшем Пушкине, плач о русском гении и пламенный протест против нравов великосветского общества с его фальшью и коварством, с его интригами и удушающей пустотой, а сам Лермонтов возвысился до пророческой речи – слова его звучат с библейской силой. Написание стихотворения «Смерть Поэта» сконцентрировало все духовные силы Лермонтова и явилось творческим взлетом его могучего гения, его поэзия обрела пророческую силу, а вслед за этим реквиемом он напишет целый ряд гениальных произведений – подлинных шедевров в том же 1837 году, среди которых – «Бородино», «Ветка Палестины», «Когда волнуется желтеющая нива…», Я, Матерь Божия, ныне с молитвою…». По слову Дмитрия Мережковского, если Пушкин – это солнце русской поэзии, ее дневное светило, то Лермонтов – это луна, ее ночное светило. Я не могу в полной мере разделить суждения Мережковского о Пушкине и Лермонтове, строящиеся на антитезах: Пушкин – поэт созерцания, а Лермонтов – поэт действия. В действительности, Пушкин был деятельной натурой, он хотел жить, чтоб мыслить и страдать, но в то же время говорил, что поэты рождены не для житейского волненья, не для корысти и битв, а для вдохновенья, звуков сладких и молитв. Творчество гениев нельзя уместить в схемы. Поэзия Пушкина звала к делу жизни, а в поэзии Лермонтова было место созерцаниям и молитвам. Русский поэт, мемуарист и один из ведущих литературных критиков Русского Зарубежья Георгий Адамович, сравнивая жизнелюбивого, ясного и земного Пушкина с печальным, мятежным и тоскующим по небу Лермонтовым, писал, что Лермонтов как бы сменил Пушкина «на посту» и занял опустевший трон величайшего поэта России, причем «поэт не забавляет нас, не прельщает – он с нами говорит серьезно, печально, будто глядя прямо в глаза, дружески без заискивания, сдержано без высокомерия, искренне без слезливости – и это-то и потрясает, это и потрясло когда-то всю Россию, никогда ничего такого до Лермонтова не слышавшую. Пушкин остался богом, Лермонтов сделался другом, наедине с которым каждый становится чище и свободнее». Лермонтов чувствовал свое высокое предназначение – призвание пророка, он возвещал горькую истину с поразительным бесстрашием, ибо не боялся смерти, ведь как он сам однажды поэтически обмолвился: «Кто близ небес, тот не сражен земным». Как писал литературный критик Дружинин: «Когда погиб Пушкин, перенесший столько неотразимых обид от общества, еще не дозревшего до его понимания, — мальчик Лермонтов в жгучем, поэтическом ямбе первый оплакал поэта, первый кинул железный стих в лицо тем, которые ругались над памятью великого человека. Немилость и изгнание, последовавшие за первым подвигом поэта, Лермонтов, едва вышедший из детства, вынес так, как переносятся житейские невзгоды людьми железного характера, предназначенными на борьбу и владычество. Вместо того чтоб тосковать в чужом крае и тосковать о столичной жизни, так привлекательной в его лета, -  он привязался к Кавказу, сердцем отдаваясь практической жизни, и мало того что приготовил себя самого к разумной военной деятельности, -  но с помощью своего великого дарования сделал для Кавказа то, что для России было сделано Пушкиным».  Величественные синие горы Кавказа поразили воображение Лермонтова и стали для поэта источником вдохновения: «Синие горы Кавказа, приветствую вас! вы взлелеяли детство мое; вы носили меня на своих одичалых хребтах, облаками меня одевали, вы к небу меня приучил, и я с той поры все мечтаю об вас да о небе. Престолы природы, с которых как дым улетают громовые тучи, кто раз на ваших вершинах Творцу помолился, то жизнь презирает, хотя в то мгновение гордился он ею!.. Часто во время зари я глядел на снега и далекие льдины утесов; они так сияли в лучах восходящего солнца, и, в розовый блеск одеваясь, они между тем как внизу все темно, возвещали прохожему утро… Как я любил твои бури, Кавказ! Те пустынные громкие бури, которым пещеры как стражи ночей отвечают!.. На гладком холме одинокое дерево, ветром, дождями нагнутое, иль виноградник, шумящий в ущелье, и путь неизвестный над пропастью, где покрываяся пеной, бежит безымянная речка, и выстрел нежданный, и страх после выстрела: враг ли коварный, иль просто охотник… все, все в этом крае прекрасно. Воздух там чист, как молитва ребенка; и люди, как вольные птицы, живут беззаботно; война их стихия; и в смуглых чертах их душа говорит. В дымной сакле, землей иль сухим тростником покровенной, таятся их жены и девы и чистят оружье, и шьют серебром – в тишине увядая душою – желающей, южной, с цепями судьбы незнакомой». Во славу сурового Кавказа северный певец сложил  великолепное и вдохновенное стихотворение:

Тебе, Кавказ, суровый царь земли,
Я посвящаю снова стих небрежный.
Как сына ты его благослови
И осени вершиной белоснежной;
От юных лет к тебе мечты мои
Прикованы судьбою неизбежной,
На севере – в стране тебе чужой
Я сердцем твой – всегда и всюду твой.

Еще ребенком, робкими шагами
Взбирался я на гордые скалы,
Увитые туманными чалмами,
Как головы поклонников Аллы.
Там ветер машет вольными крылами,
Там ночевать слетаются орлы,
Я в гости к ним летал мечтой послушной
И сердцем был – товарищ их воздушный.

С тех пор прошло тяжелых много лет,
И вновь меня меж скал своих ты встретил.
Как некогда ребенку, твой привет
Изгнаннику был радостен и светел.
Он пролил в грудь мою забвенье бед,
И дружно я на дружний зов ответил;
И ныне здесь, в полуночном краю,
Все о тебе мечтаю и пою.

                В нашем литературоведении Лермонтова обычно определяют как русского байрониста – поэта мировой скорби, певца тоски и печали. Английский поэт-романтик Джордж Гордон Байрон с его лирическими стихами и восточными поэмами «Гяур», «Корсар и «Лара», с его знаменитым «Паломничеством Чайльд-Гарольда, драматической поэмой «Манфред» и мистерией «Каин», точно комета, озарил свою историческую эпоху, а для его поэзии было характерным настроение разочарования и острое ощущение катастрофичности исторического и личного бытия, горечь от того, что окружающая действительность не соответствует идеалам, а байронический герой – одинокий и рефлексирующий человек, мятежный индивидуалист и бунтарь, не понятый людьми страдалец, одаренный титаническими силами и выше всего ценящий свободу и любовь, презирающий пошлую толпу, гордо и бесстрашно бросающий вызов  существующему миропорядку и Самому всемогущему Богу. Романтическая поэзия Байрона с ее скорбными звучаниями, тревожными предчувствиями и печальными думами, жаждой абсолютной свободы и светлой мечтой о вечном счастье, с ее отчаянным протестом против зла и все более нарастающей пошлости и приземленности – была воспринята в России не только как «манифест гордой и свободной личности», но и оказала сильнейшее влияние на наших величайших поэтов – на Пушкина и Лермонтова, которые не устояли перед очарованием байроновской лиры и с большим трудом смогли преодолеть могучие веяния байронизма. По свидетельству Белинского: «Все заговорили о Байроне, и байронизм сделался пунктом помешательства для прекрасных душ. Вот с этого-то времени и начали появляться у нас толпами маленькие великие люди с печатью проклятия на челе, с отчаянием в душе, с разочарованием в сердце, с глубоким презрением к ничтожной толпе…». Во всей Европе и в России Байрон стал знаменем высокого романтизма, а его имя упоминалось в одном ряду с именем Шекспира, Шиллера и Гете, как самим Пушкиным, так и декабристами. Стихами Байрона зачитывались лучшие умы России – для них его поэзия звучала, как выстрел в темной ночи. Метания его души, его тоска и мечтания, его бунт, слезы и смех – все нашло отклик в России, а трагедия жизни английского поэта и его смерть потрясла образованное русское общество, сделало Байрона властителем дум целого поколения. Как писал Ф.М. Достоевский в своем «Дневнике писателя»: «словом «байронист» браниться нельзя. Байронизм хоть был и моментальным, но великим, святым и необходимым явлением в жизни европейского человечества, да чуть ли не в жизни и всего человечества. Байронизм появился в минуту страшной тоски людей, разочарования их и почти отчаяния. После исступленных восторгов новой веры в новые идеалы, провозглашенной в конце прошлого столетия во Франции, в передовой тогда нации европейского человечества наступил исход, столь не похожий на то, чего ожидали, столь обманувший веру людей, что никогда, может быть, не было в истории Западной Европы столь грустной минуты. И не от одних только внешних (политических) причин пали вновь воздвигнутые на миг кумиры, но и от внутренней несостоятельности их, что ясно увидели все прозорливые сердца и передовые умы. Новый исход еще не обозначался, новый клапан не отворялся, и все задыхалось под страшно понизившимся и сузившимся над человечеством прежним его горизонтом. Старые кумиры лежали разбитые. И вот в эту-то минуту и явился великий и могучий гений, страстный поэт. В его звуках зазвучала тогдашняя тоска человечества и мрачное разочарование его в своем назначении и в обманувших его идеалах. Это была новая и неслыханная еще тогда муза мести и печали, проклятия и отчаяния. Дух байронизма вдруг пронесся как бы по всему человечеству, все оно откликнулось ему. Это именно было как бы отворенный клапан; по крайней мере, среди всеобщих и глухих стонов, даже большею частью бессознательных, это именно был тот могучий крик, в котором соединились и согласились все крики и стоны человечества. Как было не откликнуться на него и у нас, да еще такому великому, гениальному и руководящему уму, как Пушкин? Всякий сильный ум и всякое великодушное сердце не могли и у нас тогда миновать байронизма. Да и не по одному лишь сочувствию к Европе и к европейскому человечеству издали, а потому, что и у нас, и в России, как раз к тому времени, обозначилось слишком много новых, неразрешенных и мучительных тоже вопросов, и слишком много старых разочарований…». В нашем литературоведении давно было замечено, что Лермонтов испытал сильнейшее влияние поэзии Байрона, а Л.П. Гроссман полагал, что за Лермонтовым «необходимо признать значение самого гениального байрониста мировой поэзии». Мрачный и мятежный «гений» Байрона, которого Пушкина называл «властитель наших дум», одно время был и «властителем дум» Лермонтова, писавшего в свои шестнадцать лет:

Я молод; но кипят на сердце звуки,
И Байрона достигнуть я б хотел;
У нас одна душа, одни и те же муки;
О если б одинаков был удел!..

                Но при всей своей пламенной  любви к поэзии Байрона и тяготении к скорбной лирике байронизма, М.Ю. Лермонтов прекрасно осознавал самобытность своей поэтической натуры. В одном из своих стихотворений, написанных в 1832 году в возрасте восемнадцати лет, он не только указал на свою духовною близость с английским поэтом, но и провел четкое различие  между собой и Байроном, пророчески предсказав свой более ранний конец:

Нет, я не Байрон, я другой,
Еще неведомый избранник,
Как он гонимый миром странник,
Но только с русскою душой.
Я раньше начал, кончу ране,
Мой ум не много совершит,
В душе моей, как в океане,
Надежд разбитых груз лежит.
Кто может, океан угрюмый,
Твои изведать тайны? Кто
Толпе мои расскажет думы?
Я – или Бог – или никто!

                Это стихотворение – исповедь поэта: Лермонтов осознает себя глубоко русским человеком и признается – «я не Байрон», называет себя «неведомым избранником» и странником, гонимым миром, образно сравнивает свою душу – с угрюмым океаном, тайн которого не изведать толпе. Как подлинно христианский поэт и мыслитель, понимающий, что душа – это целая вселенная, более грандиозная, чем весь окружающий нас материальный мир, Лермонтов предостерегает, что рассказать о самых сокровенных его думах может лишь он сам или всеведущий Бог, ведь душа – это океан тайн. В самобытном поэте нельзя видеть лишь подражателя Байрона, напротив – он равен английскому поэту по гениальности, а в лучших своих  шедеврах – особенно в поэмах «Демон» и «Мцыри» – превосходит его, войдя в историю мировой литературы как «Байрон с русскою душой», глубоко русский национальный поэт, как и Пушкин, обладающий «всемирной отзывчивостью», высоко ценящий как Байрона-лирика и Шекспира-драматурга, так и Пушкина, как поэзию Востока, так и Запада. В «Дневнике писателя» Достоевский охарактеризовал Лермонтова как байрониста великого по своеобразной поэтической силе своей, но какого-то насмешливого и не верующего даже в собственное свое вдохновение, возящегося со своей болью русского интеллигента, мучимого своим европеизмом, но так и не преклонившегося перед народной правдой. К сожалению, Достоевский, столь негодующий на «надзвездных романтиков» и исповедующий религиозное народничество, так и не смог понять души Лермонтова и его поэзии – во-первых, столь великого и гениального русского поэта как  Лермонтов нельзя охарактеризовать лишь как байрониста, во-вторых, Лермонтов мучился не «своим европеизмом», а тем, что весь мир лежит во зле, в отличие от Достоевского с его народопоклонничеством,  он склонялся лишь перед Богом, жаждал свободы и покоя, рвался душой в занебесную отчизну, а в-третьих, боль Лермонтова – это его личная скорбь о мире, неудовлетворенность в земном бытии и поиск высшего смысла и высшего совершенства. Как типичный почвенник Достоевский думал, что исход из байронизма – это «народность, преклонение перед правдой народа русского», но, во-первых, вечная правда – у Христа, а носителем Его правды на земле является святая Церковь, а не у какой-то отдельный «народ-богоносец», во-вторых, Достоевский словно не замечает, что ставящийся в пример Лермонтову Пушкин никогда не был народником, но являлся аристократом духа и эстетом, вольнодумцем и русским европейцем в лучшем смысле этого слова. Достоевский высказывал мысль, что если бы Лермонтов остался жить, то со временем бы принял народную правду и стал бы истинным печальником народного горя, каковым стал Некрасов. Если бы Достоевский смог преодолеть своей религиозный натурализм и свое народопоклоничество, а затем глубже вник в религиозно-философскую лирику Лермонтова, то осознал бы, что христианская правда нашла свое воплощение не в жизни народной, а в лучших шедеврах лермонтовской лирики – в стихах «Ангел», «Ветка Палестины», «Когда волнуется желтеющая нива…», а сам Лермонтов был печальником не за какой-либо отдельный народ, а за целый мир – за каждого человека, тоскующего на земле по небесам, находящего счастье в редкие минуты Богообщения и страдающего от того, что окружающая действительность не соответствует высоким  нравственным идеалам. Наша литературная критика – от Белинского с его апологией натуралистического реализма до Аполлона Григорьева и Достоевского с их почвенничеством – была насквозь проникнута народничеством. В статье «Стихотворения Михаила Лермонтова» наш литературный критик и публицист Белинский утверждал, что, чем выше поэт, тем более принадлежит своему народу и связан со своей исторической эпохой, хотя в действительности – чем выше поэт, тем более он принадлежит вечности и глубже связан с Богом. В то же время нельзя отрицать, что Лермонтов «сильно, пламенно и нежно» любил свою земную родину – Россию с ее природой, обычаями и нравами. Обладая трезвым, проницательным и зорким умом и воспринимая всю полноту русской жизни со всеми ее печалями и горестями, Лермонтов сохранил в храме души своей неугасимую лампаду – неодолимую для рассудка, «странную», загадочную, бескорыстную, чистую и безотчетную любовь к отечеству, о чем он так пронзительно поведал в своем стихотворении «Родина», которая в своих задумчиво-грустных и умиротворенных напевах и пейзажах «дрожащих огнями печальных деревень» – предвестьем тютчевских «бедных селений», напоминает овеянные тихой грустью картины нашего художника Исаака Левитана:

Люблю отчизну я, но странною любовью!
Не победит ее рассудок мой.
Ни слава, купленная кровью,
Ни полный гордого доверия покой,
Ни темной старины заветные преданья
Не шевелят во мне отрадного мечтанья.

Но я люблю – за что, не знаю сам –
Ее степей холодное молчанье,
Ее лесов безбрежных колыханье,
Разливы рек ее подобные морям;
Проселочным путем люблю скакать в телеге
И, взором медленным пронзая ночи тень,
Встречать по сторонам, вздыхая о ночлеге,
Дрожащие огни печальных деревень.
Люблю дымок спаленной жнивы,
В степи ночующий обоз,
И на холме средь желтой нивы
Чету белеющих берез.
С отрадой многим незнакомой
Я вижу полное гумно,
Избу, покрытую соломой,
С резными ставнями окно;
И в праздник, вечером росистым,
Смотреть до полночи готов
На пляску с топаньем и свистом
Под говор пьяных мужичков.

                Размышляя о направлении поэзии Лермонтова, Аполлон Григорьев – наш литературный критик, поэт и один из идеологов почвенничества, был убежден, что поэзия Байрона – величайшего виртуоза лирической поэзии – есть «пламенный поэтический протест личности», как истинный и глубокий поэт, он с горькой иронией показал торжество зла и сложил горестных плач об утраченных идеалах, а мрачные, тревожные и негодующие струны его лиры увлекли даже таких гениев как Гете, Мицкевич и Пушкин, что же до Лермонтова, то он – это самое яркое воплощение байронизма в России. Надо сказать, что взгляд Аполлона Григорьева на Байрона как на «поэта отчаяния и сатанинского смеха» – односторонний и весьма схематичный, а заявление, что у Байрона нет поэтически-нравственного и гармонически-целостного взгляда на жизнь, как у Шекспира, не соответствует действительности, равно как и абсурдна мысль, что «Лермонтов не более как случайное поветрие, мираж иного, чуждого мира», такого мира, который в лице Байрона породил «протест против неправды без дознания правды». Несмотря на то, что Аполлон Григорьев не смог найти ключ к понимаю творчества Лермонтова и его личности, он был вынужден признать, что в поэте «была великая художественная сила, которая шла, так сказать, на помощь к отрицательному взгляду, узаконивала его неясные предчувствия, раскрывала ему новые обширные горизонты», а «пояснить одним Байроном и одним веянием байронизма крайнее развитие тревожных начал в поэзии Лермонтова – невозможно». Если бы наши литературные критики глубже и без предубежденья вдумались бы в лирику Лермонтова, являющуюся его поэтической исповедью, то смогли бы понять, что скорбная музыка его стихов и лермонтовское разочарование в земной жизни были следствием его глубокого очарования иным миром, о котором пел его возвышенной и свободолюбивой душе Ангел-Хранитель. Русский характер резко отличал Лермонтова от Байрона – проникнувшись духом байроновской поэзии, русский поэт сохранил свое национальное самосознание, цельность и глубину своей натуры, равно как и  самобытность своей поэзии, в которой есть место, как безысходной тоске, так и беспечной удали, как жажде безбрежной свободы, так и умиротворяющего душу покоя, о чем поэт столь проникновенно поведал в своем бесподобном лирическом шедевре «Парус», ставшем точным романтическим образом его одинокой души:

Белеет парус одинокой
В тумане моря голубом!..
Что ищет он в стране далекой?
Что кинул он в краю родном?..

Играют волны – ветер свищет,
И мачта гнется и скрипит…
Увы! он счастия не ищет,
И не от счастия бежит!

Под ним струя светлей лазури,
Над ним луч солнца золотой…
А он, мятежный, просит бури,
Как будто в бурях есть покой!

                Белеющий «в тумане моря голубом» одинокий парус – поэтический символ души Лермонтова – поэта-романтика с его жаждой покой и бурь, с его мятежным духом и стремлением к тихим созерцаниям. В лице Байрона русский поэт нашел родную душу. Для Лермонтова байронизм не был данью моде или мимолетным веянием. Но при всей духовной близости к Байрону, Лермонтов был самобытен как в своем творчестве, так и в жизни и миросозерцании. По словам Дружинина, если «Байрон, идол юноши Лермонтова, возился со своей известностью как мальчик, обходился со своими сверстниками как турецкий паша, имел сотни литературных ссор и вдобавок еще почти стыдился звания литератора», то «ничего подобного не позволил себе Лермонтов даже в ту пору, когда вся грамотная Россия повторяла его имя. Для этого насмешливого и капризного офицера, мир искусства был святыней и цитаделью, куда не давалось доступа ничему недостойному».  В книге «Роза мира» Даниил Андреев настаивал на том, что байронизм Лермонтова – это не дань моде, а восстание против всех цепей – против лжи и зла, но при этом в отличие от Байрона, Лермонтов имел титанический и сверхчеловеческий дух и был по существу мистиком милостью Божьей – духовное зрение и духовный слух его были обращены к метафизическому миру. Отравленный горькой чашей земного бытия, Лермонтов мучился пустотой обыденной жизни и был всецело устремлен к вечности – томился по Богу и небесам. Невозможно согласиться с мыслью протоиерей Василия Зеньковского, гласящей, что «чудное желание», которым томилась душа Лермонтова, относилась всецело к земному миру. Мог ли бесподобный поэт печали и тоски, развенчивающий несбыточные мечтания о счастье на земле, связывать самые заветные чаяния и надежды своего сердца с миром печалей и слез? Разочарованный в жизни и отдавшей дань мечтаний и надежд земле, Лермонтов, как истинный романтик по духу и идеалист, признавался, что может обрести счастье только в вечной любви и бесконечной свободе, а «чудное желание» души его было вдохновлено невыразимой песнью Ангела о «Боге великом». Размышляя о байронизме Лермонтова, Вячеслав Иванов точно подметил, что байронизм был великим событием в жизни русского духа – «более глубоким событием, чем мода Гарольдова плаща и даже печоринская разочарованность», а «встреча поэзии Байрона с русской культурой стала значительным явлением философско-религиозной мысли, предопределила, постановку проблемы достойного бытия человека, свободы воли, веры в личного, живого Бога». В статье «Байронизм как событие в жизни русского духа» Вячеслав Иванов писал о том, что в душе Лермонтова «брезжила» возможность русского ответа на поэзию Байрона с ее «вестью об извечном праве и власти человеческой личности на свободное самоопределение перед людьми и Божеством». Для духовно чуткого к небесному и инфернальному Лермонтова были близки как  байроновский мятеж и мука отчужденности от толпы гордого человека с невыразимой остротой трагизма его жизни, так и тоска по небесному и жажда Божественного, оттого лучшие стихи его звучат как речи пророков и молитвы. В статье «Лермонтов – романтик» Вячеслав Иванов  охарактеризовал Лермонтова как единственного настоящего романтика среди великих русских писателей и поэтов, обращая внимание на то, что «романтизм никогда не смог укорениться на русской почве. Исторические предпосылки, объясняющие его расцвет на Западе, не существовали на Востоке. Не было там прекрасных и смутных воспоминаний о средневековье, мистически и любовно преображенном памятью, в которых родились первые мечты и томления романтиков. Аскетический дух строгого византийского благочестия наполнял священным ароматом ладана мир, где жил еще не возмужалый народ: всякое страстное душевное влечение подвергалось обряду духовного очищения, всякое непосредственное душевное побуждение подлежало суду послушания и смирения; даже в поступках героических можно было сомневаться, если не было основания причислить свершивших их к лику святых как мучеников Христовых. Так становилась русская душа, веками бросаемая от крайности к крайности, разорванная между небом и пядью земли, между непоколебимой верой и темным соблазном абсолютного мятежа. И до сей поры русская душа еще слишком мистична или слишком скептична, чтобы удовлетвориться «путем средним», столь же отдаленным от божественной реальности, как и от реальности человеческой. А именно таково положение романтизма: солнце на высоте растапливает его восковые крылья, и земля, от которой он отрекся, хоть и не сумел отречься от своей земной тяжести, требует их снова к себе». В отличие от Вячеслава Иванова, я думаю, что «романтические элементы лермонтовского творчества» принадлежат не западным влияниям, а составляют сердцевину поэзии Лермонтова и его поэтического миросозерцания – он был романтиком по духу, и очень жаль, что у нас в России так и не смогли понять вечную правду романтизма – правду о свободе духа и достоинстве личности, об особой миссии каждого гения – избранника Божиего, столь же дорогого Всевышнему, как и святые – о том, что такие великие люди как А.С. Пушкин и М.Ю. Лермонтов были призваны стать пророками в своем отечестве и имеют не меньшую славу на небесах, чем преподобный Серафим Саровский и преподобный Сергий Радонежский. Как романтик по духу Лермонтов чутко ощущал себя «не таким, как все» – «неведомым избранником»,  все его мысли и чувства были окрашены «инаковостью», он был выше обыденности и всегда чувствовал свою врожденную принадлежность иному миру, который открывался его возвышенным чувствам и высоким думам, вдохновляя и восхищая вещего поэта.



