История государства Российского. Том XI
ПОЛНОЕ СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИЙ
В СЕМНАДЦАТИ ТОМАХ
Многотомная «История государства Российского» создана из старой орфографии основного текста и примечаний Николая Михайловича Карамзина с комментариями А.С. Пушкина, В. Г. Белинского, П. M. Строева, H. А. Полевого и многих друг историков.
Николай Карамзин
ПОЛНОЕ СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИЙ
ИСТОРИЯ
ГОСУДАРСТВА РОССИЙСКОГО
Том XI
1598-1606 гг.
Сост.: Н.В. Игнатков, Н.Н. Игнатков
Одиннадцатый том «Истории государства Российского» рассказывает о царствования Бориса Годунова с 1598 года по 1605 и периоде «смутного времени» – 1605—1606 годы.
Парсуна с изображением Бориса Годунова кон. XVII в. Государственный музей-заповедник А. С. Пушкина «Михайловское»
Том XI. Глава I
ЦАРСТВОВАНИЕ БОРИСА ГОДУНОВА. Г. 1598-1604
Москва встречает Царя. Присяга Борису. Соборная грамота. Деятельность Борисова. Торжественный вход в столицу. Знаменитое ополчение. Ханское Посольство. Угощение войска. Речь Патриарха. Прибавление к грамоте избирательной. Царское венчание. Милости. Новый Царь Касимовский. Происшествия в Сибири. Гибель Кучюма. Дело внешней Политики. Судьба Шведского Принца Густава в России. Перемирие с Литвою. Сношения с Швециею. Тесная связь с Даниею. Герцог Датский, жених Ксении. Переговоры с Австриею. Посольство Персидское. Происшествия в Грузии. Бедствие Россиян в Дагестане. Дружество с Англиею. Ганза. Посольство Римское и Флорентийское. Греки в Москве. Дела Ногайские. Дела внутренние. Жалованная грамота Патриарху. Закон о крестьянах. Питейные домы. Любовь Борисова к просвещению и к иноземцам. Похвальное слово Годунову. Горячность Борисова к сыну. Начало бедствий.
Духовенство, Синклит и чины государственные, с хоругвями Церкви и отечества, при звуке всех колоколов Московских и восклицаниях народа, упоенного радостию, возвратились в Кремль, уже дав Самодержца России, но еще оставив его в келии. 26 Февраля 1598 г., в Неделю Сыропустную, Борис въехал в столицу: встреченный пред стенами деревянной крепости всеми гостями Московскими с хлебом, с кубками серебряными, золотыми, соболями, жемчугом и многими иными дарами Царскими (1), он ласково благодарил их, но не хотел взять ничего, кроме хлеба, сказав, что богатство в руках народа ему приятнее, нежели в казне. За гостями встретили Царя Иов и все Духовенство; за Духовенством Синклит и народ. В храме Успения отпев молебен, Патриарх вторично благословил Бориса на Государство, осенив крестом Животворящего Древа, и Клиросы пели многолетие как Царю, так и всему Дому державному: Царице Марии Григориевне, юному сыну их Феодору и дочери Ксении. Тогда здравствовали новому Монарху все Россияне; а Патриарх, воздев руки на небо, сказал: «Славим Тебя, Господи: ибо Ты не презрел нашего моления, услышал вопль и рыдание Христиан, преложил их скорбь на веселие и даровал нам Царя, коего мы денно и нощно просили у Тебя со слезами!» После Литургии Борис изъявил благодарность к памяти двух главных виновников его величия: в храме Св. Михаила пал ниц пред гробами Иоанновым (2) и Феодоровым; молился и над прахом древнейших знаменитых венценосцев России: Калиты, Донского, Иоанна III, да будут его небесными пособниками в земных делах Царства; зашел во дворец (3); посетил Иова в обители Чудовской; долго беседовал с ним наедине; сказал ему и всем Епископам, что не может до Светлого Христова Воскресения оставить Ирины в ее скорби, и возвратился в Новодевичий монастырь, предписав Думе Боярской, с его ведома и разрешения, управлять делами государственными.
Между тем все люди служивые с усердием целовали крест в верности к Борису, одни пред славною Владимирскою иконою Девы Марии, другие у гроба святых Митрополитов Петра и Ионы (4): клялися не изменять Царю ни делом, ни словом; не умышлять на жизнь или здравие державного, не вредить ему ни ядовитым зелием, ни чародейством (5); не думать о возведении на престол бывшего Великого Князя Тверского Симеона Бекбулатовича или сына его; не иметь с ними тайных сношений, ни переписки; доносить о всяких скопах и заговорах, без жалости к друзьям и ближним в сем случае; не уходить в иные земли: в Литву, Германию, Испанию, Францию или Англию. Сверх того Бояре, чиновники Думные и Посольские обязывались быть скромными в делах и тайнах государственных, судии не кривить душою в тяжбах, казначеи не корыстоваться Царским достоянием, Дьяки не лихоимствовать. Послали в области грамоты известительные о счастливом избрании Государя, велели читать их всенародно, три дни звонить в колокола и молиться в храмах сперва о Царице-Инокине Александре, а после о державном ее брате, семействе его, Боярах и воинстве. Патриарх (9 Марта) Собором уставил торжественно просить Бога, да сподобит Царя благословенного возложить на себя венец и порфиру; уставил еще на веки веков праздновать в России 21 Февраля, день Борисова воцарения; наконец предложил Думе Земской утвердить данную Монарху присягу Соборную грамотою, с обязательством для всех чиновников не уклоняться ни от какой службы, не требовать ничего свыше достоинства родов или заслуги (6), всегда и во всем слушаться указа Царского и приговора Боярского, чтобы в делах разрядных и земских не доводить государя до кручины. Все члены Великой Думы ответствовали единогласно: «Даем обет положить свои души и головы за Царя, Царицу и детей их!» Велели писать хартию, в таком смысле, первым грамотеям России.
Сие дело чрезвычайное не мешало течению обыкновенных дел государственных, коими занимался Борис с отменною ревностию и в келиях монастыря и в Думе, часто приезжая в Москву. Не знали, когда он находил время для успокоения, для сна и трапезы (7): беспрестанно видели его в совете с Боярами и с Дьяками, или подле несчастной Ирины, утешающего и скорбящего днем и ночью. Казалось, что Ирина действительно имела нужду в присутствии единственного человека, еще милого ее сердцу: сраженная кончиною супруга, искренно и нежно любимого ею, она тосковала и плакала неутешно до изнурения сил, очевидно угасая и нося уже смерть в груди, истерзанной рыданиями. Святители, Вельможи тщетно убеждали Царя оставить печальную для него обитель, переселиться с супругою и с детьми в Кремлевские палаты, явить себя народу в венце и на троне: Борис ответствовал: «не могу разлучиться с великою государынею, моею сестрою злосчастною», - и даже снова, неутомимый в лицемерии, уверял, что не желает быть Царем (8). Но Ирина вторично велела ему исполнить волю народа и Божию, приять скипетр и Царствовать не в келии, а на престоле Мономаховом. Наконец, Апреля 30, подвиглась столица во сретение Государю!
Сей день принадлежит к торжественнейшим дням России в ее истории. В час утра Духовенство с крестами и с иконами, Синклит, двор, приказы, воинство, все граждане ждали Царя у каменного мосту, близ церкви Св. Николая Зарайского. Борис ехал из Новодевичьего монастыря с своим семейством в великолепной колеснице: увидев хоругви церковные и народ, вышел: поклонился святым иконам; милостиво приветствовал всех, и знатных и незнатных; представил им Царицу, давно известную благочестием и добродетелию искреннею, - девятилетнего сына и шестнадцатилетнюю дочь, Ангелов красотою. Слыша восклицания народа: «вы наши Государи, мы ваши подданные», Феодор и Ксения вместе с отцом ласкали чиновников и граждан; так же, как и он, взяв у них хлеб-соль, отвергнули золото, серебро и жемчуг, поднесенные им в дар, и звали всех обедать к Царю. Невозбранно теснимый бесчисленною толпою людей, Борис шел за Духовенством с супругою и с детьми, как добрый отец семейства и народа, в храм Успения, где Патриарх возложил ему на грудь Животворящий крест Св. Петра Митрополита (что было уже началом Царского венчания) и в третий раз благословил его на Великое Государство Московское. Отслушав Литургию, новый Самодержец, провождаемый Боярами, обходил все главные церкви Кремлевские, везде молился с теплыми слезами, везде слышал радостный клик граждан и, держа за руку своего юного наследника, а другою ведя прелестную Ксению (9), вступил с супругою в палаты Царские. В сей день народ обедал у Царя: не знали числа гостям, но все были званые, от Патриарха до нищего. Москва не видала такой роскоши и в Иоанново время. - Борис не хотел жить в комнатах, где скончался Феодор: занял ту часть Кремлевских палат, где жила Ирина, и велел пристроить к ним Для себя новый дворец деревянный.
Он уже Царствовал, но еще без короны и скиптра; еще не мог назваться Царем Боговенчанным, Помазанником Господним. Надлежало думать, что Борис немедленно возложит на себя венец со всеми торжественными обрядами, которые в глазах народа освящают лицо Властителя: сего требовали Патриарх и Синклит именем России; сего без сомнения хотел и Борис, чтобы важным церковным действием утвердить престол за собою и своим родом: но хитрым умом властвуя над движениями сердца, вымыслил новое очарование; вместо скиптра взял меч в десницу и спешил в поле, доказать, что безопасность отечества ему дороже и короны и жизни. Так Царствование самое миролюбивое началося ополчением, которое приводило на память восстание Россиян для битвы с Мамаем!
Еще в Марте месяце, из келии Новодевичьего монастыря, отправив гонца к Хану с дружественным письмом, Борис 1 Апреля сведал, по донесению Воеводы Оскольского (10), что пленник, взятый Козаками за Донцом в сшибке с толпою Крымских разбойников, говорит о намерении Казы-Гирея вступить в пределы Московские со всею Ордою и с семью тысячами Султанских воинов. Борис не усомнился в истине столь мало достоверного известия и решился, не теряя времени, двинуть всю громаду наших сил к берегам Оки; писал о том к Воеводам, убедительно и ласково, требуя от них ревности в первой, важной опасности его Царствования, в доказательство любви к нему и к России. Сей указ произвел удивительное действие: не было ни ослушных, ни ленивых; все Дети Боярские, юные и престарелые, охотно садились на коней; городские и сельские дружины без отдыха спешили к местам сборным.
Главному стану назначили быть в Серпухове, Правой Руке в Алексине, Левой в Кошире, Передовому полку в Калуге, Сторожевому в Коломне (11). - 20 Апреля пришли новые вести: писали из Белагорода, что Татарин, схваченный Донскими Козаками на перевозе, сказывал им о сильном вооружении Хана; что толпы Крымские, хотя и малочисленные, показались в степях и гонят везде наших стражей. Тогда Борис велел все изготовить для похода Царского и 2 Маия выехал из Москвы в ратном доспехе, взяв с собою пять Царевичей: Киргизского, Сибирского, Шамахинского, Хивинского и сына Кайбулина, Бояр, Князей Мстиславского, Шуйских, Годуновых, Романовых и других, - многих знатных сановников, и между ими Богдана Бельского, - Печатника Василья Щелкалова, Дворян и Дьяков Думных, 44 Стольника, 20 Стряпчих, 274 Жильца - одним словом, всех людей нужных и для войны и для совета и для пышности дворской. В Москве остался, при Царицах инокине Александре и Марии, юный Феодор с Боярами Дмитрием Ивановичем Годуновым, Князьями Трубецким, Глинским, Черкасским, Шестуновым и другими; а при Феодоре дядька Иван Чемоданов. Сделали распоряжение в столице и на случай осады ее: назначили Воевод для защиты стен и башен, для отъездов, вылазок и битв вне укреплений. 10 Маия, в селе Кузминском, представили Царю двух пленников, Литовского и Цесарского, ушедших из Крыма: они уверяли, что Хан уже в поле и действительно идет на Москву. Тогда Борис послал гонцов ко всем начальникам степных крепостей с милостивым словом: в Тулу, Оскол, Ливны, Елец, Курск, Воронеж; сим гонцам велено было спросить о здравии как Воевод, так и Дворян, Сотников, Детей Боярских, стрельцов и Козаков; вручить грамоты Царские первым и требовать, чтобы они читали их всенародно. «Я стою на берегу Оки (писал Борис) и смотрю на степи: где явятся неприятели, там и меня увидите» (12). В Серпухове он распорядил Воеводство, дав почетное Царевичам, и действительное пяти Князьям знатнейшим: в главной рати Мстиславскому, в Правой Руке Василию Шуйскому, в Левой Ивану Голицыну, в Передовом полку Дмитрию Шуйскому, в Сторожевом Тимофею Трубецкому.
Оградою древней России, в случае Ханских впадений, служили, сверх крепостей, засеки в местах трудных для обхода: близ Перемышля, Лихвина, Белева, Тулы, Боровска, Рязани: Государь рассмотрел чертежи их (13) и послал туда особенных Воевод с Мордвою и стрельцами; устроил еще плавную, или судовую, рать на Оке, чтобы тем более вредить неприятелю в битвах на берегах ее. Видели, чего не видали дотоле: полмиллиона войска, как уверяют (14), в движении стройном, быстром, с усердием несказанным, с доверенностию беспредельною. Все действовало сильно на воображение людей: и новость Царствования, благоприятная для надежды, и высокое мнение о Борисовой, уже долговременными опытами изведанной мудрости. Исчезло самое местничество: Воеводы спрашивали только, где им быть, и шли к своим знаменам, не справляясь с разрядными книгами о службе отцев и дедов: ибо Царь объявил, что Великий Собор бил ему челом предписать Боярам и Дворянству службу без мест (15). Сия ревность, способствуя нужному повиновению, имела и другое важное следствие: умножила число воинов, и воинов исправных: Дворяне, Дети Боярские выехали в поле на лучших конях, в лучших доспехах, со всеми слугами, годными для ратного дела, к живейшему удовольствию Царя, который не знал меры в изъявлениях милости: ежедневно смотрел полки и дружины, приветствовал начальников и рядовых, угощал обедами, и всякий раз не менее десяти тысяч людей, на серебряных блюдах, под шатрами (16). Сии истинно Царские угощения продолжались шесть недель: ибо слухи о неприятеле вдруг замолкли; разъезды наши уже не встречали его; тишина Царствовала на берегах Донца, и стражи, нигде не видя пыли, нигде не слыша конского топота, дремали в безмолвии степей. Ложные ли слухи обманули Бориса, или он притворным легковерием обманул Россию, чтобы явить себя Царем не только Москвы, но и всего воинства, воспламенить любовь его к новому Самодержцу, в годину опасности предпочитающему бранный шлем венцу Мономахову, и тем удвоить блеск своего торжественного воцарения? Хитрость достойная Бориса и едва ли сомнительная. - Вместо тучи врагов, явились в южных пределах России мирные Послы Казы-Гиреевы с нашим гонцом: Елецкие Воеводы 18 июня донесли о том Борису, который наградил вестника деньгами и чином (17).
Следственно ополчение беспримерное, стоив великого иждивения и труда, оказалось напрасным? Уверяли, что оно спасло государство, поразив Хана ужасом; что Крымцы шли действительно, но узнав о восстании России, бежали назад. По крайней мере Царь хотел впечатлеть ужас в Послов Ханских, из коих главным был Мурза Алей: они въехали в Россию как в стан воинский; видели на пути блеск мечей и копий, многолюдные дружины всадников, красиво одетых, исправно вооруженных (18); в лесах, в засеках слышали оклики и пальбу. Их остановили близ Серпухова, в семи верстах от Царских шатров, на лугах Оки, где уже несколько дней сходилась рать отовсюду. Там, 29 июня, еще до рассвета загремело сто пушек, и первые лучи солнца осветили войско несметное (19), готовое к битве. Велели Крымцам, изумленным сею ужасною стрельбою и сим зрелищем грозным, идти к Царю, сквозь тесные ряды пехоты, вдали окруженной густыми толпами конницы. Введенные в шатер Царский, где все блистало оружием и великолепием - где Борис, вместо короны увенчанный златым шлемом, первенствовал в сонме Царевичей и Князей не столько богатством одежды, сколько видом повелительным - Алей Мурза и товарищи его долго безмолвствовали, не находя слов от удивления и замешательства; наконец сказали, что Казы-Гирей желает вечного союза с Россиею, возобновляя договор, заключенный в Феодорово Царствование: будет в воле Борисовой и готов со всею Ордою идти на врагов Москвы. Послов угостили пышно и вместе с ними отправили наших к Хану для утверждения новой союзной грамоты его присягою.
В сей же день Св. Петра и Павла Царь простился с войском, дав ему роскошный обед в поле (20): 500000 гостей пировало на лугах Оки; яства, мед и вино развозили обозами; чиновников дарили бархатами, парчами и камками. Последним словом Царя было: «люблю воинство Христианское и надеюсь на его верность». Громкие благословения провождали Бориса далеко по Московской дороге. Воеводы, ратники были в восхищении от Государя столь мудрого, ласкового и счастливого: ибо он без кровопролития, одною угрозою, дал отечеству вожделеннейший плод самой блестящей победы: тишину, безопасность и честь! Россияне надеялись, говорит Летописец, что все Царствование Борисово будет подобно его началу, и славили Царя искренно. - Для наблюдения осталась часть войска на Оке; другая пошла к границе Литовской и Шведской; большую часть распустили: но все знатнейшие чиновники спешили вслед за Государем в столицу.
Там новое торжество ожидало Бориса: вся Москва встретила его, как некогда Иоанна, завоевателя Казани, и Патриарх в приветственной речи сказал ему: «Богом избранный, Богом возлюбленный, великий Самодержец! Мы видим славу твою: ты благодаришь Всевышнего! Благодарим Его вместе с тобою; но радуйся же и веселися с нами, совершив подвиг бессмертный! Государство, жизнь и достояние людей целы; а лютый враг, преклонив колена, молит о мире! Ты не скрыл, но умножил талант свой в сем случае удивительном, ознаменованном более, нежели человеческою мудростию... - Здравствуй о Господе, Царь любезный Небу и народу! От радости плачем и тебе кланяемся» (21). Патриарх, Духовенство и народ преклонились до земли. Изъявляя чувствительность и смирение, Государь спешил в храм Успения славословить Всевышнего и в монастырь Новодевичий к печальной Ирине.
Все домы были украшены зеленью и цветами. Но Борис еще отложил свое Царское венчание до 1 Сентября, чтобы совершить сей важный обряд в Новое Лето, в день общего доброжелательства и надежд, лестных для сердца. Между тем грамота избирательная была написана от имени Земской Думы с таким прибавлением: «Всем ослушникам Царской воли неблагословение и клятва от Церкви (22), месть и казнь от Синклита и Государства; клятва и казнь всякому мятежнику, раскольнику любопрительному, который дерзнет противоречить деянию соборному и колебать умы людей молвами злыми, кто бы он ни был, священного ли сана или Боярского, Думного или воинского, гражданин или Вельможа: да погибнет и память его вовеки!» Сию грамоту утвердили 1 Августа своими подписями и печатями Борис и юный Феодор, Иов, все Святители, Архимандриты, Игумены, Протопопы, Келари, старцы чиновные, - Бояре, Окольничие, знатные сановники двора, Печатник Василий Щелкалов, Думные Дворяне и Дьяки, Стольники, Дьяки Приказов, Дворяне, Стряпчие и Выборные из городов, Жильцы, Дьяки нижней степени, гости, Сотские, числом около пятисот: один список ее был положен в сокровищницу Царскую, где лежали государственные уставы прежних Венценосцев, а другой в Патриаршую ризницу в храме Успения. - Казалось, что мудрость человеческая сделала все возможное для твердого союза между Государем и Государством!
Наконец Борис венчался на Царство, еще пышнее и торжественнее Феодора, ибо приял утварь Мономахову из рук Вселенского Патриарха. Народ благоговел в безмолвии; но когда Царь, осененный десницею Первосвятителя, в порыве живого чувства как бы забыв устав церковный, среди Литургии воззвал громогласно (23): «Отче, великий партриах Иов! Бог мне свидетель, то в моем Царстве не будет ни сирого, ни бедного» - и, тряся верх своей рубашки, примолвил: «отдам и сию последнюю народу»: тогда единодушный восторг прервал священнодействие: слышны были только клики умиления и благодарности в храме; Бояре славословили Монарха, народ плакал. Уверяют, что новый Венценосец, тронутый знаками общей к нему любви, тогда же произнес и другой важный обет: щадить жизнь и кровь самых преступников и единственно удалять их в пустыни Сбирские (24). Одним словом, никакое Царское венчание в России не действовало сильнее Борисова на воображение и чувство людей. - Осыпанный в дверях церковных золотом из рук Мстиславского, Борис в короне, с державою и скиптром спешил в Царскую палату занять место Вряжских Князей на троне России, чтобы милостями, щедротами и государственными благодеяниями праздновать сей день великий.
Началося с Двора и Синклита: Борис пожаловал Царевича Киргизского, Ураз-Магмета, в Цари Касимовские (25); Дмитрия Ивановича Годунова в Конюшие, Степана Васильевича Годунова в Дворецкие (на место доброго Григорья Васильевича, который один не радовался возвышению своего рода (26) и в тайной горести умер); Князей Катырева, Черкасского, Трубецкого, Ноготкова и Александра Романова-Юрьева в Бояре; Михайла Романова, Бельского (любимца Иоаннова и своего бывшего друга), Кривого-Салтыкова (также любимца Иоаннова) и четырех Годуновых в Окольничие; многих в стольники и в иные чины. Всем людям служивым, воинским и гражданским он указал выдать двойное жалованье (27), гостям Московским и другим торговать беспошлинно два года, а земледельцев казенных и самых диких жителей Сибирских освободить от податей на год. К сим милостям чрезвычайным прибавил еще новую для крестьян господских: уставил, сколько им работать и платить господам законно и безобидно (28). - Обнародовав с престола сии Царские благодеяния, Борис двенадцать дней угощал народ пирами.
Казалось, что и Судьба благоприятствовала новому Монарху, ознаменовав начало его державства и вожделенным миром и счастливым успехом оружия, в битве маловажной числом воинов, но достопамятной своими обстоятельствами и следствиями, местом победы, на краю света, и лицом побежденного. Мы оставили Царя-изгнанника Сибирского Кучюма в степи Барабинской (29), непреклонного к милостивым предложениям Феодоровым, неутомимого в набегах на отнятые у него земли и все еще для нас опасного. Воевода Тарский, Андрей Воейков, выступил (4 Августа 1598) с 397 Козаками, Литовцами и людьми ясашными к берегам Оби, где среди полей, засеянных хлебом и вдали окруженных болотами, гнездился Кучюм с бедными остатками своего Царства, с женами, с детьми, с верными ему Князьями и воинами, числом до пятисот (30). Он не ждал врага: бодрый Воейков шел день и ночь, кинув обоз; имел лазутчиков, хватал неприятельских, и 20 Августа пред восходом солнца напал на укрепленный стан Ханский. Целый день продолжалась битва, уже последняя для Кучюма: его брат и сын, Илитен и Кан, Царевичи, 6 Князей, 10 Мурз, 150 лучших воинов пали от стрельбы наших, которые около вечера вытеснили Татар из укрепления, прижали к реке, утопили их более ста и взяли 50 пленников; немногие спаслися на судах в темноте ночи. Так Воейков отмстил Кучюму за гибель Ермака неосторожного! Восемь жен, пять сыновей и восемь дочерей Ханских, пять Князей и немало богатства остались в руках победителя. Не зная о судьбе Кучюма и думая, что он, подобно Ермаку, утонул во глубине реки, Воейков не рассудил за благо идти далее: сжег, чего не мог взять с собою, и с знатными своими пленниками возвратился в Тару донести Борису, что в Сибири уже нет иного Царя, кроме Российского. Но Кучюм еще жил, двумя усердными слугами во время битвы увезенный на лодке вниз по Оби в землю Чатскую. Еще Воеводы наши снова предлагали ему ехать в Москву, соединиться с его семейством и мирно дожить век благодеяниями Государя великодушного. Сеит, именем Тул-Мегмет, посланный Воейковым, нашел Кучюма в лесу близ того места, где лежали тела убитых Россиянами Татар, на берегу Оби: слепой старец, неодолимый бедствиями, сидел под деревом, окруженный тремя сыновьями и тридцатью верными слугами; выслушал речь Сеитову о милости Царя Московского и спокойно ответствовал: «Я не поехал к нему и в лучшее время доброю волею, целый и богатый: теперь поеду ли за смертию? Я слеп и глух, беден и сир. Жалею не о богатстве, но только о милом сыне Асманаке, взятом Россиянами: с ним одним, без Царства и богатства, без жен и других сыновей, я мог бы еще жить на свете. Теперь посылаю остальных детей в Бухарию, а сам еду к Ногаям» (31). Он не имел ни теплой одежды, ни коней и просил их из милости у своих бывших подданных, жителей Чатской волости, которые уже обещались быть данниками России: они прислали ему одного коня и шубу.
Кучюм возвратился на место битвы и там, в присутствии Сеита, занимался два дня погребением мертвых тел; в третий день сел на коня - и скрылся для Истории. Остались только неверные слухи о бедственной его кончине: пишут, что он, скитаясь в степях Верхнего Иртыша в земле Калмыцкой и близ озера Заисан-Нора, похитив несколько лошадей, был гоним жителями из пустыни в пустыню, разбит на берегу озера Кургальчина и почти один явился в Улусе Ногаев, которые безжалостно умертвили слепого старца изгнанника, сказав: «Отец твой нас грабил, а ты не лучше отца» (32). Весть о сем происшествии обрадовала Москву и Россию: Борис с донесением Воейкова спешил ночью в монастырь к Ирине, любя делить с нею все чистые удовольствия державного сана (33). Истребление Кучюма, первого и последнего Царя Сибирского, если не могуществом, то непреклонною твердостию в злосчастии достопамятного, как бы запечатлело для нас господство над полунощною Азиею. В столице и во всех городах снова праздновали завоевание сего неизмеримого края, звоном колокольным и молебнами. Воейкова наградили золотою медалью, а его сподвижников деньгами; велели привезти знатных пленников в Москву и дали народу удовольствие видеть их торжественный въезд (в Генваре 1599). Жены, дочери, невестки и сыновья Кучюмовы (юноши Асманак и Шаим, отрок Бабадша, младенцы Кумуш и Молла) ехали в богатых резных санях: Царицы и Царевны в шубах бархатных, атласных и камчатных, украшенных золотом, серебром и кружевом; Царевичи в ферезях багряных, на мехах драгоценных; впереди и за ними множество всадников, Детей Боярских, по два в ряд, все в шубах собольих, с пищалями. Улицы были наполнены зрителями, Россиянами и чужеземцами (34). Цариц и Царевичей разместили в особенных домах, купеческих и Дворянских; давали им содержание пристойное, но весьма умеренное; наконец отпустили жен и дочерей Ханских в Касимов и в Бежецкий Верх к Царю Ураз-Магмету и к Царевичу Сибирскому Маметкулу, согласно с желанием тех и других. Сын Кучюмов Абдул-Хаир, взятый в плен еще в 1591 году, принял тогда Христианскую Веру и был назван Андреем.
С сего времени уже не имея войны, но единственно усмиряя, без важных усилий, строптивость наших данников в Сибири и страхом или выгодами мирной, деятельной власти умножая число их, мы спокойно занимались там основанием новых городов: Верхотурья в 1598, Мангазеи и Туринска в 1600, Томска в 1604 годах (35); населяли их людьми воинскими, семейными, особенно Козаками Литовскими или Малороссийскими, и самых коренных жителей Сибирских употребляли на ратное дело, вселяя в них усердие к службе льготою и честию, так что с величайшею ревностию содействовали нам в покорении своих единоземцев. Одним словом, если случай дал Иоанну Сибирь, то государственный ум Борисов надежно и прочно вместил ее в состав России.