III


                Михаил Юрьевич Лермонтов – ярчайшая звезда романтизма в России, его творчество вдохновлялось романтическими идеалами, вызревающими в глубинах его сердца, и хотя он не создал школы, но его стихи имеют не с чем ни сравнимое очарование и затрагивают самые сокровенные струны души человеческой. Не в поэзии Жуковского и не в прозе Гоголя, а именно в творчестве Лермонтова – в его лирических стихах и бесподобных поэмах, в его драмах и в романе «Герой нашего времени» – русский романтизм достигает своей вершины, выводя художественное творчество на невиданный простор вечности и потрясая своей духовной силой. По слову протоиерея Василия Зеньковского: «Лермонтов был создателем русской романтической лирики – не Пушкин с его художественной и духовной трезвостью, с его умением останавливать творческое движение а пороге, за которым властвует чистая эмоциональная стихия. Пушкин был ясен во всем самому себе, был ясен и в поэзии – ему чужды полутона, чужда «нетерпеливая импровизация», он торжествует в своей трезвости над самыми острыми  и жгучими переживаниями. Лирика же Лермонтова полна тех смутных переживаний, которые боятся духовной трезвости, не хотят полной прозрачности и пробуждают творческое вдохновение именно своей непосредственностью. В этом вся сила романтической лирики, которая всегда боится растерять эту непосредственность и тем более боится  той гармонизации душевных движений, в которой так глубок был Пушкин. Лермонтов постепенно восходил к духовной трезвости, следы чего можно видеть в созданиях последних лет….». В суждениях протоиерея Василия Зеньковского о романтической лирике Лермонтова много ошибочного и неточного: во-первых, у истоков романтической поэзии в России стоял Жуковский, хотя вершины своей русский романтизм достигает именно в творчестве Лермонтова, который превосходит Жуковского как лирический поэт; во-вторых, наш величайший поэт Пушкин с его страстным темпераментом – не был образцом духовной трезвости и не всегда торжествовал над своими жгучими душевными переживаниями, а потому прав был Тютчев, писавший о нем – «он богов орган живой, но с кровью в жилах – знойной кровью»; в-третьих, в самых проникновенных стихах как Лермонтова, так и Пушкина веет непосредственность чувств и душевных переживаний; в-четвертых, Лермонтов куда более проницателен и трезв в своем взгляде на жизнь, в своих суждениях и поэтических высказываниях, чем Пушкин, а его пророчества изрекались с библейской силой и херувимской зоркостью. Протоиерей Василий Зеньковский прав, когда утверждает, что Пушкин ясен в жизни и творчестве, в то время как Лермонтов – остается загадкой, но эта загадочность не оттого, что русский поэт-романтик не хочет ясности и прозрачности, напротив – именно рефлектирующий Лермонтов – виртуоз самопознания и самоанализа в своей поэзии и прозе, но в своих исканиях, думах, молитвах и рефлексиях он со всем бесстрашием своей натуры доходил до конца – и взору его раскрывалась необозримая бездна вечности и Божественных тайн, которых никто из смертных бы не смог объять своей мыслью и выразить словом. Странно слушать от протоиерея Василия Зеньковского, что «о Лермонтове мы не можем сказать того, что вполне оправдано для Пушкина – что он был выдающимся мыслителем». В грандиозном таинственном поэтическом мире Лермонтова протоиерей Василий Зеньковский не нашел никаких глубоких религиозно-философских мотивов, никакой художественной метафизики, никакой подлинной духовной жизни. По душевному складу своему протоиерей Василий Зеньковский – натура глубоко прозаическая, а по типу мышления – рационалист, поэтому он не смог понять и по достоинству оценить как многих великих русских поэтов – Державина, Жуковского, Тютчева и Лермонтова, так и многих наших гениальных философов – чего только стоит его нелепые высказывания о трагедии романтического персонализма и о том, что все романтические персоналисты от Лермонтова и Бердяева с их тоской по трансцендентному и жаждой правды и вечности – все это «поэзия земли», а не порыв к небесам. Великое и непреходящее историческое значение Лермонтова заключается не только в том, что он – бесспорно гениальный поэт и самая яркая звезда в плеяде русских лирических поэтов, наметивших путь русского романтизма, но и в том, что он – родоначальник романтического персонализма с его неутолимой жаждой свободы, защитой аристократической чести и достоинства каждой личности, тоской по трансцендентному и неугасимой верой в вечные и священные идеалы. Иннокентий Анненский в статье «Юмор Лермонтова», верно обмолвился, что «не было другого поэта кроме Лермонтова, для которого достоинство и независимость человека были бы не только этической, но и эстетической потребностью, не отделимым от него символом его духовного бытия». Как исповедник романтического персонализма Лермонтов проявил себя защитником и апостолом личности и ее свободы. Со всей остротой своей иронии и рефлексии Лермонтов бесстрашно выступал против всех форм социального, политического и духовного гнета, и со всей силой и исполинским размахом своего поэтического дарования он воспевал бьющую ключом жизненную силу и свободную мощь человеческого духа, изображая загадочный и сложный внутренний мир своих героев, мучительно ищущих счастье и правду на земле. Трагизм жизни Лермонтова заключался не в том, что его душа была прикована к земному бытию, а духовные запросы были скованы романтическим персонализмом, напротив – душа его рвалась к небесному и вечному, а романтический персонализм провозглашал свободу человеческого духа и являл ее во всей грозной и монументальной мощи, но земное бытие никогда бы не могло удовлетворить идеалиста Лермонтова, тоскующего по горнему миру и ищущего правду, жаждущего высшего совершенства и беспредельной свободы. Неутолимая жажда свободы проходит через все творчество Лермонтова и с пронзительной тоской и с загадочной, глубокой и неисцелимой грустью звучит в его стихотворении «Желание»:

Зачем я не птица, не ворон степной,
Пролетевший сейчас надо мной?
Зачем не могу в небесах я парить
И одну лишь свободу любить?

На запад, на запад помчался бы я,
Где цветут моих предков поля,
Где в замке пустом, на туманных горах,
Их забвенный покоится прах.

На древней стене их наследственный щит
И заржавленный меч их висит.
Я стал бы летать над мечом и щитом
И смахнул бы я пыль с них крылом;

И арфы шотландской струну бы задел.
И по сводам бы звук полетел;
Внимаем одним, и одним пробужден,
Как раздался, так смолкнул бы он.

Но тщетны мечты, бесполезны мольбы
Против строгих законов судьбы.
Меж мной и холмами отчизны моей
Расстилаются волны морей.

Последний потомок отважных бойцов
Увядает средь чуждых снегов;
Я здесь был рожден, но нездешний душой…
О! зачем я не ворон степной?..

                В знаменитом стихотворении «Желание» М.Ю. Лермонтов не только отдал дань родовой легенде о западном, шотландском происхождении рода Лермонтовых – от полумифической фигуры знаменитого барда и прорицателя Томаса Лермонта  с его любовными песнями и мрачными предсказаниями, но и раскрыл свое трагическое мироощущение – «тщетны мечты, бесполезны мольбы против строгих законов судьбы», сделал сисповедальное признание – «Я здесь был рожден, но нездешний душой», засвидетельствовал свою пламенную любовь к свободе: «Зачем не могу в небесах я парить и одну лишь свободу любить?». Тоска по свободе и философская грусть, навеянная реалиями нашей земной жизни, великолепно переданы в стихотворении «Плененный рыцарь», где поэт с печалью говорит о себе: «Молча сижу под окошком темницы; синее небо отсюда мне видно: в небе играют все вольные птицы; глядя на них мне и больно и стыдно». Синее небо – это образ свободы, а полет вольных птиц – образ счастливой жизни. Глядя на вольных птиц, летающих в синем небе, поэту больно и стыдно за себя и за все человечество, разучившееся ценить свободу и не понимающее, что без свободы не может быть подлинного счастья, как не может быть и подлинной любви и достойной жизни. Для Лермонтова  свобода – это священная ценность, более дорогая, чем жизнь – лучше умереть, чем навеки утратить свободу, поэтому пленный рыцарь в его стихотворении молит летучее время мчаться как можно быстрее, чтобы к нему скорее пришла смерть – избавительница и освободительница:

Мчись же быстрее, летучее время!
Душно под новой бронею мне стало!
Смерть, как приедем, подержит мне стремя;
Слезу и сдерну с лица я забрало.

                Духовные смыслы и метафизические истоки лермонтовской тоски и жажды свободы проистекали из его самоощущения – чувства, что истоки его души не от мира сего. Лермонтов великий поэт и подлинный мистик, он – непревзойденный выразитель мистической религиозности – поэт переживал «касание иных миров» и не мог замкнуться в рамках земного бытия. Для Лермонтова наша земная жизнь – это временное странствие, а материальный мир в его нынешнем падшем состоянии – напоминал поэту темницу.  В стихотворении «Соседка» Лермонтов сетовал: «Не дождаться мне видно свободы, а тюремные дни, будто годы; и окно высоко над землей, и у двери стоит часовой». Во время пребывания под арестом за свой поэтический шедевр «Смерть Поэта», написанный с пророческой силой и вызвавший недовольство императора Николая I и придворных кругов, Лермонтов написал великолепное стихотворение «Узник», где в песенно-фольклорной форме грустной жалобы героя на свою горькую участь – участь несчастного узника, затворенного в темнице, излил свои душевные скорби и выразил жизненную драму своего одиночества:

Отворите мне темницу,
Дайте мне сиянье дня,
Черноглазую девицу,
Черногривого коня.
Я красавицу младую
Прежде сладко поцелую,
На коня потом вскочу,
В степь, как ветер, улечу.

Но окно тюрьмы высоко,
Дверь тяжелая с замком;
Черноокая далеко,
В пышном тереме своем;
Добрый конь в зеленом поле
Без узды, один, по воле
Скачет весел и игрив,
Хвост по ветру распустив.

Одинок я – нет отрады:
Стены голые кругом,
Тускло светит луч лампады
Умирающим огнем;
Только слышно: за дверями,
Звучно-мерными шагами,
Ходит в тишине ночной
Безответный часовой.

                Лирический герой, заключенный в темницы, тоскует по свободе и жалуется на свое одиночество: «Одинок я – нет отрады». Для Лермонтова свобода – это вольная жизнь в кругу людей, ее образы – «черногривый конь», скачущий в степи, как вольный ветер, и «черноокая девицы» – «красавица младая», ожидающего своего возлюбленного. Мучительно ощущая себя одиноким узником, поэт хочет вырваться на простор вольной жизни и мечтает о свободе и любви: «Я красавицу младую прежде сладко поцелую, на коня потом вскочу, в степь, как ветер, улечу». Но светлые мечты поэта разбиваются о суровую реальность нашего земного бытия – любовь и свобода кажутся несбыточной мечтой и недостижимым счастьем одинокому узнику, заключенному в тюрьме, противопоставленной радости и простору вольной жизни. Черноокая девица – «в пышном тереме своем», а черногривый конь – «скачет весел и игрив, хвост по ветру распустив». В отличие от них пребывающий в неволе узник оторван от грандиозного простора Божьего мира – в окружении голых стен темницы он жалуется, что лишен свободы, без которой жизнь превращается в неприглядное и гнетущее существование, лишенное смысла и счастья. Тусклый луч лампады, светящий «умирающим огнем» и гнетущие «звучно-мерные» шаги безответного часового, раздающиеся в ночной тишине – тягостные образы бытия в темнице, угнетающие узника, ощущающего себя оторванным от живого общения с близкими людьми и скорбящего всем сердцем, что рядом нет души родной. В стихотворении «Узник» более всего изумляет грустно-жалобный тон песни – лермонтовский узник не восстает и не поднимает отчаянный бунт, а в скорбно-умиротворенной форме задушевной народной песни выражает свое душевное настроение – свою грусть, изливает душевную скорбь в тихой и грустной жалобе. Если говорить языком Пушкина, то печаль Лермонтова «светла», она не проникнута безотрадностью и унынием, а овеяна тихой надеждой и возвышенной мечтой о свободе и любви. Стихотворение «Узник» имеет лирически-исповедальный смысл, но оно не только выражает душевное настроение Лермонтова, столкнувшегося с суровой действительностью мира, лежащего во зле, и находящегося под арестом, но и имеет глубокий религиозно-философский смысл – наше обыденное существование на земле зачастую напоминает пребывание в темнице – в «голубой тюрьме», как впоследствии скажет А.А. Фет, а духовно чуткий человек ощущает себя одиноким узником в здешнем мире, находящимся в трагическом состоянии падшести, но душа его жаждет любви и свободы, изображенных в образе черноокой девицы и черногривого коня, жаждет вырваться на простор Божьего мира и обрести осмысленное и счастливое бытие. В стихотворении «Узник» Лермонтов излил тихую и затаенную скорбь своего сердца в жалобе своего лирического героя – одинокого узника, тоскующего по свободе и жаждущего любви, рвущегося к подлинной жизни. Для чего же поэт написал жалобную и грустную песнь? Зачем он выразил в стихах свое горестное душевное настроение?  По тонкому психологическому наблюдению В.О. Ключевского,  люди «часто плачут, чтобы не тосковать, и грустят, чтобы не злиться! Значит, в грусти, как и в слезах, есть что-то примиряющее и утешающее». Сердце поет от избытка чувств, а жалоба, выраженная в стихах – в грустной песне, приносила печально душе Лермонтова облегчение и утешение. В бесподобной элегии «Для чего я не родился этой синею волной?» Лермонтов с грустью говорит, что желал бы быть вольным как морская волна, набегающая на пустынный берег в серебристом свете луны и не знающая ни земных тревог, ни адски мучений, но сокрушающая людскую гордыню и прижимающая к своей «студеной груди» несчастных и одиноких страдальцев:

Для чего я не родился
Этой синею волной?
Как бы шумно я катился
Под серебряной луной,
О! как страстно я лобзал бы
Золотистый мой песок,
Как надменно презирал бы
Недоверчивый челнок;
Все, чем так гордятся люди,
Мой набег бы разрушал;
И к моей студеной груди
Я б страдальцев прижимал;
Не страшился б муки ада,
Раем не был бы прельщен;
Беспокойство и прохлада
Были б вечный мой закон;
Не искал бы я забвенья
В дальнем северном краю;
Был бы волен от рожденья
Жить и кончить жизнь мою!

                Вольнолюбивый поэт с пламенным и волевым темпераментом, Лермонтов заявлял – «Я жить хочу!», он был готов принять муки и печали земной жизни, чтобы «ценою муки» обрести звуки небес. Воля и сердце Лермонтова требовали действия и великого подвига. Рожденный с «деятельной и пылкой душой» Лермонтов жаждал посвятить свою жизнь великому делу. Будучи христианским волюнтаристом и рассматривая мир как арену для проявления свободной воли людей, поэт был убежден, что жизнь «скучна, когда боренья нет». Понимая как скоротечна наша земная жизнь, Лермонтов был полон жаждой бытия – он не искал смерти и не страшился страданий, но хотел бы каждый день своей жизни  наполнить смыслом и сделать бессмертным, как тень великого героя:

Мне нужно действовать, я каждый день
Бессмертным сделать бы желал, как тень
Великого героя, и понять
Я не могу, что значит отдыхать.
Всегда кипит и зреет что-нибудь
В моем уме. Желанье и тоска
Тревожат беспрестанно эту грудь.
Но что ж? Мне жизнь все как-то коротка,
И все боюсь, что не успею я
Свершить чего-то! Жажда бытия
Во мне сильней страданий роковых,
Хотя я презираю жизнь других.

                Метафизическая горечь бытия у Лермонтова была связана с неукротимостью его могучего духа и его титаническим волюнтаризмом. Размышляя о воле Лермонтова к свободе, Петр Перцов справедливо замечал:  «Лермонтов тем, главным образом, отличается от Пушкина, что у него человеческое начало автономно и стоит равноправно с Божественным. Он говорит с Богом, как равный с равным, - и так никто не умел говорить. Именно это и тянет к нему: человек узнает через него свою божественность. У Гоголя – еще природный человек, - в вечном смятении перед Богом, как ветхозаветный иудей. Только у Лермонтова он – сын Божий, и не боится Отца, потому что «совершенная любовь исключает страх». Настоящая гармония Божественного и человеческого – момент совершенства – только у Лермонтова, а не у Пушкина, у которого она покупается ценою односторонности – преобладания Божественного». Во всей мировой литературе не было поэта, который мог бы так смело говорить с Богом на равных. Как и о главном герое его поэмы «Мцыри», о мятежном и не страшащемся бурь Лермонтове можно было бы сказать, что он знает «одной лишь думы власть, одну, но пламенную страсть» – он жаждал свободы и рвался всей душой туда, «где люди вольны как орлы». Врожденный волюнтарист Лермонтов признавался, что вольность свила в его сердце гнездо, «как мир необъятное», а потому – он не может жить без свободы. Душу поэта привлекал «чудный мир тревог и битв» – он искал бури, но в самой его жажде бури всегда было до конца неутолимое желание воли и покоя. Скорбное и гнетущее чувство неисцелимой грусти не только охватывало поэта в тягостные минуты тоски и печали, но и сопровождало его на протяжении всей жизни. Разочарованный в реалиях земного бытия и познавший горечь чаши жизни, Лермонтов доходил до богоборчества, столь едко звучащего в его саркастичном стихотворении «Благодарность»:

За все, за все Тебя благодарю я:
За тайные мучения страстей,
За горечь слез, отраву поцелуя,
За месть врагов и клевету друзей;
За жар души, растраченный в пустыне,
За все, чем я обманут в жизни был…
Устрой лишь так, чтобы Тебя отныне
Недолго я еще благодарил.

                С невыразимой мукой и горькой иронией Лермонтов сетовал на то, что жизнь не оправдала его надежд и обманула самые светлые ожидания. В стихотворении «Благодарность» Лермонтов словно совершает беспощадный суд над всемогущим Творцом, создавшем мир, отрицает благость Провидения и в саркастичной форме обвиняет Бога за дар земного бытия, иносказательно прося Всемогущего поскорее освободить его от жизни. Саркастическая просьба Лермонтова – это не молитва славу Богу за все» и не жалоба на жизнь, а богоборческий упрек Творцу. В страшную минуту скорби душа Лермонтова переполнилась как чаша и из нее излились горькие строки, выразившие его затаенную и ноющую в сердце метафизическую обиду на Бога. Рассматривая религиозную драму Лермонтова, игумен Нестор Кумыш верно писал, что «в затяжном конфликте с самим собой, в мучительном диалоге со своим гением, в противоречивых взаимоотношениях с бытием и Богом поэт касался тех адовых глубин, на грани которых личность подступает к крайним пределам богоотрицания. Но разве эти страшные минуты полной утраты веры не составляют закономерную сторону пророческого служения? Разве те, кто был поставлен Богом на особое служение, не должны были испытывать и откровений особого рода, как положительных, так и отрицательных». Во всей русской литературе Лермонтов – самый неистовый бунтарь и богоборец, но в его жизни и творчестве были и минуты молитвенных созерцаний – он не только бросал вызов небесам, но испытывал муки раскаяния и благоговейный трепет перед Всевышним, обращался к Богу во дни скорбей и испытаний  и мог сказать о себе – «И в небесах я вижу Бога…». Даже в страшные минуты беспросветной печали и разочарования в жизни отношение Лермонтова к Богу было отношением сына к своему Небесному Отцу, а не раба или слуги к своему Господину. Дмитрий Мережковский обратил внимание, что со всей силой и глубиной религиозно-философский вопрос о зле и теодицее – «как может благой и всесильный Бог попускать засилье зла?», первым в русской литературе поднял Лермонтов, а богоборчество поэта – было сродни богоборчеству страдальца Иова. «Мы только знаем, что от богоборчества есть два пути одинаково возможные –  к богоотступничеству и к богосыновству. Нет никакого сомнения в том, что Лермонтов идет от богоборчества, но куда – к богоотступничеству или богосыновству – вот вопрос». Можно предположить, что слова лермонтовского Демона о примирении с Богом, обращенные к Тамаре, выражают заветное желание самого Лермонтова, который мог бы, в отличие от злого духа, без всякой фальши и лукавства сказать о себе:

Хочу я с небом примириться,
Хочу любить, хочу молиться,
Хочу я веровать добру.


IV


                Страшная загадочность М.Ю. Лермонтова состояла в его психологической и метафизической противоречивости – в сочетании ангельского и демонического. Русский религиозный мыслитель Владимир Ильин предупреждал, что нельзя походить с обычными мерками к «ангельско-демонической душе» Лермонтова. Как глубокий мыслитель и тонкий психолог, Лермонтов прекрасно осознавал свою метафизическую двойственность и понимал, что человек – самое загадочное и противоречивое существо во всех мирах, ибо в нем смешено ангельское и демоническое:

Я к состоянью этому привык,
Но ясно выразить его б не мог
Ни ангельский, ни демонский язык:
Они таких не ведают тревог,
В одном все чисто, а в другом все зло.
Лишь в человеке встретиться могло
Священное с порочным. Все его
Мученья происходят оттого.

                Если в Ангеле все чисто и свято, то в демоне – все зло, а человек живет в сумеречном состоянии – между светом и тьмой, испытывая влияние как ангельских, так и демонических сил – демона-искусителя:

Есть демон – сокрушитель благ земных.
Он радость нам дарит на краткий миг,
Чтобы удар судьбы сразил скорей;
Враг истины, враг неба и людей,
Наш слабый дух ожесточает он,
Пока страданья не умчат, как сон,
Все, что мы в жизни ценим только раз,
Все, что ему еще завидно в нас.

                Все экзистенциальное мучение в человеке возникает оттого, что в нем встретилось «священное» и «порочное», ведь каждый человек может быть окаянным грешником, а может стать святым подвижником, он способен любить и ненавидеть, жертвовать собой и быть эгоистом, искать Истины и быть равнодушным к познанию, любить искусство и пренебрегать прекрасным, руководствоваться в своей жизни как самыми святыми и возвышенными идеалами, уподобляющими его Ангелу, так и самыми циничными расчетами и самыми низменными страстями. Задолго до Ф.М. Достоевского, писавшего в романе «Братья Карамазовы» что дьявол с Богом борется в сердцах людей, проницательный Лермонтов знал, что за каждую человеческую душу идет духовная битва между силами света и силами тьмы, о чем повествует загадочное стихотворение «Бой»:

Сыны небес однажды надо мною
Слетелися, воздушных два бойца;
Один – серебряной обвешан бахромою,
Другой – в одежде чернеца.
И видя злость противника второго,
Я пожалел о воине младом;
Вдруг поднял он концы сребристого покрова,
И я под ним заметил – гром.
И кони их ударились крылами,
И ярко брызнул из ноздрей огонь;
Но вихорь отступил перед громами,
И пал на землю черный конь.

                Два небесных всадника, ведущих отчаянный бой  – это Ангел-Хранитель и демон-искуситель, бьющиеся за душу человека. Чернец – это демон, облаченный во тьму – черные покровы зла, в то время как Ангел одет в серебряные одежды. Победа воина в серебряных одеждах знаменует, что в итоге Ангел-Хранитель победит и душа Лермонтова будет спасена. В духовно-апокалиптическом толковании Лермонтов изобразил в стихотворении «Бой», описанную в Апокалипсисе битву Архангела Михаила и Люцифера. Архангел Михаил символически именуется «князем снега и серебра», на иконах его иногда изображают в одежде серебристого цвета в знак духовной чистоты и верности Богу. В своем мистическом и апокалиптическом видении Лермонтов созерцает битву Архангела Михаила с Люцифером – на миг поэту кажется, что воин в черном сильнее – в самом деле, Люцифер был величайшим и самым могущественным из Ангелов, однако он возгордился и восстал на Всевышнего, - но побеждает воин в серебряных одеждах – Архангел Михаил победил и низверг Люцифера с небес – победил не своей собственной силой, а громом Господним – Божьей силой, на что и указывает поэт. С самых юных лет и на протяжении всей жизни Лермонтов испытывал влияние демонических сил на свою душу, открытую иным мирам. В возрасте пятнадцати лет поэт писал в исповедальном стихотворении «К друзьям» о том, что он рожден с «душою пылкой», высоко ценит дружбу и любовь, дрожащий звук лиры волнует его, но «нередко средь веселья» дух его «страждет и грустит». С метафизической точки зрения, мрачное душевное настроение Лермонтова и чувство безотчетной печали было следствием не только его философских дум и жизненных разочарований, но и соприкосновения его духа с реальной и страшной демонической силой – с демоном печали и тоски. Личный духовный опыт открыл Лермонтову, что демон – это не мифический персонаж, а реальный «нечистый дух» – могучий падший Ангел и гений зла, искушающий человека и разжигающий в его сердце огонь гибельных страстей. В стихотворении «Мой демон», написанном в 1829 году, поэт изобразил жуткий образ духа зла – могучего и мрачного демона, враждующего с Богом и изгоняющего муз, отрицающего любовь и отвергающего молитву, равнодушно смотрящего на страдания людей и желающего их погибели:

Собранье зол его стихия.
Носясь меж дымных облаков,
Он любит бури роковые
И пену рек, и шум дубров.
Меж листьев желтых, облетевших,
Стоит его недвижный трон;
На нем, средь ветров онемевших,
Сидит уныл и мрачен он.
Он недоверчивость вселяет,
Он презрел чистую любовь,
Он все моленья отвергает,
Он равнодушно видит кровь,
И звук высоких ощущений
Он давит голосом страстей,
И муза кротких вдохновений
Страшится неземных очей.

                Лермонтовский демон носится «меж дымных облаков» и «любит бури роковые», он презирает все возвышенные чувства и отравляет души людей неверием – «недоверчивость вселяет». «Недвижный трон», на котором восседает демон в гордом одиночестве среди «онемелых ветров» – символ его непоколебимой власти над падшим родом человеческим и миром, лежащим во зле. Проникая в душу человека, демон «давит голосом страстей» звуки высоких ощущений – разрывает связь человека с горним миром. Но самое драматичное для Лермонтова состоит в том, что демон властно вторгается в самую сокровенную и священную область для поэта – в святилище его творчества – «и муза кротких вдохновений страшится неземных очей». Как и Гоголь, предостерегавший в своей повести «Невский проспект» о том, что ужасающее могущество демона заключается в том, что он даже в самые чистые и светлые минуту святых помышлений вторгается в наши чувства и мысли, в самое вдохновение художника, Лермонтов понимал, что все творцам искусства требуется аскеза и непрестанная молитва. В стихотворении «Молитва», написанном в 1829 году, пребывающий в духовной борьбе и взывая к всесильному Богу, Лермонтов покаянно молил Всемогущего простить юного поэта на за то, что он любит «мрак земли могильный с ее страстями», за то, что редко в душу входит животворящая речь Бога, за то, что поэт прельщается «звуком грешных песен» и ум его «в заблужденьи» бродит далеко от Творца. В молитвенно-покаянных строках Лермонтов просит Всесильного освободить его душу от «страшной жажды песнопенья» – угасить «чудный пламень» вдохновения – «всесожигающий костер», обратить «сердце в камень», дабы поэт мог обратиться к Творцу и встать на тесный евангельский путь спасения:

Не обвиняй меня, Всесильный,
И не карай меня, молю,
За то, что мрак земли могильный
С ее страстями я люблю;
За то, что редко в душу входит
Живых речей твоих струя,
За то, что в заблужденьи бродит
Мой ум далеко от Тебя;
За то, что лава вдохновенья
Клокочет на груди моей;
За то, что дикие волненья
Мрачат стекло моих очей;
За то, что мир земной мне тесен,
К Тебе ж проникнуть я боюсь,
И часто звуком грешных песен
Я, Боже, не Тебе молюсь.

Но угаси сей чудный пламень,
Всесожигающий костер,
Преобрати мне сердце в камень,
Останови голодный взор;
От страшной жажды песнопенья
Пускай, Творец, освобожусь,
Тогда на тесный путь спасенья
К Тебе я снова обращусь.

                Томимый «страшной жаждой песнопения», Лермонтов осознает свою греховность и взывает к Богу с покаянным молением и прошением о духовном преображении. В загадочной и глубокой, как океан, душе Лермонтова была врожденна «жажда песнопения», более того – в своих лирических стихах он заявлял – «я не пленен небесной красотой, но я ищу земного упоенья». Но в то же время в стихотворении «К другу» поэт говорит, что если толпа – игралище рока и страстей, то он стремился к «одной святой, неизъяснимой цели», а в своем стихотворении «К Деве Небесной» признается, что небесная красота выше земной, ведь если бы «в Раю, на третьем небе» он встретил образ «Девы Небесной», то Ее небесная красота пленила бы его душу и он бы забыл о земном: «И я б в тот миг (не утаю) забыл о радости земной». Для поэта-метафизика Лермонтова мир земной был тесен  и он ощущал свою близость как Ангелам, так и демонам, чувствуя себя одиноким и непонятым среди людей: «Живу, как неба властелин, в прекрасном мире, но один!». В своих проникновенных стихах поэт говорил, что хотел бы «душой забыться» и перенестись в иной мир, где не было бы ничего земного. Земной мир для Лермонтова – страна изгнания, а истинная родина – на небесах. Тоскуя по небесам и называя себя странником среди людей, Лермонтов  в то же время горько сетовал на то, что он – «для мира и небес чужой», сравнивал себя с демоном – «как демон мой, я зла избранник, как демон, с гордою душой», и приходил к печальному выводу, гласящему, что он был сотворен не для блаженной и святой ангельской жизни в Царстве Небесном:

Я не для Ангелов и Рая
Всесильным Богом сотворен;
Но для чего живу, страдая, -
Про это больше знает Он.

Как демон мой, я зла избранник,
Как демон, с гордою душой
Я меж людей беспечный странник,
Для мира и небес чужой.

Прочти, мою с его судьбою
Воспоминанием сравни
И верь безжалостной душою,
Что мы на свете с ним одни.

                Схожие раздумья звучат в стихотворении «Послушай, может быть, когда мы покинем…», написанном  в 1832 году и названном профессором И.М. Андреевым «демонической серенадой», где Лермонтов заявляет, что возможно станет демоном после смерти и требует от своей возлюбленной забыть о Боге и отречься от райского счастья, чтобы разделить печальную участь «мрачного изгнанника». С православной точки зрения, демоны – это падшие Ангелы, восставшие на Бога и низвергнутые с небес на заре времен, человек же не может стать демоном, ибо имеет свое человеческое естество, но он может уподобиться демонам. Когда читаешь стихотворение Лермонтова «Послушай, может быть, когда мы покинем…», то отчетливо понимаешь, что оно было вдохновлено не святым вдохновеньем, исходящим от Бога, а темным наитием, идущим из глубин Инферно – воздействием темной и лукавой демонической силы, ведь вместо того, чтобы возрадоваться за спасенную душу возлюбленной своей и сберечь свою человечность даже оказавшись в Аду – и в преисподней явить героический подвиг веры, надежды и любви, вопреки всему оставаясь верным Богу и возлюбленной, поэт властно и гордо требует от любимой расстаться с райским счастьем и навеки сойти в преисподнюю:

Послушай, быть может, когда мы покинем
Навек этот мир, где душою так стынем,
Быть может в стране, где не знают обману,
Ты Ангелом будешь, я демоном стану!
Клянися тогда позабыть, дорогая,
Для прежнего друга все счастие Рая!
Пусть мрачный изгнанник, судьбой осужденный,
Тебе будет Раем, а ты мне – вселенной!

                С юных лет в душе Лермонтова разворачивалась драматичная борьба земного и небесного, ангельского и демонического. О загадочном и могучем духе Лермонтова – мятежном и вольнолюбивом, но желающем с небом примириться, чтобы любить и молиться, можно было бы сказать словами из его поэмы «Демон»:

То не был ада дух ужасный,
Порочный мученик – о нет!
Он был похож на вечер ясный:
Ни день, ни ночь, - ни мрак, ни свет!..

                Находя в своей душе сходство с падшими Ангелами, в своих лирических стихах Лермонтов никогда полностью не отождествлял себя с демоном, ведь в отличие от  духа зла он знал «звуки высоких ощущений» и «музу кротких вдохновений», хотел примириться с небесами и «встать на тесный путь спасенья». Но «ангельско-демоническая» душа Лермонтова была открыта как небесному, так и инфернальному – поэт ощущал в самом себе внутренний разлад между своим мятежным духом и возвышенными идеалами, между рефлексирующим умом и поющим сердцем, между чувством своего избранничества и эпохой безвременья, в которую ему выпало жить. С ранних лет в душе Лермонтова была жажда бурь и мятежный порыв, он любил громовые бури и внимал «их звукам роковым», но вместе с тем, душа его рвалась ввысь – к горнему, а сердце жаждало покоя. С годами жажда бурь и любовь к громовым раскатам сменялась у Лермонтова жаждой тишины и умиротворения:

Любил и я в былые годы,
В невинности души моей,
И бури шумные природы,
И бури тайные страстей.

Но красоты их безобразной
Я скоро таинство постиг,
И мне наскучил их несвязный
И оглушающий язык.

Люблю я больше год от году,
Желаньям мирным дав простор,
Поутру ясную погоду,
Под вечер тихий разговор…

                Постигнув таинство «безобразной красоты» – выражение применимое не только бурям природы и страстей, но и к демоническому миру, Лермонтов все более давал простор в своей душе «желаньям мирным». В православной духовно-аскетической литературе сказано, что чем глубже и пламенней человек ищет правду Божью и упорнее пытается согласовать свою жизнь со святыми идеалами своего сердца, тем коварней и изощренней становится нападки темной демонической силы. Томимый духовной жаждой и зоркий ко злу Лермонтов великолепно разоблачил характер воздействия демона на душу человеческую во второй редакции стихотворения «Мой демон», написанной в 1831 году:

Собранье зол его стихия;
Носясь меж темных облаков,
Он любит бури роковые
И пену рек и шум дубров;
Он любит пасмурные ночи,
Туманы, бледную луну,
Улыбки горькие и очи
Безвестные слезам и сну.


К ничтожным хладным толкам света
Привык прислушиваться он,
Ему смешны слова привета
И всякий верящий смешон;
Он чужд любви и сожаленья,
Живет он пищею земной,
Глотает жадно дым сраженья
И пар от крови пролитой.


Родится ли страдалец новый,
Он беспокоит дух отца,
Он тут с насмешкою суровой
И с дикой важностью лица;
Когда же кто-нибудь нисходит
В могилу с трепетной душой,
Он час последний с ним проводит,
Но не утешен им больной.


И гордый демон не отстанет,
Пока живу я, от меня
И ум мой озарять он станет
Лучом чудесного огня;
Покажет образ совершенства
И вдруг отнимет навсегда
И, дав предчувствия блаженства,
Не даст мне счастья никогда.

                В полном согласии с христианской верой Лермонтов изображает демона как злого духа, чуждого любви и сожаленью, упивающегося муками и смертью людей, насмехающегося над живущими и стремящегося ввергнуть умирающего в отчаяние. Демон сопровождает человека от колыбели – («родиться ли страдалец новый») – до гроба («он час последний с ним проводит»). Вся жизнь человека во всех ее проявлениях – от рождения до смерти – является ареной воздействия темной демонической силы. С печалью в сердце Лермонтов трезво и мудро замечает, что гордый демон не отстанет от поэта, пока он живет – он будет озарять ум «лучом чудесного огня» – обольщать грезами разгоряченного воображения,  вдохновлять «образом совершенства» и томить «предчувствием блаженства», но в итоге демон-искуситель не даст ни того, ни другого, намереваясь обмануть человека и ввергнуть его в погибель, разжигая в душе его гордыню или доводя его до отчаяния. Вся жизнь Лермонтова и все его творчество протекали в противостоянии демону – в непрестанной борьбе не только с внешним миром и самим собой, но и с духами злобы, которые желали отравить поэта ядом отчаяния, посеять в его душе разочарование во всем, довести его до богоотступничества и сделать из него – певца беспросветной печали и самого жгучего, страшного, нестерпимого и горестного отчаяния, которое почти невозможно выразить в словах. Поэтическая демонология Лермонтова – христианская как по духу, так и по букве, а сам поэт был верующим христианином и великолепно знал Библию и православное богослужение – он использовал символику храмового богослужения в стихах – «кивот», «Крест», «икона», «алтарь» и «Царские Врата», а в своей поэме «Демон» образно сравнивал злого духа с молнией, что отсылает нас к стихам Евангелия от Луки, где Христос говорит, что «видел Сатану, спадающего с небес, как молния».
                Всю свою жизнь Лермонтов вынашивал в своем уме и сердце таинственную фигуру Демона из своей поэмы, задумчиво вглядывался в его печальный образ и изображал его в своих завораживающих музыкальных и певучих строфах, стремясь выразить нечто загадочное, страшное и невыразимое. Как писала русская поэтесса Зинаида Миркина: «Демон давно летает над русскими просторами и пристально вглядывается в русские души. Точно ищет в них очередного пристанища. Он мерцает перед духовным взором Лермонтова, зовет и чарует его, как в поэме чарует Тамару. Как она не погибла – не понятно, а все-таки не погибла, и так же душа Лермонтова… Она страдала и любила, и Рай открылся для любви». Во всей мировой литературе никто лучше и глубже Лермонтова в его лирических стихах и поэме «Демон» не постиг демоническую психологию и не раскрыл инфернальную тактику и стратегию падших Ангелов, показав, что могучего демона окружает ореол страшной тайны, неотразимо притягивающей, ввергающей в трепет и соблазняющей души человеческий, ведь он может являться во всем  блеске «неземной красоты», сравнимой с ясным вечером или тихой ночью, озаренной звездами – как таинственный, прекрасный и полный печали, но таящий коварные замыслы за музыкой своих речей. В своих фрагментах о Лермонтове, поэт, мемуарист и литературный критик Владислав Ходасевич, по собственному признанию, долгое время не умевший ценить великого русского поэта, равного Пушкину, обращал внимание на то, что богоборчество Лермонтова есть явление невероятно загадочное – «счеты Лермонтова с Богом и миром были слишком сложны и глубоки, чтобы могли разрешиться так просто», но в то же время «всю жизнь Лермонтов судил себя судом совести». Я не могу  согласиться с Ходасевичем, что спор Лермонтова с небом – это попытка переложить ответственность за свою жизнь с себя на Того, Кто создал мир – на Бога. Если поэзия Лермонтова – это поэзия страдающей совести, то и богоборчество его – сродни богоборчеству святого Иова. Вместе с тем, я согласен с Ходасевичем в его оценке благотворного влияния поэзии и прозы Лермонтова на творчество Достоевского, Толстого и Чехова – на то движение в русской классической литературе, которое «сделало ее литературой исповеди, вознесло на высоту недосягаемую, сделало искусство подлинно религиозным». Лермонтов принадлежал не только земле, но и иным мирам, а в его душе было сопряжение инфернального и возвышенного. Русский поэт, беллетрист и историк литературы Борис Садовской утверждал, что «вся поэзия Лермонтова – один демонический аккорд». Но эта запоминающаяся и эффектная фраза – страшное преувеличение и односторонний взгляд на творчество великого русского поэта, ведь такие лирические шедевры Лермонтова как «Ангел», «Когда волнуется желтеющая нива…», «Выхожу один я на дорогу…», «Я, Матерь Божия, ныне с молитвою…», «Ветка Палестины» и «Молитва» – свободны от всякого демонизма и являют миру серафизм Лермонтова и молитвенно-мистическое настроение его духа, глубокую религиозность и обращенность к Богу. Лермонтов был не только гениальным поэтом, мистически одаренным и умеющим философски мыслить, но страдающим богоборцем с печатью неземного величия на челе, который в то же время мог вознести к Богу пронзительную и чистую, как слеза невинного ребенка, молитву, и пережить благословенную, светлую и радостную минуту, когда «с души, как бремя скатится, сомненье далеко,  и верится, и плачется, и так легко, легко». В душе Лермонтова были Рай и Ад, но глубоко заблуждаются те, кто говорят, что поэт-романтик и мистик видел одни «черные видения» – фантасмагорические как в своих «ночных стихотворениях», так и пророческие, сбывшиеся в двадцатом веке  – «настанет год, России черный год»; напротив – через молитвенное созерцание мирной и тихой красоты природы он переживал редкие мгновения светлого счастье на земле и восходил к Боговидению:

Когда волнуется желтеющая нива
И свежий лес шумит при звуке ветерка,
И прячется в саду малиновая слива
Под тенью сладостной зеленого листка;

Когда росой обрызганный душистой,
Румяным вечером иль утра в час златой,
Из-под куста мне ландыш серебристый
Приветливо кивает головой;

Когда студеный ключ играет по оврагу
И, погружая мысль в какой-то смутный сон,
Лепечет мне таинственную сагу
Про мирный край, откуда мчится он, -

Тогда смиряется души моей тревога,
Тогда расходятся морщины на челе, -
И счастье я могу постигнуть на земле,
И в небесах я вижу Бога…