В делах внешней политики Российской ничто не переменилось: ни дух ее, ни виды. Мы везде хотели мира или приобретений без войны, готовясь единственно к оборонительной; не верили доброжелательству тех, коих польза была несовместна с нашею, и не упускали случая вредить им без явного нарушения договоров.
Хан, уверяя Россию в своей дружбе, откладывал торжественное заключение нового договора с новым Царем: между тем Донские Козаки тревожили набегами Тавриду, а Крымские разбойники Белогородскую область (36). Наконец, в июне 1602 года, Казы-Гирей, приняв дары, оцененные в 14000 рублей, вручил послу, Князю Григорию Волконскому, шертную грамоту со всеми торжественными обрядами, но еще хотел тридцати тысяч рублей и жаловался, что Россияне стесняют Ханские Улусы основанием крепостей в степях, которые были дотоле привольем Татарским. «Не видим ли (говорил он) вашего умысла, столь недружелюбного? Вы хотите задушить нас в ограде. А я вам друг, каких мало. Султан живет мыслию идти войною на Россию, но слышит от меня всегда одно слово: далеко! там пустыни, леса, воды, болота, грязи непроходимые». Царь ответствовал, что казна его истощилась от милостей, оказанных войску и народу; что крепости основаны единственно для безопасности наших Посольств к Хану и для обуздания хищных Донских Козаков; что мы, имея рать сильную, не боимся Султановой. Любимец Казы-Гиреев Ахмет-Челибей, присланный к Царю с союзною грамотою, требовал от него клятвы в верном исполнении взаимных условий: Борис взял в руки книгу (без сомнения не Евангелие) и сказал: «Обещаю искреннее дружество Казы-Гирею: вот моя большая присяга», не хотел ни целовать креста, ни показать сей книги Челибею, коего уверяли, что Государь Российский из особенной любви к Хану изустно произнес священное обязательство союза и что договоры с иными венценосцами утверждаются только Боярским словом. Так Борис, вопреки древнему обыкновению, уклонился от бесполезного унижения святыни в делах с варварами, уважающими одну корысть и силу; честил Хана умеренными дарами, а всего более надеялся на войско, готовое для защиты юго-восточных пределов России, и сохранил их спокойствие. Были взаимные досады, однако ж без всяких неприятельских действий. В 1603 году Казы-Гирей с гневом выслал из Тавриды нового Посла Государева Князя Борятинского за то, что он не хотел удержать Донских Козаков от впадения в Карасанский Улус, ответствуя грубо: «у вас есть сабля; а мое дело сноситься только с Ханом, не с ворами Козаками». Но сей случай не произвел разрыва: Хан жаловался без угроз и подтвердил обязательство умереть нашим другом, опасаясь тогда Султана и думая найти защитника в Борисе.
В делах с Литвою и с Швециею Борис также старался возвысить достоинство России, пользуясь случаем и временем. Сигизмунд, именем еще Король Швеции, уже воевал с ее Правителем, дядею своим, Герцогом Карлом, и склонил Вельможных Панов к участию в сем междоусобии, уступив их отечеству Эстонию. В таких благоприятных для нас обстоятельствах Литва домогалась прочного мира, а Швеция союза с Россиею: Борис же, изъявляя готовность к тому и к другому, вымышлял легкий способ взять у них, что было нашим и что мы уступили им невольно: древние Орденские владения, о коих столько жалел Иоанн, жалела и Россия, купив оные долговременными, кровавыми трудами и за ничто отдав властолюбивым иноземцам.
Мы упоминали о сыне Шведского Короля Эрика, изгнаннике Густаве (37). Скитаясь из земли в землю, он жил несколько времени в Торне, скудным жалованьем брата своего Сигизмунда и решился (в 1599 году) искать счастия в нашем отечестве, куда звали его и Феодор и Борис, предлагая ему не только временное убежище, но и знатное поместье или удел. На границе, в Новегороде, в Твери ждали Густава сановники царские с приветствиями и дарами (38); одели в золото и в бархат; ввезли в Москву на богатой колеснице; представили Государю в самом пышном собрании Двора. Поцеловав руку у Бориса и юного Феодора, Густав произнес речь (зная Славянский язык); сел на золотом изголовье; обедал у Царя за столом особенным, имея особенного крайчего и чашника. Ему дали огромный дом, чиновников и слуг, множество драгоценных сосудов и чаш из кладовых Царских; наконец Удел Калужский, три города с волостями, для дохода (39). Одним словом, после Борисова семейства Густав казался первым человеком в России, ежедневно ласкаемый и даримый. Он имел достоинства: душевное благородство, искренность, сведения редкие в науках, особенно в химии, так что заслужил имя второго Феофраста Парацельса; знал языки, кроме Шведского и Славянского, Италиянский, Немецкий, Французский (40); много видел в свете, с умом любопытным, и говорил приятно. Но не сии достоинства и знания было виною Царской к нему милости: Борис мыслил употребить его в орудие политики как второго Магнуса, желая иметь в нем страшилище для Сигизмунда и Карла; обольстил Густава надеждою быть Властителем Ливонии с помощию России и хитро приступил к делу, чтобы обольстить и Ливонию. Еще многие сановники Дерптские и Нарвские жили в Москве с женами и детьми в неволе сносной, однако ж горестной для них, лишенных отечества и состояния: Борис дал им свободу с условием, чтобы они присягнули ему в верности неизменной; ездили, куда хотят: в Ригу, в Литву, в Германию для торговли, но везде были его усердными слугами, наблюдали, выведывали важное для России и тайно доносили о том Печатнику Щелкалову. Сии люди, некогда купцы богатые, уже не имели денег: Царь велел им раздать до двадцати пяти тысяч нынешних рублей серебряных, чтобы они тем ревностнее служили России и преклоняли к ней своих единоземцев (41). Зная неудовольствие жителей Рижских и других Ливонцев, утесняемых Правительством и в гражданской жизни и в богослужении, Царь велел тайно сказать им, что если хотят они спасти вольность свою и Веру отцев; если ужасаются мысли рабствовать всегда под тяжким игом Литвы и сделаться Папистами или Иезуитами: то щит России над ними, а меч ее над их утеснителями; что сильнейший из Венценосцев, равно славный и мудростию и человеколюбием, желает быть отцем более, нежели Государем Ливонии и ждет Депутатов из Риги, Дерпта и Нарвы для заключения условий, которые будут утверждены присягою Бояр; что свобода, законы и Вера останутся там неприкосновенными под его верховною властию (42). В то же время Воеводы Псковские должны были искусно разгласить в Ливонии, что Густав, столь милостиво принятый Царем, немедленно вступит в ее пределы с нашим войском, дабы изгнать Поляков, Шведов и господствовать в ней с правом наследственного Державца, но с обязанностию Российского присяжника. Сам Густав писал к Герцогу Карлу: «Европе известна бедственная судьба моего родителя; а тебе известны ее виновники и мои гонители: оставляю месть Богу. Ныне я в тихом и безбоязненном пристанище у великого Монарха, милостивого к несчастным державного племени. Здесь могу быть полезен нашему любезному отечеству, если ты уступишь мне Эстонию, угрожаемую Сигизмундовым властолюбием: с помощию Божиею и Царскою буду не только стоять за города ее, но возьму и всю Ливонию, мою законную отчину». Заметим, что о сем письме не упоминается в наших переговорах с Швециею; оно едва ли было доставлено Герцогу: сочиненное, как вероятно, в приказе Московском, ходило единственно в списках из рук в руки между Ливонскими гражданами, чтобы волновать их умы в пользу Борисова замысла. Так мы хитрили, будучи в перемирии с Литвою и в мире с Швециею!
Но сия хитрость, не чуждая коварства, осталась бесплодною - от трех причин: 1) Ливонцы издревле страшились и не любили России; помнили историю Магнуса и видели еще следы Иоаннова свирепства в их отечестве; слушали наши обещания и не верили. Только некоторые из Нарвских жителей, тайно сносясь с Борисом, умышляли сдать ему сей город; но, обличенные в сей измене, были казнены всенародно (43). 2) Мы имели лазутчиков, а Сигизмунд и Карл войско в Ливонии: могла ли она, если бы и хотела, думать о Посольстве в Москву? Густав лишился милости Бориса, который думал женить его на Царевне Ксении, с условием, чтобы он исповедовал одну Веру с нею; но Густав не согласился изменить своему Закону, ни оставить любовницы, привезенной им с собою из Данцига (44); не хотел быть, как пишут, и слепым орудием нашей Политики ко вреду Швеции; требовал отпуска и, разгоряченный вином, в присутствии Борисова медика Фидлера грозился зажечь Москву, если не дадут ему свободы выехать из России: Фидлер сказал о том Боярину Семену Годунову, а Боярин Царю, который, в гневе отняв у неблагодарного и сокровища и города, велел держать его под стражею в доме; однако ж скоро умилостивился и дал ему вместо Калуги разоренный Углич. Густав (в 1601 году) снова был у Царя, но уже не обедал с ним (45); удалился в свое поместье и там, среди печальных развалин, спокойно занимался химиею до конца Борисовой жизни. Неволею перевезенный тогда в Ярославль, а после в Кашин, сей несчастный Принц умер в 1607 году, жалуясь на ветреность той женщины, которой он пожертвовал блестящею долею в России. Уединенную могилу его в прекрасной березовой роще, на берегу Кашенки, видели знаменитый Шведский Военачальник Иаков де-ла-Гарди и Посланник Карла IX Петрей в царствование Шуйского (46).
Между тем мы имели случай гордостию отплатить Сигизмунду за уничижение, претерпенное Иоанном от Батория. Великий Посол Литовский Канцлер Лев Сапега, приехав в Москву, жил шесть недель в праздности для того, как ему сказывали, что Царь мучился подагрою. Представленный Борису (16 Ноября 1600), Сапега явил условия, начертанные Варшавским Сеймом для заключения вечного мира с Россиею: их выслушали, отвергнули и еще несколько месяцев держали Сапегу в скучном уединении, так что он грозился сесть на коня и без дела уехать из Москвы (47). Наконец, будто бы из уважения к милостивому ходатайству юного Борисова сына, Государь велел Думным Советникам заключить перемирие с Литвою на 20 лет. 11 Марта (1601 года) написали грамоту, но не хотели именовать в ней Сигизмунда Королем Швеции под лукавым предлогом, что он не известил ни Феодора, ни Бориса о своем восшествии на трон отцевский: в самом же деле мы пользовались случаем мести за старое упрямство Литвы называть Государей Российских единственно Великими Князьями и тем еще давали себе право на благодарность Шведского Властителя - право входить с ним в договоры как с законным Монархом. Тщетно Сапега возражал, требовал, молил, даже с слезами (48), чтобы внести в грамоту весь титул Королевский: ее послали к Сигизмунду для утверждения с Боярином Михайлом Глебовичем Салтыковым и с Думным Дьяком Афанасием Власьевым, которые, невзирая на худое гостеприимство в Литве, успели в главном деле, к чести двора Московского. Сигизмунд предводительствовал тогда войском в Ливонии и звал их к себе в Ригу: они сказали: «будем ждать Короля в Вильне», - и поставили на своем; в глубокую осень жили несколько времени на берегах Днепра в шатрах; терпели холод и недостаток (49), но принудили Короля ехать для них в Вильну, где начались жаркие прения. Литовские Вельможи говорили Салтыкову и Власьеву: «если действительно хотите мира, то признайте нашего Короля Шведским, а Эстонию собственностию Польши». Салтыков отвечал: «Мир вам нужнее, нежели нам. Эстония и Ливония собственность России от времен Ярослава Великого; а Шведским Королевством владеет ныне Герцог Карл: Царь не дает никому пустых титулов». «...Карл есть изменник и хищник, - возражали Паны: - Государь ваш перестанет ли называться в титуле Астраханским или Сибирским, если какой-нибудь разбойник на время завладеет сими землями? Знатная часть Венгрии ныне в руках Султана, но Цесарь именуется Венгерским, а Король Испанский Иерусалимским». Убеждения остались без действия; но Сигизмунд, целуя крест пред нашими Послами (7 Генваря 1602) с обещанием свято хранить договор, примолвил: «Клянуся именем Божиим умереть с моим наследственным титулом Короля Шведского, не уступать никому Эстонии и в течение сего двадцатилетнего перемирия добывать Нарвы, Ревеля и других городов ее, кем бы они ни были заняты». Тут Салтыков выступил и сказал громко: «Король Сигизмунд! Целуй крест к Великому Государю Борису Феодоровичу по точным словам грамоты, без всякого прибавления - или клятва не в клятву!» Сигизмунд должен был переговорить свою речь, как требовал Боярин и смысл грамоты. Следственно в Москве и в Вильне Политика Российская одержала верх над Литовскою: Король уступил, ибо не хотел воевать в одно время и с Шведами и с нами; устоял только в отказе величать Бориса именем Царя и Самодержца, чего мы требовали и в Москве и в Вильне, но удовольствовались словом, что сей титул, бесспорно, будет дан Королем Борису при заключении мира вечного. «Хорошо (говорили Паны) и двадцать лет не лить Христианской крови: еще лучше успокоить навсегда обе Державы. Двадцать лет пройдут скоро; а кто будет тогда Государем и в Литве и в России, неизвестно» (50). Заметим еще обстоятельство достопамятное: Послы Московские, в день своего отпуска пируя во дворце Королевском, увидели юного Сигизмундова сына, Владислава, и как бы в предчувствии будущего вызвались целовать у него руку: сей отрок семилетний, коему надлежало в возрасте юноши явиться столь важным действующим лицом в нашей истории, приветствовал их умно и ласково; встав с места и сняв с себя шляпу, велел кланяться Царевичу Феодору и сказать ему, что желает быть с ним в искренней дружбе. Знатный Боярин Салтыков и Думный Дьяк Власьев, который заменил Щелкалова в делах государственных, могли, храня в душе приятное воспоминание о юном Владиславе, вселить во многих Россиян добрые мысли о сем, действительно любезном Королевиче. - Возвратясь, Послы донесли Борису, что он может быть уверен в безопасности и тишине с Литовской стороны на долгое время; что Король и Паны знают, видят силу России, управляемую столь мудрым Государем, и конечно не помыслят нарушить договора ни в каком случае, внутренно славя миролюбие Царя как особенную милость Божию к их отечеству.
Мы сказали, что Правитель Швеции искал союза России: Борис, убеждая Герцога не мириться с Сигизмундом, дозволял Шведам идти из Финляндии к Дерпту чрез Новогородское владение (51) и хотел действовать вместе с ними для изгнания Поляков из Ливонии. Королевские чиновники ездили в Москву, наши в Стокгольм с изъявлениями взаимного дружества. В знак чрезвычайного уважения к Борису, Герцог тайно спрашивал у него, исполнить ли ему волю чинов государственных и назваться ли Королем Шведским? Царь советовал исполнить и немедленно, для истинного блага Швеции, и тем заслужил живейшую признательность Карлову (52); советовал искренно, ибо безопасность России требовала, чтобы Литва и Швеция имели разных Властителей. Но мы желали Нарвы, и для того хитрый Царь (в Феврале 1601) объявил Шведским Послам Карлу Гендрихсону и Георгию Клаусону, бывшим у нас в одно время с Литовским Канцлером Сапегою, что должно еще снова рассмотреть и торжественно утвердить мирную грамоту 1597 года (53), писанную от имени Феодорова и Сигизмундова: что она недействительна, ибо Сигизмунд не утвердил ее; что обстоятельства переменились и что сей Король готов уступить нам часть Ливонии, если будем помогать ему в войне с Герцогом. Послы удивились. «Мы заключили мир (говорили они Боярам) не между Феодором и Сигизмундом, а между Швециею и Россиею, до скончания веков, именем Божиим, и добросовестно исполнили условия: отдали Кексгольм вопреки Сигизмундову несогласию. Нет, Герцог Карл не поверит, чтобы Царь думал нарушить обет, запечатленный целованием креста на святом Евангелии. Если Сигизмунд уступает вам города в Ливонии, то уступает не свое: половина ее завоевана Герцогом. И союз с Литвою надежен ли для Царя? Прекратились ли споры о Киеве и Смоленске? Гораздо скорее можно согласить выгоды Швеции и России: главная их выгода есть мирное, доброе соседство. Не сам ли Царь убеждал Карла не мириться с Сигизмундом? Мы воюем и берем города: что мешает вам также ополчиться и разделить Ливонию с нами?» Но Борис, с удовольствием видя пламя войны между Герцогом и Королем, не мыслил в ней участвовать, по крайней мере до времени; заключив перемирие с Литвою, медлил утвердить бескорыстный мир с Карлом; отпустил его Послов ни с чем и, тайно склоняя жителей Эстонии изменить Шведам, чтобы присоединиться к России, досаждал ему сим непрямодушием - но в то же время искренно доброхотствовал в войне Ливонской: ибо торжество Сигизмундово угрожало нам соединением Шведской короны с Польскою, а торжество Карлово разделяло их навеки. Борис первый из Государей Европейских и всех охотнее признал Герцога Королем Швеции и в сношениях с ним уже давал ему сие имя, когда и сам Герцог еще назывался только Правителем.
Новая важная связь Борисова с наследственным врагом Швеции могла также беспокоить Карла. Известив соседственных и других Венценосцев, Императора, Елисавету о своем воцарении, Борис долго медлил оказать сию учтивость Королю Датскому, Христиану; но с 1601 года началися весьма дружелюбные сношения между ими (54). В одно время Послы Христиановы, Эске-Брок и Карл Бриске, отправились в Москву, а наши, знатный Дворянин Ржевский и Дьяк Дмитриев в Копенгаген для взаимного приветствия и для разрешения старых, бесконечных споров о Кольских и Варгавских пустынях. Доказывая, что вся Лапландия принадлежала Норвегии, Христиан ссылался на Историю Саксона Грамматика и даже на Мюнстерову Космографию (55); говорил еще, что сами Россияне издревле называют Лапландию Мурманскою или Норвежскою землею; а мы возражали, что она без сомнения наша, ибо в Царствование Василия Иоанновича Новогородский Священник Илия крестил ее диких жителей, и еще утверждали сие право собственности следующею повестию, основанною на предании тамошних старцев (56): «Жил некогда в Кореле, или Кексгольме, знаменитый Владетель именем Валит, или Варент, данник великого Новагорода, муж необычной храбрости и силы: воевал, побеждал и хотел господствовать над Лопью, или Мурманскою землею. Лопари требовали защиты соседственных Норвежских Немцев; но Валит разбил и Немцев, там, где ныне летний погост Варенгский, и где он, в память векам, положил своими руками огромный камень в вышину более сажени; сделал вокруг его твердую ограду в двенадцать стен и назвал ее Вавилоном, сей камень и теперь именуется Валитовым. Такая же ограда существовала на месте Кольского острога. Известны еще в земле Мурманской Губа Валитова и Городище Валитово среди острова или высокой скалы, где безопасно отдыхал витязь Корельский. Наконец побежденные Немцы заключили с ним мир, отдав ему всю Лопь до реки Ивгея. Долго славный и счастливый, Валит, именем Христианским Василий, умер и схоронен в Кексгольме в церкви Спаса; Лопари же с того времени платили дань Новугороду и Царям Московским». Сии исторические доводы с обеих сторон были не весьма убедительны, и датчане в знак миролюбия желали разделить Лапландию с нами вдоль или поперек на две равные части; а Борис, из любви к Христиану, уступал ему все земли за монастырем Печенским к северу, предоставляя Датским и Российским чиновникам на будущем съезде близ Колы означить границы обеих Держав. Между тем возобновили договор о свободной торговле Датских купцев в России; условились и в деле важнейшем.
Борис искал достойного жениха для прелестной Царевны между Европейскими Принцами державного племени, чтобы таким союзом возвысить блеск своего Дому в глазах Бояр и Князей Российских, которые еще недавно видели Годуновых ниже себя: не успев в намерении отдать руку дочери вместе с Ливониею Густаву, сей нежный родитель и хитрый Политик надеялся доставить счастие Ксении и выгоды Государству супружеством ее с Герцогом Иоанном, братом Христиановым, юношею умным и приятным, который, подобно Густаву, мог служить орудием наших властолюбивых замыслов на Эстонию, бывшую собственность Дании. Царь предложил (57), и Король, не устрашенный судьбою Магнуса, обрадовался чести быть сватом знаменитого Самодержца Московского, в надежде его усердным вспоможением осилить враждебную Швецию. К сожалению, любопытные бумаги о сем сватовстве утратились (58): не знаем условий о Вере, о приданом, ни других взаимных обязательств; но знаем, что Иоанн согласился жертвовать Ксении отечеством и быть Удельным Князем в России: не для того ли, чтобы в случае возможного несчастия, преждевременной кончины юного Царевича трон Московский имел наследников в семействе Борисовом? о чем, вероятно, думал Царь дальновидный, с горячностию любя сына, но любя и мысль о непрерывном наследстве короны, в течение веков, для своего рода. Жених воевал тогда в Нидерландах под знаменами Испании: спешил возвратиться, сел на Адмиральский корабль и вместе с пятью другими приплыл (10 Августа 1602) к устью Наровы. Там ожидала гостя ладия Царская, устланная бархатом (60) - и как скоро Герцог ступил на землю Русскую, загремели пушки: Боярин Михайло Глебович Салтыков и Думный Дьяк Власьев приветствовали его именем Царя, - ввели в богатый шатер и поднесли ему 80 драгоценнейших соболей. В карете, блистающей золотом и серебром, Иоанн ехал в Иваньгород мимо Нарвы, где развевались знамена, на башнях и стенах, усеянных любопытными зрителями: так приветствовали его и Шведы, внутренно опасаясь сего путешествия, коего цель они уже знали или угадывали.
Гораздо искреннее честили Герцога в России. С ним были Послы Христиановы, три сенатора (Гильденстерн, Браге и Гольк), восемь знатных сановников, несколько Дворян, два медика, множество слуг: на каждом стане, в самых бедных деревнях, угощали их как бы во дворце Московском; за обедом играла музыка. В городах стреляли из пушек; войско стояло в ружье и чиновники за чиновниками представлялись Светлейшему Королевичу. Ехали медленно, в день не более тридцати верст, чрез Новгород, Валдай, Торжок и Старицу. Путешественник не скучал; в часы роздыха гулял верхом или по рекам на лодках; забавлялся охотою, стрелял птиц; беседовал с Боярином Салтыковым и Дьяком Власьевым о России, желая знать ее государственные уставы и народные обыкновения. Послы Христиановы советовали ему не вдруг перенимать наши обычаи и держаться еще Немецких: «еду к Царю (говорил он) за тем, чтобы навыкать всему Русскому». Будучи 1 Сентября в Бронницах, Иоанн сказал Салтыкову: «Я знаю, что в сей день вы празднуете новый год; что Духовенство, Синклит и Двор ныне торжественно желают многолетия Государю: еще не имею счастия видеть его лицо, но также усердно молюся, да здравствует», - спросил вина и стоя пил Царские чаши вместе с Московскими сановниками и Датскими Послами. Одним словом, Иоанн хотел любви Борисовой и любви Россиян. Салтыков и Власьев писали к Царю о здоровье и веселом нраве Королевича; уведомляли обо всем, что он говорил и делал: даже о нарядах, о цвете его атласных кафтанов, украшенных золотыми или серебряными кружевами! Царь требовал сих подробностей - и высылал новые дары путешественнику: богатые ткани Азиятские, шапки, низанные жемчугом, поясы и кушаки драгоценные, золотые цепи, сабли с бирюзою и с яхонтами. Наконец Иоанн изъявил нетерпение быть в Москве: ему ответствовали, что Государь боялся спешною ездою утомить его - и поехали скорее. 18 Сентября ночевали в Тушине, а 19 приближились к столице.
Не только воины и люди сановные, от членов Синклита до приказных Дьяков, но и граждане встретили Герцога в поле (61). Выслушав ласковую речь Бояр, он сел на коня и ехал Москвою при звуке огромного Кремлевского колокола с Датскими и Российскими чиновниками. Ему отвели в Китае-городе лучший дом - и на другой день прислали обед Царский: сто тяжелых золотых блюд с яствами, множество кубков и чаш с винами и медами (62). 28 Сентября было торжественное представление. От дому Иоаннова до Красного крыльца стояли богато одетые воины; на площади Кремлевской граждане, Немцы, Литва, также в лучшем наряде. У крыльца встретили Иоанна Князья Трубецкой и Черкасский, на лестнице Василий Шуйский и Голицын, в сенях первый Вельможа Мстиславский с Окольничими и Дьяками. Царь и Царевич были в золотой палате, в бархатных порфирах, унизанных крупным жемчугом; в их коронах и на груди сияли алмазы и яхонты величины необыкновенной. Увидев Герцога, Борис и Феодор встали, обняли его с нежностию, сели с ним рядом и долго беседовали в присутствии Вельмож и Царедворцев. Все смотрели на юного Иоанна с любовию, пленяясь его красотою: Борис уже видел в нем будущего сына. Обедали в Грановитой палате: Царь сидел на золотом троне, за серебряным столом, под висящею над ним короною с боевыми часами между Феодором и Герцогом, уже причисленным к их семейству. Угощение заключилось дарами: Борис и Феодор сняли с себя алмазные цепи и надели на шею Иоанну; а царедворцы поднесли ему два ковша золотые, украшенные яхонтами, несколько серебряных сосудов, драгоценных тканей, Английских сукон, Сибирских мехов и три одежды Русские. Но жених не видал Ксении, веря только слуху о прелестях ее, любезных свойствах, достоинствах, и не обманываясь. Современники пишут, что она была среднего роста, полна телом и стройна; имела белизну млечную, волосы черные, густые и длинные, трубами лежащие на плечах, - лицо свежее, румяное, брови союзные, глаза большие, черные, светлые, красоты несказанной, особенно, когда блистали в них слезы умиления и жалости; не менее пленяла и душою, кротостию, благоречием, умом и вкусом образованным, любя книги и сладкие песни духовные (63). Строгий обычай не дозволял показывать и такой невесты прежде времени; сама же Ксения и Царица могли видеть Иоанна скрытно, издали, как думали его спутники. Обручение и свадьбу отложили до зимы, готовясь к тому, вместо пиров, молитвою: родители, невеста и брат ее поехали в Лавру Троицкую... О сем пышном выезде Царского семейства очевидцы говорят так (64):
«Впереди 600 всадников и 25 заводных коней, блистающих убранством, серебром и золотом; за ними две кареты: пустая Царевичева, обитая алым сукном, и другая, обитая бархатом, где сидел Государь: обе в 6 лошадей; первую окружали всадники, вторую пешие Царедворцы. Далее ехал верхом юный Феодор; коня его вели знатные чиновники. Позади Бояре и придворные. Многие люди бежали за Царем, держа на голове бумагу: у них взяли сии челобитные и вложили в красный ящик, чтобы представить Государю. Чрез полчаса выехала Царица в великолепной карете; в другой, со всех сторон закрытой, сидела Царевна: первую везли десять белых коней, вторую восемь. Впереди 40 заводных лошадей и дружина всадников, мужей престарелых, с длинными седыми бородами; сзади 24 Боярыни на белых конях. Вокруг шли 300 Приставов с жезлами». - Там, в обители тишины и святости, Борис с супругою и с детьми девять дней молился над гробом Св. Сергия, да благословит Небо союз Ксении с Иоанном.