V


                Для христианина природа есть книга тайн и чудес Божиих. В Священном Писании и в святоотеческой литературе возвещается, что природа есть естественное Откровение, данное людям, чтобы они могли постичь безмерную мощь, премудрость и благость единого Бога – Творца неба и земли. Святитель Григорий Богослов говорил, что «небо, земля, море, словом – весь сей мир, сия великая и преславная книга Божия, в которой открывается самым безмолвием проповедуемый Бог». Человек познает Бога не только через изучение Слова Божиего, но и через познание самого себя и познание природы – постижение следов творческой мудрости Зиждителя вселенной. По слову писателя-эссеиста и философа Василия Розанова, Лермонтов «знал тайну выхода из природы –  в Бога, из «стихий» к небу», он « имел ключ той «гармонии», о которой вечно и смутно говорил Достоевский». «Лермонтов чувствует природу человеко-духовно, человеко-образно. И не то, чтобы он употреблял метафоры, сравнения, украшения – нет! Но он прозревал в природе точно какое-то человекообразное существо. Возьмите его «Три пальмы». Караван срубает три дерева в оазисе – самый простой факт. Его не украшает Лермонтов, он не ищет канвы, рамки, совсем другое. Он передает факт с внутренним одушевлением, одушевлением, из самой темы идущим: и пальмы ожили, и с пальмами плачем мы; тут есть рок, Провидение, начинается Бог… Помню, как еще до поступления в гимназию и не зная, что такое «поэт» и «поэт Лермонтов», я придумал к поразившему меня стихотворению напев и, бывало, уединившись в лес или сад, пел эту песню («Три пальмы»), всегда с невыразимой грустью, как о живых и родных мне пальмах. Лермонтов роднит нас с природою». Религиозно-чуткий Лермонтов чувствовал Творца во всем, чего коснулось Божье дыхание – он восхищался красотой природы и чувствовал таинственное присутствие Бога в сотворенном Им мире. Как верно писал Позов: «Религиозный серафизм сопутствует поэту и в созерцании природы. Вот волнуется желтеющая нива, и свежий лист шумит при звуке ветерка, а в саду прячется малиновая слива под сладостной тенью зеленого листка. Ландыш серебристый приветливо кивает из-под куста. Тогда стирается все наносное в душе, смиряется тревога, расходятся морщины на челе, постигается земное счастье и в небесах созерцается Бог. В пророческом созерцании исчезают все спекуляции дефективного ума, и душа умиряется. Серафическое, потустороннее в творении становится родственным душе умиренной, а ум приучается молчать. Созерцание Бога приносит мир душе, напоминает о небесной родине». На вершине поэтического творчества в тоскующей и задумчиво-печальной душе Лермонтова порыв вдохновения преображался в пророческое предчувствие, молитвенное созерцание и мистическое прозрение. Главный герой поэмы «Мцыри», отдыхая в лесу, роскошном, как Божий сад, прилежным взглядом следит «Ангела полет»: «В то утро был небесный свод так чист, что Ангела полет прилежный взор следить бы мог». Когда Лермонтов оставался наедине с природой, то происходило чудо – он преображался и застывал в безмолвном созерцании ее красот, с глубоким душевным покоем вслушивался в журчание ручья и в то, как «свежий лес шумит при звуке ветерка», всматривался в тайну звездной ночи и начинал видеть духовными очами как «пустыня внемлет Богу» и «звезда с звездою говорит», а когда он видел «ландыш серебристый» или «желтеющую ниву», то смирялась души его тревога, и он был в состоянии постигнуть счастье на земле и увидеть Бога в небесах. Вглядываясь в величественное и загадочное звездное небо, поэт с изумлением восклицал: «Есть Рай небесный – звезды говорят». Как справедливо писал философ и литературовед Константин Мочульский, для Лермонтова «звезды и пустыня ближе к Богу, чем грешные люди – природа блистает в своей непорочной красоте; ночью, на большой дороге поэт чувствует присутствие Божие, великую гармонию миров, беседу звезд между собой». В чудном стихотворении «Выхожу один я на дорогу…» со всей потрясающей лирико-художественной силой и метафизической глубиной раскрывается молитвенная и мистическая религиозность Лермонтова:

Выхожу один я на дорогу;
Сквозь туман кремнистый путь блестит;
Ночь тиха. Пустыня внемлет Богу,
И звезда с звездою говорит.

В небесах торжественно и чудно!
Спит земля в сияньи голубом…
Что же мне так больно и так трудно?
Жду ль чего? жалею ли о чем?

Уж не жду от жизни ничего я,
И не жаль мне прошлого ничуть;
Я ищу свободы и покоя!
Я б хотел забыться и заснуть!

Но не тем холодным сном могилы…
Я б желал навеки так заснуть,
Чтоб в груди дремали жизни силы,
Чтоб дыша вздымалась тихо грудь;

Чтоб всю ночь, весь день мой слух лелея,
Про любовь мне сладкий голос пел,
Надо мной чтоб вечно зеленея
Темный дуб склонялся и шумел.

                Когда вдумчиво читаешь стихотворение «Выхожу один я на дорогу…»  – шедевр религиозной лирики Лермонтова, то изумляешься как тонко поэт смог передать и воспеть огромное и непостижимое величие Бога всего в двух строках: «Ночь тиха. Пустыня внемлет Богу, и звезда с звездою говорит». За этими словами – весь вселенский простор и вся загадочная безмерность лермонтовской души, любящей Бога и жаждущей причаститься к Его вечной жизни. Выходя на дорогу как одинокий спутник, поэт ощущает, как он невероятно мал во вселенной и дивится бескрайней пустыне, внемлющей Творцу и звездам, говорящим о Боге. Лирическая поэзия Лермонтова насквозь проникнута экзистенциальными мотивами – ощущая свое бесконечное одиночество среди людей и чувствуя себя затерянным в холодном мире – в пустыне бытия, поэт вдруг возносит взор к звездному небу – звезды разбросаны в космической бесконечности, но каждая звезда с звездою говорит. В далеком звездном мире нет одиночества – все звезды согласны между собой и пребывают в стройной гармонии, они говорят о Боге – возвещают красотой своей о величии и премудрости Создателя, в то время как живущие на земле люди пребывают в раздоре и не поднимают очей к небесам – они заняты земными делами и забыли о Всевышнем. В молитвенном восторге поэт тихо восклицает: «В небесах торжественно и чудно! Спит земля в сияньи голубом». В светлый и благословенный  миг молитвенного созерцания Лермонтов приобщается к торжественной и чудной гармонии, но радость его омрачается горьким признанием: «Что же мне так больно и так трудно? Жду ль чего? Жалею ли о чем?». В самый торжественный момент молитвенного созерцания поэт признается, что разочарован в земной жизни и уже не ждет ничего в грядущем и не жалеет о прошлом, желая лишь свободы и покоя: «Я ищу свободы и покоя! Я б хотел забыться и заснуть!». Быть может, Лермонтов ищет освобождения и забвения от земных печалей и мук в смерти и хочет, подобно шекспировскому Гамлету, умереть, уснуть, забыться навсегда – исчезнуть в небытии? Нет, он не хочет уснуть «холодным сном могилы», он хочет освобождения от тягот земного бытия и хочет вечной жизни, наполненной свободой и любовью: «Чтоб всю ночь, весь день мой слух лелея, про любовь мне сладкий голос пел, надо мной чтоб вечно зеленея темный дуб склонялся и шумел». На протяжении всей жизни Лермонтов тосковал по неземному и чувствовал «в душе какой-то холод тайный, когда огонь кипит в груди» – он мучился оттого, что торжественного и чудного покоя небес нет ни в нашей земной жизни, ни в его мятежной и печальной душе, неудовлетворенной материальной действительностью и мученически переживающей тяжкое бремя неприкаянности, жаждущей вечного и небесного, Божественного и чудесного:

Моя душа, я помню, с детских лет
Чудесного искала. Я любил
Все обольщенья света, но не свет,
В котором я минутами лишь жил;
И те мгновенья были мук полны,
И населял таинственные сны
Я этими мгновеньями. Но сон,
Как мир, не мог быть ими омрачен.

Как часто силой мысли в краткий час
Я жил века и жизнию иной,
И о земле позабывал. Не раз,
Встревоженный печальною мечтой,
Я плакал; но все образы мои,
Предметы мнимой злобы иль любви,
He походили на существ земных.
О нет! все было Ад иль Небо в них.

                Не находя удовлетворения высочайшим запросам своего духа в материальном бытии, Лермонтов грустил и тосковал, рвясь душой к вечной и безбрежной свободе. Живя в «век безбожный», мучаясь рефлексией и нося маску ироничного циника, Лермонтов  был глубоко религиозен. Великий русский философ Николай Бердяев по праву назвал Лермонтова самым религиозным из всех русских поэтов. Рассматривая религиозность Лермонтова и сравнивая его с величайшими поэтами и писателями мира, литературный критик Сергей Андреевский писал: «Данте – католик; его вера ритуальная. Шекспир в «Гамлете» задумывается над вопросом: есть ли там «сновидения»? – а позже, в «Буре», склоняется к пантеизму. Гете – поклоняется природе. Шиллер –- прежде всего гуманист и, по-видимому, христианин. Байрон, под влиянием «Фауста», совершенно запутывается в «Манфред»; эта драматическая поэма проникнута горчайшим пессимизмом, за который Гете, отличавшийся душевным здоровьем, назвал Байрона ипохондриком. Мюссе – сомневается и пишет философское стихотворение О существовании Божием», где приводит читателя к стене, потому что заставляет все человечество петь гимн Богу, чтобы Он отозвался на бесконечный призыв любви, - и Бог, как всегда, безмолвствует. Гюго красиво и часто воспевал христианского Бога и в детских стихотворениях, и в библейских поэмах, и в романах. Но всякому чувствовалось, что Гюго любит этот образ как патетический эффект; в конце жизни и Гюго сознался, что пантеизм – исчезновение в природе – кажется ему самым вероятным исходом. Пушкин относился трезво к этому вопросу и осторожно ставил вопросительные знаки. Тургенев всю жизнь был страдающим атеистом. Достоевский держался очень исключительной и мудреной веры, в духе Православия. Толстой пришел к вере общественной, к практическому учению деятельной любви. Один Лермонтов нигде положительно не высказал (как и следует поэту), во что он верил, но зато во всей своей поэзии оставил глубокий след своей непреодолимой и для него совершенно ясной связи с вечностью. Лермонтов стоит в этом случае совершенно одиноко между всеми». Как верно подметил русский религиозный мыслитель литературный критик эпохи Серебряного века Петр Перцов: «Если считать существом религиозности непосредственное ощущение Божественного элемента в мире – чувство Бога, то Лермонтов – самый религиозный русский писатель». Характерной религиозной чертой натуры Лермонтова и шедевров его лирики  было глубокое, пламенное и молитвенное устремление к Богу, за что его называли «поэтом-молитвенником» и «поэтом-литургистом», а также мучеником безответной молитвы – Иовом русской лирической поэзии. В драме «Люди и страсти» Юрий Волин в момент отчаяния обвиняет Бога в отсутствии милосердия: «Я стою перед Творцом моим. Сердце мое не трепещет… Я молился… не было спасенья… Я страдал… ничто не могло Его тронуть…  Зачем хотел Он  моего рождения, зная про мою гибель?». Религиозная трагедия Лермонтова – молчание небес в ответ на все мольбы, но в отличие от экзистенциалиста Сартра, русский поэт не утратил веру в бытие Бога – он верует в Бога как в Творца, Промыслителя и Судию. Со всей пламенностью своего духа христианский волюнтарист Лермонтов выступал против протестантского и восточного провиденциального фатализма – он  верно говорил, что если Бог проклинает одних и благословляет других в самый момент их рождения – не зависимо от жизни людей и их дел, то Его владычество достойно проклятия. Душа Лермонтова могла принять и возлюбить Бога, Который судит людей по правде и любви и воздает каждому по делам его, учитывая свободу человека и взирая на его душу и жизнь. Все поэтическое творчество Лермонтова – это «из пламя и света рожденное слово», в котором изливаются думы и скорби поэта, находит выражение его темперамент, порой раздаются богоборческие речи в духе библейского страдальца Иова и романтической поэзии Байрона, но вместе с тем в лермонтовской лирике раскрывается завораживающая глубина духовных исканий и искренние религиозные переживания:

В минуту жизни трудную
Теснится ль в сердце грусть:
Одну молитву чудную
Твержу я наизусть.

Есть сила благодатная
В созвучьи слов живых,
И дышит непонятная,
Святая прелесть в них.

С души как бремя скатится,
Сомненье далеко –
И верится, и плачется,
И так легко, легко…

                Как христианский поэт и мистик по мироощущению, Лермонтов всегда был глубоко религиозным человеком – он дерзал вступать в спор с Богом, как вступали с Ним в спор страдалец Иов и ветхозаветные пророки, но в то же время он прибегал к Творцу с молитвой. Как человек своей исторической эпохи, Лермонтов скучал на «балу жизни» и отдыхал лишь в минуты, когда оставался лицом к лицу с природой и Богом, уносясь от повседневной суеты в возвышенный и святой мир «сладких звуков и молитв». Одинокий путь поэта пролегал меж небом и землей, и если земля была – страной изгнания, то небо – занебесной родиной его души. По словам Сергея Андреевского, Лермонтов был связан с надзвездным миром, а земная жизнь – ниже его. Для души Лермонтова и всей его религиозной лирики характерно тяготение к небу. Как и пушкинский пророк, он слышит «неба содроганье и горний Ангелов полет». В своих лирических стихах Лермонтов воспел не только печального демона, но и Бога и Его святых Ангелов. Воображение поэта пленяли таинственные образы Ангелов и демонов, а неудовлетворенность земной жизнью побуждала его томиться и вздыхать об ином бытии – небесной жизни, где нет печалей и слез. Если лермонтовский Демон – печальный изгнанник и гордый дух, блистающий неземной красотой, похожий на вечер ясный, одинокий скиталец, которому наскучило зло и который с тайной грустью вспоминает о лучших днях херувимской жизни, но так и не примиряется с Богом и не вступает на путь добра, то Ангела поэт так описал в поэме «Демон»

В пространстве синего эфира
Один из Ангелов святых
Летел на крыльях золотых,
И душу грешную от мира
Он нес в объятиях своих;
И сладкой речью упованья
Ее сомненья разгонял,
И след проступка и страданья
С нее слезами он смывал.

                Возвышенный и прекрасный образ Ангела волновал сердце и ум поэта. По признании Лермонтова, в его душе со дней младенчества «хранился пламень неземной» – он ощущал свою таинственную связь с неземным миром Ангелов и чистых душ. В стихотворении «На жизнь надеяться страшась…» Лермонтов говорит, что Ангелы «всегда могли» слетать с небес на землю, а в эсхатологической перспективе настанет вечный золотой век – Царство Небесное, когда люди будут жить невинные и счастливые, как дети,  ибо настанет вечная жизнь и «меж них ни дружбу, ни любовь приличья цепи не сожмут, и братьев праведную кровь они со смехом не прольют!..». По слову Висковатова: «Поэт в пылкой своей фантазии представляет себе, какою вышла душа его из горних сфер чистого небесного эфира. Ему всегда были милы и небо, и тучи, и звезды – и кажется ему, что, извлеченная из «райских садов», она заключена в бренное тело для жизни на земле, где и томится смутными воспоминаниями о родине». Неудовлетворенный земной жизнью Лермонтов тосковал и грустил, томился и думал о часе грядущей смерти, но эти мрачные мысли озарялись светлым прозрением, когда поэту открывалась его таинственная связь со звездами и небесным миром. Как тонко подметил Константин Мочульский, «вся лирика Лермонтова движется подлинным, религиозным вдохновением. Ум его, скептический, охлажденный, сомневающийся, - в разладе с сердцем, всегда горящим тоской по Богу и жаждой искупления темной и грешной земли. Душа его «по природе христианка», в ней живет видение потерянного рая, чувство вины и томление по иному, просветленному миру. Его романтическое мироощущение основано на чувстве грехопадения и стремлении к небесной отчизне». Вся религиозная лирика свидетельствует, что Лермонтов – поэт-молитвенник, а с молитвой человек может вознестись душой выше полночного неба – в Царство Небесное, и услышать там песнь Херувимскую. Выражаясь поэтическим языком Тютчева, душа Лермонтова – «жилица двух миров», она попала на землю – в наш мир печалей и слез, но вечно томится «чудным желаньем» и не может забыть ангельской песни о «Боге великом» и небесной жизни:

По небу полуночи Ангел летел,
И тихую песню он пел;
И месяц, и звезды, и тучи толпой
Внимали той песне святой.
Он пел о блаженстве безгрешных духов
Под кущами райских садов,
О Боге великом он пел, и хвала
Его непритворна была.
Он душу младую в объятиях нес
Для мира печали и слез.
И звук его песни в душе молодой
Остался без слов, но живой.
И долго на свете томилась она
Желанием чудным полна,
И звуков небес заменить не могли
Ей скучные песни земли.

                Стихотворение «Ангел» – самый нежный, таинственный и благоуханный цветок всей лермонтовской религиозной лирики, где поэт во всей силе и с завораживающей мелодичностью смог выразить свой серафический идеализм – стремление к идеальному и тоску по надзвездному миру. Неудовлетворенная земным миром печалей и слез, душа Лермонтова рвалась в идеальный мир – в свою занебесную отчизну.  По верному замечанию Петра Перцова, «небесное было для Лермонтова своей стихией. Говоря о нем, он умел находить такие же поэтически точные, «окончательные» слова, какие Пушкин находит, говоря о земном. Когда Лермонтов касается мира бесплотности, самый стих его окрыляется, точно освобождаясь от веса». Лермонтов – самый загадочный поэт во всей мировой литературе, замкнутый и угрюмый, ироничный и задумчиво-печальный, он был полностью откровенен только в своих лирических стихах, в которых изливал свою душу – печали и радости, муки и прозрения, надежды и разочарования, думы и мольбы. Если мы хотим заглянуть в Святая Святых таинственной души Лермонтова и понять его миросозерцание, то нам нужно прочесть его стихотворение «Ангел», где нет ни байронического разочарования в жизни и гордого вопля отчаяния, ни холодного презрения к людям, ни нравственного негодования и ироничных высказываний, но есть мистико-молитвенное настроение и ключ ко всем печалям Лермонтова и его неисцелимой тоске, к его разочарованности в жизни, но в то же время к его воле к небесному и жажде неземного, к его серафическому идеализму. Лермонтов был скрытен, то задумчиво-печален, то ироничен в общении с людьми, но в лирических стихах своих он всегда был искренен и откровенен, а в стихотворении «Ангел» – раскрывается мистическая основа всей лермонтовской поэзии и дается ключ к пониманию его тоски и печали, к возвышенных устремлений его могучего, бессмертного и вольнолюбивого духа, неустанно рвущегося в метафизическую и неземную высь. В литературоведении Лермонтова обычно изображают как певца печали и тоски,  человека с огненным темпераментом, протестующего против нравов своего века и существующего миропорядка, но в стихотворении «Ангел» поэт обнаружил свои лучшие душевные качества – он глубоко религиозный человек, неудовлетворенный земной жизнью – тесной и скучной, он полон тихой грусти и сладких грез о Рае и «Боге великом». Душа Лермонтова всегда стремилась в надзведные сферы, но в сердце его бушевали земные страсти и он с горечью писал о себе в стихотворении «Любовь мертвеца: «Что мне сиянье Божьей власти и Рай святой! Я перенес земные страсти туда с собой». Но, несмотря на бурю земных страстей, бушующую в сердце, Лермонтов был полон стремления к идеалу и тоски по небесной родине. Чувство неудовлетворенности земной жизнью и одиночество, тоска по небесам и смутная жажда полноты духовной жизни томили душу Лермонтова, слушавшую неземную музыку небесных сфер и песнь Ангела, которую не передать в человеческих словах. Не случайно вознесенный на третье Небо апостол Павел говорил, что слышал «неизреченные глаголы» Ангелов, которые нельзя пересказать на языке людей. По природе своей душа Лермонтова – христианка, не имеющая на земле постоянного града и Града Небесного взыскующая, она – то ощущает себя падшим Адамом, сидящим у ворот Эдема и горько оплакивающий  свою судьбу, то узником, тоскующим о свободе, то «утесом-великаном», на груди которого когда-то ночевала «тучка золотая» – образ Божественной благодати,  то дубовым листком, оторванным бурей от ветки и принесенным к корню чинары, которая в своей гордой красоте презирает его и гонит прочь, то печальным странником, нигде не находящим себе пристанища. С юных лет поэт томился  «чувством незапамятной давности», которая, по выражению Д.С. Мережковского, является свойством натур с тонкой психической организацией и одаренных могучим воображением. В шестнадцать лет Лермонтов признается – «я счет своих лет потеря», «я жил века и жизнию иной». Чуткий русский писатель Василий Розанов верно заметил, что «материя» стихов Лермонтова – «неземная». Стихотворение «Ангел» – это драгоценнейшая жемчужина и подлинный шедевр русской и мировой поэзии, это – музыка, слетевшая с «арфы Серафима» и зовущая к небесам. Митрополит Анастасий как-то сказал о лермонтовском «Ангеле»: «Если бы Лермонтов написал только одно это стихотворение, то он бы заслужил бессмертия». В исследовательской литературе стихотворение «Ангел» зачастую рассматривается как лучшая иллюстрация к идеалистическому учению древнегреческого философа Платона о предсуществовании душ. Но, во-первых, Платон учил, что души людей изначально обитают на звездах, а затем вселяются в тело вследствие греховного падения, но у Лермонтова душа выше звезд, а во-вторых, в философии Платона нет Ангелов, а Лермонтов исповедует христианское верование в Ангелов – посредников между небом и землей, вестников и исполнителей святой воли Вседержителя. Лермонтов любил вечернее небо, лунную ночь и звезды. Тишина ясного вечера и лунная ночь навевали поэту светлые мечты и мысли о вечности и любви, а звезды ночи – пели ему о райском счастье. Смотря прекрасные и  далекие звезды – «ясные, как счастье ребенка», Лермонтов признавался, что хотел бы «их место занять: «Чем ты несчастлив? – скажут мне люди. Тем я несчастлив, добрые люди, что звезды и небо – звезды и небо! а я – человек!..». Лермонтов любил смотреть на звезды небесные, но душа его рвалась ввысь – выше звезд, в святой мир Ангелов. Любивший отыскивать христианские мотивы у наших светских поэтов, русский религиозный мыслитель Константин Леонтьев, говорил, что религиозно-православные мотивы встречаются в лирике Кольцова и Пушкина, но особенно у Лермонтова – с догматической точки зрения, его стихотворение «Ангел» не выдерживает критики – на Вселенском Соборе Церковь осудила платоническое по духу учение Оригена о предсуществовании душ, но в художественном плане стихотворение «Ангел» прекрасно и настраивает душу на молитвенный лад, овевает тихой грустью и пробуждает в сердце тоску по надзвездному миру Ангелов и святых душ. Думаю, что глубоко прав был Константин Леонтьев, утверждавший, что одним своим религиозным стихотворением Лермонтов может сказать о Боге гораздо больше и вдохновеннее, чем тысячи скучных и обычных церковных проповедей.


VI


                В книге «Арфа Давидова», где анализируются религиозно-философские мотивы русской литературы, Владимир Ильин, опираясь как на воспоминания о Лермонтове, так и на его лучший образец его гениальной и несравненной прозы – на роман «Герой нашего времени» и слова Печорина о том, что в его душе была врожденная страсть противоречить – «присутствие энтузиаста обдает меня крещенским холодом», а «сношения  вялым флегматиком сделали бы из меня страстного мечтателя», верно подметил, что Лермонтов «был натурой, соединяющей в себе глубокую христианскую направленность со страстным неистовством гениальной натуры и грандиозным темпераментом – тяжелым, грозным, ушедшим в себя и похожим на вулкан, покрытый льдом». Примечательно, что даже столь небеспристрастный литературный критик как Фаддей Булгарин сравнивал могучий гений Лермонтова со знаменитой и потрясающей зрителя картиной Карла Брюллова – с грозным и ужасающим образом пылающего Везувия, а о пресыщенном жизнью и во всем разочарованном Печорине сказал, что это – «ледяная душа», «суждения колкие и иронические – это ум Мефистофеля, взгляд падшего духа, которому открыты все таинства сердца человеческого и вся человеческая мудрость. Боже мой! Сколько тут ума, начитанности, наблюдательности и правды». Надо сказать, что сам Михаил Лермонтов имел не только титаническую силу воли и всегда оставался верен себе, перенося житейские невзгоды со стойкостью железного характера и почитая искусство за вечную святыню, но и обладал редким даром – умением сочетать «пламень воображения творческого с холодом ума поверяющего». Разделяя суждения Владимира Ильина о Лермонтове и его «ангельско-демонической» душе, к которой нельзя подходить с обычными мерками, а я не могу в полной мере согласиться с его мыслью о том, что роман «Герой нашего времени» и поэма «Демон» – «замаскированный дневник самого Лермонтова или, лучше сказать, его духовно-символическая биография», ведь Печорин  и тем более Демон – это не литературный автопортрет Лермонтова, четко отличающего себя от своих персонажей, хотя как отдельные черты Печорина – неизбывная грусть, драма несбывшейся любви и поиск высокой цели в жизни, так и желание «с небом примириться» – были свойственны и самому Лермонтову. Как верно подметил Позов, «можно думать, что и в Лермонтове было что-то печоринское, как у Пушкина – онегинское. Но Печорин, как автопортрет Лермонтова – это преувеличение. Лермонтов показал внутреннюю пустоту печоринского гуманистического антропоцентризма…». В личности Лермонтова были черты, роднящие его с Печориным. Не случайно Лермонтов наделил Печорина своими грустными глазами, которые «не смеялись, когда он смеялся… Это признак – или злого нрава, или глубокой, постоянной грусти». В чем же жизненная драма Печорина и исток его грусти и страшной разочарованности в людях и жизни? В одном из центральных мест романа – в знаменитом печоринском монологе, который справедливо называют «исповедью Печорина» и «эпитафией о его погибшей душе» главный герой лермонтовского романа признается: Все читали на моем лице признаки дурных свойств, которых не было; но их предполагали – и они родились. Я был скромен – меня обвиняли в лукавстве: я стал скрытен. Я глубоко чувствовал добро и зло; никто меня не ласкал, все оскорбляли; я стал злопамятен; я был угрюм, - другие дети веселы и болтливы; я чувствовал себя выше их, - меня ставили ниже. Я сделался завистлив. Я был готов любить весь мир, - меня никто не понял: и я выучился ненавидеть. Моя бесцветная молодость протекла в борьбе с собой и светом; лучшие мои чувства, боясь насмешки, я хоронил в глубине сердца: они там и умерли. Я говорил правду – мне не верили: я начал обманывать; узнав хорошо свет и пружины общества, я стал искусен в науке жизни и видел, как другие без искусства счастливы, пользуясь даром теми выгодами, которых я так неутомимо добивался. И тогда в груди моей родилось отчаяние, - не то отчаяние, которое лечат дулом пистолета, но холодное, бессильное отчаяние, прикрытое любезностью и добродушной улыбкой. Я сделался нравственным калекой: одна половина души моей не существовала, она высохла, испарилась, умерла, я ее отрезал и бросил, - тогда как другая шевелилась и жила к услугам каждого, и этого никто не заметил, потому что никто не знал о существовании погибшей ее половины; но вы теперь во мне разбудили воспоминание о ней – и я вам прочел ее эпитафию». Как и шекспировский Гамлет, Печорин – это литературный апофеоз рефлексии, даже в момент восхищения красотой природы и в чувстве любви он непрестанно анализирует и рефлексирует. Как и Печорин поэт был одарен могучим духом, острым умом и изощренной рефлексией, он чувствовал в себе необъятные силы, а душа его – жаждала веры и любви. В свое время Белинский верно подметил, что «душа Печорина – это не каменистая почва, но засохшая от зноя пламенной жизни земля, пусть взрыхлит ее страдание и оросит благодатный дождь – и она произрастит из себя пышные, роскошные цветы небесной любви. Этому человеку стало больно и грустно, что все его не любят… А его слезы и рыдания в пустынной степи, у тела издохшего коня? Нет, все это не эгоизм». В самом деле, по складу ума Печорин – проницательный философ и тонкий психолог, по сердцу – поэт, а по сюжету – не столько эгоистичный злодей, сколько вечный скиталец и рефлексирующий страдалец, не нашедший высокой цели в жизни – у него «царствует в душе какой-то холод тайный, когда огонь кипит в крови». В образе Печорина, умеющего философски мыслить, глубоко вникать в души людей и поэтически описывать красоту природы, Лермонтов изобразил не типичного человека своего времени, а натуру яркую и уникальную – на личности Печорина лежит печать его исторической эпохи, но он имеет в себе нечто загадочное и необыкновенное – он есть персонаж не типический, а единственный в своем роде. В незабываемой сцене, сравнимой с бессмертным монологом шекспировского Гамлета, Лермонтов вложил в уста Печорина собственные раздумья о смысле жизни и поиске высокой цели существования: «Пробегаю в памяти все мое прошедшее и спрашиваю себя невольно: Зачем я жил? Для какой цели я родился?.. А, верно, она существовала, и, верно, было мне назначение высокое, потому что я чувствую в душе моей силы необъятные… Но я не угадал этого назначения, я увлекся приманками страстей пустых и неблагодарных; из горнила их я вышел тверд и холоден, как железо, но утратил навеки пыл благородных стремлений – лучший свет жизни. И с той поры сколько раз уже я играл роль топора в руках судьбы! Как орудие казни, я упадал на голову обреченных жертв, часто без злобы, всегда без сожаления… Что ж? Умереть так умереть! потеря для мира небольшая; да и мне самому порядочно уж скучно. Я – как человек, зевающий на бале, который не едет спать только потому, что еще нет его кареты. Но карета готова… прощайте!..». Как уже было сказано, в личности Лермонтова были черты Печорин – он знал печоринскую тоску и скуку, обладал его могучей силой воли и проницательнейшим умом истинного философа, но Печорин – это не весь Лермонтов. Печорин как-то сказал доктору Вернеру, что в нем два человека – два человека, один – живет и действует, а другой – мыслит и судит его, этот второй – внутренняя совесть Печорина – голос самого Лермонтова, в отличие от своего литературного героя, не расплескавшего свою золотую чашу жизни, а нашедшего в ней высокую цель и священный смысл.
                В исследовательской литературе о Лермонтове  его противоречивый характер, трагическая судьба и необыкновенная внешность – слились «в единый мифологический комплекс». В своих воспоминаниях русский писатель И.И. Панаев, встретившийся с Лермонтовым в 1838 году в салоне князя Владимира. Одоевского, так описывал внешний вид поэта: «Наружность Лермонтова была очень замечательна. Он был небольшого роста, плотного сложения, имел большую голову. Крупные черты лица, широкий и большой лоб, глубокие, умные и пронзительные черные глаза, невольно приводившие в смущение того, на кого он смотрел долго». По воспоминания современников Лермонтов не был красавцем, но  его проницательные глаза искрились умом и были полны какой-то глубокой задумчивостью и грустью. Отмечая выразительность «умных глаз» Лермонтова и живо описывая его облик, художник М.Е. Меликов вспоминал: «В детстве наружность его невольно обращала на себя внимание: приземистый, маленький ростом, с большой головой и бледным лицом, он обладал большими карими глазами, сила обаяния которых до сих пор остается для меня загадкой. Глаза эти с умными, черными ресницами, делавшими их еще глубже, производили чарующее впечатление на того, кто бывал симпатичен Лермонтову. Во время вспышек гнева они были ужасны. Я никогда не в состоянии был написать портрета Лермонтова при виде неправильностей в очертании его лица, и, по моему мнению, один только К. П. Брюллов совладел бы с такой задачей, так как он писал не портреты, а взгляды». Для того, чтобы написать достойным портрет Лермонтова нужно было постичь его душу, а потому – самым лучшим и самым выразительным его портретом является автопортрет, написанный в 1837 года на Кавказе, куда он был сослан на стихотворение на «Смерть Поэта». На портрете Лермонтов изобразил себя на фоне кавказских гор в  форме Нижегородского драгунского полка, задумчиво-грустный взор его устремлен вдаль. С юных лет Лермонтов отличался талантом не только поэта, но и живописца – своеобразного русского Делакруа.  Как писал философ, психолог и литературовед И.М. Андреев: «Следует отметить еще и необычайно яркую одаренность Лермонтова помимо поэтической гениальности, несомненными талантами и в области других искусств – он прекрасно рисовал, писал акварелью чудесные пейзажи, прекрасно играл на фортепиано и на скрипке и имел незаурядные способности к скульптуре. Все это явно отразилось на его поэтическом творчестве: стихи поэта музыкальны, живописны и подчас скульптурны. Мы их слышим, видим и порой осязаем». Душу его привлекали все искусства – музыка и поэзия, живопись и театр, а огненная мощь воображения сочеталась в его «артистической натуре» с любовью думать. Русский мыслитель-славянофил и публицист Юрий Самарин оставил следующую характеристику Лермонтова и его внешнего облика – почти неуловимого: «Я часто видел Лермонтова за все время его пребывания в Москве. Это чрезвычайно артистическая натура, неуловимая и неподдающаяся никакому внешнему влиянию…вы еще не успели с ним заговорить, а он уже насквозь раскусил: он все замечает, его взор тяжел, и чувствовать на себе этот взор утомительно. Первые минуты присутствия этого человека было мне неприятно; я чувствовал, что он очень проницателен и читает в моем уме. Этот человек никогда не слушает то, что вы ему говорите, он вас самих слушает и наблюдает, и после того, как он вполне понял вас, вы продолжаете оставаться для него чем-то совершенно внешним, не имеющим никакого права что-либо изменить в его жизни…». Во внешности Лермонтова было нечто неуловимое и загадочное, а тайны его сокровенных дум, исканий, мук и надежд так и оставались неразгаданными почти для всех современников, как впрочем, и для многих потомков. Нет ничего удивительного в том, что в своем дневнике Сергей Дурылин, ощущавший загадочность  жизни, творчества и духовного мира Лермонтова, оставил образное сравнение его гения с закатной зарей, озаряющей небо, землю и облака своими прощальными лучами, навевая тихую грусть и глубокие раздумья: «Лермонтов – загадка, и никому она не дается. Заря вечерняя, которую ничем не удержишь – просияла и погасла». Жизнь Лермонтова на небосклоне русской культуры вспыхнула как закатная заря – не успела воссиять, как погасла, оставив завораживающую тайну, которую мы до сих пор разгадываем, всматриваясь в вехи его скитальческой жизни и вчитываясь в строки его литературных и поэтических творений.
                Для того, чтобы понять М.Ю. Лермонтова и найти ключ к его миросозерцанию и поэтическому творчеству – нужно пробиться через ледяной покров – проникнуть под личину внешней суровости, холодности и язвительности, чтобы войти в святая святых его души, которую он лишь отчасти смог выразить в своих стихах, письмах и прозе. Как верно сказал поэт-символист и мыслитель Серебряного века Вячеслав Иванов: «Кто стремится узнать истинный облик Лермонтова, не должен удовлетворяться тем немногим, что дано ему было сказать миру. Его стихи позволяют различить его черты, но не измерить могущество его духа. Его внутренний человек был больше, чем романтический стихотворец, и его немая печаль печальнее слышимых вздохов, хотя она и имела утешения более глубокие, чем те, которые дарили ему золотая тучка или чары духов песен. Посещали одинокий утес его, еще более недоступный, чем казался он сквозь тучи, но не владели им демоны, мгновенно обращавшиеся в бегство при появлении «Божьей рати лучшего воина с безоблачным челом», Архангела Михаила, который неизменно слетал на вершину скалы всякий раз, как поэт призывал Пресвятую Деву». Далеко не все современники понимали грандиозный масштаб личности Лермонтова и его гениальность – для многих из них – в том числе для окружения императора Николая I, Лермонтов был всего лишь балующийся написанием стихов офицер и «лейб-гвардии гусарский Мефистофель», но такие деятели русской культуры как Белинский и Дружинин, Владимир Одоевский и Петр Вяземский разгадали в лице Лермонтова гениального художника слова. Русский литературный критик С.П. Шевырев, упрекавший Лермонтова за пристрастие к Байрону и «протеизм» в поэзии – искусное подражание Жуковскому и Пушкину, Байрону и Гейне, Бенедиктову и Баратынскому, а также считавший, что Печорин не принадлежит русской жизни и есть лишь плод фантазии поэта, навеянный влиянием Запада, расценил смерть Лермонтова как «великую потерю» для России и решительно утверждал, что со времен Пушкина ни одно имя так ярко не засияло на небосклоне русской словесности, как имя Лермонтова, умеющего в равной мере виртуозно владеть и стихом и прозой, сочетая в себе как талант лирика, способного выразить в стихах почти невыразимое – наш внутренний и сокровенный душевный мир, так и талант наблюдательного драматурга и замечательного повествователя, каким-то предчувствием постигающим тайны жизни и изображая их в произведениях искусства. Даже такой беспринципный литературный критик как Фаддей Булгарин выступил с высокой оценкой творчества Лермонтова и оставил восторженный отзыв о романе «Герой нашего времени»: «Была половина двенадцатого час, когда я развернул книгу. Читаю, читаю; чтение завлекает меня… Наконец хочу положить книгу, погасить свечу и заснуть. Невозможно! Книга приковала к себе волю мою, ум и сердце, все ощущения души!... читаю – и когда я дочел до последней страницы, и било шесть часов утра!.. Все это случилось со мной впервые в течение двадцати лет. Ни для одного русского романа я не жертвовал целою ночью…»Герой нашего времени» есть создание высокое, глубоко обдуманное, выполненное художественно… Лучшего романа я не читал на русском языке». В изящном искусстве стихосложения Лермонтов учился у лучших – у Шекспира и Байрона, у Гейне и Пушкина, у Шиллера и Жуковского, но в его «ученичестве» сразу обнаружилась самобытность его поэтического дарования и неподражаемой индивидуальности. Если Розен считал Лермонтова лишь талантливым подражателем Пушкина и Байрона, а Шевырев видел в его лице – подражателя Пушкина и Жуковского, Баратынского и Бенедиктова, не находя самобытности даже в таких лермонтовских стихах  как «Я, Матерь Божия, ныне с молитвою…», «В минуту жизни трудную…», «Казачья колыбельная песня» и «Когда волнуется желтеющая нива…», являющихся бесспорными шедеврами русской и мировой лирической поэзии, то Белинский тонко подметил, что Пушкин – поэт внутреннего чувства, чей пафос заключается в сфере чистого искусства, а Лермонтов – поэт беспощадно правдивой мысли, чей пафос – в нравственных вопросах о судьбе человека, о его свободе и достоинстве личности. Для Лермонтова стих был средством выражения его мыслей и чувств, сокровенной жизни души с ее муками, надеждами и молитвами. В поэзии Пушкина грация и задушевность, а в поэзии Лермонтова – жгучая острота мысли и невиданная мощь – раскаты молнии и блеск молнии.  По мысли Белинского, Пушкин принадлежит к тем великим поэтам, которые «изображают мир, как он есть, принимая его действительное состояние», другие поэты – «недовольные уже свершившимся циклом жизни, носят в душе своей предчувствие ее будущего идеала, таков был величайший представитель этого рода поэтов – Байрон, и к такому разряду принадлежит наш Лермонтов». В лице Лермонтова России был дан великий поэт и мыслитель, к двадцати шести годам создавший гениальные творения как в лирической поэзии – «Смерть Поэта», «Выхожу один я на дорогу…», «Дума», «Три пальмы», «Пророк», так в поэмах – «Мцыри» и «Демон», драме – «Маскарад», и в прозе – «Герой нашего времени», а последний год жизни Лермонтова знаменателен тем, что он переживал невероятный творческий взлет и оставил шедевры, достойные мировой славы гения, но безвременная кончина оборвала его жизненный и творческий путь. Как с благоговением перед памятью великого поэта писал Дружинин: «Гордо, стыдливо и благородно совершил Лермонтов свой краткий путь среди деятелей русской литературы… Он зрел с каждым новым произведением, он что-то чудное носил под своим сердцем, как мать носит ребенка, мотивы невыразимой, подавляющей скорби вырывались у его музы и смешивались с другими восторженно-сладкими звуками. Опыт веков, история литературы всех народов показывают с ясностью, что природа никогда не тратит сил своих по-пустому, не дает писателю, предназначенному на скромную деятельность, — языка и замашек поэта великого… Лорд Байрон с гордостью подписал бы свое имя под иными строфами «Сказки для детей», самые возвышенные из песен Гейне не имели в себе столько силы и грусти, как многие из предсмертных песен русского двадцатишестилетнего писателя. Общеевропейская, общечеловеческая физиономия поэта Лермонтова еще не успела высказаться, определиться с ясностью, но все признаки и задатки мирового поэта тут были – начиная с формы стиха, до сих пор недосягаемой по совершенству, до удивительного проникновения в жизнь природы, выразившегося множеством картин, мастерства первоклассного». Как верно вопрошал Владимир Бондаренко в своей книге, посвященной мистическому гению Лермонтова, «уже при жизни поэта были опубликованы или широко ходили по рукам и «Смерть Поэта», и поэма «Демон», и роман  «Герой нашего времени», и «Бородино», и «Ветка Палестины», и пьеса «Маскарад». Что еще нужно образованному обществу, чтобы оценить гений своего современника?»
В наши дни мы уже не можем сетовать с поэтом Александром Блоком о том, что Лермонтову не посчастливилось в количестве исследовательских статей и монографий и в истинной любви потомства – его чтут горячо, трепетно и благоговейно, его имя стало священным в истории русской культуры, а сам он признан равновеликим Пушкину, на его стихи откликаются самые глубокие русские умы и самые чуткие русские души, но миросозерцание Лермонтова и его внутренний мир до сих пор остается до конца неуловимой тайной, над разгадкой которой неустанно бьются все поклонники его творчества. В своей статье «Сочинения Лермонтова» А.В. Дружинин с глубоким раздумьем о личности Лермонтова, его трагической судьбе и поэтическом наследии, писал: «Во всей истории русской литературы, за исключением личности Пушкина, с каждым годом и с каждым новейшим исследованием становящейся ближе и ближе к сердцу нашему, мы не находим фигуры более симпатичной, чем фигура поэта Лермонтова. Загадочность, ее облекающая, еще сильнее приковывает к Лермонтову помыслы наши, уже подготовленные к любви и юностью великого писателя, и его безвременною кончиною, и страдальческими тонами многих его мелодий, и необыкновенными чертами всей его жизни». Жизнь и творчество Лермонтова полны множества тайн, а каждая строка его поэзии отражает его натуру – могучую, загадочную и противоречивую. Неразгаданной тайной великий поэт оставался и для своих современников – одни говорили о нем как о гордом, ироничном и насмешливой человеке с тяжелым и неуживчивым характером, а другие – как о добродушном и всегда задумчивом, умеющим ценить дружбу. Многим современникам Лермонтов казался аристократически-отстраненным, надменным и мрачно-ушедшим в себя – взять хотя бы воспоминания Вистенгрофа, писавшего о восприятии Лермонтова студентами, с которыми он учился в стенах Московского университета: «Студент Лермонтов имел тяжелый, несходчивый характер, держал себя совершенно отдельно от всех своих товарищей, за что, в свою очередь, и ему платили тем же. Его не любили, отдалялись от него... Вся фигура этого студента внушала какое-то безотчетное к себе нерасположение...». В воспоминаниях о Лермонтове, как правило, схвачены его внешнее поведение, манеры и ироничные высказывания, его выходки на экзаменах и участие на великосветских балах, то, как он в погружался в глубокую задумчивость, отстраненно сидя в углу университетской аудитории и углубляясь в чтение книг, не слушая скучных профессорских лекций, но грандиозный и таинственный внутренний мир великого поэта оставался для его современников неизъяснимой загадкой. В то время как обиженный на поэта сослуживец Александр Арнольди с нескрываемым раздражением заявлял, что никто не считал Лермонтова настоящим поэтом и выдающимся человеком, он – «плохой офицер и поэт неважный», то генерал Галафеев представлял поэта к награде за храбрость во время битвы на реке Валерик, ставшей широко известной благодаря одноименному лермонтовскому стихотворению, и указывал на то, что героическая самоотверженность Лермонтова и его храбрость – «выше всяких похвал», а другой его сослуживец– Руфин Дорохов, которому вначале Лермонтов показался высокомерным и насмешливым, впоследствии отмечал его пылкость и храбрость и признавался, что «Лермонтов, при всей своей раздражительности и резкости, был истинно предан малому числу своих друзей».  В одном из своих ранних стихотворений Лермонтова содержится откровенное признание поэта в том, что его душа всегда искала дружбы – возвышенной, крепкой и вечной:

Я пробегал страны России,
Как бедный странник меж людей;
Везде шипят коварства змии;
Я думал: в свете нет друзей!
Нет дружбы нежно-постоянной,
И бескорыстной, и простой;
Но ты явился, гость незванный,
И вновь мне возвратил покой!
С тобою чувствами сливаюсь,
В речах веселых счастье пью;
Но дев коварных не терплю, -
И больше им не доверяюсь!..