Между тем жениха ежедневно честили Царскими обедами в его доме; присылали ему бархаты, объяри, кружева для Русской одежды, прислали и богатую постелю, белье, шитое серебром и золотом (65). Он с ревностию хотел учиться нашему языку и даже переменить Веру, как пишут (66), чтобы исповедовать одну с будущею супругою; вообще вел себя благоразумно и всем нравился любезностию в обхождении. Но чего искренно желали и Россияне и Датчане - о чем молились родители и невеста - то не было угодно Провидению... На возвратном пути из Лавры, 16 Октября, в селе Братовщине (67) Государь узнал о незапной болезни жениха. Иоанн еще мог писать к нему и прислал своего чиновника, чтобы его успокоить. Недуг усиливался беспрестанно: открылась жестокая горячка; но медики, Датские и Борисовы, не теряли надежды: Царь заклинал их употребить все искусство, обещая им неслыханные милости и награды. 19 Октября посетил Иоанна юный Феодор, 27 сам Государь вместе с Патриархом и Боярами; увидел его слабого, безгласного; ужаснулся и с гневом винил тех, которые таили от него опасность. На другой день, ввечеру, он нашел Герцога уже при смерти; плакал, крушился; говорил: «Юноша несчастный! Ты оставил мать, родных, отечество и приехал ко мне, чтобы умереть безвременно! (68)» Еще желая надеяться, Государь дал клятву освободить 4000 узников в случае Иоаннова выздоровления и просил Датчан молиться Богу с усердием. Но в 6 часов сего же вечера, 28 Октября, пресеклись цветущие дни Иоанновы на двадцатом году жизни... Не только семейство Царское, Датчане, Немцы, но и весь двор, все жители столицы были в горести. Сам Борис пришел к Ксении и сказал ей: «любезная дочь! твое счастие и мое утешение погибло!» Она упала без чувства к ногам его... Велели оказать всю должную честь умершему. Отворили казну Царскую для бедных вдов и сирот; питали нищих в доме, где скончался Иоанн; к телу приставили знатных чиновников; запретили его анатомить и вложили в деревянную гробницу, наполненную ароматами, а после в медную, и еще в дубовую, обитую черным бархатом и серебром, с изображением креста в средине и с латинскою надписью о достоинствах умершего, о благоволении к нему Царя и народа Российского, об их печали неутешной. В день погребения, 25 Ноября, Борис простился с телом, обливаясь слезами, и ехал за ним в санях Китаем-городом до Белого. Гроб везли на колеснице, под тремя черными знаменами, с гербом Дании, Мекленбургским и Голштейнским; на обеих сторонах шли воины Царской дружины, опустив вниз острие своих копий; за колесницею Бояре, сановники и граждане - до слободы Немецкой, где в новой церкви Аугсбургского исповедания схоронили тело Иоанново в присутствии Московских Вельмож, которые плакали вместе с Датчанами, хотя и не разумели умилительной надгробной речи, в коей Герцогов Пастор благодарил их за сию чувствительность... (69)
Вероятно ли сказание нашего Летописца, что Борис внутренно не жалел о смерти Иоанна, будто бы завидуя общей к нему любви Россиян и страшася оставить в нем совместника для юного Феодора; что медики, узнав тайную мысль Царя, не смели излечить больного (70)? Но Царь хотел, чтобы Россияне любили его нареченного зятя: для того советовал ему быть приветливым и следовать нашим обычаям (71); хотел без сомнения и счастия Ксении; давал сим браком новый блеск, новую твердость своему дому, и не мог переменить мыслей в три недели: устрашиться, чего желал; видеть, чего не предвидел, и вверить столь гнусную тайну зла придворным врачам-иноземцам, коих он, по смерти Иоанновой, долго не пускал к себе на глаза, и которые лечили Герцога вместе с его собственными, Датскими врачами. Свидетели сей болезни, чиновники Христианова двора, издали в свет ее верное описание (72), доказывая, что все способы искусства, хотя и без успеха, были употреблены для спасения Иоаннова. Нет, Борис крушился тогда без лицемерия и чувствовал, может быть, казнь Небесную в совести, готовив счастие для милой дочери и видя ее вдовою в невестах; отвергнул украшения Царские, надел ризу печали и долго изъявлял глубокое уныние... (73) Все, чем дарили Герцога, было послано в Копенгаген; всех Иоанновых спутников отпустили туда с новыми щедрыми дарами; не забыли и последнего из служителей (74). Борис писал к Христиану, что Россия остается в неразрывном дружестве с Даниею; оно действительно не разорвалося, как бы утверждаемое для обоих Государств печальным воспоминанием о судьбе юного Герцога, коего тело было перевезено в Рошильд, долго лежав под сводом Московской Лютеранской церкви. В честь Иоанновой памяти Борис дал колокола сей церкви и дозволил звонить в них по дням Воскресным (75).
Но печаль не мешала Борису ни заниматься делами государственными с обыкновенною ревностию, ни думать о другом женихе для Ксении: около 1604 года Послы наши снова были в Дании и содействием Христиановым условились с Герцогом Шлезвигским Иоанном, чтобы один из его сыновей, Филипп, ехал в Москву жениться на Царевне и быть там Удельным Князем (77). Сие условие не исполнилось единственно от тогдашних бедственных обстоятельств нашего отечества.
Сношения России с Австриею были, как и в Феодорово время, весьма дружелюбны и не бесплодны. Думный Дьяк Власьев (в Июне 1599 года), посланный к Императору с известием о Борисовом воцарении, сел на Лондонский корабль в устье Двины и вышел на берег в Германии: там, в Любеке и в Гамбурге, знатнейшие граждане встретили его с великою ласкою, с пушечною стрельбою и музыкою, славя уже известную милость Борисову к Немцам и надеясь пользоваться новыми выгодами торговли в России (78). Рудольф, изгнанный моровым поветрием из Праги, жил тогда в Пильзене, где Власьев имел переговоры с Австрийскими Министрами, уверяя их, что наше войско уже шло на Турков, но что Сигизмунд заградил оному в Литовских владениях путь к Дунаю; что Царь, как истинный брат Христианских Монархов и вечный недруг Оттоманов, убеждает Шаха и многих иных Князей азийских действовать усильно против Султана и готов самолично идти на Крымцев, если они будут помогать Туркам; что мы непрестанно внушаем Литовским Панам утвердить союз с Императором и с нами возведением Максимилиана на трон Ягеллонов; что миролюбивый Борис не усомнится даже и воевать для достижения сей цели, если Император когда-нибудь решится отмстить Сигизмунду за бесчестие своего брата (79). Рудольф изъявил благодарность, но требовал от нас не людей, а золота для войны с Магометом III, желая только, чтобы мы смирили Хана. «Император, - говорили его Министры, - любя Царя, не хочет, чтобы он подвергал себя опасности личной в битвах с варварами (80): у вас много Воевод мужественных, которые легко могут и без Царя унять Крымцев: вот главное дело! Если угодно Небу, то корона Польская, при добром содействии великодушного Царя, не уйдет от Максимилиана; но теперь не время умножать число врагов». И мы, конечно, не думали действовать мечем для возведения Максимилиана на трон Польский: ибо Сигизмунд, уже враг Швеции, был для нас не опаснее Австрийского Князя в венце Ягеллонов: не думали, вопреки уверениям Власьева, ратоборствовать и с Султаном без необходимости: но предвидя оную - зная, что Магомет злобится на Россию и действительно велит Хану опустошать ее владения (81) - Борис усердно доброхотствовал Австрии в войне с сим недругом Христианства. От 1598 до 1604 года были у нас разные Австрийские чиновники и знатный Посол Барон Логау; а Думный Дьяк Власьев вторично ездил к Императору в 1603 году. Не имеем сведений об их переговорах; известно только, что Царь вспомогал казною Рудольфу (82), удерживал Казы-Гирея от новых впадений в Венгрию и старался утвердить дружество между Императором и Шахом Персидским, к коему ездили Австрийские Посланники чрез Москву (83) и который славно мужествовал тогда против Оттоманов. Но знаменитый Аббас, ласково поздравив Бориса Царем, изъявляя готовность заключить с ним тесный союз, а для него и с Императором - отправив (в 1600 году) Посланника Исеналея чрез Колмогоры в Австрию, в Рим, к Королю Испанскому (84) - и в знак особенной любви прислав к своему брату Московскому с Вельможею Лачин-Беком (в Августе 1603 года) златой трон древних Государей Персидских (85), вдруг оказался нашим недругом за бедную Грузию: не спорив с Феодором, не споря с Борисом о праве именоваться ее Верховным Государем, хотел также бесспорно властвовать над нею и стиснул ее, как слабую жертву, в своих руках кровавых.
Царь Александр не преставал жаловаться в Москве на бедственную долю Иверии. Послы его так говорили Боярам (86): «Мы плакали от неверных и для того отдалися головами Царю православному, да защитит нас; но плачем и ныне. Наши домы, церкви и монастыри в развалинах, семейства в плену, рамена под игом. То ли вы нам обещали? И неверные смеются над Христианами, спрашивая: где же щит Царя Белого? где ваш заступник?» Борис велел напомнить им о походе Князя Хворостинина, с коим должно было соединиться их войско и не соединилось (87); однако ж послал в Иверию [в 1601 г.] двух сановников, Нащокина и Леонтьева, узнать все обстоятельства на месте и с Терскими Воеводами условиться в мерах для ее защиты. Там сделалась перемена. Во время тяжкой болезни Александровой сын его, Давид, объявил себя Властителем: отец выздоровел, но сын уже не хотел возвратить ему знаков державства: Царской хоругви, шапки и сабли с поясом (88). Сего мало: он злодейски умертвил всех ближних людей Александровых. Тогда несчастный отец, прибежав раздетый и босой в церковь, рыдая, захлипаясь от слез, всенародно предал сына анафеме и гневу Божию, который действительно постиг изверга: Давид в внезапной, мучительной болезни испустил дух, и Посланники наши возвратились с известием, что Александр снова Царствует в Иверии, но не достоин милости Государевой, будучи усердным рабом Султана и дерзая укорять Бориса алчностию к дарам. «Мне ли, - сказал Царь с негодованием, - мне ли прельщаться дарами нищих, когда могу всю Иверию наполнить серебром и засыпать золотом?» Он не хотел было видеть нового Посла Иверского, Архимандрита Кирилла; но сей умный старец ясно доказал, что Нащокин и Леонтьев оклеветали Александра; сделал еще более: умолил Государя не казнить их (89) и дал ему мысль для будущего верного соединения Грузии с Россиею, построить каменную крепость в Тарках, месте неприступном, изобильном и красивом - другую на Тузлуке, где большое озеро соляное, много серы и селитры - а третью на реке Буйнаке, где некогда существовал город, будто бы Александром Македонским основанный и где еще стояли древние башни среди садов виноградных (90).
Для сего предприятия немаловажного Государь избрал двух знатных Воевод, Окольничих Бутурлина и Плещеева, которые должны были, взяв полки в Казани и в Астрахани, действовать вместе с Терскими Воеводами и ждать к себе вспомогательной рати Иверской, клятвенно обещанной Послом от имени Александра. Не теряли времени и не жалели денег, выдав из казны не менее трехсот тысяч рублей на издержки похода столь отдаленного и трудного (91). Войско, довольно многочисленное, выступило с берегов Терека (в 1604 году) к Каспийскому морю и видело единственно тыл неприятеля. Шавкал, уже старец ветхий, лишенный зрения, бежал в ущелья Кавказа, и Россияне заняли Тарки. Нельзя было найти лучшего места для строения крепости: с трех сторон высокие скалы могли служить ей вместо твердых стен; надлежало укрепить только отлогий скат к морю, покрытый лесом, садами и нивами; в горах били ключи и наделяли жителей, посредством многих труб, свежею водою. Там, на высоте, где стоял дворец Шавкалов с двумя башнями, Россияне немедленно начали строить стену, имея все для того нужное: лес, камень, известь; назвали Тарки Новым городом, заложили крепость и на Тузлуке. Одни работали, другие воевали, до Андрии, или Эндрена, и Теплых вод, не встречая важного сопротивления; пленили людей в селениях, брали хлеб, отгоняли табуны и стада, но боялись недостатка в съестных припасах: для того в глубокую осень Бутурлин послал тысяч пять воинов зимовать в Астрахань; к счастию, они шли бережно: ибо сыновья Шавкаловы и Кумыки ждали их в пустынях, напали смело, сражались мужественно, целый день, а ночью бежали, оставив на месте 3000 убитых. О сем кровопролитном деле писали Воеводы в Москву и к Царю Иверскому, ожидая его войска по крайней мере к весне, чтобы очистить все горы от неприятеля, совершенно овладеть Дагестаном и беспрепятственно строить в нем новые крепости. Но не было слуха о вспомогательной рати, ни вестей из несчастной Грузии. Александр уже не обманывал России: он погиб, и за нас!
Государь, отпустив Кирилла (в Маие 1604) из Москвы, вместе с ним послал Дворянина Ближней Думы Михайла Татищева, во-первых, для утверждения Грузии в нашем подданстве, во-вторых, и для семейственного дела, еще тайного. Сей сановник (в Августе 1604) не нашел Царя в Загеме: Александр был у Шаха, который строго велел ему явиться с войском в стан Персидский, не взирая на имя Российского данника и не страшася оскорбить тем друга своего, Бориса. Сын Александров, Юрий, принял Татищева не только ласково, но и раболепно; славил величие Московского Царя и плакал о бедном отечестве. «Никогда (говорил он) Иверия не бедствовала ужаснее нынешнего: стоим под ножами Султана и Шаха; оба хотят нашей крови и всего, что имеем. Мы отдали себя России: пусть же Россия возьмет нас не словом, а делом! Нет времени медлить: скоро некому будет здесь целовать креста в бесполезной верности к ее Самодержцу. Он мог бы спасти нас. Турки, Персияне, Кумыки силою к нам врываются; а вас зовем добровольно: придите и спасите! Ты видишь Иверию, ее скалы, ущелья, дебри: если поставите здесь твердыни и введете в них войско Русское, то будем истинно ваши, и целы, и не убоимся ни Шаха, ни Султана» (92). Сведав, что Турки идут к Загему, Юрий убеждал Татищева дать ему своих стрельцов для битвы с ними: умный Посол долго колебался, опасаясь без указа Царского как бы объявить войну Султану; наконец решился удостоверить тем Иверию в действительном праве Борисовом именоваться ее Верховным Государем и дал Юрию сорок Московских воинов, которые присоединились к пяти или шести тысячам Грузинских, с доблим Сотником Михайлом Семовским; пошли впереди (7 Октября) и встретили Турков сильным залпом. Сей первый звук нашего оружия в пустынях Иверских изумил неприятеля: густая передовая толпа его вдруг стала реже; он увидел новый строй, новых воинов; узнал Россиян и дрогнул, не зная их малого числа. Юрий с своими ударил мужественно и более гнал, нежели сражался: ибо Турки бежали не оглядываясь. Казалось, что в сей день воскресла древняя слава Иверии: ее воины взяли четыре хоругви Султанские и множество пленников. В следующий день Юрий одержал победу над хищными Кумыками, явил народу трофеи, уже давно ему неизвестные, и всю честь приписал сподвижникам, горсти Россиян, славя их как Героев.
Наконец Александр возвратился из Персии с сыном Константином, принявшим там Магометанскую Веру (93), как мы сказали. Аббас, самовластно располагая Ивериею, велел Константину собрать ее людей воинских, всех без остатка, и немедленно идти к Шамахе; дал ему 2000 своих лучших ратников, несколько Ханов и Князей; дал и тайное повеление, отгаданное умным Татищевым, который бесполезно остерегал Александра и Юрия, говоря, что дружина Персидская для них еще опаснее, нежели для Турков; что Константин, изменив Богу Христианскому, может изменить и святым узам родства. Они не смели изъявить подозрения, чтобы не разгневать могущественного Шаха; исполняли его указ, собирали войско и предали себя убийцам. Готовясь ехать на обед к Александру (12 Марта), Татищев вдруг слышит стрельбу во дворце, крик, шум битвы; посылает своего толмача узнать, что делается - и толмач, входя во дворец, видит Персидских воинов с обнаженными саблями, на земле кровь, трупы и две отсеченные головы, лежащие пред Константином: головы отца его и брата! Константин-Мусульманин, уже объявленный Царем Иверии Христианской, приказал к Татищеву, что Александр убит нечаянно, а Юрий достойно, как изменник Шахов и Государя Московского, друг и слуга ненавистных Турков; что сия казнь не переменяет отношений Иверии к России; что он, исполняя волю великого Аббаса, брата и союзника Борисова, готов во всем усердствовать Царю Христианскому. Но Татищев уже сведал истину от Вельмож Грузинских. Долго терпев связь Александрову с Россиею, в надежде на содействие Царя в войне с Оттоманами, Аббас, уже победитель, не захотел более терпеть нашего, хотя и мнимого господства в земле, которая считалась достоянием его предков. Он вразумился в систему политики Борисовой; увидел, что мы, радуясь кровопролитию между им и Султаном, для себя избегаем оного; велел сыну убить отца, будто бы за приверженность к Туркам, но в самом деле за подданство России, дерзкое и безрассудное для несчастного Александра (94), который исканием дальнего, неверного заступника раздражал двух ближних утеснителей. Будучи только орудием Аббасовой мести и плакав всю ночь пред совершением гнусного отцеубийства, Константин уверял Борисова посла, что Шах не имел в том участия. «Родитель мой (говорил он) сделался жертвою междоусобия сыновей: несчастие весьма обыкновенное в нашей земле! Сам Александр извел отца своего, убил и брата: я тоже сделал, не зная, к добру ли, к худу ли для света. По крайней мере буду верным моему слову и заслужу милость Государя Российского лучше Александра и Юрия; благодарен ему за крепости, основанные им в земле Шавкаловой, и скоро пришлю в Москву богатые дары». Татищев хотел не ковров и не тканей, а подданства; требовал от него клятвы в верности к России и доказывал, что Царем Иверии может быть единственно Христианин. Константин отвечал, что до времени останется Мусульманином и подданным Шаховым, но будет защитником Христианства и другом России - прибавив: «где твердый ваш хребет, на который мы в случае нужды могли бы опереться?» С сим Татищев должен был выехать из Загема, торжественно объявив, что Борис не уступает Иверии Шаху и что Аббас, самовластно казнив Александра рукою Константина, нарушил счастливое дружество, которое дотоле существовало между Персиею и Россиею. Одним словом, мы лишились Царства: то есть права называть его своим; но Татищев, не выезжая из Грузии, нашел другое Царство для титула Борисова!
Видя юного Феодора уже близкого к совершенному возрасту и снова предложив руку дочери Датскому Принцу (95), но желая на всякий случай иметь для нее и другого мужа в готовности, Борис искал вдруг и невесты и жениха в отечестве славной Тамари, знаменитой супруги Георгия Андреевича Боголюбского. Посол Александров, Кирилл, хвалил нашим Боярам красоту Иверского Царевича, Давидова сына, Теймураса, и Княжны или Царевны Карталинской, Елены, внуки Симеоновой: Татищеву велено было видеть их; он не нашел Теймураса, отданного Шаху в аманаты, и поехал в Карталинию видеть семейство ее Владетеля. Сия область древней Иверии, менее подверженная набегам Дагестанских Кумыков, представляла и менее развалин, нежели восточная Грузия или Кахетия. Там господствовал отец Еленин, Князь Юрий, после Симеона, взятого в плен Турками: он имел своих Князей присяжников (Сонского и других), многочисленных Царедворцев, Бояр и Святителей, угостил Татищева в шатрах и с изъявлением благодарности выслушал его предложения: первое, чтобы Юрий поддался России; второе, чтобы отпустил с ним в Москву Елену и ближнего родственника своего, юного Князя Хоздроя, если они имеют все достоинства, нужные для чести вступить в семейство Борисово. «Сия честь велика, - сказал усердный Посол: - Император и Короли Шведский, Датский, Французский искали ее ревностно». Судьба Александрова ужасала Юрия; но Татищев возражал, что сей несчастный погубил себя криводушием, хотев служить вместе Царям верному и неверному, к досаде обоих. «Желая угодить Аббасу (говорил он), Александр не дал нам войска, чтобы истребить Шавкала; оставил сына в Персии и дозволил ему быть Магометанином, то есть острить нож на отца и Христианство; сослал туда и внука, узнав о намерении Государя выдать за него Царевну Ксению: ибо страшился, чтобы Теймурас не взял Грузии в приданое за Царевною; но мог ли великий Царь наш разлучиться с нею для бедного престола Загемского, имея у себя многие знаменитейшие Княжества в удел милому зятю? Александр пал, ибо не прямил России и не стоил ее сильного вспоможения». Сорок Московских стрельцов спасли Загем: Татищев обязался немедленно прислать в Карталинию из Терской крепости 150 храбрейших воинов, как передовую дружину, для безопасности будущего свата Борисова - и Юрий с обрядами священными назвал себя Российским данником. Тем более желая родственного союза с Царем, он представил на суд Татищеву жениха и невесту, сказав: «Отдаюсь России и с Царством и с душою. Князь Хоздрой воспитан моею матерью вместе со мною и служит мне правою рукою в делах ратных; когда он в поле, тогда могу быть спокоен дома. Детей у меня двое: сын мое око, а дочь сердце: веселюсь ими и в бедствиях нашего отечества; но не стою за Елену, когда так угодно Богу и Государю Российскому». В донесении Царю о женихе и невесте Татищев пишет: «Хоздрою 23 года от рождения; он высок и строен; лицо у него красиво и чисто, но смугло; глаза светлые карие, нос с горбиною, волосы темнорусые, ус тонкий; бороду уже бреет; в разговорах умен и речист; знает язык Турецкий и грамоту Иверскую; одним словом, хорош, но не отличен; вероятно, что полюбится, но не верно... Елену видел я в шатре у Царицы: она сидела между матерью и бабкою на золотом ковре и жемчужном изголовье, в бархатной одежде с кружевами, в шапке, украшенной каменьями драгоценными. Отец велел ей встать, снять с себя верхнюю одежду и шапку: вымерил ее рост деревцом и подал мне сию мерку, чтобы сличить с данною от Государя. Елена прелестна, но не чрезвычайно: бела и еще несколько белится; глаза у нее черные, нос небольшой, волосы крашеные, станом пряма, но слишком тонка от молодости: ибо ей только 10 лет; и в лице не довольно полна. Старший брат Еленин гораздо благовиднее». Татищев хотел везти в Москву невесту и жениха, говоря, что перва будет жить до совершенных лет у Царицы Марии, учиться языку и навыкать обычаям Русским. Отпустив с ним Хоздроя, Юрий удержал Елену до нового Посольства Царского и тем избавил себя от слез разлуки бесполезной: ибо Елена уже не нашла бы в Москве своего жениха злосчастного! Татищев должен был оставить и Хоздроя для его безопасности в земле Сонской, узнав, что случилось в Дагестане, где Турки отмстили нам с лихвою за геройство Московских стрельцов в Иверии и где в несколько дней мы лишились всего, кроме доброго имени воинского!
Отношения России к Константинополю были странны: Турки в Иоанново время без объявления войны приступали к Астрахани, а в Феодорово и к самой Москве под знаменами Крыма; а Цари еще уверяли Султанов в дружелюбии (96), удивляясь сим неприятельским действиям как ошибке или недоразумению. Утесненный нами Шавкал, тщетно ожидав вспоможения от Аббаса, искал защиты Магомета III, который велел Дербентскому и другим пашам своим в областях Каспийских изгнать Россиян из Дагестана. Турки соединились с Кумыками, Лезгинцами, Аварами и весною в 1605 году подступили к Койсе, где начальствовал Князь Владимир Долгорукий, имея мало воинов: ибо полки, ушедшие зимовать в Астрахань, еще не возвратились. Долгорукий зажег крепость, сел на суда и морем приплыл в городок Терский (97); а паши осадили Бутурлина в Тарках. Сей Воевода, уже старец летами, славился доблестию: худо ограждаемый стеною, еще недостроенною, он терял много людей, но отразил несколько приступов. Часть стены разрушилась, и каменная башня, подорванная осаждающими, взлетела на воздух с лучшею дружиною Московских стрельцов (98). Бутурлин еще мужествовал, однако ж видел невозможность спасти город, слушал предложения Султанских чиновников, колебался и наконец, вопреки мнению своих товарищей, решился спасти хотя одно войско. Главный Паша сам был у него в ставке, пировал и клялся ему выпустить Россиян с честию, с доспехами и наделить всеми нужными запасами. Но вероломные Кумыки, дав нашим свободный путь из крепости до степи, вдруг окружили их и начали страшное кровопролитие. Пишут, что добрые Россияне единодушно обрекли себя на славную гибель; бились с неприятелем злым и многочисленным врукопашь, человек с человеком, один с тремя, боясь не смерти, а плена. Из первых, в глазах отца, пал сын главного начальника, Бутурлина, прекрасный юноша; за ним его старец-родитель; также и Воевода Плещеев с двумя сыновьями, Воевода Полев, и все, кроме тяжело уязвленного Князя Владимира Бахтеярова и других немногих, взятых замертво неприятелем, но после освобожденных Султаном. Сия битва несчастная, хотя и славная для побежденных, стоила нам от шести до семи тысяч воинов, и на 118 лет изгладила следы Российского владения в Дагестане.
Татищев возвратился уже в новое Царствование (99), и Борис, не имев времени узнать о возведении отцеубийцы-Мусульманина на престол Иверии, до конца дней своих был другом Аббасу, как врагу явного, опасного врага нашего, Султана, против коего мы ревностно возбуждали тогда и Азию и Европу.