                С херувимской зоркостью вглядываясь в сердца людей и в свою собственную душу – находя в окружающих и в самом себе тьму изъянов, Лермонтов безотрадно констатировал, что подавляющее множество людей лишена высокой цели и священного смысла в жизни. С беспощадной правдивостью поэт  изобличал как падшие люди уподобились в коварстве «змиям» – падшим Ангелам, демонам, стали неспособны к святым думам и возвышенным чувствам. Как верно описывал трагическое положение поэта Боденштедт в своих мемуарах: «Лермонтов, с своим врожденным стремлением к прекрасному, которое без добра и истины не мыслимо, видел, что совершенно одинок в чуждом ему мире, который называли его родиной. Окружавшие его люди не понимали его или не смели понимать, и таким образом он находился в постоянной опасности ошибиться в самом себе или в человечестве. Вместо правды и справедливости он встретил ложь и высокомерие; после первых же порывов руки ему были связаны, и терновый венец вместо лавров сдавил его высокое чело». С разрывающей сердце печалью замечая, что «навряд ли кто-нибудь из нас страну узрит, где дружба дружбы не обманет, любовь любви не изменит», Лермонтов выразил свое разочарование в людях в скорбных строках, достойных звучать в устах плачущего пророка Иеремии и афинского философа Диогена, с факелом искавшего днем в городе хотя бы одного настоящего человека: «И я один, один был брошен в свет, искал друзей – и не нашел людей». В своих проникновенных лирических стихах Лермонтов не раз жаловался на нелегкое бремя одиночества, которое он стойко нес до конца своей жизни. В одном своем пророческом стихотворении  Лермонтов за десять лет до роковой дуэли с Мартыновым предвидел свою кончину, но провозгласил, что «есть страна, где предрассудки любви не охладят» – надзведный мир Ангелов и святых, воспетое в библейских книгах Царство Небесное, а потому – страдания и смерть не страшны, нужно лишь не измениться душою – не извратиться под влиянием окружающей действительности здешнего мира, лежащего во зле:

Настанет день – и миром осужденный,
Чужой в родном краю,
На месте казни – гордый, хоть презренный –
Я кончу жизнь мою;
Виновный пред людьми, не пред тобою,
Я твердо жду тот час;
Что смерть? – лишь ты не изменись душою –
Смерть не разрознит нас.
Иная есть страна, где предрассудки
Любви не охладят,
Где не отнимет счастия из шутки,
Как здесь, у брата брат.
Когда же весть кровавая примчится
О гибели моей,
И как победе станут веселиться
Толпы других людей;
Тогда… молю! – единою слезою
Почти холодный прах
Того, кто часто с скрытною тоскою
Искал в твоих очах
Блаженства юных лет и сожаленья;
Кто пред тобой открыл
Таинственную душу и мученья,
Которых жертвой был…


VI


                В лирических стихах М.Ю. Лермонтова отчетливо звучат экзистенциальные мотивы – угрюмый поэт ощущает себя неприкаянным странником, затерянным в чуждом и холодном мире, он разочарован в людях и словно мстит жизни за свои разочарования, называя ее – «глупой шуткой», но вся его пессимистическая философия – более глубокая, страшная и безотрадная, чем философия Шопенгауэра и поэзия Байрона и Леопарди, не изгладила его высочайший идеализм – самые высокие идеалы сверкали в его печальной душе, как звезды во мраке темной ночи – душу Лермонтова не случайно сравнивают со звездным небом, – а в поэтических мечтах своих он продолжал мечтать о дружбе и любви, без которых жизнь лишена смысла и счастья. Любовь занимала все сердце Лермонтова-поэта и представала его очам как величайшая радость жизни и ее священный смысл: «Любовь и песни – вот вся жизнь певца». Вглядываясь в вечную любви и заявляя, что ее невозможно определить в рационалистических и отвлеченных категориях нашего мышления, Лермонтов признавался: «Любить необходимо мне, и я любил всем напряжением душевных сил». Жизнь без любви не имеет смысла, а если «вечно любить невозможно», то и сама любовь лишается смысла, ибо подлинная любовь – сильнее времени и смерти, она крепка как сама вечность и требует бессмертия любящих. От самой ранней юности Лермонтов не мог жить без любви – в первый раз он влюбился в возрасте десяти лет на Кавказских водах в девятилетнюю подругу своих кузин,  впоследствии заметив, что Байрон утверждал – «ранняя страсть означает душу, которая будет любить изящные искусства», а русский поэт добавил от себя: «Я думаю, что в такой душе много музыки». С ранних лет у Лермонтова проявилась склонность к поэзии и созвучиям слов. Душа его была необыкновенно музыкальна, отсюда – мелодичность его стихов, столь восхищавшая Фета. По своей натуре Лермонтов был влюбчивым человеком –  он влюблялся в приземленную и лишенную «Божьей искры» Наталью Иванову, которой посвятил ряд стихотворений с ее инициалами «Н.Ф.И.», а также в Катю Сушкову, которой посвящены так называемые стихотворения «сушковского цикла»,  но вечной и, по меткому слову Дмитрия Мережковского, «нездешней» любовью  Лермонтов со студенческих лет возлюбил Вареньку Лопухину – пылкую, восторженную, умную и милую молодую девушку, впоследствии вышедшую замуж за Н.Ф. Бехметева, который из ревности сжег все письма поэта, обращенные к ней, но до нас дошло лермонтовское стихотворение, написанное в подражание Байрону и его несчастной любви, где поэт признается, что всю жизнь любил лишь одну:

У ног других не забывал
Я взор твоих очей;
Любя других, я лишь страдал
Любовью прежних дней;
Так память, демон-властелин,
Все будит старину,
И я твержу один, один:
Люблю, люблю одну!


Принадлежишь другому ты,
Забыт певец тобой;
С тех пор влекут меня мечты
Прочь от земли родной;
Корабль умчит меня от ней
В безвестную страну,
И повторит волна морей:
Люблю, люблю одну!


И не узнает шумный свет,
Кто нежно так любим,
Как я страдал и сколько лет
Я памятью томим;
И где бы я ни стал искать
Былую тишину,
Все сердце будет мне шептать:
Люблю, люблю одну!

                Создав бесспорные шедевры любовной лирики, равные произведениям Данте, Байрона и Шекспира, Лермонтов так и не обрел земного счастья – любовь принесла его сердцу не только надежды и радости, но и душевные терзания.  Хотя перу Лермонтов были в равной силе подвластны лирика, эпос и драма, он – по преимуществу лирический поэт, живописующий в стихах сокровенную жизнь души человеческой с ее печалями и радостями, страхами и надеждами, страстями и молитвами, а в центре его поэтической философии всегда стоял вопрос о счастье. Вопрос о счастье – один из ключевых вопросов человеческого бытия. Если истребить в сердцах человеческих надежду на счастье и саму идею счастливой жизни, то и жизнь наша потеряет всякий смысл, а мы все станем подобны томимыми жаждой путникам, бредущим в бескрайней знойной пустыне, в которой нет ни одного оазиса. Если не существует счастья, то зачем мы живем на свете, мыслим и страдаем? Как глубокомысленно писал российский историк В.О. Ключевский, охарактеризовавший поэзию Лермонтова как романтическую поэзию, где одни из господствующих мотивов является мотив личного счастья: «Разрушьте идею счастья, и мы перестанем понимать, для чего родимся и живем на свете». Неисцелимая грусть царила на душе Лермонтова оттого, что вечное счастье на земле – недостижимая и несбыточная мечта. Наша скоротечная жизнь полна страданий, а земное счастье – неуловимо и мимолетно. Поэт грезил о счастье, но мало верил в то, что оно достижимо на земле. Как и А.С. Пушкин, Лермонтов говорил, что вечного счастья на земле – не существует, но есть покой и воля. С печалью поэт признавался в стихах, что даже любовь не сделала его счастливым, оставшись лишь светлой и несбывшейся мечтой:

Ответа на любовь мою
Напрасно жаждал я душою,
И если о любви пою,
Она была моей мечтою.

                На земле счастье – это лишь мечта или редкое и мимолетное мгновение. Такой надзвездный романтик как Лермонтов умел любить всем сердцем, но не был создан для семейного счастья и вложил в уста Печорину собственные думы и чувства: «Как бы страстно я ни любил женщину, если она даст мне только почувствовать, что я должен на ней жениться – прости, любовь! Сердце мое обращается в камень… Я готов на все жертвы, кроме этой, двадцать раз жизнь мою, даже честь поставлю на карту, на свободы моей не отдам. Это какой-то врожденный страх, необъяснимое предчувствие…». Неразделенная любовь – один из самых частых мотивов в лирике Лермонтова. В груди поэта кипели не только гигантские творческие силы, нашедшая выход в шедеврах лирической поэзии, но и пылала жажда любить и быть любимым, но его жизнь была полна любовных неудач и принесла ему много сердечных терзаний:

Как мог я не любить тот взор?
Презренья женского кинжал
Меня пронзил… но нет – с тех пор
Я все любил  – я все страдал.

                Скорбя от того, что нравы людей изменчивы, а дружба и любовь – непостоянны, поэт горько страдал от своего одиночества. В воспоминаниях о Лермонтове зачастую верно схвачены его грустно-задумчивое душевное настроение, ироничность в светском общении, любовь к уединению и его экзистенциально-рефлексирующая интроверсия – уход в самого себя – в свой внутренний мир: «Любил с начала жизни я угрюмое уединенье, где укрывался весь в себя». С детских лет «лишенный возможности развлекаться обыкновенными забавами детей», Лермонтов, по собственному признанию, «начал искать их в самом себе. Воображение стало для него новой игрушкой...».  С самых юных лет Лермонтов привык прятать свое подлинное и сокровенное Я, привык к уединению и полюбил быть наедине с собой – признак всех людей с философским складом мышления от римского императора Марка Аврелия до русского поэта Тютчева, призывавшего: «молчи, скрывайся и таи и чувства и мечты свои». Русский религиозный философ Владимир Соловьев метко подметил характерную черту лермонтовской мысли и творчества – необыкновенную силу личного самочувствия – эту «странную напряженность и сосредоточенность мысли на себе, на своем Я, страшную силу личного чувства». «Лермонтов, когда и о другом говорит, то чувствуется, что его мысль и из бесконечной дали стремится вернуться к себе, в глубине занята собою, обращается на себя». Одиноким шел поэт по кремнистой дороге жизни – одиночество терзало его душу, и он находил нечто родное в поэтических образах угрюмого утеса, одинокого паруса, белеющего в море, одинокой сосны, грезящей о пальме, странствующих туч и бесприютного листка, унесенного ветром. Воображение его влекли великие изгнанники – Наполеона и Байрона, которым он посвящал сочувственные стихи, а также таинственная фигура печального Демона и библейский образ одинокого пророка, отверженного миром, но верного Завету Предвечного Бога. Лермонтова можно по праву назвать поэтом одинокой души:

Как страшно жизни сей оковы
Нам в одиночестве влачить.
Делить веселье – все готовы:
Никто не хочет грусть делить.
Один я здесь, как царь воздушный,
Страданья в сердце стеснены,
И вижу, как, судьбе послушно,
Года уходят будто сны;
И вновь приходят, с позлащенной,
Но той же старою мечтой,
И вижу гроб уединенный,
Он ждет; что ж медлить над землей?
Никто о том не покрушится,
И будут (я уверен в том)
О смерти больше веселиться,
Чем о рождении моем…

                Трагическое положение Лермонтова состояло не в том, что он не мог радостно и спокойно взглянуть на мир Божий – он был способен к молитвенным созерцаниям, о чем с неподражаемой силой свидетельствуют его шедевры его религиозной лирики –  «Ангел», «Ветка Палестины», «Когда волнуется желтеющая нива…». Но будучи вдумчивым и зорким созерцателем душ человеческих, Лермонтов  понимал, что не каждому можно доверить свою душу, ибо лишь редкие люди умеют искренне дружить и любить. Титаническая сила духа и могучее творческое воображение, уносящее поэта в иные миры – «в своем уме я создал мир иной и образов иных существованье», врожденный идеализм и неудовлетворенность окружающей действительностью, тоска по бесконечной свободе и неземному бытию, склонность к глубоким философским раздумьям и само изощренной рефлексии, перед которой меркнут художественные откровения Шекспира и Достоевского, зоркость ко злу и неутолимая духовная жажда, невероятная острота мысли и проницательность – все это способствовало тому, что Лермонтов не любил поверять окружающим своих сокровенных дум, неземных мечтаний, но целый ряд его лирических стихотворений и его эпистолярное наследие – особенно его письма к Марии Лопухиной – эта трогательная исповедь нежного сердца, где он признается – «С Вами я говорю, как со своею совестью», показывает, как Лермонтов высоко ценил дружбу. В одном из своих стихотворений – «Спеша на север из далека…»  – в поэтической молитве, написанной в драматичном 1837 году во время первой ссылки поэта на Кавказ,  Лермонтов в исповедальных и берущих за душу строках не только приоткрыл, что каждый свой жизненный шаг сопровождал молением, возносимым умом из сокровенных глубин сердца в «надзвездный край» к предвечному Богу, но и поведал о том, что значит для него вечная святыня подлинной и искренней дружбы и как дорога его сердцу память друзей:

Спеша на север из далека,
Из теплых и чужих сторон,
Тебе, Казбек, о страж востока,
Принес я, странник, свой поклон.

Чалмою белою от века
Твой лоб наморщенный увит,
И гордый ропот человека
Твой гордый мир не возмутит.

Но сердца тихого моленье
Да отнесут твои скалы
В надзвездный край, в твое владенье
К престолу вечному аллы.

Молю, да снидет день прохладный
На знойный дол и пыльный путь,
Чтоб мне в пустыне безотрадной
На камне в полдень отдохнуть.

Молю, чтоб буря не застала,
Гремя в наряде боевом,
В ущельи мрачного Дарьяла
Меня с измученным конем,

Но есть еще одно желанье!
Боюсь сказать! – душа дрожит!
Что если я со дня изгнанья
Совсем на родине забыт!

Найду ль там прежние объятья?
Старинный встречу ли привет?
Узнают ли друзья и братья
Страдальца, после многих лет?

Или среди могил холодных
Я наступлю на прах родной
Тех добрых, пылких, благородных,
Деливших молодость со мной?

О если так! своей метелью,
Казбек, засыпь меня скорей
И прах бездомный по ущелью
Без сожаления развей.

                В одном из своих писем Лермонтов с горечью восклицал: «Невозможно вообразить, как тяжела мысль, что друзья нас забывают!». По воспоминаниям мемуариста и поэта Боденштедта, в душе Лермонтова преобладало грустное и задумчивое настроение, а его причина не только вечные философские раздумья поэта, но глубокое знание людей и их натуры, горечь от осознания, как редки в нашем мире вечная любовь и вечная дружба. В своей жизни Лермонтов был трагически одинок и его одиночество обычно связывали с замкнутостью его характера и неумением завязывать дружеские отношения. Но при более внимательном и вдумчивом изучении как лермонтовской лирической поэзии, так и его биографии, сразу бросается в глаза, что Лермонтов – не только обладал проницательностью подлинного поэта-пророка и философа, но и умел высоко ценить достойных людей и был способен к искренней дружбе. Дружеские узы были для Лермонтова священны, как и память о подлинных друзьях – вечных спутниках в жизни. Священные узы искренней и непреходящей дружбы, более крепкой, чем время и смерть, связывали Лермонтова с опальным поэтом-декабристом Александром Одоевским, который умер 15 августа 1839 года от лихорадки на берегу Черного моря. На скорбную весть о смерти Александра Одоевского Лермонтов живо откликнулся стихотворением «Памяти А.И. Одоевского», в котором искусно запечатлел образ своего друга и поэта-декабриста, его высокие нравственные качества и личные достоинства:

Я знал его: мы странствовали с ним
В горах востока, и тоску изгнанья
Делили дружно; но к полям родным
Вернулся я, и время испытанья
Промчалося законной чередой;
А он не дождался минуты сладкой:
Под бедною походною палаткой
Болезнь его сразила, и с собой
В могилу он унес летучий рой
Еще незрелых, темных вдохновений,
Обманутых надежд и горьких сожалений!


Он был рожден для них, для тех надежд,
Поэзии и счастья… Но, безумный –
Из детских рано вырвался одежд
И сердце бросил в море жизни шумной,
И свет не пощадил – и Бог не спас!
Но до конца среди волнений трудных,
В толпе людской и средь пустынь безлюдных,
В нем тихий пламень чувства не угас:
Он сохранил и блеск лазурных глаз,
И звонкий детский смех, и речь живую,
И веру гордую в людей и жизнь иную.


Но он погиб далеко от друзей…
Мир сердцу твоему, мой милый Саша!
Покрытое землей чужих полей,
Пусть тихо спит оно, как дружба наша
В немом кладбище памяти моей!
Ты умер, как и многие, без шума,
Но с твердостью. Таинственная дума
Еще блуждала на челе твоем,
Когда глаза закрылись вечным сном;
И то, что ты сказал перед кончиной,
Из слушавших тебя не понял ни единый…


И было ль то привет стране родной,
Названье ли оставленного друга,
Или тоска по жизни молодой,
Иль просто крик последнего недуга,
Кто скажет нам?.. Твоих последних слов
Глубокое и горькое значенье
Потеряно… Дела твои, и мненья,
И думы, – все исчезло без следов,
Как легкий пар вечерних облаков:
Едва блеснут, их ветер вновь уносит;
Куда они? зачем? откуда? – кто их спросит…


И после их на небе нет следа,
Как от любви ребенка безнадежной,
Как от мечты, которой никогда
Он не вверял заботам дружбы нежной…
Что за нужда? Пускай забудет свет
Столь чуждое ему существованье:
Зачем тебе венцы его вниманья
И терния пустых его клевет?
Ты не служил ему. Ты с юных лет
Коварные его отвергнул цепи:
Любил ты моря шум, молчанье синей степи –


И мрачных гор зубчатые хребты…
И, вкруг твоей могилы неизвестной,
Все, чем при жизни радовался ты,
Судьба соединила так чудесно:
Немая степь синеет, и венцом
Серебряным Кавказ ее объемлет;
Над морем он, нахмурясь, тихо дремлет,
Как великан, склонившись над щитом,
Рассказам волн кочующих внимая,
А море Черное шумит не умолкая.

                В лице Александра Одоевского – одного из лучших людей России, поэта и собеседника Пушкина, декабриста и аристократа духа, Лермонтов обрел верного друга, с которым можно было разделить «тоску изгнанья» и который вопреки семи годам каторги и трем годам поселения в Сибири сохранил веру в людей и в иную жизнь, добрый нрав и возвышенные чувства, одухотворенность натуры и любовь к искусству. В исследовательской литературе не раз отмечалось, что Лермонтов списал образ Александра Одоевского с натуры – «блеск лазурных глаз, и детский звонкий смех, и речь живую». По словам Огарева, «блеск лазурных глаз», выражающих спокойствие духа и скорбь не о своих страданиях, а о страданиях всех окружающих – никогда не забудет никто из знавших Александра Одоевского. Оплакивая в своем поэтическом реквиеме смерть «самого замечательного из декабристов», рожденного для поэзии и счастья, но унесенного болезнью в могилу, Лермонтов сожалел о том, что он погиб вдалеке от друзей, а безжалостная смерть унесла множество «таинственных дум» и вдохновенных стихов, которые он мог бы написать. При всей минорно-элегической тональности поэтический реквием в память Александра Одоевского овеян спокойствием – поэт не проклинает мир за безвременную кончину своего друга, а замечает, что даже если целый свет забудет поэта-декабриста, то венец ему воздаст природа – «немая степь» и «серебряный Кавказ», внимающий рассказам шумящего Черного моря, словно оплакивающего умершего. Лермонтов умел ценить «священной дружбы узы», и нет ничего удивительного, что близкие друзья со слезами на глазах вспоминали о нем и хранили его вещи как драгоценность. Размышляя о характере Лермонтова, Дружинин полагал, что «умея любить, Лермонтов был и тем, что Байрон называет a good hater, то есть человек, умевший ненавидеть глубоко. Друзей имел он мало и с ними редко бывал сообщителен, может быть, вследствие детской привычки к сосредоточенной мечтательности, может быть, потому, что их интересы совершенно рознились с его собственными. Не надо забывать и влияния Байрона, и многих афоризмов из «Героя нашего времени» – для оценки Лермонтова как человека». По натуре своей Лермонтов был идеалистом и не мог удовлетворяться окружающей действительностью, он привык таить свою неисцелимую грусть и задумчивость, свою возвышенную и тоскующую душу за внешней личиной холодного, острого на язык и саркастичного ироника. Лермонтов выходил в свет, как на битву и казался многим «лейб-гвардии гусарским Мефистофелем». Русский поэт и литературных критиков Русского Зарубежья Георгий Адамович пояснял, что «Лермонтов всегда чувствовал себя окруженным врагами» и носил «маску», но при вдумчивом чтении и глубоком понимании поэзии и прозы Лермонтова открывается его подлинное лицо – исповедника истинного реализма – не натуралистического и не фантастического, как у Гоголя, а я бы сказал метафизического, мистического и духовного – проникающего как в глубь человеческих душ – «Герой нашего времени», так и в духовные реалии метафизического мира – поэма «Демон» и стихотворения «Ангел» и «Мой демон» с их метафизикой и религиозно-философскими смыслами. Не зря Георгий Адамович признавался, что «для метафизика его стихи и проза – материал в своем роде единственный», а В.Д. Спасович в свое статье «Байронизм у Пушкина и Лермонтова», хоть и отвергал, что Лермонтов был мистик по своему мироощущению, но находил «метафизический элемент» в творчестве Лермонтова. В отличие от сухой и отвлеченной метафизики профессиональных философов – Спинозы и Декарта, Фихте, Гегеля и Шеллинга – метафизики концепций, понятий и схем, не дающей разрешения самых глубоких вопросов человеческого и мирового бытия и даже на ставящей их во всей экзистенциальной остроте и идейно-смысловой глубине, поэтическая метафизика Лермонтова – это метафизика живых образов, глубоко выстраданных дум, драматичных сцен и сюжетов, художественных откровений, сокровенных молитв и созерцаний, уходящая своими религиозными корня в глубины подлинной христианской веры. Для надзвездного романтика и мистического идеалиста Лермонтова всегда были скучны «песни земли»,  в душе его жило воспоминание о небесной музыке – песни его «Ангела-Хранителя, с которой он пришел в этот «мир печалей и слез», а тоска по небесам – была проявлением серафизма его натуры. Серафизм духа находит свое выражение в молитве – «в созвучии слов живых», обращенных к Богу. Лермонтовская религиозная лирика пронизана молитвой – то покаянной, бичующей его собственную греховность, то богоборческой – упрекающей Бога, то созерцательной – умиротворяющей душу созерцанием величия и красоты Божьего мира, то изумленной – восхищающейся силой благодатного воздействия молитвы на душу человеческую, но самой проникновенной молитвой Лермонтова является моление Пресвятой Деве Марии – «теплой Заступнице мира холодного» не за себя, а за свою возлюбленную – Варвару Лопухину:

Я, Матерь Божия, ныне с молитвою
Пред Твоим образом, ярким сиянием,
Не о спасении, не перед битвою,
Не с благодарностью иль покаянием,

Не за свою молю душу пустынную,
За душу странника в свете безродного;
Но я вручить хочу деву невинную
Теплой Заступнице мира холодного.

Окружи счастием душу достойную;
Дай ей сопутников, полных внимания,
Молодость светлую, старость покойную,
Сердцу незлобному мир упования.

Срок ли приблизится часу прощальному
В утро ли шумное, в ночь ли безгласную,
Ты восприять пошли к ложу печальному
Лучшего Ангела душу прекрасную.

                По своему высшему призванию Лермонтов – поэт-метафизик, поэт-пророк и поэт-молитвенник а – молитвенный серафизим составляет драгоценную сердцевину всей его религиозной лирики. Не смогший понять поэзию Лермонтова, старец Варсанофий Оптинский упрекал поэта за то, что он думает не о спасении своей души, а молится за возлюбленную, называет свою душу «пустынной» и в духовном ослеплении дошел до воспевания демона в свой поэме. Что можно сказать на эти упреки, читать которые горько и стыдно всякому православному христианину, у которого есть любящее сердце, глубокий ум и живая совесть? Если бы старец Варсонофий Оптински лучше знал Псалтырь, то он бы вспомнил, что и псалмопевец Давид образно сравнивал свою грешную душу с пустыней – иссохшей землей. Если бы старец Варсонофий Оптинский вдумчиво прочел поэму «Демон»  – с тихой молитвой и духовным рассуждением, то понял бы, что Лермонтов не воспевает демона в стихах, а изображает трагедию его не примиренности с Богом, развенчивая демонизм и показывая гибельность роковых путей его, равно как и спасительность путей христианского страданья и любви, проявленных Тамарой. Если бы старец Варсонофий Оптинский освободился от своих предубеждений по отношению к великим русским поэтам и писателям, то он бы, не заявлял, что они скитались у врат Царства Небесного, но так туда и не вошли, а глубже вникнув в смысл стихотворения Лермонтова «Я, Матерь Божия, ныне с молитвою…» – в жемчужину его религиозной и любовной лирики, он бы понял, что Лермонтов самозабвенно молится за душу возлюбленной, которая ему дороже жизни – возносит моление «теплой Заступнице мира холодного», тем самым свидетельствуя, что наш мир, лежащий во зле – холоден и страшен, но в мире можно жить, если в сердце человека есть место любви и молитве. В своей поэтической молитве Лермонтов просит Пресвятую Деву Марию окружить возлюбленную счастьем, дать ее сердцу «мир упования»,  заканчивает свое моление – вопрошанием о ее смертном часе – молит ниспослать «к ложу печальному лучшего Ангела», чтобы он вознес ее «душу прекрасную» в неземные обители нашего Отца Небесного. Когда я читал проникнутые непониманием и осуждением строки старца Варсонофия Оптинского о Лермонтове, то мне сразу вспомнились меткие слова Даниила Андреева: «Нужно быть начисто лишенным религиозного слуха, чтобы не почувствовать всю подлинность и глубину религиозных переживаний Лермонтова, породивших лирический акафист «Я, Матерь Божия, ныне с молитвою…», чтобы не уловить того музыкально-поэтического факта, что наиболее совершенные по своей небывалой поэтической музыкальности строфы Лермонтова говорят именно о духовной реальности, просвечивающей сквозь зримую всеми». Слава Богу за то, что глас старца Варсонофия Оптинского – это не голос Самого Бога Судии и не голос нашей Вселенской Церкви, молящейся за бессмертную душу М.Ю. Лермонтова и высоко ценящей его религиозную лирику. Как поэт-молитвенник Лермонтов был верным рыцарем Пресвятой Девы Марии и всегда почитал Небесную Деву, вознося к Богородице явленную стихах и сокровенную в сердце молитву, даже в самые трудные и скорбные дни не исчезавшую бесследно из жизни поэта и осенявшую его душу светлой надеждой, изгоняя мрачные думы и исцеляя от беспросветной печали.


VII


                Миссия М.Ю. Лермонтова – одна из самых волнующих и глубочайших загадок в истории русской и мировой литературы. Прожив всего двадцать шесть полных лет, Лермонтов проявил себя во всех видах и областях поэтического искусства – от грустной элегии до пламенной оды, от грозной обличительной речи пророка до тихой молитвы, от народной песни до глубокого философского раздумья, а его перу были подвластны как драма и роман, так и лирические поэмы, что же до самых лучших его поэтических произведений и шедевров всего лермонтовского творчества – поэм «Мцыри» и «Демон», драмы «Маскарад» и романа «Герой нашего времени», то они будут жить до тех пор, пока звучит русское слово и навеки вошли в сокровищницу русской и мировой литературы, поставив Лермонтов в один ряд с такими титанами как Данте и Мильтон, Шекспир, Байрон и Пушкин. Вся наша классическая поэзия и проза восходят не только к Пушкину, но и к Лермонтову – из лермонтовской лирики черпали идеи, образы и мелодии Голенищев-Кутузов, Надсон и Апухтин, а Фет перенял всю сложнейшую и тончайшую мелодичность, чем объясняется органическая связь мелодики Фета с музыкальностью поэзии Лермонтова, а лермонтовское стихотворение «Бородино» было тем зерном, из которого выросла эпопея Л.Н. Толстого – «Война и мир», более того – Толстой, Достоевский и Гончаров, Тургенев и Чехов двигались по пути, проложенном поэзией и прозой Лермонтова. Как верно писал литературный критик Серебряного века Петр Перцов: «Пушкин эстетически совершеннее Лермонтова, но Лермонтов духовно – значительнее. На их примере наглядно видно, что в искусстве «главное» все-таки не красота, и что само искусство не есть важнейшее явление нашего духовного мира». По своему огненному темпераменту Лермонтов был натурой могучей, пылкой, свободолюбивой и деятельной – он не согласился с пушкинской мыслью, что поэты рождены «для вдохновенья, для звуков сладких и молитв». Если Пушкин был более цельной и жизнерадостной натурой, то Лермонтов был более проницателен в своих суждениях – он видел людей насквозь и смотрел на жизнь с херувимской зоркостью и соломоновой печалью. С прожитыми годами Лермонтов признавался, что научился любить не только бури грозовые, но и красоту мирной природы – тишину ясного вечера, но в то же время в своих стихах он громогласно заявлял:

Я жить хочу! хочу печали
Любви и счастию назло;
Они мой ум избаловали
И слишком сгладили чело.
Пора, пора насмешкам света
Прогнать спокойствия туман;
Что без страданий жизнь поэта?
И что без бури океан?
Он хочет жить ценою муки,
Ценой томительных забот.
Он покупает неба звуки,
Он даром славы не берет

                Для Лермонтова характерно возвышенное и трагическое понимание назначения поэта. Религиозный мыслитель-экзистенциалист Кьеркегор образно и мудро сравнивал поэта со страдальцем, заключенным в медном быке Фалариса: «Что такое поэт? Несчастный, переживающий тяжкие душевные муки; вопли и стоны превращаются в его устах в дивную музыку. Его участь можно сравнить с участью людей, которых сжигали заживо на медленном огне в медном быке Фалариса». В представлении Кьеркегора, поэт – мученик, а когда он пытается выразить свои душевные муки в словах, образах и мелодиях, то его страдания превращаются в дивную музыку стихов. На своем личном опыте Лермонтов познал правоту кьеркегоровской мысли о поэтах – он понимал, что душа поэта – загадочный, грозный и необъятный океан, встревоженный бурями, а «неба звуки»  – обретается страшной ценой душевных страданий. Не случайно Достоевский проницательно скажет юному Дмитрию Мережковского, что нужно страдать, чтобы писать достойные стихи, ибо, чем глубже страдания поэта – тем проникновеннее, экспрессивнее и пламенней его стих. Лермонтов – это не только изумительный лирик и драматург, но и великий страдалец – на протяжении всей жизни он мучился неисцелимой тоской и неизбывной грустью, но печальных дум его и тайных душевных мук так и не поняли ни современники, ни потомки – за исключением считанных единиц.  В стихотворении «Не верь себе, мечтатель молодой…» Лермонтов рекомендует поэту научиться сдерживать порыв вдохновения и не поверять свои думы и чувства бесчувственной толпе, для которой волнения души поэта – ненужные откровения:

Какое дело нам, страдал ты или нет?
На что нам знать твои волненья,
Надежды глупые первоначальных лет,
Рассудка злые сожаленья?

                С пророческой тоской Лермонтов говорил, что не хочет, чтобы мир узнал «таинственную повесть» его жизни – не столько внешней биографической, сколько внутренней сокровенной – его думы, надежды, страдания и мольбы – их знает Бог и выразят стихи самого поэта: «В душе моей, как в океане, надежд разбитых груз лежит. Кто может, океан угрюмый, твои изведать тайны? Кто толпе мои расскажет думы? Я – или Бог – или никто!». Отчего же Лермонтов не хочет, чтобы мир узнал «таинственную повесть» его печалей и дум, чувств и вдохновенного творчества? Оттого, что толпе не понять душу гения и не вникнуть в его творчество, не пережить его мук и не постичь его дум. Для толпы подлинный поэт навсегда останется вечным незнакомцем и неузнанным пророком, или как говорил сам Лермонтов – «неведомым избранником». Лермонтов называл себя «неведомым избранником», чье чело – «меж облаков», среди которых летают орлы, и он никому не вверит свои думы, кроме бури и громов. Когда я читаю эти строки, то вновь нахожу удивительное сходство Лермонтова с Кьеркегором, писавшем о себе: «Моя печаль – моя крепость; она расположена на вершине горного хребта среди облаков, как гнезд орла; никто не может овладеть ею». В самом деле, не многие смогли взойди на ту духовную высоту, на которой можно «овладеть» печалью Лермонтова и Кьеркегора – понять истоки экзистенциальной муки этих гениев, вникнуть умом и сердцем в их думы и мольбы – вжиться в их драматичные судьбы и великие души, напоминающие то бушующий океан с его разъяренными бурыми, то таинственное великолепие звездного неба, зовущего в высь.  В своем раннем стихотворении «Поэт», написанном в 1828 году, Лермонтов поведал о самых драгоценных и священных минутах в жизни каждого поэта – о чудесном порыве вдохновения, озаряющего и преображающего душу поэта «огнем небесным», но это – лишь краткое счастливое мгновение в его печальной жизни:

Когда Рафаэль вдохновенный
Пречистой Девы лик священный
Живою кистью окончал:
Своим искусством восхищенный
Он пред картиною упал!
Но скоро сей порыв чудесный
Слабел в груди его младой,
И утомленный и немой
Он забывал огонь небесный.

Таков поэт: чуть мысль блеснет,
Как он пером своим прольет
Всю душу; звуком громкой лиры
Чарует свет, и в тишине
Поет, забывшись в райском сне,
Вас, вас! души его кумиры!
И вдруг хладеет жар ланит,
Его сердечные волненья
Все тише, и призрак бежит!
Но долго, долго ум хранит
Первоначальны впечатленья.

                Лермонтов сделал поэзию делом совести и признавался, что правда всегда была его святыней. Лермонтовскую любовь к Истине отмечали как Герцен, утверждавший, что поэт не страшился высказывать в стихах самую горькую и беспощадную правду о своей эпохе, так и Лев Толстой, писавший, что в душе Лермонтова было самое глубокое, напряженное и искреннее искание правды – самое сильное во всей русской литературе. В возрасте шестнадцати лет Лермонтов с его идеалистическим максимализмом романтика духа провозглашал, что лира поэта должна служить вечной  высшей правде, ибо поэтический дар творчества дан поэту свыше – от Самого Бога:

Есть чувство правды в сердце человека,
Святое вечности зерно:
Пространство без границ, теченье века
Объемлет в краткий миг оно.

И Всемогущим мой прекрасный дом
Для чувства этого построен,
И осужден страдать я долго в нем
И в нем лишь буду я спокоен.

                Веруя, что чувство правды – это «святое  вечности зерно», заложенное в человеческую природу Самим Богом Творцом, но встречая в обществе глухое непонимание, переходящее в тайную и явную злость, в подлую зависть и язвительные насмешки, Лермонтов пророчески предвидел, что неблагодарная и приземленная толпа не поймет его «пророческую речь», но он никогда не приспосабливался под ее пошлые вкусы и приземленные запросы. Как верно писал игумен Нестор Кумыш: «Бескомпромиссное следование правде расценивается поэтом как высшее послушание Богу. Неуклонное следование этому началу делает личность сопричастницей вечности, является непременный залогом участия человека в будущей жизни. Ведь поэт считает чувство правды не просто этической нормой человеческого поведения Он именует его «святым зерном вечности», то есть относит его к категориям духовного порядка». Высокое чувство правды пробуждало совесть поэта и побуждало Лермонтова свершать нелицеприятный суд над самим собой и своим веком, писать поразительно откровенные, бесстрашные и огненные строки – как грозно-обличительные, обращенные к современникам и беспощадно бичующие пороки людей и их низменные страсти, так и исповедальные – правдиво раскрывающие великую драму его бытия и сокровенные тайны его душевной жизни:

Бывают тягостные ночи:
Без сна, горят и плачут очи,
На сердце – жадная тоска;
Дрожа, холодная рука
Подушку жаркую объемлет;
Невольный страх власы подъемлет;
Болезненный, безумный крик
Из груди рвется – и язык
Лепечет громко, без сознанья,
Давно забытые названья;
Давно забытые черты
В сияньи прежней красоты
Рисует память своевольно:
В очах любовь, в устах обман –
И веришь снова им невольно,
И как-то весело и больно
Тревожить язвы старых ран…
Тогда пишу. Диктует совесть,
Пером сердитый водит ум:
То соблазнительная повесть
Сокрытых дел и тайных дум;
Картины хладные разврата,
Преданья глупых юных дней,
Давно без пользы и возврата
Погибших в омуте страстей,
Средь битв незримых, но упорных,
Среди обманщиц и невежд,
Среди сомнений ложно черных
И ложно радужных надежд.
Судья безвестный и случайный,
Не дорожа чужою тайной,
Приличьем скрашенный порок
Я смело предаю позору;
Неумолим я и жесток…

                Характерное свойство личности Лермонтова – скрывать самое сокровенное – святое святых души своей – в жизни, и открывать его в лирике. Будучи загадочной натурой и непонятым гением своего века, парадоксальным и противоречивым в своем поведении и задумчиво-печальным и ироничным в общении с людьми, замкнутым и язвительным в речах, Лермонтов умел ценить дружбу и любовь, он обладал не только поэтической гениальностью, равной грациозному гению Пушкина, но глубоким и пронициательным умом настоящего философа, чуткой душой, обостренной совестью и тонким эстетическим чувством. В нашем литературоведении профессором И.М. Андреевым уже высказывалась мысль, что Лермонтов имел два «лица» – внешнее и внутреннее: внешнее лицо – ироничный и язвительный человек – актер в жизни и загадочный незнакомец для современников, одинокий и трудный в общении человек с озлобленным умом; внутреннее лицо – верный друг, русский аристократ по духу и человек чести, самокритичный мыслитель и строгий судья своего времени, поэт-молитвенник и поэт-метафизик,  восхищающийся красота природы и проникающий в сокровенную жизнь души человеческой, неузнанный пророк и христианский мистик, бунтующий против существующего миропорядка – мира, лежащего во зле, и переживавший редкие мгновения счастья на земле и приобщения к мировой гармонии горнего мира, возносящий к Богу как богоборческие речи, так и тихие моления возвышенной души, раненой мировой скорбью и  томящейся по вечности. Для того, чтобы верно понять грандиозную и таинственную миссию Лермонтова – нужно глубинное вживание и вдумывание в его жизнь и творчество, в его думы и лирическую исповедь, нужно найти заветный ключ к его сокровенному духовному миру и миросозерцанию. В нашем литературоведении чрезмерно увлечены вехами внешней жизни Лермонтова и его поэтикой, но зачастую забывали или лишь слегка касались священных тайн и религиозно-философских смыслов его поэзии, исповедальных нот его лирики, самого вещего духа его творчества и святого святых его души, исполненной «чудного желания» небесной жизни, томящейся на грустной земле и помнящей песню Ангела – ту незабываемую небесную мелодию, в сравнении с которой скучными оказываются все «песни земли». В своей таинственной драме жизни Лермонтов знал светлые и счастливые минуты свободного творчества и вдохновенья:

...Бывает время,
Когда забот спадает бремя,
Дни вдохновенного труда,
Когда и ум и сердце полны,
И рифмы дружные, как волны,
Журча, одна во след другой
Несутся вольной чередой.
Восходит чудное светило
В душе проснувшейся едва:
На мысли, дышащие силой,
Как жемчуг нижутся слова…
Тогда с отвагою свободной
Поэт на будущность глядит,
И мир мечтою благородной
Пред ним очищен и обмыт.
Но эти странные творенья
Читает дома он один,
И ими после без зазренья
Он затопляет свой камин.
Ужель ребяческие чувства,
Воздушный, безотчетный бред
Достойны строгого искусства?
Их осмеет, забудет свет…

                С горечью в сердце Лермонтов сетовал на то, что счастливые и благословенные минуты вдохновения, когда ум полон высоких мыслей и благородных мечтаний, а сердце – светлых чувств и надежд, – остаются лишь краткими минутами в печальной жизни поэта, а мир не принимает его вдохновенное слово и не откликается на его проповедь, какой бы пламенной и возвышенной она не была.  Для проницательного и рассудительного Лермонтова положение поэта всегда трагично – как и положение философа в мифе Платона о пещере – как философ, ушедший из пещеры и узревший истинный мир – царство чистых идей, не находит понимания среди людей, скованных в пещере и привыкший наблюдать за игрой теней, так и вдохновенный поэт, озаренный светом чудного светила – Солнца Правды, прикоснувшийся к высшей реальности и создавший дивное произведение искусства, не находит сочувственного отклика у приземленных и расчетливых людей, для которых его стихи – «воздушный и безотчетный бред». На собственном горько опыте познавший, что значит быть поэтом в нашем мире, Лермонтов изображает его жизненную драму – вдохновенные звуки его лиры, рождаются от вдохновения, идущего свыше – от Бога, но окружающий мир отказывается внимать ее песням – «их осмеет, забудет свет», а потому – от молитвенного изумления и пламенного воодушевления поэт переходит к разочарованию и сжигает свои рукописи – бросает в камин свои «странные творения». Как подлинный романтик по духу и идеалист, могучий счастливо жить только в надзвездных мирах, Лермонтов ощущал себя неприкаянным странником на земле и изгнанником из Рая, одиноким  вестником неземной красоты и небесных звуков. Мучимый неутоленной жаждой идеала, поэт не желал мириться с пошлой окружающей действительностью и снижать свои требования к жизни – до конца своих дней он оставался верен романтическому персонализма и волюнтаризму, мистическому идеализму и этическому максимализму, здесь – корни его разочарованности в жизни и людях, перманентной грусти и печали, здесь – истоки его самых мучительных вопросов и самых горьких и ироничных упреков, обращенных к Богу. Русский религиозный философ, поэт и публицист В.С. Соловьев увидел в лице Лермонтова – «прямого родоначальника того духовного настроения и того направления чувств и мыслей, а отчасти и действий, которые для краткости можно назвать ницшеанством». Видя в Лермонтове «русского ницшеанца до Ницше», одаренного могучим поэтическим гением, Соловьев упрекал поэта в том, что с ранних лет ощути в себе силу гения, он принял ее как право и привилегию, а не как служение, обращаясь с упреками к Богу и людям, требуя от жизни непомерного и не понимая, что гениальность обязывает к смирению. В своих суждениях о Лермонтове В.С. Соловьев дошел до нелепого и кощунственного  утверждения, что «бравый майор Мартынов был роковым орудием кары», вполне заслуженной Лермонтовым за то, что он не исполнил свое высшее предназначение пророка. Если бы В.С. Соловьев лучше знал русскую литературу, то понимал бы, что идеи созвучные Ницше, высказывались и художественно развенчивались Пушкиным в его отдельных стихах и в «Пиковой даме» и Достоевским в его романе «Преступление и наказание», а не только Лермонтовым, что же до последнего – если бы Соловьев глубже вник в религиозно-философские мотивы лирики Лермонтова, то понял бы незыблемую духовную связь поэта с Богом и его искреннюю религиозность, а также его глубокие философские раздумья. Во всей русской и мировой поэзии и литературе никто как Лермонтов так напряженно и мученически не искал ответ на краеугольный вопрос человеческого бытия: «Зачем я жил, для какой цели родился?». Несмотря на все свое разочарование в жизни, Лермонтов не утратил веры в е священный смысл – он верил, что бытие человека не может быть исчерпано материальной реальностью, а наша скоротечная земная жизнь – это дар Бога Творца, Который благ, премудр и всемогущ, а потому – вложив в нас жажду совершенства и «полного блаженства», Он тем самым засвидетельствовал о высочайшей цели человеческой жизни, которая не являет бессмысленной случайностью, а ее разумный и высший смысл – любовь:

Когда б в покорности незнанья
Нас жить Создатель осудил,
Неисполнимые желанья
Он в нашу душу б не вложил,
Он не позволил бы стремиться
К тому, что не должно свершиться,
Он не позволил бы искать
В себе и в мире совершенства,
Когда б нам полного блаженства
Не должно вечно было знать.