В самых переговорах с Англиею Борис изъявлял желание, чтобы все Христианские Державы единодушно восстали на Оттоманскую. «Не только Послы Императора и Римские (100), - писал он к Елисавете, - но и другие иноземные путешественники уверяли нас, что ты будто бы в тесной связи с Султаном: мы дивились и не верили. Нет, ты не будешь никогда дружить злодеям Христианства, и конечно пристанешь к общему союзу Государей Европейских, чтобы унизить высокую руку неверных: цель достойная тебя и всех нас!» Но Елисавета имела в виду только выгоды своего купечества и для того ласкала самолюбию Царя знаками чрезвычайного к нему уважения. Посланника нашего, дворянина Микулина, встретили в Лондоне с необыкновенною честию: в гавани и в крепости стреляли из пушек, когда он (18 сентября 1600) плыл Темзою и ехал городом в Елисаветиной карете, провождаемой тремястами чиновных всадников, алдерманами, купцами в богатом наряде, в золотых цепях (101). Улицы были тесны для множества зрителей. Знаменитому гостю в одном из лучших домов Лондона служили Королевины люди: Елисавета прислала ему из своей казны блюда, чаши и кубки серебряные. Угадывали и спешили исполнять его желания: но он вел себя умно и скромно: за все благодарил и ничего не требовал. Представление было в Ричмонде (14 Октября): Елисавета встала с места и несколько шагов ступила навстречу посланнику; славила воцарение Бориса, своего брата сердечного, издавна милостивого к Англичанам, говорила, что ежедневно молится о нем Богу, что имеет друзей между Государями Европейскими, но никого из них не любит столь вседушно, как Самодержца Российского (102); что одно из ее главных удовольствий есть исполнять его волю. Микулин обедал у Королевы и только один сидел с нею: Лорды и знатные чиновники не садились; она стоя пила чашу Борисову. Приглашаемый быть зрителем всего любопытного, Посланник наш видел Рыцарские игры в день восшествия на престол Елизаветы, праздник Орденский Св. Георгия, богослужение в церкви Св. Павла и торжественный въезд Королевы в Лондон ночью, при свете факелов и звуке труб, со всеми перами и Царедворцами, среди бесчисленного множества граждан, исполненных усердия и любви к своей Монархине. Елисавета везде благодарила Микулина за его присутствие и в ласковых с ним беседах никогда не забывала хвалить Бориса и Россиян. Плененный ее милостями, сей посланник имел случай оказать ей свое усердие. В день ужасный для Лондона (18 Февраля 1601), когда несчастный Эссекс, дерзнув объявить себя мятежником, с пятьюстами преданных ему людей шел овладеть крепостию - когда все улицы, замкнутые цепями, наполнились воинами и гражданами в доспехах - Микулин вместе с верными Англичанами вооружился для спасения Елисаветы, как сама она, утишив бунт, писала к Царю, славя доблесть его сановника (103). - Одним словом, сие Посольство утвердило личное дружество между Борисом и Королевою. Хотя Елисавета, будучи врагом Испании и Австрии, не могла принять мысли Борисовой о новом Крестовом походе или союзе всех Держав Христианских для изгнания Турков из Европы, но удостоверила его в том, что никогда не мыслила о вспоможении Султану и что ревностно желает успеха Христианскому оружию. Царь имел и другое сомнение: он слышал, что Англия благоприятствует Сигизмунду в войне с Шведским Правителем; но Елисавета старалась доказать ему, что и Вера и политика предписывают ей усердствовать Карлу. Довольный сими объяснениями, Борис дал новую жалованную грамоту Англичанам для свободной, беспошлинной торговли в России, с особенным благоволением приняв Посланника Елисаветина, Ричарда Ли (104), коего главным делом было уверить Царя в ее дружбе и величать его добродетели. «Вселенная полна славы твоей, - писал к нему Ли, выезжая из России, - ибо ты, сильнейший из Монархов, доволен своим, не желая чужого. Враги хотят быть с тобою в мире от страха, а друзья в союзе от любви и доверенности. Когда бы все Христианские Венценосцы мыслили подобно тебе, тогда бы Царствовала тишина в Европе, и ни Султан, ни Папа не могли бы возмутить ее спокойствия». Узнав, что Борис имеет намерение женить сына, Королева (в 1603 году) предлагала ему руку знатной одиннадцатилетней Англичанки, украшенной редкими прелестями и достоинствами; вызывалась немедленно прислать живописное изображение сей и других красавиц Лондонских и желала, чтобы Царь до того времени не искал другой супруги для юного Феодора. Но Борис хотел прежде знать, кто невеста, и родня ли Королеве, уверяя, что многие великие государи требуют чести соединить браком детей своих с его семейством. Кончина Елисаветы, столь знаменитой в летописях Британских, достопамятной и в нашей истории долговременною приязнию к России, устранила дело о сватовстве, не прервав дружественной связи между Англиею и Царем. Новый Король, Иаков I (105), не замедлил известить Бориса о соединении Шотландии с Англиею и писал: «наследовав престол моей тетки, желаю наследовать и твою к ней любовь». Посол Иакова, Фома Смит, (в Октябре 1604) представив Борису в дар великолепную карету и несколько сосудов серебряных (106), сказал ему, что «Король Английский и Шотландский, сильный воинством, морским и сухопутным, еще сильнейший любовию народною, только одного Московского Венценосца просит о дружбе: ибо все иные Государи Европейские сами ищут в Иакове; что он имеет двоякое право на сию дружбу, требуя оной в память великой Елисаветы и своего незабвенного шурина Датского Герцога Иоанна, коего Царь любил столь нежно и столь горестно оплакал». Борис сказал, что ни с одним из Монархов не был он в такой сердечной любви, как с Елисаветою и что желает навсегда остаться другом Англии. Сверх права торговать беспошлинно во всех наших городах, Иаков требовал свободного пропуска Англичан чрез Россию в Персию, в Индию и в другие восточные земли для отыскания пути в Китай, ближайшего и вернейшего, нежели морем, около мыса Доброй Надежды, к обоюдной пользе Англии и России, изъясняя, что драгоценности, перевозимые купцами из земли в землю, оставляют на пути следы золотые. Бояре удостоверили Посла в неизменной силе милостивых грамот, данных Царем гостям Лондонским, но объявили, что жестокая война пылает на берегах Каспийского моря, что Аббас приступает к Дербенту, Баке и Шамахе; что Царь до времени не может пустить туда Англичан, для их безопасности, С таким ответом Смит выехал из Москвы (20 Марта 1605). Уже не было речи о государственном союзе Англии с Россиею; одна торговля служила твердою связию между ими, будучи равно выгодною для обеих.
Предпочтительно благоприятствуя сей торговле, как важнейшей для России, Борис не усомнился однако ж дать и Немецким гостям права новые. Еще не довольная Феодоровою жалованною грамотою, Ганза прислала в Москву Любского Бургомистра Гермерса, трех Ратсгеров и Секретаря своего, которые (3 Апреля 1603) поднесли в дар Государю и сыну его литые серебряные, вызолоченные изображения Фортуны, Венеры, двух больших орлов, двух коней, льва, единорога, носорога, оленя, страуса, пеликана, грифа и павлина (107). Купцев приняли как знатнейших Вельмож; угостили обедом на золоте. От имени пятидесяти девяти Немецких союзных городов они вручили Боярам челобитную, писанную убедительно и смиренно. В ней было сказано, что древность их торговли в нашем отечестве исчисляется не годами, а столетиями; что в самые отдаленные времена, когда Англичане, Голландцы, Французы едва знали имя России, Ганза доставляла ей все нужное и приятное для жизни гражданской и за то искони пользовалась благоволением державных предков Царя, правами и выгодами исключительными: о возвращении сих прав молила Ганза, славя Бориса; желала торговли беспошлинной; хотела, чтобы он дозволил ей свободно купечествовать и в пристанях Северного моря, в Колмогорах, в Архангельске и дал гостиные дворы в Новегороде, Пскове, Москве, с правом иметь там церкви, как в старину бывало; требовала ямских лошадей для перевоза своих товаров из места в место и проч. Царь сказал, что в России берут таможенную пошлину с купцев Императора, Королей Испанского, Французского, Литовского, Датского; что жители вольных Немецких городов должны платить ее, как и все, но что половина ее, в знак милости, уступается Любчанам (108), ибо другие Немцы суть подданные разных Властителей, для коих ничто не обязывает нас быть столь бескорыстными; что одни же Любчане избавляются от всякого таможенного осмотра, сами заявляя и ценя свои товары по совести; что Ганзе дозволяется торговать в Архангельске, также купить или завести гостиные дворы в Новегороде, Пскове и Москве своим иждивением, а не Государевым; что всякая Вера терпима в России, но строить церквей не дозволяется ни Католикам, ни Лютеранам, и что в сем отказано знатнейшим Венценосцам Европы, Императору, Королеве Елисавете и проч.; что ямы учереждены в России не для купечества, а единственно для гонцов Правительства и для Послов чужеземных. В таком смысле написали жалованную грамоту (5 Июня) с прибавлением, что имение гостей, умирающих в России, неприкосновенно для казны и в целости отдается их наследникам; что Немцы в домах своих могут держать вино Русское, пиво и мед для своего употребления, а продавать единственно чужеземные вина, в куфах или в бочках, но не ведрами и не в стопы. С сею жалованною грамотою Послы выехали в Новгород, представили ее там Воеводе Князю Буйносову-Ростовскому и требовали места для строения домов и лавок; но Воевода ждал еще особенного указа, и долго, так, что они, лишась терпения, уехали во Псков, где были счастливее: градоначальник немедленно отвел им, на берегу реки Великой, вне города, место старого гостиного двора Немецкого, то есть его развалины, памятник древней цветущей торговли в знаменитой Ольгиной родине. Жители радовались не менее Любчан, вспоминая предания о счастливом союзе их города с Ганзою; но минувшее уже не могло возвратиться, от перемены в отношениях Ганзы к Европе и Пскова к России. Оставив поверенных, чтобы изготовить все нужное для заведения конторы в Новегороде и Пскове, Гермерс и товарищи его спешили обрадовать Любек успехом своего дела - и в 1604 году корабли Гамбургские уже начали приходить в Архангельск (109).
Между Европейскими Посольствами заметим еще Римские и Флорентийское. В 1601 году были в Москве нунции Климента VIII, Франциск Коста и Дидак Миранда, а другие в 1603 году, требуя дозволения ехать в Персию (110): Царь велел им дать суда, чтобы плыть Волгою в Астрахань. Фердинанд, великий Герцог Тосканский и Флорентийский, один из знаменитых Властителей славного рода Медицисов, великодушный друг Генрика IV, присылал к Борису (в Марте 1602) чиновника Авраама Люса с предложением своих услуг для вызова в Россию людей ученых, художников, ремесленников, и для доставления ей богатых естественных произведений Италии, особенно мрамора и дерева драгоценного, морем чрез наши Двинские гавани (111).
Не имея никакого сношения с Магометом III, ни с его наследником, Ахметом (112), мы узнавали все происшествия Константинопольские от Греческих Святителей, которые непрестанно являлись в Москве за милостынею, с иконами и с благословением Патриархов. Еще Иоанн дал Афонской Введенской обители двор в Китае-городе у монастыря Богоявленского, где приставали ее странники-Иноки и другие Греки, искавшие службы в России (113). Известия сих наших ревностных единоверцев о затруднениях и худом внутреннем состоянии Оттоманской Империи удостоверяли Бориса в безопасности с ее стороны, по крайней мере на несколько времени.
Государственная хитрость Борисова, по словам летописца, всего успешнее действовала в ногайских улусах, ослабленных и разоренных междоусобием их Властителей, коих будто бы ссорили Наместники Астраханские (114). Вопреки летописцу, бумаги государственные представляют Бориса миротворцем Ногаев, по крайней мере главного их Улуса, Волжского, или Уральского, который со времен знаменитого отца Сююнбеки, Юсуфа, имел всегда одного Князя и трех чиновников-властителей: Нурадына, Тайбугу и Кокувата (115), но тогда повиновался двум Князьям, Иштереку, сыну Тинь-Ахматову, и Янараслану, Урусову сыну, исполненным ненависти друг ко другу. На приказ Борисов, чтобы они жили в любви и в братстве, Янараслан отвечал: «Царь Московский желает чуда: велит овцам дружиться с волками и пить воду из одной проруби!» Боярин Семен Годунов, уполномоченный Царем, приехал в Астрахань, собрал там (в Ноябре 1604) Ногайских Вельмож, объявил Иштерека первым или старейшим Князем и взял с него клятвенную грамоту в том, чтобы ему и всему Исмаилову племени служить России и биться с ее врагами до последнего издыхания, не давать никому Княжеского и Нурадынского достоинства без утверждения Государева, не иметь войны междоусобной, не сноситься с Шахом, Султаном, Ханом Крымским, Царями Бухарским и Хивинским, Ташкенцами. Ордою Киргизскою, Шавкалом и Черкесами - кочевать в степях Астраханских у моря, по Тереку, Куме и Волге около Царицына - перезвать к себе Улус Казыев или овладеть им, чтобы от моря Черного до Каспийского и далее, на восток и север, не было в степях иной Орды Ногайской, кроме Иштерековой, верной Царю Московскому. Улус Казыев, отделясь от Волжского и кочуя близ Азова с своим Князем Барангазыем, зависел от Турков и Крымцев, часто искал милости в Царе, обещал служить России, вероломствовал и грабил в ее владениях: чтобы унять или совершенно истребить его, Борис велел Донским Козакам помогать Иштереку, и прислав ему в дар богатую саблю, писал: «она будет или на шее злодеев России или на твоей собственной». Сей Князь исполнил условие и непрестанно теснил Ногаев Азовских, так что многие из них сделались нищими и продавали детей своих в Астрахани. - Третий Ногайский Улус (116), именуясь Альтаульским, занимал степи в окрестностях Синего моря, или Арала, и находился в тесной связи с Бухариею и с Хивою: Иштерек должен был также склонять его Мурз к подданству Российскому, соединенному с важною выгодою в торговле: Борис, дозволяя верным Ногаям мирно купечествовать в Астрахани, освобождал их от всякой пошлины.
Представив в сем обозрении важнейшие действия Борисовой политики, Европейской и Азиатской - политики вообще благоразумной, не чуждой властолюбия, но умеренного: более охранительной, нежели стяжательной представим действия Борисовы внутри Государства, в законодательстве и в гражданском образовании России.
В 1599 году Борис, в знак любви к Патриарху Иову, возобновил жалованную грамоту, данную Иоанном Митрополиту Афанасию, такого содержания, что все люди Первосвятителя, его монастыри, чиновники, слуги и крестьяне их освобождаются от ведомства Царских Бояр, Наместников, волостелей, Тиунов и не судятся ими ни в каких преступлениях, кроме душегубства, завися единственно от суда Патриаршего; увольняются также от всяких податей казенных. Сие древнее государственное право нашего Духовенства оставалось неизменным и в Царствование Василия Шуйского, Михаила и сына его (117).
Закон об укреплении сельских работников, целию своею благоприятный для владельцев средних или неизбыточных, как мы сказали (118), имел однако ж и для них вредное следствие, частыми побегами крестьян, особенно из селений мелкого Дворянства: владельцы искали беглецов, жаловались друг на друга в их укрывательстве, судились, разорялись (119). Зло было столь велико, что Борис, не желая совершенно отменить закона благонамеренного, решился объявить его только временным, ив 1601 году снова дозволил земледельцам господ малочиновных, Детей Боярских и других, везде, кроме одного Московского уезда, переходить в известный срок от владельца к владельцу того же состояния, но не всем вдруг и не более, как по два вместе; а крестьянам Бояр, Дворян, знатных Дьяков, и казенным, Святительским, монастырским велел остаться без перехода на означенный 1601 год (120). Уверяют, что изменение устава древнего и нетвердость нового, возбудив негодование многих людей, имели влияние и на бедственную судьбу Годунова; но сие любопытное сказание Историков XVIII века (121) не основано на известиях современников, которые единогласно хвалят мудрость Бориса в делах государственных.
Хвалили его также за ревность искоренять грубые пороки народа. Несчастная страсть к крепким напиткам, более или менее свойственная всем народам северным, долгое время была осуждаема в России единственно учителями Христианства и мнением людей нравственных. Иоанн III и внук его хотели ограничить ее неумеренность законом и наказывали оную как гражданское преступление (122). Может быть, не столько для умножения Царских доходов, сколько для обуздания невоздержных, Иоанн IV налагал пошлину на варение пива и меда. В Феодорово время существовали в больших городах казенные питейные дома, где продавалось и вино хлебное (123), неизвестное в Европе до XIV века; но и многие частные люди торговали крепкими напитками, к распространению пьянства: Борис строго запретил сию вольную продажу, объявив, что скорее помилует вора и разбойника, нежели корчемников; убеждал их жить иным способом и честными трудами; обещал дать им земли, если они желают заняться хлебопашеством (124), но хотев тем, как пишут, воздержать народ от страсти равно вредной и гнусной, Царь не мог истребить корчемства, и самые казенные питейные дома, наперерыв откупаемые за высокую цену, служили местом разврата для людей слабых.
В усердной любви к гражданскому образованию Борис превзошел всех древнейших Венценосцев России, имев намерение завести школы и даже Университеты (125), чтобы учить молодых Россиян языкам Европейским и Наукам: в 1600 году он посылал в Германию Немца, Иоанна Крамера, уполномочив его искать там и привезти в Москву профессоров и докторов. Сия мысль обрадовала в Европе многих ревностных друзей просвещения: один из них, учитель прав, именем Товиа Лонциус, писал к Борису (в Генваре 1601): «Ваше Царское Величество, хотите быть истинным отцом отечества и заслужить всемирную, бессмертную славу. Вы избраны Небом совершить дело великое, новое для России: просветить ум вашего народа несметного и тем возвысить его душу вместе с государственным могуществом, следуя примеру Египта, Греции, Рима и знаменитых Держав Европейских, цветущих искусствами 'и науками благородными». Сие важное намерение не исполнилось, как пишут, от сильных возражений Духовенства, которое представило Царю, что Россия благоденствует в мире единством Закона и языка; что разность языков может произвести и разность в мыслях, опасную для церкви (126); что во всяком случае неблагоразумно вверить учение юношества Католикам и Лютеранам. Но оставив мысль заводить Университеты в России, Царь послал 18 молодых Боярских людей в Лондон, в Любек и во Францию, учиться языкам иноземным так же, как молодые Англичане и Французы ездили тогда в Москву учиться Русскому. Умом естественным поняв великую истину, что народное образование есть сила государственная и, видя несомнительное в оном превосходство других Европейцев, он звал к себе из Англии, Голландии, Германии не только лекарей, художников, ремесленников, но и людей чиновных в службу. Так посланник наш, Микулин, сказал в Лондоне трем путешествующим Баронам Немецким, что если они желают из любопытства видеть Россию, то Царь с удовольствием примет их и с честию отпустит; но если, любя славу, хотят служить ему умом и мечом в деле воинском, наравне с Князьями владетельными, то удивятся его ласке и милости (127). В 1601 году Борис с отменным благоволением принял в Москве 35 Ливонских Дворян и граждан, изгнанных из отечества Поляками. Они не смели идти во дворец, будучи худо одеты: Царь велел сказать им: «хочу видеть людей, а не платье»; обедал с ними; утешал их и тронул до слез уверением, что будет им вместо отца: Дворян сделает Князьями, мещан Дворянами; дал каждому, сверх богатых тканей и соболей, пристойное жалованье и поместье, не требуя в возмездие ничего, кроме любви, верности и молитвы о благоденствии его дома. Знатнейший из них, Тизенгаузен, клялся именем всех умереть за Бориса, и сии добрые Ливонцы, как видим, не обманули Царя, с ревностию вступив в его Немецкую дружину. Вообще благосклонный к людям ума образованного, он чрезвычайно любил своих иноземных медиков (129), ежедневно виделся с ними, разговаривал о делах государственных, о Вере; часто просил их за него молиться, и только в удовольствие им согласился на возобновление Лютеранской церкви в слободе Яузской. Пастор сей церкви, Мартин Бер, коему мы обязаны любопытною историею времен Годунова и следующих, пишет: «Мирно слушая учение Христианское и торжественно славословя Всевышнего по обрядам Веры своей, Немцы Московские плакали от радости, что дожили до такого счастия!»
Признательность иноземцев к милостям Царя не осталась бесплодною для его славы: муж ученый, Фидлер, житель Кенигсбергский (брат одного из Борисовых медиков) сочинил ему в 1602 году на Латинском языке похвальное слово (130), которое читала Европа и в коем оратор уподобляет своего Героя Нуме, превознося в нем законодательную мудрость, миролюбие и чистоту нравов. Сию последнюю хвалу действительно заслуживал Борис, ревностный наблюдатель всех уставов церковных и правил благочиния, трезвый, воздержный, трудолюбивый, враг забав суетных и пример в жизни семейственной, супруг, родитель нежный, особенно к милому ненаглядному сыну, которого он любил до слабости (131), ласкал непрестанно, называл своим велителем, не пускал никуда от себя, воспитывал с отменным старанием, даже учил наукам: любопытным памятником географических сведений сего Царевича осталась ландкарта России, изданная под его именем в 1614 году Немцем Герардом (132). Готовя в сыне достойного Монарха для великой державы и заблаговременно приучая всех любить Феодора, Борис в делах внешних и внутренних давал ему право ходатая, заступника, умирителя (133); ждал его слова, чтобы оказать милость и снисхождение, действуя и в сем случае без сомнения как искусный Политик, но еще более как страстный отец, и своим семейственным счастием доказывая, сколь неизъяснимо слияние добра и зла в сердце человеческом!
Но время приближалось, когда сей мудрый Властитель, достойно славимый тогда в Европе за свою разумную Политику, любовь к просвещению, ревность быть истинным отцем отечества, - наконец за благонравие в жизни общественной и семейственной, должен был вкусить горький плод беззакония и сделаться одною из удивительных жертв суда Небесного. Предтечами были внутреннее беспокойство Борисова сердца и разные бедственные случаи, коим он еще усильно противоборствовал твердостию духа, чтобы вдруг оказать себя слабым и как бы беспомощным в последнем явлении своей судьбы чудесной.
Портрет царя Бориса из Царского титулярника конца XVII в.
Том XI. Глава II
ПРОДОЛЖЕНИЕ ЦАРСТВОВАНИЯ БОРИСОВА. Г. 1600-1605
Блестящее властвование Годунова. Молитва о Царе. Подозрения Борисовы. Гонения. Голод. Новые здания в Кремле. Разбои. Порочные нравы. Мнимые чудеса. Явление Самозванца. Поведение и наружность обманщика. Иезуиты. Свидание Лжедимитрия с Королем Польским. Письмо к Папе. Собрание войска, договоры Лжедимитрия с Мнишком. Меры, взятые Борисом. Первая измена. Витязь Басманов. Робость Годунова. Общее расположение умов. Великодушие Борисово. Битва. Поляки оставляют Самозванца. Честь Басманову. Победа Воевод Борисовых. Осада Кром. Письмо Самозванца к Борису. Кончина Годунова.
Достигнув цели, возникнув из ничтожности рабской до высоты Самодержца усилиями неутомимыми, хитростию неусыпною, коварством, происками, злодейством, наслаждался ли Годунов в полной мере своим величием, коего алкала душа его - величием, купленным столь дорогой ценою? Наслаждался ли и чистейшим удовольствием души, благотворя подданным и тем заслуживая любовь отечества? По крайней мере недолго.
Первые два года сего Царствования казались лучшим временем России с XV века или с ее восстановления (134): она была на вышней степени своего нового могущества, безопасная собственными силами и счастием внешних обстоятельств, а внутри управляемая с мудрою твердостию и с кротостию необыкновенною. Борис исполнял обет царского венчания и справедливо хотел именоваться отцем народа, уменьшив его тягости; отцем сирых и бедных, изливая на них щедроты беспримерные; другом человечества, не касаясь жизни людей, не обагряя земли Русской ни каплею крови и наказывая преступников только ссылкою (135). Купечество, менее стесняемое в торговле; войско, в мирной тишине осыпаемое наградами; Дворяне, приказные люди, знаками милости отличаемые за ревностную службу; Синклит, уважаемый Царем деятельным и советолюбивым; Духовенство, честимое Царем набожным - одним словом, все государственные состояния могли быть довольны за себя и еще довольнее за отечество, видя, как Борис в Европе и в Азии возвеличил имя России без кровопролития и без тягостного напряжения сил ее; как радеет о благе общем, правосудии, устройстве. И так не удивительно, что Россия, по сказанию современников (136), любила своего Венценосца, желая забыть убиение Димитрия или сомневаясь в оном!
Но Венценосец знал свою тайну и не имел утешения верить любви народной; благотворя России, скоро начал удаляться от Россиян; отменил устав времен древних: не хотел, в известные дни и часы, выходить к народу, выслушивать его жалобы и собственными руками принимать челобитные (137); являлся редко и только в пышности недоступной. Но убегая людей - как бы для того, чтобы лицом Монарха не напомнить им лицо бывшего раба Иоаннова - он хотел невидимо присутствовать в их жилищах или в мыслях, и недовольный обыкновенною молитвою в храмах о Государе и Государстве, велел искусным книжникам составить особенную для чтения во всей России, во всех домах, на трапезах и вечерях, за чашами, о душевном спасении и телесном здравии «Слуги Божия, Царя Всевышним избранного и превознесенного, Самодержца всей Восточной страны и Северной; о Царице и детях их; о благоденствии и тишине отечества и Церкви под скиптром единого Христианского Венценосца в мире, чтобы все иные властители пред ним уклонялись и рабски служили ему, величая имя его от моря до моря и до конца вселенныя; чтобы Россияне всегда с умилением славили Бога за такого Монарха, коего ум есть пучина мудрости, а сердце исполнено любви и долготерпения; чтобы все земли трепетали меча нашего, а земля Русская непрестанно высилась и расширялась; чтобы юные, цветущие ветви Борисова Дому возрасли благословением Небесным и непрерывно осенили оную до скончания веков! (138)» То есть, святое действие души человеческой, ее таинственное сношение с Небом, Борис дерзнул осквернить своим тщеславием и лицемерием, заставив народ свидетельствовать пред Оком Всевидящим о добродетелях убийцы, губителя и хищника!.. Но Годунов, как бы не страшась Бога, тем более страшился людей, и еще до ударов Судьбы, до измен счастия и подданных, еще спокойный на престоле, искренно славимый, искренно любимый, уже не знал мира душевного; уже чувствовал, что если путем беззакония можно достигнуть величия, то величие и блаженство, самое земное, не одно знаменуют.
Сие внутреннее беспокойство души, неизбежное для преступника, обнаружилось в Царе несчастными действиями подозрения, которое, тревожа его, скоро встревожило и Россию. Мы видели, что он, касаясь рукою венца Мономахова, уже мечтал о тайных ковах против себя, яде, чародействе (139); ибо естественно думал, что и другие, подобно ему, могли иметь жажду к верховной власти, лицемерие и дерзость. Нескромно открыв боязнь свою, и взяв с Россиян клятву постыдную, Борис столь же естественно не доверял ей: хотел быть на страже неусыпной, все видеть и слышать, чтобы предупредить злые умыслы; восстановил для того бедственную Иоаннову систему доносов и вверил судьбу граждан, Дворянства, Вельмож сонму гнусных изветников.
Первою знаменитою жертвою подозрения и доносов был тот, с кем Годунов жил некогда душа в душу, кто охотно делил с ним милость Иоаннову и страдал за него при Феодоре (140) - свойственник Царицы Марии, Бельский. Спасенный Годуновым от злобы народной во время Московского мятежа, но оставленный надолго в честной ссылке, - снова призванный ко двору, но без всякого отличия, и в самое Царствование Бориса удостоенный только второстепенного думного сана, сей главный любимец Грозного, считая себя благодетелем Годунова, мог быть или казаться недовольным, следственно виновным в глазах Царя, имея еще и другую, важнейшую вину за собою: он знал лучше иных глубину Борисова сердца! В 1600 году Царь послал его в дикую степь строить новую крепость Борисов на берегу Донца Северского (141), без сомнения не в знак милости; но Бельский, стыдясь представлять лицо уничиженного, ехал в отдаленные пустыни как на знатнейшее Воеводство, с необыкновенною пышностию, с богатою казною и множеством слуг; велел заложить город своим, а не Царским людям; ежедневно угощал стрельцов и Козаков, давал им одежду и деньги, не требуя ничего от государя. Следствием было то, что новую крепость построили скорее и лучше всех других крепостей; что делатели не скучали работою, любя, славя начальника; а Царю донесли, что начальник, милостию прельстив воинов, думает объявить себя независимым и говорит: «Борис Царь в Москве, а я Царь в Борисове! (142)» Сию клевету, основанную, вероятно, на тщеславии и каком-нибудь неосторожном слове Бельского, приняли за истину (ибо Годунов желал избавиться от старинного, беспокойного друга) - и решили, что он достоин смерти; но Царь, хвалясь милосердием, велел только взять у него имение и выщипать ему всю длинную, густую бороду, избрав Шотландского хирурга Габриеля для совершения такой новой казни. Бельский снес позор и, заточенный в один из Низовых городов, дожил там до случая отмстить неблагодарному хотя в могиле. Умный, опытный в делах государственных, сей преемник Малюты Скуратова был ненавистен Россиянам страшными воспоминаниями своих дней счастливых, а иноземцам своею жестокою к ним неприязнию, которою он мог гневить и Бориса, их ревностного покровителя. Мало жалели о старом, безродном временщике; но его опала предшествовала другой, гораздо чувствительнейшей для знатных родов и для всего отечества.