Но чувство есть у нас святое,
Надежда, бог грядущих дней, -
Она в душе, где все земное,
Живет наперекор страстей;
Она залог, что есть поныне
На небе иль в другой пустыне
Такое место, где любовь
Предстанет нам, как Ангел нежный,
И где тоски ее мятежной
Душа узнать не может вновь.

                Лермонтов был поэтом глубоко своевольным, бунтующим и мятежным, но он же был самым глубоко и пламенно религиозным лириком, поэтом-молитвенником и поэтом-литургистом как его называли. Можно полностью согласиться с мыслью русского религиозного мыслителя Г.А. Мейера, писавшего, что «Лермонтов, более чем кто-либо другой из наших поэтов, был носителем сокровеннейших русских чувств, чаяний, воли и своеволия. Погруженный в самонаблюдение, поэт лишь однажды оторвался от страшной сосредоточенности на собственной участи и обратился к судьбам России. Тогда-то и обнаружилось, что он, в духовном согласии с народными недрами живет и дышит предчувствием всемирного конца. Смутно уловил Лермонтов, через пророческое угадывание грядущих судеб России, дыхание последних апокалиптических свершений, и остается непостижимым, как могли быть доступны такие видения внутреннему зрению существа, едва вышедшего из отроческого возраста». С пророческой зоркостью Лермонтов прозрел и описал в стихах, звучащих как реквием – реквием по отечеству,  «черный год» России – грядущую революцию 1917 года, ставшую страшной апокалиптической катастрофой русской истории – крушением Российской империи:

Настанет год, России черный год,
Когда царей корона упадет;
Забудет чернь к ним прежнюю любовь,
И пища многих будет смерть и кровь;
Когда детей, когда невинных жен
Низвергнутый не защитит закон;
Когда чума от смрадных, мертвых тел
Начнет бродить среди печальных сел,
Чтобы платком из хижин вызывать,
И станет глад сей бедный край терзать;
И зарево окрасит волны рек:
В тот день явится мощный человек,
И ты его узнаешь – и поймешь,
Зачем в руке его булатный нож:
И горе для тебя! – твой плач, твой стон
Ему тогда покажется смешон;
И будет все ужасно, мрачно в нем,
Как плащ его с возвышенным челом.

                Среди всех русских поэтов Лермонтов обладал самым потрясающим даром пророческого предвидения –  глубокие раздумья поэта о судьбах России завершились пророческим прозрением – свыше ему открылись события грядущей революции 1917 года. В возрасте шестнадцати лет Лермонтов не только предрек крушение Российской империи – «когда царей корона упадет», но с удивительной точностью и невероятной силой описал страшную картину падения самодержавной России и гибельные революционные потрясения – весь апокалиптический размах грядущих бедствий российской жизни, крушение былых устоев, ужасы гражданской войны и узурпацию власти вождем революции. По своему высшему призванию Лермонтов – не лирик и не драматург, равный Шекспиру, не поэт-метафизик и не художник слова, а поэт-молитвенник и печальник за все человечество, слышавший песню, пропетую Ангелом, вещий поэт-пророк, в чьи речах и стихах слышится «арф небесных отголосок». По слову Виктора Сиротина, «глубина творчества Лермонтова есть ясное свидетельство того, что гениальный дар – это врожденная способность говорить с Богом, а пророчество является содержанием этого общения». Обращая внимание на неотступное чувство собственного избранничества, которое было у Лермонтова с ранних лет, могучую силу раскаленного воображения и рефлексию холодного ума, глубокую религиозность и пронизывающий  насквозь человеческую душу суровый и зоркий взор, Даниил Андреев называл Лермонтова великим созерцателем обеих бездн – небесной и инфернальной, находя в полярности его души – то срывающейся в самый горький скепсис и в самое мрачное и дерзкое богоборчество, то возвышающейся до самых возвышенных молитв и созерцаний, и верно подметил, что вся жизнь поэта была мучительным поиском того, к чему он бы мог приложить свои титанические силы. В загадочной, величественной и неисследимо глубокой, как звездное небо, душе Лермонтова в смертельной схватке сошлись Небеса и Ад, а сам он был не только художественным гением, но русским вестником и пророком, который не мог удовлетвориться формулой: «слова поэта суть дела его». Величайшая миссия Лермонтова заключалась в том, что он был призван слить воедино художественное творчество с духовным деланием и подвигом жизни, превратившись и поэта в могучего пророка, глаголом жгущего сердца человеческие. Высокое предназначение пророка сталкивалось с тем горестным фактом нашего исторического времени, что если в библейские времена песнь пророка носилась как «Божий  Дух» над толпой, то в наши дни поэты забыли о своем пророческом призвании и высшем предназначении:

В наш век изнеженный не так ли ты, поэт,
Свое утратил назначенье,
На злато променяв ту власть, которой свет
Внимал в немом благоговенье?

Бывало, мерный звук твоих могучих слов
Воспламенял бойца для битвы;
Он нужен был толпе, как чаша для пиров,
Как фимиам в часы молитвы.

Твой стих, как Божий Дух, носился над толпой;
И отзыв мыслей благородных
Звучал, как колокол на башне вечевой,
Во дни торжеств и бед народных.

Но скучен нам простой и гордый твой язык, -
Нас тешат блестки и обманы;
Как ветхая краса, наш ветхий мир привык
Морщины прятать под румяны…

Проснешься ль ты опять, осмеянный пророк?
Иль никогда на голос мщенья
Из золотых ножон не вырвешь свой клинок,
Покрытый ржавчиной презренья?

                С печалью Лермонтов сожалеет о том, что ныне поэты утратили свое высшее назначение – променяли служение пророка на деньги и славу. Если в библейские дни  могучие слова пророков воспламеняли сердца воинов для битвы и были нужны, как фимиам в часы молитвы, звучали как колокол на башне вечевой в дни торжеств и народных горестей, то ныне – поэты торгуют своими восторгами и муками, выставляя их на потеху приземленной толпы. В понимании Лермонтова искусство должно возвышать души, возвращать людей к Богу и утолять их духовную жажду, противостоя скуке и пустоте бесцельного бытия. В стихотворении «Поэт», написанном в 1838 году, речь Лермонтова проникнута библейской лексикой и церковной образностью – в книге Бытия есть выражение «Дух Божий носился над бездной», а у Лермонтова песнь пророка, как «Божий Дух», носится над толпой и осеняет ее благородной мыслью, звучит как вечевой колокол, столь же необходима всем людям как «фимиам в часы молитвы». Для Лермонтова искусство – это особое служение Богу, требующее веры и бескорыстия, стойкости духа и героического мужества. Метафорически уподобляя поэзию блистающему кинжалу,  Лермонтов провозглашал, что поэт должен хранить «таинственный закал» личности, быть неподкупен – «не зная платы за услугу», творить бескорыстно и самозабвенно, имея нерасторжимую связь с Богом и будучи вдохновенным Духом Божиим. На вершине поэтического слова Лермонтова искусство и религия сопрягаются в одно целое – если использовать богословско-догматический язык, то они становятся неслиянны и нераздельны. Мучительный разлад с жизнью и горечь оттого, что в наши дни истинный поэт – это «осмеянный пророк», отверженный людьми, но не изменивший свое высшему предназначению – на протяжении всей жизни томили душу Лермонтова и нашли гениальное выражение в его последнем стихотворении – «Пророк»:

С тех пор как вечный Судия
Мне дал всеведенье пророка,
В очах людей читаю я
Страницы злобы и порока.

Провозглашать я стал любви
И правды чистые ученья:
В меня все ближние мои
Бросали бешено каменья.

Посыпал пеплом я главу,
Из городов бежал я нищий,
И вот в пустыне я живу,
Как птицы, даром божьей пищи;

Завет предвечного храня,
Мне тварь покорна там земная;
И звезды слушают меня,
Лучами радостно играя.

Когда же через шумный град
Я пробираюсь торопливо,
То старцы детям говорят
С улыбкою самолюбивой:

«Смотрите: вот пример для вас!
Он горд был, не ужился с нами.
Глупец, хотел уверить нас,
Что Бог гласит его устами!

Смотрите ж, дети, на него:
Как он угрюм и худ и бледен!
Смотрите, как он наг и беден,
Как презирают все его!»

                Печальна участь пророка, одаренного вещим зрением и  напоминающего людям о Царствии Божием. Зоркий ко злу Лермонтов обращает внимание, что обретя от Бога дар «всеведения», пророк в очах людей читал страницы злобы и порока – это то духовное состояние, в которым пребывают люди со времен грехопадения Адама и с тех самых пор, как Каин убил брата своего Авеля. В ответ на проповедь пророка ученья правды и любви, люди побили его камнями. Это – горькая правда, засвидетельствованная пророческими книгами Ветхого Завета и всем Новым Заветом от четырех Евангелий и апостольских посланий до громогласного Апокалипсиса. Мир не принимает вестником Божиих и гонит их – побивает пророков камнями или убивает их. В правдивом и драматичном изображении Лермонтова пророк не находит места среди людей, но остается верен «завету Предвечного» и самому себе – он уходит из шумного города и начинает жить в пустыне, как отшельник. В отличие от людей вся земная тварь – птицы и звери – покорны пророку, а его возвышенную и пламенную речь о Боге слушают звезды – те самые звезды, что у Лермонтова говорят между собой о Боге. Природа почитает в лице пророка избранника Божиего, а люди смеются над ним – с самолюбивой улыбкой старцы говорят детям о угрюмом и одиноком пророке: «Смотрите, как он наг и беден, как презирают все его». С пророческой тоской и грустью, с херувимской зоркостью Лермонтов находил и самого себя в образе осмеянного и одинокого пророка. Когда я читаю лермонтовское стихотворение «Пророк», то вспоминаю о старце Варсонофии Оптинском, который говорил, что наши лучшие поэты и писатели осознали суетность мирской жизни, но не ушли в монастырь, а остались в миру – они «толпились у врат Царства Небесного, но не вошли в него», что же до самого Лермонтова, то о нем Варсонофий сказал следующее: «Лермонтов был образованным и необычайно талантливым человеком, но не сумел  воспользоваться талантом как должно: не возлюбил Бога, не следовал Его учению, и душа его сошла во Ад на вечные муки – талант не принес ему никакой пользы». Признаюсь, что мне грустно читать строки старца Варсонофия Оптинского о Лермонтове, ведь, во-первых, Лермонтов был не просто образованным и талантливым, а гениальным русским поэтом, сравнимым с Пушкиным; во-вторых,  после таких религиозно-лирических шедевров как «Ангел», «Когда волнуется желтеющая нива…», «Выхожу один я на дорогу», «Пророк»,  «Ветка Палестины» и поэмы «Демон» невозможно сказать, что Лермонтов не смог распорядиться своим поэтическим дарованием во славу Божию; в-третьих, Суд Божий – это великая и неизреченная тайна, и никакой человек не имеет права предвосхищать его и тем более дерзать вершить Суд от лица Бога. Откуда старец Варсонофий Оптинский знает о том, куда пошли после смерти души наших величайших писателей и поэтов – в том числе душа Лермонтова? В книге пророка Исайи громогласно возвещается: «Кто разумел  Дух Господа, и был советником у Него, и учил Его? С кем советуется Он, и кто вразумляет Его и наставляет Его на путь правды, и учит Его знанию, и указывает Ему путь мудрости?» ( Ис.40:13-14). Религиозная драма Лермонтова имеет метафизические истоки, а ее разрешение – не на земле, но в иных мирах, за гранью видимого мира. Сделав нас свидетелями своей жизни как величественной и загадочной трагедии, Лермонтов предостерегает нас в своих пророческих стихах о том, что мы не увидим последнего акта этой трагедии – с его смертью завеса задернулась. Как чутко и проницательно писал Владислав Ходасевич, «мы не смеем присутствовать при последнем его разговоре с Богом. Здесь – тайна, и поэт, скрываясь за занавес, движением руки удерживает нас от попытки последовать за ним». Суд Божий – это великая тайна и страшное таинство, которое в полной мере откроется лишь в день всеобщего Страшного Суда – в конце времен, а до тех пор – нам надлежит молиться пламенной и усердной молитвой за душу Лермонтова и верить в высшее правосудие Творца и Его безмерную любовь. Я думаю, что о мятежной и свободолюбивой, таинственной, грустной и тоскующей по небесам душе Лермонтова можно было бы сказать его бессмертными стихами:

Его душа была из тех,
Которых жизнь – одно мгновенье
Невыносимого мученья,
Недосягаемых утех:
Творец из лучшего эфира
Соткал живые струны их,
Они не созданы для мира,
И мир был создан не для них!
Ценой жестокой искупила
Она сомнения свои...
Она страдала и любила –
И Рай открылся для любви!»

                Как вещий поэт Лермонтов пророчески предвидел и предрек в проникновенных стихах свою «кровавую могилу» вдали от родных мест – насильственную гибель на роковой дуэли с Мартыновым, могилу без молитв и без креста – в результате отказа священника Эрастова отпевать убитого поэта (впоследствии священник Эрастов не постыдился присутствовать на торжественном открытии в Пятигорске памятника М.Ю. Лермонтову 16 августа 1889 года, где прилюдно был вынужден каяться в своем гнусном поступке),  наконец, «дикий берег ревущих вод» – точное описание подножья горы Машук:

Кровавая меня могила ждет,
Могила без молитв и без креста,
На диком берегу ревущих вод
И под туманным небом; пустота
Кругом. Лишь чужестранец молодой,
Невольным сожаленьем и молвой
И любопытством приведен сюда,
Сидеть на камне станет иногда.

И скажет: отчего не понял свет
Великого, и как он не нашел
Себе друзей, и как любви привет
К нему надежду снова не привел?
Он был ее достоин. И печаль
Его встревожит, он посмотрит вдаль,
Увидит облака с лазурью волн,
И белый парус, и бегучий челн.

                Живя с пророческой тоской в сердце и предвидя свою раннюю смерть – «я предузнал мой жребий», Лермонтов всю жизнь был окутан печалью – страшной и горькой печалью, которую не понимали современники. А в наши дни и в самом деле задаешься вопросом: Отчего не понял мир великого поэта, и никто не разделил печаль его души? Размышляя о трагической гибели Лермонтова, литературный критик Дружинин задавался вопросом: «Зачем люди, его окружавшие, - думал я с ребяческим ожесточением, - не ценили и не лелеяли поэта, не сознавали его величия, не становились грудью между ним и горем, между ним и опасностью! Умереть за великого поэта не лучше ли, чем жить целое столетие?». Горько осознавать как трагично завершился жизненный путь одного из самых величайших и непревзойденных гениев России и мира – роковая дуэль с тщеславным и себялюбивым Мартыновым, долго в озлоблении целившимся и выстрелившим в Лермонтова даже тогда, когда поэт демонстративно поднял пистолет в воздух и открыто заявил, что не будет стрелять в Мартынова. Со всей силой своего поэтического гения и со всей зоркостью своего пророческого дара, с точнейшими деталями и глубокой грустью поэт поведал о своей безвременной смерти в загадочном и незабываемом стихотворении «Сон»:

В полдневный жар в долине Дагестана
С свинцом в груди лежал недвижим я;
Глубокая еще дымилась рана,
По капле кровь точилася моя.

Лежал один я на песке долины;
Уступы скал теснилися кругом,
И солнце жгло их желтые вершины
И жгло меня – но спал я мертвым сном.

И снился мне сияющий огнями
Вечерний пир в родимой стороне.
Меж юных жен, увенчанных цветами,
Шел разговор веселый обо мне.

Но в разговор веселый не вступая,
Сидела там задумчиво одна,
И в грустный сон душа ее младая
Бог знает чем была погружена;

И снилась ей долина Дагестана;
Знакомый труп лежал в долине той;
В его груди дымясь чернела рана,
И кровь лилась хладеющей струей.

                Всякий раз, когда я перечитываю стихотворение «Сон», то готов согласиться с Владимиром Бондаренко: «нет более мистического поэта в России, чем Лермонтов». Жизнь Лермонтова трагически оборвалась на самом взлете его творческого гения роковым выстрелом Мартынова у подножья горы Машук. В исследовательской литературе иногда пишут о том, что разочарованный в жизни и тоскующий по небесам Лермонтов бессознательно жаждал смерти, но эта мысль идет в разрез как с признанием самого поэта – «жажда бытия во мне сильней страданий роковых», так и с его намерением уйти со службы и всецело посвятить себя литературным трудам, выпускать журнал и написать новые литературные и поэтические произведения. Если бы Лермонтов остался жить, то он бы смог создать невиданные художественны произведения, равные «Фаусту» Гете и «Божественной Комедии» Данте, в которых воплотился бы как его поэтический гений, так и жизненный и духовный опыт, более того – он мог бы присутствовать на открытии памятника Пушкину, находясь рядом с Тургеневым и Достоевским. В возрасте двадцати шести лет Лермонтов задумал написать цикл романов, посвященных истории России, а впоследствии Лев Толстой признавался, что если бы Лермонтов не умер, то он бы стал не только величайшим поэтом, но и величайшим писателем России. Русский писатель Василий Розанов назвал лучшие стихи Лермонтова золотым Евангелием русской литературы, а сравнивая его с Пушкиным, писал: «Пушкин был обыкновенен, достигнув последних граней, последней широты в этом обыкновенном, «нашем».  Лермонтов был совершенно необыкновенен; он был вполне «не наш», «не мы». Вот в чем разница. И Пушкин был всеобъемлющ, но стар, - «прежний», как «прежняя русская литература», от Державина и через Жуковского и Грибоедова – до него. Лермонтов был совершенно нов, неожидан, «не предсказан»… Лермонтов был деловая натура. Так что в размеры «слова» она бы не уместилась. Но тогда куда же? «В Кутузовы» бы его не позвали, к «Наполеону» – не сложилась история, и он бы вышел в самом деле – «в пророки на русский лад». Мне как-то кажется, что он ушел бы в пустыню и пел бы из пустыни. А мы его жемчуг бы собирали, собирали в далеком и широком море, - умилялись, слушались и послушались. Мне как-то он представляется духовным вождем народа. Чем-то, чем был святой Иоанн Дамаскин на Востоке, чем были «пустынники Фиваиды». Да уж решусь сказать дерзость –  он ушел бы в путь Серафима Саровского». Я думаю, что Лермонтов никогда бы не отрекся от художественного творчества и не ушел бы в монастырь – он поэт по складу души своей, но думаю, что Розанов прав в том, что Лермонтов мог стать «пророком на русский лад», соединить художественное творчество с духовным деланием, как преподобный Иоанн Дамаскин. В последний и самый загадочный год своей жизни Лермонтов был полон творческих замыслов и глубоких раздумий о своем предназначении и великой силе искусства, сокровеннейшие тайники его творчества прорывались в стихотворениях «Выхожу один я на дорогу…» и «Пророк», небывалые звуки и высокие думы роились в его душе и жаждали творческого воплощения, новые силы и новые слова вызревали в сердце и готовились выплеснуться в поэзии, но безвременная кончина оборвала его жизнь и творчество, с тех пор наполняя сердце каждого почитателя Лермонтова горьким чувством невосполнимой утраты. Как сочувственно и глубокомысленно подметил Виктор Сиротин в своей книге «Лермонтов и христианство»: «В судьбе Лермонтова и в самом деле обращает на себя внимание фантом недосказанного в своей парадигме творчества, в таинствах образов и духовной направленности, несомненно, явленного в сохранившихся литературных текстах и графике поэта. Потрясающая глубина прозрений поэта, уходящая в бездны надисторической жизни, духовное богатство и некая протяженность внутреннего мира каким-то чудным образом роднит поэта с непреходящим «временем», духовно привязывая его к Всевечному, целостное ощущение которого давно уже утеряно в душе, уме и сознании «венца творения» – человека». В своей скоротечной жизни Лермонтов до дна испил чашу тоски и разочарования, но он остался верен своему романтическому миросозерцанию и серафическому идеализму – он знал светлые минуты умиления и благодатную силу молитвы, он жаждал жить, чтобы творить и любить, мыслить и страдать за святыни своего сердца. Несмотря на предвидение своего печального жребия – ранней кончины, Лермонтов не проклинал жизнь и замыкался в богоборческом бунте – он ощущал себя странником на земле, пришедшим из вечности, из надзвездного края, признаваясь: «Я без страха жду довременный конец, давно пора мне мир увидеть новый». В душе Лермонтова всегда была серафическая устремленность к горнему миру и к вечности, которая возвышала его над страстями и тяготами земного бытия. Когда-то он пророчески воскликнул: «Кто без небес, тот не сражен земным». Погибнув в дуэли со своим «завистливым другом» Мартыновым, Лермонтов ушел не в забвение, а в вечность – печальный и мятежный, бессмертный и могучий дух его предстал перед Богом, а на земле – остались его стихи, которые не сгинут во мгле забвения до тех пор, пока будет жить хотя бы один русский поэт. Неразлучная спутница художественного творчества гения и его жизни – тайна, бездонная словно вечность. И в наши дни Михаил Юрьевич Лермонтов с его необыкновенным творчеством остается одним из самых загадочных поэтов Золотого века русской литературы, о котором так и не сказано последнее слово. Будучи одиноким поэтом, неузнанным пророком и знатоком душ человеческих, Лермонтов предчувствовал, что почти никто из людей не поймет его молитв и надежд, дум и печалей – только Бог в состоянии понять его душу: «И как я мучусь, знает лишь Творец». Только Богу принадлежит право быть Судьей поэта и сказать о нем последнее слово.


Рецензии