Память добродетельной Анастасии и свойство Романовых-Юрьевых с Царским домом Мономаховой крови были для них правом на общее уважение и самую любовь народа. Боярин Никита Романович, достойный сей любви и личными благородными качествами, оставил 5 сыновей: Федора, Александра, Михайла, Ивана и Василия, в последний час жизни молив Годунова быть им вместо отца (143). Честя их наружно - дав старшим, Федору и Александру, Боярство, Михайлу сан Окольничего, и женив своего ближнего, Ивана Ивановича Годунова, на их меньшей сестре, Ирине (144) - Борис внутренно опасался Романовых, как совместников для его юного сына: ибо носилась молва, что Феодор, за несколько времени до кончины, мыслил объявить старшего из них наследником Государства (145): молва, вероятно, несправедливая; но они, будучи единокровными Анастасии и двоюродными братьями Феодора, казались народу ближайшими к престолу. Сего было достаточно для злобы Борисовой, усиленной насказами родственников Царских (146); но гонение требовало предлога, если не для успокоения совести, то для мнимой безопасности гонителя, чтобы личиною закона прикрыть злодейство, как иногда поступал Грозный и сам Борис, избавляя себя от ненавистных ему людей в Феодорово время. Надежнейшими изветниками считались тогда рабы: желая ободрить их в сем предательстве, Царь не устыдился явно наградить одного из слуг Боярина Князя Федора Шестунова за ложный донос на господина в недоброхотстве к Венценосцу (147): Шестунова еще не тронули, но всенародно, на площади, сказали клеветнику милостивое слово Государево, дали вольность, чин и поместье. Между тем шептали слугам Романовых, что их за такое же усердие ждет еще важнейшая милость Царская; и главный клеврет нового тиранства, новый Малюта Скуратов, Вельможа Семен Годунов, изобрел способ уличить невинных в злодействе, надеясь на общее легковерие и невежество: подкупил казначея Романовых (148), дал ему мешки, наполненные кореньями, велел спрятать в кладовой у Боярина Александра Никитича и донести на своих господ, что они, тайно занимаясь составом яда, умышляют на жизнь Венценосца. Вдруг сделалась в Москве тревога: Синклит и все знатные чиновники спешат к Патриарху; посылают окольничего Михайла Салтыкова для обыска в кладовой у Боярина Александра; находят там мешки, несут к Иову и в присутствии Романовых высыпают коренья, будто бы волшебные, изготовленные для отравления Царя. Все в ужасе - и Вельможи, усердные подобно Римским Сенаторам Тибериева или Неронова времени, с воплем кидаются на мнимых злодеев, как дикие звери на агнцев, - грозно требуют ответа и не слушают его в шуме. Отдают Романовых под крепкую стражу и велят судить, как судят беззаконие.
Сие дело есть одно из гнуснейших Борисова ожесточения и бесстыдства. Не только Романовым, но и всем их ближним надлежало погибнуть, чтобы не осталось мстителей на земле за невинных страдальцев. Взяли Князей Черкасских, Шестуновых, Репниных, Карповых, Сицких: знатнейшего из последних, Князя Ивана Васильевича, Наместника Астраханского, привезли в Москву скованного с женою и сыном. Допрашивали, ужасали пыткою, особенно Романовых (149); мучили, терзали слуг их, безжалостно и бесполезно: никто не утешил тирана клеветою на самого себя или на других; верные рабы умирали в муках, свидетельствуя единственно о невинности господ своих пред Царем и Богом. Но судии не дерзали сомневаться в истине преступления, столь грубо вымышленного, и прославили неслыханное милосердие Царя, когда он велел им осудить Романовых, со всеми их ближними, единственно на заточение, как уличенных в измене и в злодейском намерении извести Государя средствами волшебства. В июне 1601 года исполнился приговор Боярский (150): Федора Никитича Романова (будущего знаменитого Иерарха), постриженного и названного Филаретом, сослали в Сийскую Антониеву Обитель; супругу его, Ксению Ивановну, также постриженную и названную Марфою, в один из заонежских погостов; тещу Федорову, Дворянку Шестову, в Чебоксары, в Никольский Девичий монастырь; Александра Никитича в Усолье-Луду, к Белому морю; третьего Романова, Михайла, в Великую Пермь, в Ныробскую волость; четвертого, Ивана, в Нелым; пятого, Василья, в Яренск; зятя их, Князя Бориса Черкасского, с женою и с детьми ее брата, Федора Никитича, с шестилетним Михаилом (будущим Царем!) и с юною дочерью, на Белоозеро (151), сына Борисова, Князя Ивана, в Малмыж на Вятку; Князя Ивана Васильевича Сицкого в Кожеозерский монастырь, а жену его в пустыню Сумского острога; других Сицких, Федора и Владимира Шестуновых, Карповых и Князей Репниных в темницы разных городов: одного же из последних, Воеводу Яренского, будто бы за расхищение Царского достояния, в Уфу (152). Вотчины и поместья опальных раздали другим; имение движимое и домы взяли в казну.
Но гонение не кончилось ссылкою и лишением собственности: не веря усердию или строгости местных начальников, послали с несчастными Московских приставов, коим надлежало смотреть за ними неусыпно, давать им нужное для жизни и доносить Царю о каждом их слове значительном. Никто не смел взглянуть на оглашенных изменников, ни ходить близ уединенных домов, где они жили, вне городов и селений, вдали от больших дорог; некоторые в землянках, и даже скованные. В монастырь Сийский не пускали богомольцев, чтобы кто-нибудь из них не доставил письма Федору Никитичу, Иноку невольному, но ревностному в благочестии: коварный пристав, с умыслом заговаривая ему о дворе, семействе и друзьях его, доносил Царю. что Филарет не находит между Боярами и Вельможами ни одного весьма умного, способного к делам государственным, кроме опального Богдана Бельского, и считает себя жертвою их злобных наветов (153); что хотя занимается единственно спасением души, но тоскует о жене и детях, не зная, где они без него сиротствуют, и моля Бога о скором конце их бедственной жизни (Бог не услышал сей молитвы, ко счастию России!). Донесли также Царю, что Василий Романов, отягченный болезнию и цепями, не хотел однажды славить милосердия Борисова, сказав Приставу: «истинная добродетель не знает тщеславия». Но Борис, как бы желая доказать узнику истину своего милосердия, велел снять с него цепи, объявить за них Царский гнев приставу, излишно ревностному в угнетении опальных, перевезти недужного Василия в Пелым к брату Ивану Никитичу, лишенному движения в руке и ноге от удара, и дать им печальное утешение страдать вместе. Василий от долговременной болезни скончался (15 февраля 1602) под молитвою брата и великодушного раба, который, верно служив господину в чести, служил ему и в оковах с усердием нежного сына. Александр и Михайло Никитичи также недолго жили в темнице, быв жертвою горести или насильственной смерти, как пишут: (154) первого схоронили в Луде, второго в семи верстах от Чердыня, близ села Ныроба, в месте пустынном, где над могилою выросли два кедра. Доныне в церкви Ныробской хранятся Михайловы тяжкие оковы, и старцы еще рассказывают там о великодушном терпении, о чудесной силе и крепости сего мужа, о любви к нему всех жителей, коих дети приходили к его темнице играть на свирелях, и сквозь отверстия землянки подавали узнику все лучшее, что имели, для утоления голода и жажды: любовь, за которую их гнали при Годунове и наградили в Царствование Романовых милостивою, обельною грамотою (155). - Если верить Летописцу, то Борис, велев удавить в монастыре Князя Ивана Сицкого с женою, хотел уморить голодом и недужного Ивана Романова; но бумаги приказные свидетельствуют, что последний имел весьма не бедное содержание, ежедневно два или три блюда, мясо, рыбу, белый хлеб, и что у пристава еще было 90 (450 нынешних серебряных) рублей в казне, для доставления ему нужного. Скоро участь опальных смягчилась, от политики ли Царя (ибо народ жалел об них), или от ходатайства зятя Романовых, Крайчего Ивана Ивановича Годунова. В Марте 1602 Царь милостиво указал Ивану Романову (оставляя его под надзором, но уже без имени злодея) ехать в Уфу на службу, оттуда в Нижний Новгород, и наконец в Москву, вместе с племянником, Князем Иваном Черкасским; Сицких послал Воеводствовать в города Низовские (освободил ли Шестуновых и Репниных, неизвестно); а Княгине Черкасской, Марфе Никитишне, овдовевшей на Белеозере (156), велел жить с невесткою, сестрою и детьми Федора Никитича, в отчине Романовых Юрьевского уезда, в селе Клине, где, лишенный отца и матери, но блюдомый Провидением, дожил семилетний отрок Михаил, грядущий Венценосец России, до гибели Борисова племени. Царь хотел изъявить милость и Филарету (157): позволил ему стоять в церкви на крылосе, взять к себе Чернца в келию для услуг и беседы; приказал всем довольствовать своего изменника (еще так называя сего мужа непорочного в совести) и для богомольцев отворить монастырь Сийский, но не пускать их к опальному Иноку; приказал наконец (в 1605 году) посвятить Филарета в Иеромонахи и в Архимандриты, чтобы тем более удалить его от мира!
Не одни Романовы были страшилищем для Борисова воображения. Он запретил Князьям Мстиславскому и Василию Шуйскому жениться, думая, что их дети, по древней знатности своего рода, могли бы также состязаться с его сыном о престоле (158). Между тем, устраняя будущие мнимые опасности для юного Феодора, робкий губитель трепетал настоящих: волнуемый подозрениями, непрестанно боясь тайных злодеев и равно боясь заслужить народную ненависть мучительством, гнал и миловал: сослал Воеводу, Князя Владимира Бахтеярова-Ростовского, и простил его (159); удалил от дел знаменитого Дьяка Щелкалова, но без явной опалы; несколько раз удалял и Шуйских, и снова приближал к себе: ласкал их, и в то же время грозил немилостию всякому, кто имел обхождение с ними (160). Не было торжественных казней, но морили несчастных в темницах, пытали по доносам. Сонмы изветников, если не всегда награждаемых, но всегда свободных от наказания за ложь и клевету, стремились к Царским палатам из домов Боярских и хижин, из монастырей и церквей: слуги доносили на господ, Иноки, Попы, Дьячки, просвирницы (161) на людей всякого звания - самые жены на мужей, самые дети на отцов, к ужасу человечества! «И в диких Ордах (прибавляет Летописец) не бывает столь великого зла: господа не смели глядеть на рабов своих, ни ближние искренно говорить между собою; а когда говорили, то взаимно обязывались страшною клятвою не изменять скромности». Одним словом, сие печальное время Борисова Царствования, уступая Иоаннову в кровопийстве, не уступало ему в беззаконии и разврате: наследство гибельное для будущего! Но великодушие еще действовало в Россиянах (оно пережило Иоанна и Годунова, чтобы спасти отечество): жалели о невинных страдальцах и мерзили постыдными милостями Венценосца к доносителям; другие боялись за себя, за ближних - и скоро неудовольствие сделалось общим. Еще многие славили Бориса: приверженники, льстецы, изветники, утучняемые стяжанием опальных: еще знатное Духовенство, как уверяют (162), хранило в душе усердие к Венценосцу, который осыпал Святителей знаками благоволения: но глас отечества уже не слышался в хвале частной, корыстолюбивой, и молчание народа, служа для Царя явною укоризною, возвестило важную перемену в сердца Россиян: они уже не любили Бориса (163)!
Так говорит Летописец современный, беспристрастный, и сам знаменитый в нашей Истории своею государственною доблестию: Келарь Палицын. Народы всегда благодарны: оставляя Небу судить тайну Борисова сердца, Россияне искренно славили Царя, когда он под личиною добродетели казался им отцом народа; но признав в нем тирана, естественно возненавидели его и за настоящее и за минувшее: в чем, может быть, хотели сомневаться, в том снова удостоверились, и кровь Димитриева явнее означилась для них на порфире губителя невинных: вспомнили судьбу Углича и других жертв мстительного властолюбия Годунова; безмолвствовали, но тем сильнее чувствовали в присутствии изветников - и тем сильнее говорили в святилищах недоступных для услужников тиранства, коего время бывает и Царством клеветы и Царством ненарушимой скромности: там, в тихих беседах дружества, неумолимая истина обнажала, а ненависть чернила Бориса, упрекая его не только душегубством, гонением людей знаменитых, грабежом их достояния, алчностью к прибытку беззаконному, корыстолюбивым введением откупов, размножением казенных домов питейных, порчею нравов, но и пристрастием к иноземным, новым обычаям (из коих брадобритие особенно соблазняло усердных староверов), даже наклонностию к Арменской и к Латинской ереси! Как любовь, так и ненависть редко бывают довольны истиною: первая в хвале, последняя в осуждении. Годунову ставили в вину и самую ревность его к просвещению!
В сие время общей нелюбви к Борису он имел случай доказать свою чувствительность к народному бедствию, заботливость, щедрость необыкновенную; но и тем уже не мог тронуть сердец, к нему остылых. Среди естественного обилия и богатства земли плодоносной, населенной хлебопашцами трудолюбивыми; среди благословений долговременного мира, и в Царствование деятельное, предусмотрительное, пала на миллионы людей казнь страшная: весною, в 1601 году, небо омрачилось густою тьмою, и дожди лили в течение десяти недель непрестанно (164) так, что жители сельские пришли в ужас: не могли ничем заниматься, ни косить, ни жать; а 15 Августа жестокий мороз повредил как зеленому хлебу, так и всем плодам незрелым. Еще в житницах и в гумнах находилось немало старого хлеба; но земледельцы, к несчастию, засеяли поля новым, гнилым, тощим, и не видали всходов, ни осенью, ни весною: все истлело и смешалось с землею. Между тем запасы изошли, и поля уже остались незасеянными. Тогда началося бедствие, и вопль голодных встревожил Царя. Не только гумна в селах, но и рынки в столице опустели, и четверть ржи возвысилась ценою от 12 и 15 денег до трех (пятнадцати нынешних серебряных) рублей (165). Борис велел отворить Царские житницы в Москве и в других городах; убедил Духовенство и Вельмож продавать хлебные свои запасы также низкою ценою; отворил и казну: в четырех оградах, сделанных близ деревянной стены Московской, лежали кучи серебра для бедных, ежедневно, в час утра, каждому давали две морковки, деньгу или копейку (166) - но голод свирепствовал: ибо хитрые корыстолюбцы обманом скупали дешевый хлеб в житницах казенных, Святительских, Боярских, чтобы возвышать его цену и торговать им с прибытком бессовестным; бедные, получая в день копейку серебряную, не могли питаться. Самое благодеяние обратилось во зло для столицы; из всех ближних и дальних мест земледельцы с женами и детьми стремились толпами в Москву за Царскою милостынею, умножая тем число нищих. Казна раздавала в день несколько тысяч рублей (167), и бесполезно: голод усиливался и наконец достиг крайности столь ужасной, что нельзя без трепета читать ее достоверного описания в преданиях современников. «Свидетельствуюсь истиною и Богом, - пишет один из них (168), - что я собственными глазами видел в Москве людей, которые, лежа на улицах, подобно скоту щипали траву и питались ею; у мертвых находили во рту сено». Мясо лошадиное казалось лакомством: ели собак, кошек, стерво, всякую нечистоту. Люди сделались хуже зверей: оставляли семейства и жен, чтобы не делиться с ними куском последним. Не только грабили, убивали за ломоть хлеба, но и пожирали друг друга. Путешественники боялись хозяев, и гостиницы стали вертепами душегубства: давили, резали сонных для ужасной пищи! Мясо человеческое продавалось в пирогах на рынках! Матери глодали трупы своих младенцев!.. Злодеев казнили, жгли, кидали в воду; но преступления не уменьшались... И в сие время другие изверги копили, берегли хлеб в надежде продать его еще дороже!.. Гибло множество в неизъяснимых муках голода. Везде шатались полумертвые, падали, издыхали на площадях. Москва заразилась бы смрадом гниющих тел, если бы Царь не велел, на свое иждивение, хоронить их, истощая казну и для мертвых. Приставы ездили в Москве из улицы в улицу, подбирали мертвецов, обмывали, завертывали в белые саваны, обували в красные башмаки или коты и сотнями возили за город в три скудельницы, где в два года и четыре месяца было схоронено 127000 трупов, кроме погребенных людьми христолюбивыми у церквей приходских (169). Пишут, что в одной Москве умерло тогда 500000 человек, а в селах и в других областях еще несравненно более, от голода и холода: ибо зимою нищие толпами замерзали на дорогах. Пища неестественная также производила болезни и мор, особенно в Смоленском уезде, куда Царь в одно время послал 20000 рублей для бедных, не оставив ни одного города в России без вспоможения (170), и если не спасая многих, то везде уменьшая число жертв, так что сокровищница Московская, полная от благополучного Феодорова Царствования, казалась неистощимою. И все иные возможные меры были им приняты: он не только в ближних городах скупал ценою им определенною, волею и неволею, все хлебные запасы у богатых (171); но послал и в самые дальние, изобильнейшие места освидетельствовать гумна, где еще нашлися огромные скирды, в течение полувека неприкосновенные и поросшие деревьями (172): велел немедленно молотить и везти хлеб как в Москву, так и в другие области. В доставлении встречались неминуемые, едва одолимые трудности: во многих местах на пути не было ни подвод (173), ни корму; ямщики и все жители сельские разбегались. Обозы шли Россиею как бы пустынею Африканскою, под мечами и копьями воинов, опасаясь нападения голодных, которые не только вне селений, но и в Москве, на улицах и рынках, силою отнимали съестное (174). - Наконец деятельность верховной власти устранила все препятствия, и в 1603 году, мало-помалу, исчезли все знамения ужаснейшего из зол: снова явилось обилие, и такое, что четверть хлеба упала ценою от трех рублей до 10 копеек, к восхищению народа и к отчаянию корыстолюбцев, еще богатых тайными запасами ржи и пшеницы! Памятником бывшей, беспримерной дороговизны осталась навсегда, как сказано в летописях, ею введенная, новая мера четверик, ибо до 1601 года хлеб продавали в России единственно оковами, бочками или кадями, четвертями и осьминами (175).
Бедствие прекратилось, но следы его не могли быть скоро изглажены: заметно уменьшилось число людей в России и достояние многих! оскудела без сомнения и казна, хотя Годунов, великодушно расточая оную для спасения народного, не только не убавил своей обыкновенной пышности Царской, но еще более нежели когда-нибудь хотел блистать оною, чтобы закрыть тем действие гнева Небесного, особенно для послов иноземных, окружая их на пути от границы до Москвы призраками изобилия и роскоши (176): везде являлись люди, богато или красиво одетые; везде рынки полные товаров, мяса и хлеба, и ни единого нищего там, где за версту в сторону могилы наполнялись жертвами голода. В сие-то время Борис столь пышно угощал своего нареченного зятя, Герцога датского - и в сие же время украшал древний Кремль новыми зданиями: в 1600 году воздвигнув огромную колокольню Ивана Великого (177), пристроил в 1601 и 1602 годах, на месте сломанного деревянного дворца Иоаннова, две большие каменные палаты к Золотой и Грановитой, столовую и панихидную (178), чтобы доставить тем работу и пропитание людям бедным, соединяя с милостию пользу, и во дни плача думая о велелепии! Однако ж не Московские летописцы, а только чужеземные историки упрекают Бориса гордостию неуклонною и в общем бедствии, суетою, тщеславием, рассказывая, что он запретил тогда Россиянам купить весьма умеренною ценою знатное количество ржи у Немцев в Иванегороде, стыдясь питать народ свой чужим хлебом (179). Известие конечно несправедливое: ибо наши государственные бумаги, свидетельствуя о приходе туда Немецких кораблей с хлебом в 1602 году, не упоминают о таком жестоком запрете. Борис, оказав в сем несчастии столько деятельности и столько щедрости, чтобы удостоверить Россию в любви истинно отеческой Царя к подданным, не мог явно жертвовать их спасением тщеславию безумному.
Но Борис не обольстил Россиян своими благодеяниями: ибо -мысль, для него страшная, господствовала в душах мысль, что Небо за беззакония Царя казнит Царство (180). «Изливая на бедных щедроты, - говорят Летописцы, - он в золотой чаше подавал им кровь невинных, да пиют во здравие; питал их милостынею богопротивною, расхитив имение Вельмож честных, и древние сокровища Царские осквернив добычею грабежа». Россия не благоденствовала в новом изобилии; не имела времени успокоиться: открылось новое бедствие, в коем современники непосредственно винили Бориса.
Еще Иоанн IV, желая населить Литовскую Украйну, землю Северскую, людьми годными к ратному делу, не мешал в ней укрываться и спокойно жительствовать преступникам, которые уходили туда от казни: ибо думал, что они, в случае войны, могут быть надежными защитниками границы. Борис, любя следовать многим государственным мыслям Иоанновым, последовал и сей, весьма ложной и весьма несчастной (181): ибо незнаемо изготовил тем многочисленную дружину злодеев в услугу врагам отечества и собственным. «Великий разум и жестокость Грозного, - по словам Летописца, - не давали двинуться змиям; а кроткий, набожный Феодор связывал их своею молитвою» (182), но Борис увидел зло, и еще увеличил его другими плодами своего мудрования, несогласного с вечными уставами правды. Издревле Бояре наши окружали себя толпами слуг, вольных и крепостных; издревле также любили кабалить первых (183): закон, изданный в Феодорово время, единственно в угодность знатному Дворянству, об укреплении всех людей, служащих господам не менее шести месяцев (184), совершенно прекратил род вольных слуг в нашем отечестве и наполнил домы Боярские рабами, коими сделались тогда, в противность Иоаннову Судебнику (185), даже и многие люди воинские, благородные, от нищеты, но без стыда служив богачам именитым: закон недостойный сего имени своею явною несправедливостию! Еще мало: к его действию присоединилось и насилие: знатные и случайные бессовестно укрепляли и не слуг, а всякого беззащитного, кто им нравился художеством, рукодельем, ловкостию или красотою (186). Но в дешевое время охотно умножав свою челядь, Дворяне во время голода начали распускать ее: воля обратилась в казнь и мучительство! Люди, еще совестные, выгоняли слуг из дому по крайней мере с отпускными; а злые без всякого письменного вида, с намерением клепать их в бегстве и в сносе, чтобы ябедою суда разорять тех, которые могли бы из человеколюбия дать им у себя дело и пищу: ужас разврата обыкновенного в годины бедствий! Несчастные гибли или разбойничали, вместе со многими людьми Вельмож ссыльных, Романовых и других, осужденными вести жизнь бродяг (ибо никто не смел принять слуг опального) - вместе с украинскими беглецами, ходившими из гнезда своего в добычу и внутрь России (187). Явились шайки на дорогах; завелись пристани в местах глухих и лесистых; грабили, убивали под самою Москвою. Не боялись и сыскных дружин воинских: злодеи смело пускались на сечу с ними, имея Атаманом Хлопка, или Косолапа, удальца редкого. Государь должен был действовать с усилием немаловажным, и в мирное время отрядить целое войско против разбойника! Главный Воевода, Окольничий Иван Федорович Басманов, едва выступив в поле, уже встретил Хлопка, врага презрительного, но злого, который, соединив свои шайки, дерзнул близ Москвы спорить с ним о победе. Упорная битва, бесславная и жестокая, решилась смертию Басманова: видя его падающего с коня, воины кинулись на разбойников, не жалели себя, и наконец одолели их остервенение: большую часть истребили и взяли в плен Атамана, изнемогшего от тяжелых ран - злодея, коего необыкновенная храбрость достойна была лучшего побуждения и лучшей цели! Удивленный дерзостию сего опасного скопища, Борис искал, кажется, тайных соумышленников или наставников Хлопка между людьми значительнейшими, зная, что в его шайках находились слуги господ опальных, и подозревая, что они могли быть вооружены местию против гонителя Романовых. Нарядили следствие; допрашивали, пытали взятых разбойников (188), но, по-видимому, ничего не узнали, кроме их собственных злодеяний. Хлопко, вероятно, умер от ран или в муках: всех других перевешали, и Борис единственно в сем случае уклонился от своего человеколюбивого обета не казнить никого смертию (189). - Еще многие из товарищей Хлопковых спаслися бегством в Украйну, где Воеводы, по указу государеву, их ловили и вешали, но не могли истребить гнезда злодейского, которое ждало нового, гораздо опаснейшего Атамана, чтобы дать ему передовую дружину на пути к столице!
Так готовилась Россия к ужаснейшему из явлений в своей истории; готовилась долго: неистовым тиранством двадцати четырех лет Иоанновых, адскою игрою Борисова властолюбия, бедствиями свирепого голода и всеместных разбоев, ожесточением сердец, развратом народа - всем, что предшествует испровержению Государств, осужденных Провидением на гибель или на мучительное возрождение.
Если, как пишут, очевидцы, не было ни правды, ни чести в людях (190); если долговременный голод не смирил, не исправил их; но еще умножил пороки между ими: распутство, корыстолюбие, лихоимство, бесчувствие к страданию ближних; если и самое лучшее Дворянство, и самое Духовенство заражалось общею язвою разврата, слабея в усердии к отечеству от беззаконий Царя, уже вообще ненавистного: то нужны ли были иные, чудесные знамения для устрашения России? Ибо сии же Летописцы, следуя древнему обыкновению суеверия (191), рассказывают, что «нередко восходили тогда два и три солнца вместе; столпы огненные, ночью пылая на тверди, в своих быстрых движениях представляли битву воинств и красным цветом озаряли землю; от бурь и вихрей падали колокольни и башни; женщины и животные производили на свет множество уродов; рыбы во глубине вод и дичь в лесах исчезали, или, употребляемые в пищу, не имели вкуса; алчные псы и волки, везде бегая станицами, пожирали людей и друг друга; звери и птицы невиданные явились; орлы парили над Москвою; в улицах у самого дворца, ловили руками лисиц черных; летом (в 1604 году) в светлый полдень воссияла на небе комета, и мудрый старец, за несколько лет пред тем вызванный Борисом из Германии, объявил Дьяку Государственному (Власьеву), что Царству угрожает великая опасность». Оставим суеверие предкам: его мнимые ужасы не столь разнообразны, как действительные в истории народов.
В сие время [26 Октября 1603 г.] скончалась Ирина в келии Новодевичьего монастыря, около шести лет не выходив из своего добровольного заключения никуда, кроме церкви, пристроенной к ее смиренному жилищу (192). Жена знаменитая и душевными качествами и судьбою необыкновенною; без отца, без матери, в печальном сиротстве взысканная удивительным счастием; воспитанная, любимая Иоанном - и добродетельная; первая Державная Царица России, и в юных летах Монахиня; чистая сердцем пред Богом, но омраченная в истории союзом с злым властолюбцем, коему она указала путь к престолу, хотя и невинно, будучи ослеплена любовию к нему и блеском его наружных добродетелей, не зная его тайных преступлений или не веря оным. Мог ли Борис открыть свою темную душу сердцу преданному святой набожности? Он делил с нежною сестрою только добрые чувства: с нею радовался торжеству отечества (193) и скорбел о случаях бедственных для оного; поверял ей, может быть, свое великое намерение просветить Россию, жаловался на злую неблагодарность, на злые умыслы, призраки его беспокойной совести, и на горестную необходимость карать Вельмож-изменников; лицемерив пред сестрою в добре, не лицемерил, может быть, только в изъявлениях скорби о кончине ее: Ирина не мешала ему державствовать и служила Ангелом-хранителем, всеми любимая как истинная мать народа и в келии. Погребли Инокиню с великолепием Царским в девичьем Вознесенском монастыре, близ гроба Иоанновой дочери Марии и никогда не раздавалось столько милостыни, как в сей день печали; бедные во всех городах Российских благословили щедрость Борисову. Ирина была счастлива, смежив глаза навеки: ибо не видала гибели всего, что еще любила в жизни.
Настало время явной казни для того, кто не верил правосудию Божественному в земном мире, надеясь, может быть, смиренным покаянием спасти свою душу от ада (как надеялся Иоанн) и делами достохвальными загладить для людей память своих беззаконий. Не там, где Борис стерегся опасности, незапная опасность явилась; не потомки Рюриковы, не Князья и Вельможи, им гонимые, - не дети и друзья их, вооруженные местию, умыслили свергнуть его с Царства: сие дело умыслил и совершил презренный бродяга, именем младенца, давно лежавшего в могиле... Как бы Действием сверхъестественным тень Димитриева вышла из гроба, чтобы ужасом поразить, обезумить убийцу и привести в смятение всю Россию. Начинаем повесть, равно истинную и неимоверную.
Бедный сын Боярский, Галичанин Юрий Отрепьев, в юности лишась отца, именем Богдана-Якова, стрелецкого сотника, зарезанного в Москве пьяным Литвином (194), служил в доме у Романовых и Князя Бориса Черкасского; знал грамоте; оказывал много ума, но мало благоразумия; скучал низким состоянием и решился искать удовольствия беспечной праздности в сане Инока, следуя примеру деда, Замятни-Отрепьева, который уже давно монашествовал в обители Чудовской. Постриженный Вятским Игуменом Трифоном и названный Григорием, сей юный Чернец скитался из места в место; жил несколько времени в Суздале, в обители Св. Евфимия, в Галицкой Иоанна Предтечи и в других; наконец в Чудове монастыре, в келии у деда, под началом. Там Патриарх Иов узнал его, посвятил в Диаконы и взял к себе для книжного дела: ибо Григорий умел не только хорошо списывать, но даже и сочинять каноны Святым лучше многих старых книжников того времени. Пользуясь милостию Иова, он часто ездил с ним и во дворец: видел пышность Царскую и пленялся ею; изъявлял необыкновенное любопытство; с жадностию слушал людей разумных, особенно когда в искренних, тайных беседах произносилось имя Димитрия Царевича; везде, где мог, выведывал обстоятельства его судьбы несчастной и записывал на хартии. Мысль чудная уже поселилась и зрела в душе мечтателя, внушенная ему, как уверяю (195), одним злым Иноком: мысль, что смелый самозванец может воспользоваться легковерием Россиян, умиляемых памятию Димитрия, и в честь Небесного Правосудия казнить святоубийцу! Семя пало на землю плодоносную: юный Диакон с прилежанием читал Российские летописи и нескромно, хотя и в шутку, говаривал иногда Чудовским Монахам: «знаете ли, что я буду Царем на Москве?» Одни смеялись; другие плевали ему в глаза, как вралю дерзкому. Сии или подобные речи дошли до ростовского Митрополита Ионы, который объявил Патриарху и самому Царю, что «недостойный Инок Григорий хочет быть сосудом диавольским»: добродушный Патриарх не уважил Митрополитова извета, но Царь велел Дьяку своему, Смирнову-Васильеву, отправить безумца Григория в Соловки, или в Белозерские пустыни, будто бы за ересь, навечное покаяние (196). Смирной сказал о том другому Дьяку, Евфимьеву; Евфимьев же, будучи свойственником Отрепьевых, умолил его не спешить в исполнении Царского указа и дал способ опальному Диакону спастися бегством (в Феврале 1602 года), вместе с двумя Иноками Чудовскими, Священником Варлаамом и Крылошанином Мисаилом Повадиным. Не думали гнаться за ними, и не известили Царя, как уверяют, о сем побеге, коего следствия оказались столь важными.
Бродяги-Иноки были тогда явлением обыкновенным; всякая обитель служила для них гостиницею: во всякой находили они покой и довольствие, а на путь запас и благословение. Григорий и товарищи его свободно достигли Новагорода Северского, где Архимандрит Спасской обители принял их весьма дружелюбно и дал им слугу с лошадьми, чтобы ехать в Путивль; но беглецы, отослав провожатого, спешили в Киев, и Спасский Архимандрит нашел в келии (197), где жил Григорий, следующую записку: «Я Царевич Димитрий, сын Иоаннов, и не забуду твоей ласки, когда сяду на престол отца моего». Архимандрит ужаснулся; не знал, что делать; решился молчать.
Так в первый раз открылся Самозванец еще в пределах России; так беглый Диакон вздумал грубою ложью низвергнуть великого Монарха и сесть на его престоле, в державе, где Венценосец считался земным Богом, - где народ еще никогда не изменял Царям, и где присяга, данная Государю избранному, для верных подданных была не менее священною! Чем, кроме действия непостижимой Судьбы, кроме воли Провидения, можем изъяснить не только успех, но и самую мысль такого предприятия? Оно казалось безумием; но безумец избрал надежнейший путь к цели: Литву!
Там древняя, естественная ненависть к России всегда усердно благоприятствовала нашим изменникам, от Князей Шемякина, Верейского, Боровского и Тверского до Курбского и Головина (198): туда устремился и Самозванец, не прямою дорогою, а мимо Стародуба, к Луевым горам, сквозь темные леса и дебри, где служил ему путеводителем новый спутник его, Инок Днепрова монастыря, Пимен (199), и где, вышедши наконец из Российских владений близ Литовского селения Слободки, он принес усердную благодарность Небу за счастливое избежание всех опасностей. В Киеве, снискав милость знаменитого Воеводы Князя Василия Константиновича Острожского, Григорий жил в Печерском монастыре, а после в Никольском и в Дермане; везде священнодействовал как Диакон, но вел жизнь соблазнительную, презирая устав воздержания и целомудрия; хвалился свободою мнений, любил толковать о Законе с иноверцами и был даже в тесной связи с Анабаптистами (200). Между тем безумная мысль не усыпала в голове прошлеца: он распустил темную молву о спасении и тайном убежище Димитрия в Литве; свел знакомство с другим отчаянным бродягою, Иноком Крыпецкого монастыря, Леонидом (201): уговорил его назваться своим именем, то есть Григорием Отрепьевым; а сам, скинув с себя одежду Монашескую, явился мирянином, чтобы удобнее приобрести навыки и знания, нужные ему для ослепления людей. Среди густых камышей Днепровских гнездились тогда шайки удалых Запорожцев, бдительных стражей и дерзких грабителей Литовского Княжества: у них, как пишут, расстрига Отрепьев несколько времени учился владеть мечем и конем, в шайке Герасима Евангелика (202), старшины именитого; узнал и полюбил опасность; добыл первой воинской опытности и корысти. Но скоро увидели прошлеца на ином феатре: в мирной школе городка Волынского, Гащи, за Польскою и Латинскою грамматикою (203): ибо мнимому Царевичу надобно было действовать не только оружием, но и словом. Из школы он перешел в службу к Князю Адаму Вишневецкому, который жил в Брагине со всею пышностию богатого Вельможи. Тут Самозванец приступил к делу - и если искал надежного, лучшего пособника в предприятии равно дерзком и нелепом, то не обманулся в выборе: ибо Вишневецкий, сильный при дворе и в Государственной думе многочисленными друзьями и прислужниками, соединял в себе надменность с умом слабым и легковерием младенца (204). Новый слуга знаменитого Пана вел себя скромно; убегал всяких низких забав, ревностно участвовал только в воинских, и с отменною ловкостию. Имея наружность некрасивую - рост средний, грудь широкую, волосы рыжеватые, лицо круглое, белое, но совсем не привлекательное, глаза голубые без огня, взор тусклый, нос широкий, бородавку под правым глазом, также на лбу, и одну руку короче другой - Отрепьев заменял сию невыгоду живостию и смелостию ума, красноречием, осанкою благородною (205). Заслужив внимание и доброе расположение господина, хитрый обманщик притворился больным, требовал Духовника, и сказал ему тихо: «Умираю. Предай мое тело земле с честию, как хоронят детей Царских. Не объявлю своей тайны до гроба; когда же закрою глаза навеки, ты найдешь у меня под ложем свиток, и все узнаешь; но другим не сказывай. Бог судил мне умереть в злосчастии» (206). Духовник был Иезуит: он спешил известить Князя Вишневецкого о сей тайне, а любопытный Князь спешил узнать ее: обыскал постелю мнимоумирающего; нашел бумагу, заблаговременно изготовленную, и прочитал в ней, что слуга его есть Царевич Димитрий, спасенный от убиения своим верным медиком (207); что злодеи, присланные в Углич, умертвили одного сына Иерейского, вместо Димитрия, коего укрыли добрые Вельможи и Дьяки Щелкаловы, а после выпроводили в Литву, исполняя наказ Иоаннов, данный им на сей случай (208). Вишневецкий изумился: еще хотел сомневаться, но уже не мог, когда хитрец, виня нескромность Духовника, раскрыл свою грудь, показал золотой, драгоценными каменьями осыпанный крест (вероятно где-нибудь украденный) и с слезами объявил, что сия святыня дана ему крестным отцем Князем Иваном Мстиславским (209).
Вельможа Литовский был в восхищении. Какая слава представлялась для него возможною! бывшего слугу своего увидеть на троне Московском! Он не щадил ничего, чтобы поднять мнимого Димитрия с одра смертного, и в краткое время его притворного выздоровления изготовив ему великолепное жилище, пышную услугу, богатые одежды, успел во всей Литве разгласить о чудесном спасении Иоаннова сына. Брат Князя Адама Константин Вишневецкий и тесть сего последнего Воевода Сендомирский Юрий Мнишек взяли особенное участие в судьбе столь знаменитого изгнанника, как они думали, веря свитку, золотому кресту обманщика и свидетельству двух слуг: обличенного вора беглеца Петровского и другого, Мнишкова холопа, который в Иоанново время был нашим пленником и будто бы видал Димитрия (младенца двух или трех лет) в Угличе: первый уверял, что Царевич действительно имел приметы Самозванца (дотоле никому неизвестные): бородавки на лице и короткую руку. Вишневецкие донесли Сигизмунду, что у них истинный наследник Феодоров: а Сигизмунд ответствовал, что желает его видеть, уже быв извещен о сем любопытном явлении другими, не менее ревностными доброхотами Самозванца: Папским Нунцием Рангони и пронырливыми Иезуитами, которые тогда Царствовали в Польше, управляя совестию малодушного Сигизмунда, и легко вразумили его в важные следствия такого случая.
В самом деле, что могло казаться счастливее для Литвы и Рима? Чего нельзя было им требовать от благодарности Лжедимитрия, содействуя ему в приобретении Царства, которое всегда грозило Литве и всегда отвергало духовную власть Рима? В опасном неприятеле Сигизмунд мог найти друга и союзника, а Папа усердного сына в непреклонном ослушнике. Сим изъясняется легковерие Короля и Нунция: думали не об истине, но единственно о пользе; одно бедствие, одно смятение и междоусобие России уже пленяло воображение наших врагов естественных; и если робкий Сигизмунд еще колебался, то ревностные Иезуиты победили его нерешимость, представив ему способ, обольстительный для душ слабых: действовать не открыто, не прямо, и под личиною мирного соседа ввергнуть пламя войны в Россию. Уже Рангони находился в тесной связи с Самозванцем, и деятельные Иезуиты служили посредниками между ими; уже с обеих сторон изъяснились и заключили договор: Лжедимитрий письменно обязался за себя и за Россию пристать к Латинской Церкви, а Рангони быть его ходатаем не только в Польше и в Риме (210), но и во всей Европе; советовал ему спешить к Королю и ручался за доброе следствие их свидания.
Вместе с Воеводою Сендомирским и Князем Вишневецким Отрепьев (в 1603 или 1604 году) явился в Кракове, где Нунций немедленно посетил его. «Я сам был тому свидетелем, - пишет Секретарь Королевский Чилли (211), веря мнимому Царевичу: - я видел, как Нунций обнимал и ласкал Димитрия, беседуя с ним о России и говоря, что ему должно торжественно объявить себя Католиком для успеха в своем деле. Димитрий с видом сердечного умиления клялся в непременном исполнении данного им обета и вторично подтвердил сию клятву в доме у Нунция, в присутствии многих Вельмож. Угостив Царевича пышным обедом, Рангони повез его во дворец. Сигизмунд, обыкновенно важный и величавый, принял Димитрия в кабинете, стоя, и с ласковою улыбкою. Димитрий поцеловал у него руку, рассказал ему всю свою историю», и заключил так (212): Государь! вспомни, что ты сам родился вузах и спасен единственно Провидением. Державный изгнанник требует от тебя сожаления и помощи. «Чиновник Королевский дал знак Царевичу, чтобы он вышел в другую комнату, где Воевода Сендомирский и все мы ждали его. Король остался наедине с Нунциеми чрез несколько минут снова призвал Димитрия. Положив руку на сердце, смиренный Царевич более вздохами, нежели словами убеждал Сигизмунда быть милостивым. Тогда Король с веселым видом, приподняв свою шляпу, сказал: Да поможет вам Бог, Московский Князь Димитрий! А мы, выслушав и рассмотрев все ваши свидетельства, несомнительно видим в вас Иоаннова сына, и в доказательство нашего искреннего благоволения определяем вам ежегодно 40000 золотых» (54000 нынешних рублей серебряных) «на содержание и всякие издержки. Сверх того вы, как истинный друг Республики, вольны сноситься с нашими Панами и пользоваться их усердным вспоможением. Сия речь столько восхитила Димитрия, что он не мог сказать ни единого слова: Нунций благодарил Короля, привез Царевича в дом к Воеводе Сендомирскому и, снова обняв его, советовал ему действовать немедленно, чтобы скорее достигнуть цели: отнять Державу у Годунова и навеки утвердить в России Веру Католическую с Иезуитами». Прежде всего надлежало самому Лжедимитрию принять сию Веру: чего неотменно хотел Рангони; но условились не оглашать того до времени, боясь закоренелой ненависти Россиян к Латинской Церкви. Действие совершилось в доме Краковских Иезуитов. Расстрига шел к ним тайно с каким-то Вельможею Польским в бедном рубище, закрывая лицо свое, чтобы никто не узнал его; выбрал одного из них себе в Духовники, исповедался, отрекся от нашей Церкви, и как новый ревностный сын Западной принял Тело Христово с миропомазанием от Римского Нунция. Так сказано в письмах Иезуитского общества (213), которое славило будущие великие добродетели мнимого Димитрия, надеясь усердием его подчинить Риму все неизмеримые страны Востока! - Тогда Отрепьев, следуя наставлениям нунция, собственною рукою написал красноречивое Латинское письмо к Папе, чтобы иметь в нем искреннего покровителя - и Климент VIII не замедлил удостоверить его в своей готовности вспомогать ему всею духовною властию Апостольского Наместника (214).
Должно отдать справедливость уму расстриги: предав себя Иезуитам, он выбрал действительнейшее средство одушевить ревностию беспечного Сигизмунда, который, вопреки чести, совести, народному праву и мнению многих знатных Вельмож, решился быть сподвижником бродяги. Славный друг Баториев Гетман Замойский был еще жив: Король писал к нему о своем важном предприятии, говоря, что Республика, доставив Димитрию корону, будет располагать силами Московской Державы, легко обуздает Турков, Хана и Шведов, возьмет Эстонию и всю Ливонию, откроет путь для своей торговли в Персию и в Индию; но что сие великое намерение, требуя тайны и скорости, не может быть предложено сейму, дабы Годунов не имел времени изготовиться к обороне (215). Тщетно старец Замойский, Пан Жолкевский, Князь Острожский и другие Вельможи благоразумные удерживали Короля, не советуя ему легкомысленно вдаваться в опасность такой войны, особенно без ведома чинов государственных и с малыми силами; тщетно знаменитый Пан Збаражский доказывал, что мнимый Димитрий есть без сомнения обманщик. Убежденный Иезуитами, но не дерзая самовластно нарушить двадцатилетнего перемирия, заключенного между им и Борисом, Король велел Мнишку и Вишневецким поднять знамя против Годунова именем Иоаннова сына и составить рать из вольницы; определил ей на жалованье доходы Сендомирского Воеводства; внушал Дворянам, что слава и богатство ожидают их в России и, торжественно возложив с своей груди златую цепь на расстригу (216), отпустил его с двумя Иезуитами из Кракова в Галицию, где близ Львова и Самбора, в местностях Вельможи Мнишка, под распущенными знаменами уже толпилась Шляхта и чернь, чтобы идти на Москву.
Главою и первым ревнителем сего подвига сделался старец Мнишек, коему старость не мешала быть ни честолюбивым, ни легкомысленным до безрассудности. Он имел юную дочь прелестницу, Марину, подобно ему честолюбивую и ветреную: Лжедимитрий, гостя у него в Самборе, объявил себя, искренно или притворно, страстным ее любовником и вскружил ей голову именем Царевича; а гордый Воевода с радостию благословил сию взаимную склонность, в надежде видеть Россию у ног своей дочери, как наследственную собственность его потомства. Чтобы утвердить сию лестную надежду и хитро воспользоваться еще неверными обстоятельствами жениха, Мнишек предложил ему условия, без малейшего сомнения принятые расстригою, который дал на себя следующее обязательство (писанное 25 Маия 1604, собственною рукою Воеводы Сендомирского (217)): «Мы, Димитрий Иванович, Божиею милостию Царевич Великой России, Углицкий, Дмитровский и проч., Князь от колена предков своих, и всех Государств Московских Государь и наследник, по уставу Небесному и примеру Монархов Христианских избрали себе достойную супругу, Вельможную Панну Марину, дочь ясновельможного Пана Юрия Мнишка, коего считаем отцем своим, испытав его честность и любовь к нам, но отложили бракосочетание до нашего воцарения: тогда - в чем клянемся именем Св. Троицы и прямым словом Царским - женюся на панне Марине, обязываясь: 1) выдать немедленно миллион злотых» (1350000 нынешних серебряных рублей) «на уплату его долгов и на ее путешествие до Москвы, сверх драгоценностей, которые пришлем ей из нашей казны Московской; 2) торжественным Посольством известить о сем деле Короля Сигизмунда и просить его благосклонного согласия на оное; 3) будущей супруге нашей уступить два Великие Государства, Новгород и Псков, со всеми уездами и пригородами, с людьми Думными, Дворянами, Детьми Боярскими и с Духовенством, так чтобы она могла судить и рядить в них самовластно, определять Наместников, раздавать вотчины и поместья своим людям служивым, заводить школы, строить монастыри и церкви Латинской Веры, свободно исповедуя сию Веру, которую и мы сами приняли с твердым намерением ввести оную во всем Государстве Московском. Если же - от чего Боже сохрани - Россия воспротивится нашим мыслям и мы не исполним своего обязательства в течение года, то Панна Марина вольна развестися со мною или взять терпение еще на год», и проч. Сего не довольно: в восторге благодарности Лжедимитрий другою грамотою (писанною 12 Июня 1604) отдал Мнишку в наследственное владение Княжество Смоленское и Северское, кроме некоторых уездов, назначенных им в дар Королю Сигизмунду и Республике в залог вечного, ненарушимого мира между ею и Московскою державою... (218) Так беглый Диакон, чудесное орудие гнева Небесного, под именем Царя Российского готовился предать Россию, с ее величием и православием, в добычу Иезуитам и Ляхам! Но способы его еще не ответствовали важности замысла.
Ополчалась в самом деле не рать, а сволочь на Россию: весьма немногие знатные Дворяне, в угодность Королю, мало уважаемому, или прельщаясь мыслию храбровать за изгнанника Царевича, явились в Самборе и Львове: стремились туда бродяги, голодные и полунагие, требуя оружия не для победы (219), но для грабежа, или жалованья, которое щедро выдавал Мнишек в надежде на будущее: на богатое вено Марины и доходы Смоленского Княжества. Расстрига и друзья его чувствовали нужду в иных, лучших сподвижниках и должны были естественно искать их в самой России. Достойно замечания, что некоторые из Московских беглецов, детей Боярских, исполненных ненависти к Годунову, укрываясь тогда в Литве, не хотели быть участниками сего предприятия, ибо видели обман и гнушались злодейством: пишут, что один из них, Яков Пыхачев, даже всенародно, и пред лицом Короля, свидетельствовал о сем грубом обмане вместе с товарищем расстригиным, Иноком Варлаамом, встревоженным совестию; что им не верили и прислали обоих скованных к Воеводе Мнишку в Самбор, где Варлаама заключили в темницу, а Пыхачева, обвиняемого в намерении умертвить Лжедимитрия, казнили (220). Другие беглецы, менее совестные, Дворянин Иван Борошин с десятью или пятнадцатью клевретами (221), пали к ногам мнимого Царевича и составили его первую дружину Русскую: скоро нашлася гораздо сильнейшая. Зная свойство мятежных Донских Козаков - зная, что они не любили Годунова, казнившего многих из них за разбои, - Лжедимитрий послал на Дон Литвина Свирского (222) с грамотою; писал, что он сын первого Царя Белого, коему сии вольные Христианские витязи присягнули в верности; звал их на дело славное: свергнуть раба и злодея с престола Иоаннова. Два Атамана, Андрей Корела и Михайло Нежакож (223), спешили видеть Лжедимитрия; видели его честимого Сигизмундом, Вельможными Панами и возвратились к товарищам с удостоверением, что их зовет истинный Царевич. Удальцы Донские сели на коней, чтобы присоединиться к толпам Самозванца. Между тем усердный слуга его Пан Михайло Ратомский, Остерский Староста, волновал нашу Украйну чрез своих лазутчиков и двух Монахов Русских (224), вероятно Мисаила и Леонида, из коих последний, взяв на себя имя Григория Отрепьева, мог свидетельствовать, что оно не принадлежит Самозванцу. В городах, в селах и на дорогах подкидывали грамоты от Лжедимитрия к Россиянам (225) с вестию, что он жив и скоро к ним будет. Народ изумлялся, не зная, верить тому или не верить; а бродяги, негодяи, разбойники, издавна гнездясь в земле Северской (226), обрадовались: наступало их время. Кто бежал в Галицию к Самозванцу, кто в Киев, где Ратомский также выставил знамя для собрания вольницы: он поднял и Козаков Запорожских, прельщенных мыслию вести бывшего ученика своего на Царство Московское. - Столько движения, столько гласных происшествий могло ли утаиться от Годунова?
Еще прежде, нежели Самозванец открылся Вишневецким, слух, распущенный им в Литве о Димитрии (227), сделался, вероятно, известным Борису. В Генваре 1604 года Нарвский сановник Тирфельд писал с гонцем к Абовскому градоначальнику, что мнимо убитый сын Иоаннов живет у Козаков (228): гонца задержали в Иванегороде, и письмо его доставили Царю. В то же время пришли и вести из Литвы и подметные грамоты Лжедимитриевы от наших Воевод украинских; в то же время на берегах Волги Донские Козаки разбили Окольничего Семена Годунова, посыланного в Астрахань и, захватив несколько стрельцов, отпустили их в Москву с таким наказом: «объявите Борису, что мы скоро будем к нему с Царевичем Димитрием!» Один Бог видел, что происходило в душе Годунова, когда он услышал сие роковое имя!.. но чем более устрашился, тем более хотел казаться бесстрашным. Не сомневаясь в убиении истинного сына Иоаннова (229), он изъяснял для себя столь дерзкую ложь умыслом своих тайных врагов, и велев лазутчикам узнать в Литве, кто сей Самозванец, искал заговора в России: подозревал Бояр; призвал в Москву Царицу-Инокиню, мать Димитриеву, и ездил к ней в Девичий монастырь с Патриархом (230), воображая, как вероятно, что она могла быть участницею предполагаемого кова, и надеясь лестию или угрозами выведать ее тайну: но Царица-Инокиня, равно как и Бояре, ничего не знала, с удивлением и, может быть, не без внутреннего удовольствия слыша о Лжедимитрии, который не заменял сына для матери, но страшил его убийцу. Сведав наконец, что Самозванец есть расстрига Отрепьев и что Дьяк Смирной не исполнил Царского указа сослать его в пустыню Беломорскую (231), Борис усилием притворства не оказал гнева, ибо хотел уверить Россиян в маловажности сего случая: Смирной трепетал, ждал гибели и был казнен, но после, и будто бы за другую вину: за расхищение государственного достояния. Удвоив заставы на Литовской границе, чтобы перехватывать вести о Самозванце, однако ж чувствуя невозможность скрыть его явление от России и боясь молчанием усилить вредные толки, Годунов обнародовал историю беглеца Чудовского (232), вместе с допросами Монаха Пимена, Венедикта, Чернца Смоленского, и мещанина Ярославца, иконника Степана: первый объявлял, что он сам вывел бродягу Григория в Литву, но не хотел идти с ним далее и возвратился; второй и третий свидетельствовали, что они знали Отрепьева Диаконом в Киеве и вором между запорожцами; что сей негодяй, богоотступник, чернокнижник с умыслу Князей Вишневецких и самого Короля дерзает в Литве называться Димитрием. В то же время Царь послал, от имени Бояр, дядю расстригина Смирного-Отрепьева к Сигизмундовым Вельможам, чтобы в их присутствии изобличить племянника (233); послал и к Донским Козакам Дворянина Хрущова вывести их из бедственного заблуждения. Но грамоты и слова не действовали: Вельможи Королевские не хотели показать Лжедимитрия Смирнову-Отрепьеву и сухо ответствовали, что им нет дела до мнимого Царевича Российского; а Козаки схватили Хрущова, оковали и привезли к Самозванцу (234). Уже расстрига (15 Августа) двинулся с своими дружинами к берегам Днепровским и стоял (17 того же месяца) в Сокольниках: Хрущов, представленный ему в цепях, взглянул на него... залился слезами и пал на колена, воскликнув: «вижу Иоанна в лице твоем: я твой слуга навеки!» С него сняли оковы; и сей первый чиновный изменник, ослепленный страхом или корыстию, в знак усердия донес своему новому Государю, мешая истину с ложью, что «народ изъявляет в России любовь к Димитрию; что самые знатные люди, Меньшой Булгаков и другие (235), пили у себя с гостями чашу за его здравие и были, по доносу слуг, осуждены на казнь; что Борис умертвил и сестру, вдовствующую Царицу Ирину, которая всегда видела в нем Монарха беззаконного; что он, не смея явно ополчаться против Димитрия, сводит полки в Ливнах, будто бы на случай Ханского впадения; что главные Воеводы их Петр Шереметев и Михайло Салтыков, встретясь с ним, Хрущовым, в искренней беседе сказали: нас ожидает не Крымская, а совсем иная война - но трудно поднять руку на Государя природного, что Борис нездоров, едва ходит от слабости в ногах и думает тайно выслать казну Московскую в Астрахань и в Персию». Годунов без сомнения не убил Ирины и не думал искать убежища в Персии; еще не видал дотоле измены в Россиянах и не казнил ни одного человека за явную приверженность к Самозванцу (236); с жадностию слушая лазутчиков, доносителей, клеветников, воздерживал себя от тиранства для своей безопасности в таких обстоятельствах и терзаемый подозрениями, еще неосновательными, хотел знаками великодушной доверенности тронуть Бояр и чиновников: но действительно медлил двинуть значительную рать прямо к Литовским пределам, в доказательство ли бесстрашия, боясь ли сильным ополчением дать народу мысль о важности неприятеля, избегая ли войны с Польшею до самой крайней необходимости? Сия необходимость была уже очевидна: Король Сигизмунд вооружал на Бориса не только Самозванца, но и крымских разбойников, убеждая Хана вступить вместе с Лжедимитрием в Россию. Борис знал все и еще послал в Варшаву лично к Королю Дворянина Огарева, усовестить его представлением, сколь унизительно для Венценосца Христианского быть союзником подлого обманщика (237); вторично объявлял, кто сей мнимый Царевич, и спрашивал, чего Сигизмунд желает: мира или войны с Россиею? Сигизмунд хотел лукавствовать и подобно своим Вельможам отвечал, что не стоит за Лжедимитрия и не мыслит нарушать перемирия; что некоторые Ляхи самовольно помогают сему бродяге, ушедшему в Галицию, и будут наказаны как мятежники. «Мы хотели обмануть Бога (пишет современник, один из знатных Ляхов), уверяя бессовестно, что Король и республика не участвуют в Димитриевом предприятии» (238). - Уже Самозванец начал действовать, а Царь велел Патриарху Иову еще писать к Духовенству Литовскому и Польскому, чтобы оно для блага обеих держав старалось удалить кровопролитие за богоотступника расстригу (239); все наши Епископы скрепили Патриаршую грамоту своими печатями, клятвенно свидетельствуя, что они все знали Отрепьева Монахом. Такую же грамоту написал Иов и к Киевскому Воеводе Князю Василию Острожскому, напоминая ему, что он сам знал сего беглеца Диаконом, и заклиная его быть достойным сыном церкви: обличить расстригу, схватить и прислать в Москву. Но гонцы Патриарховы не возвратились: их задержали в Литве и не ответствовали Иову ни Духовенство, ни Князь Острожский: ибо Самозванец действовал уже с блестящим успехом.
Сие грозное ополчение, которое шло низвергнуть Годунова, состояло едва ли из 1500 воинов исправных, всадников и пеших, кроме сволочи, без устройства и почти без оружия (240). Главными предводителями были сам Лжедимитрий (сопровождаемый двумя Иезуитами), юный Мнишек (сын Воеводы Сендомирского), Дворжицкий, Фредро и Неборский; каждый из них имел свою особенную дружину и хоругвь; а старец Мнишек первенствовал в их Думе. Они соединились близ Киева с двумя тысячами Донских Козаков, приведенных Свирским, с толпами вольницы, Киевской и Северской, ополченной Ратомским, и 16 октября [1604 г.] вступили в Россию... (241) Тогда единственно Борис начал решительно готовиться к обороне: послал надежных Воевод в украинские крепости с Головами Стрелецкими; а знатных Бояр, Князя Дмитрия Шуйского, Ивана Годунова и Михайла Глебовича Салтыкова в Брянск, чтобы собрать там многочисленное полевое войско (242). Еще Борис мог стыдиться страха, видя против себя толпы Ляхов, нестройной вольницы и Козаков, предводимые беглым расстригою; но сей человек назывался именем ужасным для Бориса и любезным для России!
Лжедимитрий шел с мечем и с манифестом: объявлял Россиянам, что он, невидимою десницею Всевышнего устраненный от ножа Борисова и долго сокрываемый в неизвестности, сею же рукою изведен на феатр мира под знаменами сильного, храброго войска и спешит в Москву взять наследие своих предков, венец и скипетр Владимиров; напоминал всем чиновникам и гражданам присягу, данную ими Иоанну; убеждал, их оставить хищника Бориса и служить государю законному; обещал мир, тишину, благоденствие, коих они не могли иметь в Царствование злодея богопротивного (243). Вместе с тем Воевода Сендомирский именем Короля и Вельможных Панов обнародовал, что они, убежденные доказательствами очевидными, несомненно признали Димитрия истинным Великим Князем Московским (244), дали ему рать и готовы дать еще сильнейшую для восшествия на престол отца его. Сей манифест довершил действие прежних подметных грамот Лжедимитрия в Украйне, где не только сподвижники Хлопковы (245) и слуги опальных Бояр, ненавистники Годунова - не только низкая чернь, но и многие люди воинские поверили Самозванцу, не узнавая беглого Диакона в союзнике Короля Сигизмунда, окруженном знатными Ляхами; в витязе ловком, искусном владеть мечем и конем; в Военачальнике бодром и бесстрашном: ибо Лжедимитрий был всегда впереди, презирал опасность, и взором спокойным искал, казалось, не врагов, а друзей в России. Несчастия Годунова времени, надежда на лучшее, любовь к чрезвычайному и золото, рассыпаемое Мнишком и Вишневецкими, также способствовали легковерию народному. Тщетно градоначальники Борисовы хотели мешать распространению листов Самозванцевых, опровергали и жгли их: листы ходили из рук в руки, готовя измену. Начались тайные сношения между Самозванцем и городами украинскими, где лазутчики его действовали с величайшею ревностию, обольщая умы и страсти людей - доказывая, что присяга, данная Годунову, не имеет силы: ибо обманутый народ, присягая ему, считал сына Иоаннова мертвым (246); что сам Борис знает сию истину, обезумел в ужасе и не противится мирному вступлению Царевича в Россию. Самые чиновники колебались, или в оцепенении ждали дальнейших происшествий; самые Воеводы, видя общее движение в пользу Лжедимитрия, опасались, кажется, употребить строгость и не изъявили должного усердия. Составились заговоры, и мятеж вспыхнул.
Отрепьев на левом берегу Днепра разделил свое войско (247): послал часть его к Белугороду, а сам шел вверх Десны, вслед за рассыпною дружиною переметчиков, которые служили ему верными путеводителями, зная места и людей. Едва поставив ногу на Русскую землю (18 Октября), в Слободе Шляхетской, он сведал о своем первом успехе: жители и воины Моравска отложились от Бориса; связали, выдали Воевод своих Лжедимитрию; встретили его с хлебом и солью (248). Чувствуя важность начала в таком предприятии, умный пришлец вел себя с отменною ловкостию: торжественно славил Бога; изъявлял милость и величавость; не укорял Воевод моравских верностию к Борису, жалел только об их заблуждении, и дал им свободу; жаловал, ласкал изменников, граждан, воинов, видом и разговором, не без искусства представляя лицо державного, так что от Литовского рубежа до самых внутренных областей России с неимоверною быстротою промчалась добрая слава о Лжедимитрии - и знаменитая столица Ольговичей не усомнилась следовать примеру Моравска. 26 Октября покорился Самозванцу Чернигов, где ратники и граждане также встретили его с хлебом и солью, выдав ему Воевод (249), из коих главный, Князь Иван Андреевич Татев, внутренно ненавидя Бориса, как второй Хрущов бесстыдно вступил в службу к обманщику. Там хранилась значительная казна: Лжедимитрий, разделив ее между своими воинами, усилил тем их ревность; умножил и число, присоединив к ним 300 стрельцов изменников и жителей, ополченных усердием к нему и духом буйным. Взяв из Черниговской крепости 12 пушек, Самозванец оставил в ней начальником Ляха и спешил к Новугороду Северскому. Он надеялся быть везде завоевателем без кровопролития и действительно, на берегах Десны, Свины и Снова, видел единственно коленопреклонение народа и слышал радостный клик: «Да здравствует Государь наш, Димитрий!»
Но вести не было из Новагорода: жители не высылали ко Лжедимитрию ни призывных грамот, ни Воевод связанных: там бодрствовал один человек, решительный, смелый - и еще верный! Сей витязь был Петр Федорович Басманов, брат убитого разбойниками (в 1604 году) Ивана Басманова, дотоле известный только чрезвычайною судьбою отца и деда (250), которые всем жертвуя Иоанновой милости, своею гибелию доказали Небесное правосудие: наследовав их дух Царедворческий, он соединял в себе великие способности ума и даже некоторые благородные качества сердца и совестию уклонною, нестрогою, будучи готов на добро и зло для первенства между людьми. Борис видел в юном Басманове только достоинства; вывел его, вместе с братом, из родовой опалы на степень знатности, в 1601 году дав ему сан Окольничего, и вместе с Боярином Князем Никитою Романовичем Трубецким послал было спасти Чернигов (251); но они за 15 верст до сего города сведали, что там уже Самозванец, и заключились в Новегороде. Тогда узнали Басманова! Великая опасность поставила его выше Боярина Трубецкого: приняв начальство в городе, где все колебалось от внушений измены или страха, он истиною и грозою обуздал предательство: сам уверенный в обмане, уверил в нем и других; сам не боясь смерти, устрашил мятежников казнию; сжег предместия, и с пятисотною дружиною стрельцов Московских заперся в крепости, волею или неволею взяв к себе и знатнейших жителей (252). 11 Ноября Лжедимитрий подступил к Новугороду: тут Россияне приветствовали его, в первый раз, ядрами и пулями! Он требовал переговоров: Басманов с зажженным фитилем стоял на стене и слушал клеврета Самозванцева Ляха Бучинского, который сказал, что Царь и Великий Князь Димитрий готов быть отцем воинов и жителей, если ему сдадутся, или, в случае упорства, не оставит живым ни грудного младенца в Новегороде. «Великий Князь и Царь в Москве, - ответствовал Басманов, - а ваш Димитрий разбойник сядет на кол вместе с вами». Отрепьев посылал и Российских изменников уговаривать Басманова, но бесполезно; хотел взять крепость смелым приступом и был отражен; хотел огнем разрушить ее стены, но не успел и в том; лишился многих людей, и видел бедствие пред собою: стан его уныл; Басманов давал время войску Борисову ополчиться и пример неробости иным градоначальникам.
Но добрые вести утешили Самозванца. В крепком Путивле начальствовали знатный Окольничий Михайло Салтыков и Князь Василий Рубец-Мосальский: сей последний, как воин не без достоинства, как гражданин без чести и правил с Дьяком Сутуповым объявил себя за мнимого Царевича; сам возмутил граждан и ратников; сам связал Салтыкова и (18 Ноября), предав сие важное место расстриге, сделался с того времени любимцем его и советником (253). Не менее важный Рыльск, волость Комарницкая, или Севская, Борисов, Белгород, Волуйки, Оскол, Воронеж, Кромы, Ливны, Елец (где находился и ревностно действовал тогда Монах Леонид (254) под именем Григория Отрепьева) также поддалися Самозванцу. Вся южная Россия кипела бунтом; везде вязали чиновников, едва ли искренно верных Борису, и представляли Лжедимитрию, который немедленно освобождал их и с милостию принимал к себе в службу (255). Рать его умножалась новыми толпами изменников. Перехватив казну, тайно везенную Московскими купцами в медовых бочках к начальникам Северских городов (256), он послал знатную часть ее в Литву к Князю Вишневецкому и Пану Рожинскому, чтобы набирать там новые дружины сподвижников; а сам еще стоял под Новым городом, стрелял из больших пушек, разрушал стены (257). Басманов не слабел духом и мужествовал в счастливых вылазках; но видя разрушение крепости и зная, что войско Борисово идет спасти ее, он хитро заключил перемирие с Самозванцем, будто бы в ожидании вестей из Москвы, и во всяком случае обязываясь сдаться ему чрез две недели. Уже Самозванец считал Новгород своим и Басманова пленником.
Сии быстрые успехи обольщения поразили Годунова и всю Россию. Царь увидел, вероятно, свою ошибку - и сделал другую; увидел, что ему надлежало бы не обманывать людей знаками лицемерного презрения к расстриге, но готовым, сильным войском отразить его от нашей границы и не впускать в Северскую землю, где еще жил старый дух Литовский и где скопище злодеев, беглецов, слуг опальных (258), естественно ожидало мятежа как счастья; где народ и самые люди воинские, удивленные беспрепятственным входом Самозванца в Россию, могли, веря внушению его лазутчиков, думать, что Годунов действительно не смеет противиться истинному Иоаннову сыну. Новое доказательство, сколь ум обманчив в раздоре с совестию, и как хитрость, чуждая добродетели, запутывается в сетях собственных! Еще Борис мог бы исправить сию ошибку: сесть на бранного коня и самолично вести Россиян против злодея. Присутствие Венценосца, его великодушная смелость и доверенность без сомнения имели бы действие. Не рожденный Героем, Годунов однако ж с юных лет знал войну; умел силою души своей оживлять доблесть в сердцах и спасти Москву от Хана (259), будучи только Правителем. За него были святость венца и присяги, навык повиновения, воспоминание многих государственных благодеяний - и Россия на поле чести не предала бы Царя расстриге. Но смятенный ужасом, Борис не дерзал идти навстречу к Димитриевой тени: подозревал Бояр и вручил им судьбу свою, назвав главным Воеводою Мстиславского, добросовестного, лично мужественного, но более знатного, нежели искусного предводителя; велел строго людям ратным, всем без исключения, спешить в Брянск, а сам как бы укрывался в столице!
Одним словом, суд Божий гремел над державным преступником. Никто из Россиян до 1604 года не сомневался в убиении Димитрия, который возрастал на глазах своего Углича и коего видел весь Углич мертвого, в течение пяти дней орошав его тело слезами: следственно Россияне не могли благоразумно верить воскресению Царевича; но они - не любили Бориса! Сие несчастное расположение готовило их быть жертвою обмана. Сам Борис ослабил свидетельство истины, казнив важнейших очевидцев Димитриевой смерти (260) и явно ложными показаниями затмив ее страшные обстоятельства. Еще многие знали верно сию истину в Угличе, в Пелыме, но там жила в сердцах ненависть к тирану. Всех громогласнее, как пишут (261), свидетельствовал в столице Князь Василий Шуйский, торжественно, на лобном месте, о несомнительной смерти Царевича, им виденного во гробе и в могиле. То же писал и Патриарх во все концы России, ссылаясь и на мать Димитриеву, которая сама погребала сына (262). Но бессовестность Шуйского была еще в свежей памяти; знали и слепую преданность Иова к Годунову; слышали только имя Царицы-Инокини: никто не видался, никто не говорил с нею, снова заключенною в Пустыне Выксинской. Еще не имев примера в истории Самозванцев и не понимая столь дерзкого обмана; любя древнее племя Царей и с жадностию слушая тайные рассказы о мнимых добродетелях Лжедимитрия, Россияне тайно же передавали друг другу мысль, что Бог действительно каким-нибудь чудом, достойным Его правосудия, мог спасти Иоаннова сына для казни ненавистного хищника и тирана (263). По крайней мере сомневались и не изъявляли ревности стоять за Бориса. Расстрига с своими Ляхами уже господствовал в наших пределах, а воины отечества уклонялись от службы, шли неохотно в Брянск под знамена, и тем неохотнее, чем более слышали об успехах Лжедимитрия, думая, что сам Бог помогает ему. Так нелюбовь к Государю рождает нечувствительность и к государственной чести!
В сей опасности, уже явной, Борис прибегнул к двум средствам: к Церкви и к строгости. Он велел Иерархам петь вечную память Димитрию в храмах, а расстригу с его клевретами, настоящими и будущими, клясть всенародно, на амвонах и торжищах (264), как злого еретика, умышляющего не только похитить Царство, но и ввести в нем Латинскую Веру: следственно Борис уже знал или угадывал обет, данный Лжедимитрием Иезуитам и Легату Папскому. Хотя народ, видев слабость и повторство Святителей в исследовании Димитриева убиения, не мог иметь к ним беспредельной доверенности; но ужас анафемы должен был тронуть совесть людей набожных и вселить в них омерзение к человеку, отверженному церквию и преданному ею суду Божию. Второе средство также не осталось бесплодным. Издав указ, чтобы с каждых двухсот четвертей земли обработанной выходил ратник в поле с конем, доспехом и запасом - следственно убавив до половины число воинов, определенное Уставом Иоанновым (265), - Борис требовал скорости; писал, что владельцы богатые живут в домах, не заботясь о гибели Царства и церкви; грозил жестокою казнию ленивым и беспечным, не упоминая о злонамеренных, и действительно велел наказывать ослушных без пощады: лишением имения, темницею и кнутом; велел, чтобы и все слуги Патриаршие, Святительские и монастырские, годные для ратного дела, спешили к войску под опасением тяжкого гнева Царского в случае медленности. «Бывали времена, - сказано в сем определении Государственного совета, - когда и самые Иноки, Священники, Диаконы вооружались для спасения отечества, не жалея своей крови; но мы не хотим того: оставляем их в храмах, да молятся о Государе и государстве». Сии меры, угрозы и наказания недель в шесть соединили до пятидесяти тысяч всадников в Брянске (266), вместо полумиллиона, в 1598 году ополченного призывным словом Царя, коего любила Россия!
Но Борис еще оказал тогда великодушие. Шведский Король, враг Сигизмундов, слышав о Самозванце и вероломстве Ляхов, предлагал Царю союз и войско вспомогательное. Царь ответствовал, что Россия не требует вспоможения иноземцев; что она при Иоанне в одно время воевала с Султаном, Литвою, Швециею, Крымом, и не должна бояться мятежника презренного (267). Борис знал, что в случае верности Россиян горсть Шведов ему не нужна, а в случае неверности бесполезна, ибо не могла бы спасти его.
Грозный час опыта наступал: нельзя было медлить, ибо Самозванец ежедневно усиливался и распространял свои мирные завоевания. Бояре, Князья Федор Иванович Мстиславский, Андрей Телятевский, Дмитрий Шуйский, Василий Голицын, Михайло Салтыков, Окольничие Князь Михайло Кашин, Иван Иванович Годунов, Василий Морозов, выступили из Брянска, чтобы пресечь успехи измены и спасти Новогородскую крепость, которая одна противилась расстриге уже среди подвластной ему страны. Не только Годунов с мучительным волнением души следовал мыслями за Московскими знаменами, но и вся Россия сильно тревожилась в ожидании, чем Судьба решит столь важную прю между Борисом и ложным или неложным Димитрием: ибо не было общего удостоверения ни в войске, ни в Государстве. Мысль поднять руку на действительного сына Иоаннова или предаться дерзкому обманщику, клятому Церковию, равно ужасала сердца благородные. Многие и самые благороднейшие из Россиян, не любя Бориса, но гнушаясь изменою, хотели соблюсти данную ему присягу; другие, следуя единственно внушению страстей, только желали или не желали перемены Царя и не заботились об истине, о долге верноподданного; а многие не имели точного образа мыслей, готовясь думать, как велит случай. Если бы в сие время открылась проницанию наблюдателя и самая внутренность душ, то он, может быть, еще не решил бы для себя вопроса о вероятной удаче или неудаче Самозванцева дела: столь расположение умов было отчасти несогласно, отчасти неясно и нерешительно! Войско шло, повинуясь Царской власти; но колебалось сомнением, толками, взаимным недоверием.
Приближаясь к Трубчевску, где уже славилось имя Димитриево, Воеводы Борисовы писали к Сендомирскому, чтобы он немедленно вышел из России, мирной с Литвою, оставив злодея расстригу на казнь, им заслуженную (268). Мнишек не ответствовал в надежде, что войско Борисово не обнажит меча: так думал Самозванец; так говорили ему изменники, сносясь с своими единомышленниками в полках Московских. 18 декабря, на берегу Десны, верстах в шести от стана Лжедимитриева, была перестрелка между отрядами того и другого войска; а на третий день легкая сшибка. Ни с которой стороны не изъявляли пылкой ревности: Самозванец ждал, кажется, чтобы рать Борисова, следуя примеру городов, связала и выдала ему своих начальников; а Мстиславский, чтобы неприятель ушел без битвы как слабейший, едва ли имея и 12000 воинов (269). Но не видали ни измены, ни бегства; перешло к Лжедимитрию только три человека из детей Боярских. Оставив Новгород и свой укрепленный стан, он выстроился на равнине, весьма неблагоприятной для войска малочисленного; оказывал спокойствие и бодрость; говорил речь к сподвижникам (270), стараясь воспламенить их мужество; молился велегласно, воздев руки на небо, и дерзнул, как уверяют, громко произнести следующие слова: «Всевышний! Ты зришь глубину моего сердца. Если обнажаю меч неправедно и беззаконно, то сокруши меня Небесным громом»... (увидим 17 Маия 1606 года!)... «Когда же я прав и чист душою, дай силу неодолимую руке моей в битве! А Ты, Мать Божия, буди покровом нашего воинства! (271)» 21 Декабря началося дело, сперва не жаркое; но вдруг конница Польская с воплем устремилась на правое крыло Россиян, где предводительствовали Князья Дмитрий Шуйский и Михайло Кашин: оно дрогнуло и в бегстве опрокинуло средину войска, где стоял Мстиславский: изумленный такою робостию и таким беспорядком, он удерживал мечом своих и неприятелей; бился в свалке; облился кровию и с пятнадцатью ранами упал на землю: дружина стрельцов едва спасла его от плена (272). Час был решительный: если бы Лжедимитрий общим нападением подкрепил удар смелых Ляхов, то вся рать Московская, как пишут очевидцы, представила бы зрелище срамного бегства; но он дал ей время опомниться: 700 Немецких всадников, верных Борису, удержали стремление неприятельских, и левое крыло наше уцелело. Тогда же Басманов вышел из крепости, чтобы действовать в тылу у Самозванца, который, слыша выстрелы позади себя и видя свой укрепленный стан в пламени (273), прекратил битву. Обе стороны вдруг отступили, Лжедимитрий хвалясь победою и четырьмя тысячами убитых неприятелей, а Борисовы Воеводы от стыда безмолвствуя, хотя и взяв несколько пленников. Чтобы менее стыдиться, Россияне выдумали басню: уверяли, что Ляхи испугали их коней, нарядясь в медвежьи шубы навыворот; иноземцы же, свидетели сего малодушного бегства, пишут, что Россияне не имели, казалось, ни мечей, ни рук, имея единственно ноги (274)!
Однако ж мнимый победитель не веселился. Сия битва странная доказала не то, чего хотелось Самозванцу: Россияне сражались с ним худо, без усердия, но сражались; бежали, но от него, а не к нему. Он знал, что без их общего предательства ни Ляхи, ни Козаки не свергнут Бориса, и страшился быть между двумя огнями, двумя верными Воеводами, Мстиславским и Басмановым, который, видя отступление первого, снова заключился в крепости, готовый умереть в ее развалинах. На другой день присоединилось к Лжедимитрию 4000 Запорожцев (275), и войско Борисово удалилось к Стародубу Северскому, но для того, чтобы ожидать там других, свежих полков из Брянска, и могло чрез несколько дней возвратиться к Новугороду, обороняемому столь усильно. Ревность наемников и союзников ослабела: Ляхи надеялись вести своего Царя в Москву без кровопролития; увидели, что надобно ратоборствовать; не любили ни зимних походов, ни зимних осад - и как легкомысленно начали, так легкомысленно и кончили: объявили, что идут назад, будто бы исполняя указ Сигизмундов не воевать с Россиею в случае, если она будет стоять за Царя Годунова. Тщетно убеждал их Лжедимитрий не терять надежды: осталось не более четырехсот удальцов Польских (276); все другие бежали восвояси, а с ними и горестный Мнишек. Думая, что все погибло, и княжество Смоленское для него и Царство для Марины, сей ветреный старец еще дружественно простился с женихом ее и смело обещал ему возвратиться с сильнейшею ратию. Но Самозванец, едва ли уже веря нареченному тестю, еще верил счастию: с обрядами священными предав на поле сражения тела убитых, своих и неприятелей, и сняв осаду Новагорода, расположился станом в Комарницкой волости, занял Севский острог, спешил вооружать, кого мог: граждан и земледельцев. Рать Борисова не дала ему времени.
[1605 г.] Смятение Воевод Московских было столь велико, что они даже медлили известить Царя о битве: узнав от других все ее печальные обстоятельства, Борис (1 Генваря) послал Князя Василия Шуйского к войску, быть вторым предводителем оного, а чашника Вельяминова к раненому Мстиславскому, ударить ему челом за кровь, пролиянную им из усердия к святому отечеству, и сказать именем государя: «Когда ты, совершив знаменитую службу, увидишь образ Спасов, Богоматери, Чудотворцев Московских и наши Царские очи: тогда пожалуем тебя свыше твоего чаяния. Ныне шлем к тебе искусного врача, да будешь здрав и снова на коне ратном». Всем иным Воеводам Царь велел объявить свое неудовольствие за их преступное молчание, но войско уверить в милости (277). Чтобы блестящею наградою мужества оживить доблесть в сердцах Россиян, Борис, искренно довольный одним Басмановым, призвал его к себе, выслал знатнейших государственных сановников навстречу к Герою и собственные великолепные сани для торжественного въезда в Москву со всею Царскою пышностию; дал ему из своих рук тяжелое золотое блюдо, насыпанное червонцами, и 2000 рублей (278), множество серебряных сосудов из казны Кремлевской, доходное поместье и сан Боярина Думного. Столица и Россия обратили взор на сего нового Вельможу, ознаменованного вдруг и славою подвига и милостию Царскою; превозносили его необыкновенные достоинства - и любимец государев сделался любимцем народным, первым человеком своего времени в общем мнении. Но столь блестящая награда одного была укоризною для многих и естественно рождала негодование зависти между знатными. Если бы Царь осмелился презреть устав Боярского старейшинства и дать главное Воеводство Басманову, то, может быть, спас бы свой Дом от гибели и Россию от бедствий: чего судьба не хотела! Призвав Басманова в Москву, вероятно, с намерением пользоваться его советами в Думе, Царь отнял лучшего Воеводу у рати и сделал, кажется, новую ошибку, избрав Шуйского в начальники. Сей Князь, подобно Мстиславскому, мог не робеть смерти в битвах, но не имел ни ума, ни души вождя истинного, решительного и смелого; уверенный в самозванстве бродяги, не думал предать ему отечества, но, угождая Борису как Царедворец льстивый, помнил свои опалы: видел, может быть, не без тайного удовольствия муку его тиранского сердца, и желая спасти честь России, зложелательствовал Царю.
Шуйский, провождаемый множеством чиновных Стольников и Стряпчих (279), нашел войско близ Стародуба в лесах, между засеками, где оно, усиленное новыми дружинами, как бы таилось от неприятеля, в бездействии, в унынии, с предводителем недужным; другая запасная рать под начальством Федора Шереметева собиралась близ Кром, так что Борис имел в поле не менее осьмидесяти тысяч воинов (280). Мстиславский, еще изнемогая от ран, и Шуйский немедленно двинулись к Севску, где Лжедимитрий не хотел ждать их: смелый отчаянием, вышел из города и встретился с ними в Добрыничах. Силы были несоразмерны: у него 15000, конных и пеших; у Воевод Борисовых 60 или 70 тысяч. Узнав, что полки наши теснятся в деревне, он хотел ночью зажечь ее и врасплох нагрянуть на сонных: тамошние жители взялись подвести его к селению незаметно; но стражи увидели сие движение: сделалась тревога, и неприятель удалился (281). Ждали рассвета (21 Генваря), Самозванец молился, говорил речь к своим, как и в день Новогородской битвы; разделил войско на три части: для первого удара взял себе 400 Ляхов и 2000 Россиян всадников, которые все отличались белою одеждою сверх лат, чтобы знать друг друга в сече (282): за ними должны были идти 8000 Козаков, также всадников, и 4000 пеших воинов с пушками. Утром началась сильная пальба. Россияне, столь многочисленные, не шли вперед, с обеих сторон примыкая к селению, где стояла их пехота. Оглядев устроение Московских Воевод, Лжедимитрий сел на борзого карего аргамака, держа в руке обнаженный меч, и повел свою конницу долиною, чтобы стремительным нападением разрезать войско Борисово между селением и правым крылом. Мстиславский, слабый и томный, был на коне: угадал мысль неприятеля и двинул сие крыло, с иноземною дружиною, к нему навстречу. Тут расстрига, как истинный витязь, оказал смелость необыкновенную: сильным ударом смял Россиян и погнал их; сломил и дружину иноземную (283), несмотря на ее мужественное блестящее сопротивление, и кинулся на пехоту Московскую, которая стояла пред деревнею с огнестрельным снарядом - и не трогалась, как бы в оцепенении; ждала и вдруг залпом из сорока пушек, из десяти или двенадцати тысяч ружей, поразила неприятеля: множество всадников и коней пало; кто уцелел, бежал назад в беспамятстве страха - и сам Лжедимитрий. Уже Козаки его неслись было во всю прыть довершить легкую победу своего Героя; но видя, что она не их, обратили тыл, сперва Запорожцы, а после и Донцы; и пехота. 5000 Россиян и Немцы с кликом: Hilf Gott (помоги Бог), гнали, разили бегущих на пространстве осьми верст, убили тысяч шесть, взяли немало и пленников, 15 знамен, 13 пушек; наконец истребили бы всех до единого, если бы Воеводы, как пишут (284), не велели им остановиться, думая, вероятно, что все кончено и что сам Лжедимитрий убит. С сею счастливою вестию прискакал в Москву сановник Шеин и нашел Царя молящегося в Лавре Св. Сергия...
Борис затрепетал от радости; велел петь благодарственные молебны, звонить в колокола и представить народу трофеи: знамена, трубы и бубны Самозванцевы; дал гонцу сан Окольничего, послал с любимым Стольником, Князем Мезецким, золотые медали Воеводам, а войску 80000 рублей (285) и писал к первым, что ждет от них вестей о конце мятежа, будучи готов отдать верным слугам и последнюю свою рубашку; в особенности благодарил усердных иноземцев и двух их предводителей, Вальтера Розена, Ливонского Дворянина, и Француза Якова Маржерета; наконец изъявлял живейшее удовольствие, что победа стоила нам недорого: ибо мы лишились в битве только пятисот Россиян и двадцати пяти Немцев (286).
Но Самозванец был жив: победители, безвременно веселясь и торжествуя, упустили его: он на раненом коне ускакал в Севск и в ту же ночь бежал далее, в город Рыльск, с немногими Ляхами, с Князем Татевым и с другими изменниками. В следующий день явились к нему рассеянные Запорожцы: Самозванец не впустил их в город как малодушных трусов или предателей (287), так что они с досадою и стыдом ушли восвояси. Не видя для себя безопасности и в Рыльске, Лжедимитрий искал ее в Путивле, лучше укрепленном и ближайшем к границе; а Воеводы Борисовы все еще стояли в Добрыничах, занимаясь казнями: вешали пленников (кроме Литовских, пана Тишкевича и других, посланных в Москву); мучили, расстреливали земледельцев, жителей Комарницкой волости, за их измену (288), безжалостно и безрассудно, усиливая тем остервенение мятежников, ненависть к Царю и доброе расположение к обманщику, который миловал и самых усердных слуг своего неприятеля. Сия жестокость, вместе с оплошностию Воевод, спасли злодея. Уже лишенный всей надежды, разбитый наголову, почти истребленный, с горстию беглецов унылых, он хотел тайно уйти из Путивля в Литву: изменники отчаянные удержали его, сказав: «мы всем тебе жертвовали, а ты думаешь только о жизни постыдной, и предаешь нас мести Годунова; но еще можем спастися, выдав тебя живого Борису! (289)» Они предложили ему все, что имели: жизнь и достояние; ободрили его; ручались за множество своих единомышленников и в полках Борисовых и в государстве. Не менее ревности оказали и Козаки донские: их снова пришло к Самозванцу 4000 в Путивль (290); другие засели в городах и клялися оборонять их до последнего издыхания. Лжедимитрий волею и неволею остался; послал Князя Татева к Сигизмунду (291) требовать немедленного вспоможения; укреплял Путивль и, следуя совету изменников, издал новый манифест, рассказывая в нем свою вымышленную историю о Димитриевом спасении, свидетельствуясь именем людей умерших (292), особенно даром Князя Ивана Мстиславского, крестом драгоценным, и прибавляя, что он (Димитрий) тайно воспитывался в Белоруссии, а после тайно же был с канцлером Сапегою в Москве, где видел хищника Годунова сидящего на престоле Иоанновом. Сей второй манифест, удовлетворяя любопытству баснями, дотоле неизвестными, умножил число друзей Самозванца, хотя и разбитого. Говорили, что Россияне шли на него только принужденно, с неизъяснимою боязнию, внушаемою чем-то сверхъестественным, без сомнения Небом; что они победили случайно, и не устояли бы без слепого остервенения Немцев; что Провидение очевидно хотело спасти сего витязя и в самой несчастной битве; что он и в самой крайности не оставлен Богом, не оставлен верными слугами, которые, признав в нем истинного Димитрия, еще готовы жертвовать ему собою, женами, детьми, и конечно не могли бы иметь столь великого усердия к обманщику. Такие разглашения сильно действовали на легковерных, и многие люди, особенно из Комарницкой волости, где свирепствовала месть Борисова, стекались в Путивль, требуя оружия и чести умереть за Димитрия.
Между тем Воеводы Царские - сведав, что Самозванец не истреблен, - тронулись с места, приступили к Рыльску и, не обещая никому помилования, хотели, чтобы город сдался без условия. Там начальствовали злые изменники, Князь Григорий Долгорукий-Роща и Яков Змеев: видя пред собою виселицу, они велели сказать Мстиславскому: «служим Царю Димитрию» - и залпом из всех пушек доказали свою непреклонность (293). Воеводы стояли две недели под городом, хвалились не вовремя человеколюбием, жалели крови и решились дать отдохновение войску, действительно утружденному зимним походом; отступили в Комарницкую волость и донесли Царю, что будут ждать там весны в покойных станах. Но Борис, после кратковременной радости встревоженный известиями о спасении Лжедимитрия и новых прельщениях измены, досадуя на Мстиславского и всех его сподвижников, послал к ним в острог Радогостский Окольничего Петра Шереметева и думного Дьяка Власьева с дружиною Московских Дворян и с гневным словом: укорял их в нерадении, винил в упущении Самозванца из рук, в бесполезности победы и произвел всеобщее негодование в войске. Жаловались на жестокость и несправедливость Царя те, которые дотоле верно исполняли присягу, обагрились кровию в битвах, изнемогли от трудов ратных; еще более жаловались зломысленники, чтобы усиливать нелюбовь к Царю - и могли хвалиться успехом: ибо с сего времени, по известию Летописца (294), многие чиновники воинские видимо склонялись к Самозванцу, и желание избыть Бориса овладело сердцами. Измена возникала, но еще не дозрела до мятежа; еще наблюдалось, хотя и неохотно, повиновение законное. Следуя строгому предписанию Государеву, Мстиславский и Шуйский снова вывели войско в поле, чтобы удивить Россию ничтожностию своих действий: оставили Лжедимитрия на свободе в Путивле, соединились с запасною ратию Федора Шереметева (295), уже две или три недели теснившего Кромы, и вместе с ним, в Великий Пост, начали осаждать сию крепость. Дело невероятное: тысяч восемьдесят или более ратников, имея множество стенобитных орудий, без успеха приступало к деревянному городку, ибо в нем, сверх жителей, сидело 600 мужественных Донцов (296), с храбрым Атаманом Корелою! Осаждающие ночью сожгли город, заняли пепелище и вал; но Козаки сильною, меткою стрельбою не допускали их до острога, и Боярин Михайло Глебович Салтыков, или малодушный или уже предатель, не сказав ни слова главным Воеводам, велел рати отступить в тот час, когда ей должно было устремиться на последнюю ограду изменников (297). Мстиславский и Шуйский не дерзнули наказать виновного, уже видя худое расположение в сподвижниках - и с сего дня, в надежде взять крепость голодом, только стреляли из пушек, не вредя осажденным, которые выкопали себе землянки и под защитою вала укрывались в них безопасно; иногда же выползали из своих нор и делали смелые вылазки (298). Между тем войско, стоя на снегу и в сырости, было жертвою повальной болезни: смертоносного мыта (299). Сие бедствие еще оказало достохвальную заботливость Царя, приславшего в стан лекарства и все нужное для спасения болящих, но умножило нерадивость осады, так что в белый день 100 возов хлеба и 500 Козаков Лжедимитриевых из Путивля могли пройти в обожженные Кромы (300).
Досадуя на замедление воинских действий, Борис хотел иным способом, как пишут современники, избавить себя и Россию от злодея. Три Инока, знавшие Отрепьева Диаконом, явились в Путивле (8 Марта) с грамотами от Государя и Патриарха к тамошним жителям: первый обещал им великие милости, если они выдадут ему Самозванца, живого или мертвого; второй грозил страшным действием церковной анафемы. Сих Монахов схватили и привели к Лжедимитрию, который употребил хитрость: вместо его в Царском одеянии на троне сидел поляк Иваницкий и, представляя лицо Самозванца, спросил у них: «Знаете ли меня?» Монахи сказали: «Нет; знаем только, что ты во всяком случае не Димитрий». Их стали пытать: двое терпели и молчали; а третий спас себя объявлением (301), что у них есть яд, коим они, исполняя волю Борисову, хотели уморить лжецаревича, и что некоторые из ближних его людей в заговоре с ними. Яд действительно нашелся в сапоге у младшего из сих Иноков, и Самозванец, открыв двух изменников между своими любимцами, предал их в жертву народной мести. Уверяют, что он, хваляся явным небесным к нему благоволением, писал тогда к Патриарху и к самому Царю: укорял Иова злоупотреблением церковной власти в пользу хищника, а Бориса убеждал мирно оставить престол и свет, заключиться в монастыре и жить для спасения души, обещая ему свою Царскую милость (302). Такое письмо, если действительно писанное и доставленное Годунову, было конечно новым искушением для его твердости!
Душа сего властолюбца жила тогда ужасом и притворством. Обманутый победою в ее следствиях, Борис страдал, видя бездействие войска, нерадивость, неспособность или зломыслие Воевод и, боясь сменить их, чтобы не избрать худших; страдал, внимая молве народной, благоприятной для Самозванца, и не имея силы унять ее, ни снисходительными убеждениями, ни клятвою Святительскою, ни казнию: ибо в сие время уже резали языки нескромным (303). Доносы ежедневно умножались, и Годунов страшился жестокостию ускорить общую измену: еще был Самодержцем, но чувствовал оцепенение власти в руке своей и с престола, еще окруженного льстивыми рабами, видел открытую для себя бездну! Дума и Двор не изменялись наружно: в первой текли дела как обыкновенно; второй блистал пышностию, как и дотоле. Сердца были закрыты: одни таили страх, другие злорадство; а всех более должен был принуждать себя Годунов, чтобы унынием и расслаблением духа не предвестить своей гибели - и, может быть, только в глазах верной супруги обнаруживал сердце: казал ей кровавые, глубокие раны его, чтобы облегчать себя свободным стенанием. Он не имел утешения чистейшего: не мог предаться в волю Святого Провидения, служа только идолу властолюбия: хотел еще наслаждаться плодом Димитриева убиения и дерзнул бы, конечно, на злодеяние новое, чтобы не лишиться приобретенного злодейством. В таком ли расположении души утешается смертный Верою и надеждою Небесною? Храмы были отверсты: Годунов молился - богу неумолимому для тех, которые не знают ни добродетели, ни раскаяния! Но есть предел мукам - в бренности нашего естества земного.
Борису исполнилось 53 года от рождения: в самых цветущих летах мужества он имел недуги, особенно жестокую подагру, и легко мог, уже стареясь, истощить свои телесные силы душевным страданием. Борис 13 Апреля, в час утра, судил и рядил с Вельможами в Думе, принимал знатных иноземцев (304), обедал с ними в золотой палате и, едва встав из-за стола, почувствовал дурноту: кровь хлынула у него из носу, ушей и рта; лилась рекою: врачи, столь им любимые, не могли остановить ее. Он терял память, но успел благословить сына на Государство Российское, восприять Ангельский Образ с именем Боголепа и чрез два часа испустил дух, в той же храмине, где пировал с Боярами и с иноземцами...
К сожалению, потомство не знает ничего более о сей кончине, разительной для сердца. Кто не хотел бы видеть и слышать Годунова в последние минуты такой жизни - читать в его взорах и в душе, смятенной незапным наступлением вечности? Пред ним были трон, венец и могила: супруга, дети, ближние, уже обреченные жертвы Судьбы; рабы неблагодарные, уже с готовою изменою в сердце; пред ним и Святое Знамение Христианства: образ Того, Кто не отвергает, может быть, и позднего раскаяния!.. Молчание современников, подобно непроницаемой завесе, сокрыло от нас зрелище столь важное, столь нравоучительное, дозволяя действовать одному воображению.
Уверяют, что Годунов был самоубийцею, в отчаянии, лишив себя жизни ядом (305); но обстоятельства и род его смерти подтверждают ли истину сего известия? И сей нежный отец семейства, сей человек сильный духом, мог ли, спасаясь ядом от бедствия, малодушно оставить жену и детей на гибель, почти несомнительную? И торжество Самозванца было ли верно, когда войско еще не изменяло Царю делом; еще стояло, хотя и без усердия, под его знаменами? Только смерть Борисова решила успех обмана; только изменники, явные и тайные, могли желать, могли ускорить ее - но всего вероятнее, что удар, а не яд прекратил бурные дни Борисовы, к истинной скорби отечества: ибо сия безвременная кончина была небесною казнию для России еще более, нежели для Годунова: он умер по крайней мере на троне, не в узах пред беглым Диаконом, как бы еще в воздаяние за государственные его благотворения; Россия же, лишенная в нем Царя умного, попечительного, сделалась добычею злодейства на многие лета.
Но имя Годунова, одного из разумнейших властителей в мире, в течение столетий было и будет произносимо с омерзением, во славу нравственного неуклонного правосудия. Потомство видит лобное место обагренное кровию невинных, Св. Димитрия издыхающего под ножом убийц, Героя Псковского в петле, столь многих Вельмож в мрачных темницах и келиях; видит гнусную мзду, рукою Венценосца предлагаемую клеветникам-доносителям; видит систему коварства, обманов, лицемерия пред людьми и Богом... везде личину добродетели, и где добродетель? В правде ли судов Борисовых, в щедрости, в любви к гражданскому образованию, в ревности к величию России, в политике мирной и здравой? Но сей яркий для ума блеск хладен для сердца, удостоверенного, что Борис не усомнился бы ни в каком случае действовать вопреки своим мудрым государственным правилам, если бы властолюбие потребовало от него такой перемены. Он не был, но бывал тираном; не безумствовал, но злодействовал подобно Иоанну, устраняя совместников или казня недоброжелателей. Если Годунов на время благоустроил Державу, на время возвысил ее во мнении Европы, то не он ли и ввергнул Россию в бездну злополучия, почти неслыханного - предал в добычу Ляхам и бродягам, вызвал на феатр сонм мстителей, и самозванцев истреблением древнего племени Царского? Не он ли, наконец, более всех содействовал уничижению престола, воссев на нем святоубийцею?
Миниатюра из Нового летописца XVII в. с изображением царя Фёдора Борисовича
Том XI. Глава III
ЦАРСТВОВАНИЕ ФЕОДОРА БОРИСОВИЧА ГОДУНОВА. Г. 1605
Присяга Феодору. Достоинства юного Царя. Избрание Басманова в Военачальники. Присяга войска. Измена Басманова. Самозванец усиливается. Измена Голицыных и Салтыкова. Измена войска. Поход к Москве. Оцепенение умов в столице. Измена Москвитян. Сведение Феодора с престола. Присяга Лжедимитрию. Заточение Патриарха и Годуновых. Цареубийство.
Еще Россияне погребли Бориса с честию во храме Св. Михаила, между памятниками своих Венценосцев Варяжского племени; еще Духовенство льстило ему и в могиле: Святители в окружных грамотах к монастырям писали о беспорочной и праведной душе его, мирно отшедшей к Богу (306)! Еще все, от Патриарха и Синклита до мещан и земледельцев, с видом усердия присягнули «Царице Марии и детям ее, Царю Феодору и Ксении (307), обязываясь страшными клятвами не изменять им, не умышлять на их жизнь и не хотеть на Государство Московское ни бывшего Великого Князя Тверского, слепца Симеона, ни злодея, именующего себя Димитрием; не избегать Царской службы и не бояться в ней ни трудов, ни смерти». Достигнув венца злодейством, Годунов был однако ж Царем законным: сын естественно наследовал права его, утвержденные двукратною присягою (308), и как бы давал им новую силу прелестию своей невинной юности, красоты мужественной, души равно твердой и кроткой; он соединял в себе ум отца с добродетелию матери и шестнадцати лет удивлял вельмож даром слова и сведениями необыкновенными в тогдашнее время: первым счастливым плодом Европейского воспитания в России; рано узнал и науку правления, отроком заседая в Думе; узнал и сладость благодеяния, всегда употребляемый родителем в посредники между законом и милостию (309). Чего нельзя было ожидать Государству от такого Венценосца? Но тень Борисова с ужасными воспоминаниями омрачала престол Феодоров: ненависть к отцу препятствовала любви к сыну. Россияне ждали только бедствий от злого племени, в их глазах опального пред Богом, и страшась быть жертвою Небесной казни за Годунова, не устрашились подвергнуться сей казни за преступление собственное: за вероломство, осуждаемое уставом Божественным и человеческим.
Еще Феодор, столь юный, имел нужду в советниках: мать его блистала единственно скромными добродетелями своего пола. Немедленно велели трем знатнейшим Боярам, Князьям Мстиславскому, Василию и Дмитрию Шуйским, оставить войско и быть в Москву, чтобы Правительствовать в Синклите; возвратили свободу, честь и достояние славному Бельскому (310), чтобы также пользоваться его умом и сведениями в Думе. Но всего важнее было избрание главного Воеводы: искали уже не старейшего, а способнейшего, и выбрали - Басманова, ибо не могли сомневаться ни в его воинских дарованиях, ни в верности, доказанной делами блестящими. Юный Феодор в присутствии матери сказал ему с умилением: «служи нам, как ты служил отцу моему»и сей честолюбец, пылая (так казалось) чувством усердия, клялся умереть за Царя и Царицу (311)! Басманову дали в товарищи одного из знатнейших Бояр, Князя Михаила Катырева-Ростовского, доброго и слабодушного. Послали с ними и Митрополита Новогородского, Исидора, чтобы войско в его присутствии целовало крест на имя Феодора. Несколько дней прошло в тишине для столицы. Двор и народ торжественно молились о душе Царя усопшего; гораздо искренне молились истинные друзья отечества о спасении Государства, предвидя бурю. С нетерпением ждали вестей из Кромского станаи первые донесения новых Воевод казались еще благоприятными.
Невидимо держа в руке судьбу отечества, Басманов 17 Апреля (312) прибыл в стан и не нашел там уже ни Мстиславского, ни Шуйских; созвал всех, чиновников и рядовых, под знамена; известил их о воцарении Феодора и прочитал им грамоты его, весьма милостивые: юный Монарх обещал верному, усердному войску беспримерные награды после сорочин Борисовых. Сильное внутреннее движение обнаружилось на лицах: некоторые плакали о Царе усопшем, боясь за Россию; другие не таили злой радости. Но войско, подобно Москве, присягнуло Феодору. С сим известием Митрополит Исидор возвратился в столицу: сам Басманов доносил о том... а чрез несколько дней узнали его измену!
Удивив современников, дело Басманова удивляет и потомство. Сей человек имел душу, как увидим в роковой час его жизни; не верил Самозванцу; столь ревностно обличал его и столь мужественно разил его под стенами Новагорода Северского; был осыпан милостями Бориса, удостоен всей доверенности Феодора, избран в спасители Царя и Царства, с правом на их благодарность беспредельную, с надеждою оставить блестящее имя в летописях - и пал к ногам расстриги в виде гнусного предателя? Изъясним ли такое непонятное действие худым расположением войска? Скажем ли, что Басманов, предвидя неминуемое торжество Самозванца, хотел ускорением измены спасти себя от уничижения: хотел лучше отдать и войско и Царство обманщику, нежели быть выданным ему мятежниками (313)? Но полки еще клялися именем Божиим в верности к Феодору: какою новою ревностию мог бы одушевить их Воевода доблий, силою своего духа и закона обуздав зломысленников? Нет, верим сказанию Летописца, что не общая измена увлекла Басманова, но Басманов произвел общую измену войска (314). Сей честолюбец без правил чести, жадный к наслаждениям временщика, думал, вероятно, что гордые, завистливые родственники Феодоровы никогда не уступят ему ближайшего места к престолу, и что Самозванец безродный, им (Басмановым) возведенный на Царство, естественно будет привязан благодарностию и собственною пользою к главному виновнику своего счастия: судьба их делалась нераздельноюи кто мог затмить Басманова достоинствами личными? Он знал других Бояр и себя: не знал только, что сильные духом падают как младенцы на пути беззакония! Басманов, вероятно, не дерзнул бы изменить Борису, который действовал на воображение и долговременным повелительством и блеском великого ума государственного: Феодор, слабый юностию лет и новостию державства, вселял смелость в предателя, вооруженного суемудрием для успокоения сердца: он мог думать, что изменою спасает Россию от ненавистной олигархии Годуновых, вручая скипетр хотя и Самозванцу, хотя и человеку низкого происхождения, но смелому, умному, другу знаменитого Венценосца Польского, и как бы избранному Судьбою для совершения достойной мести над родом святоубийцы; мог думать, что направит Лжедимитрия на путь добра и милости: обманет Россию, но загладит сей обманее счастием! Может быть, Басманов выехал из столицы еще в нерешимости, готовый действовать по обстоятельствам, для выгод своего честолюбия; может быть, он решился на измену единственно тогда, как увидел преклонность и Воевод и войска к обманщику. Все целовали крест Феодору (ибо никто не дерзнул быть первым мятежником), но большею частию с нехотением или с унынием. И те, которые дотоле не верили мнимому Димитрию, стали верить ему, будучи поражены незапною смертию Годунова и находя в ней новое доказательство, что не Самозванец, а действительно наследник Иоаннов требует своего законного достояния: ибо Всевышний, как они думали (315), несомнительно благоволит о нем и ведет его, чрез могилу хищника, на Царство. Заметили также, что в присяге Феодоровой Самозванец не был именован Отрепьевым: слагатели ее, вероятно, без умысла, написали единственно: клянемся не приставать к тому, кто именует себя Димитрием (316). «Следственно, говорили многие, сказка о беглом Диаконе Чудовском уже торжественно объявляется вымыслом. Кто же сей Димитрий, если не истинный?» Самые верные имели печальную мысль, что Феодору не удержаться на престоле. Такое расположение умов и сердец обещало легкий успех измене: Басманов наблюдал, решился и, готовя Россию в дар обманщику, без сомнения удостоверился, посредством тайных сношений, в его благодарности.
Оставленный на свободе в Путивле, Лжедимитрий в течение трех месяцев укреплял свои города и вооружал людей; писал к Мнишку, что надеется на счастие более, нежели когда-нибудь; посылал дары к Хану, желая заключить с ним союз; ждал новых сподвижников из Галиции и был усилен дружиною всадников, приведенных к нему Михайлом Ратомским, который уверял его, что вслед за ним будет и Воевода Сендомирский с Королевскими полками (317). Но только смерть Борисова, только измена Воевод Царских могла исполнить дерзкую надежду расстриги: о первой сведал он в конце Апреля от беглеца Дворянина Бахметева (318); о второй в начале мая, вероятно от самого Басмановаи с того времени знал все, что происходило в стане Кромском.
Отдав честь мужа думного и славу знаменитого витязя за прелесть исключительного вельможства под скиптром бродяги, Басманов, уверенный в сей награде, уверил в ней и других низких самолюбцев: Боярина Князя Василия Васильевича Голицына, брата его, Князя Ивана, и Михайла Глебовича Салтыкова (319), которые также не имели ни совести, ни стыда и также хотели быть временщиками нового Царствования в воздаяние за гнусное злодейство. Но и злодеи ищут благовидных предлогов в своих ковах: обманывая друг друга, лицемеры находили в Лжедимитрии все признаки истинного (320), добродетели Царские и свойства души высокой; дивились чудесной судьбе его, ознаменованной Перстом Божиим; злословили Царство Годуновых, снисканное лукавством и беззаконием; оплакивали бедствие войны междоусобной и кровопролитной, необходимой для удержания короны на слабой главе Феодоровой, и в торжестве расстриги видели пользу, тишину, счастие России. Они условились в предательстве и спешили действовать. Еще несколько дней коварствовали втайне, умножая число надежных единомышленников (между коими отличались ревностию Боярские Дети городов Рязани (321), Тулы, Коширы, Алексина); успокаивали совесть людей малоумных, недальновидных, твердя и повторяя, что для Россиян одна присяга законная: данная ими Иоанну и детям его; что новейшие, взятые с них на имя Бориса и Феодора, суть плод обмана и недействительны, когда сын Иоаннов не умирал и здравствует в Путивле. Наконец, 7 Маия (322), заговор открылся: ударили тревогу; Басманов сел на коня и громогласно объявил Димитрия Царем Московским. Тысячи воскликнули, и Рязанцы первые: «Да здравствует же отец наш, государь Димитрий Иоаннович!» Другие еще безмолвствовали в изумлении. Тогда единственно проснулись Воеводы верные, обманутые коварством Басманова: Князья Михайло Катырев-Ростовский, Андрей Телятевский, Иван Иванович Годунов; но поздно! Видя малое число усердных к Феодору, они бежали в Москву, вместе с некоторыми чиновниками и воинами, Россиянами и чужеземцами (323): их гнали, били; настигли Ивана Годунова и связанного привели в стан, где войско в несчастном заблуждении торжествовало измену как светлый праздник отечества. Никто не смел изъявить сомнения, когда знаменитейший противник Самозванца, Герой Новагорода-Северского, уже признал в нем сына Иоаннова и радость, видеть снова на троне древнее племя Царское, заглушала упреки совести для обольщенных вероломцев!.. В сей памятный беззаконием день первенствовал Басманов дерзким злодейством, а другой изменник подлым лукавством: Князь Василий Голицын велел связать себя, желая на всякий случай уверить Россию, что предается обманщику невольно (324)!
Нарушив клятву, войско с знаками живейшего усердия обязалось другою: изменив Феодору, быть верным мнимому Димитрию, и дало знать Атаману Кореле, что они служат уже одному Государю. Война прекратилась: Кромские защитники выползли из своих нор и братски обнимались с бывшими неприятелями на валу крепости; а Князь Иван Голицын спешил в Путивль, уже не к Царевичу, а к Царю (325), с повинною от имени войска и с узником Иваном Годуновым в залог верности. Лжедимитрий имел нужду в необыкновенной душевной силе, чтобы скрыть свою чрезмерную радость: важно, величаво сидел на троне, когда Голицын, провождаемый множеством сановников и Дворян (326), смиренно бил ему челом, и с видом благоговения говорил так:
«Сын Иоаннов! Войско вручает тебе державу России и ждет твоего милосердия. Обольщенные Борисом, мы долго противились нашему Царю законному: ныне же, узнав истину, все единодушно тебе присягнули. Иди на престол родительский; Царствуй счастливо и многие лета! Враги твои, клевреты Борисовы, в узах. Если Москва дерзнет быть строптивою, то смирим ее. Иди с нами в столицу, венчаться на Царство!..»
В сей самый час, по известию Летописца, некоторые Дворяне Московские, смотря на Лжедимитрия, узнали в нем Диакона Отрепьева (327): содрогнулись, но уже не смели говорить и плакали тайно. Хитро представляя лицо Монарха великодушного, тронутого раскаянием виновных подданых, счастливый обманщик не благодарил, а только простил войско; велел ему идти к Орлу (328) и сам выступил туда 19 Маия из Путивля с 600 Ляхов, с Донцами и своими Россиянами, старейшими других в измене; хотел видеть развалины Кром, прославленные мужеством их защитников, и там, оглядев пепелище, вал, землянки Козаков и необозримый, укрепленный стан, где в течение шести недель более осьмидесяти тысяч добрых воинов за семидесятью огромными пушками укрывалось в бездействии, изъявил удивление и хвалился чудом Небесной к нему милости. Далее на пути встретили расстригу Воеводы Михайло Салтыков, Князь Василий Голицын, Шереметев и глава предательства Басманов... сей последний с искреннею клятвою умереть за того, кому он жертвовал совестию и бедным отечеством! Единодушно принятый войском как Царь благодатный, Лжедимитрий распустил часть его на месяц для отдохновения (329), другую послал к Москве, а сам с двумя или тремя тысячами надежнейших сподвижников шел тихо вслед за нею. Везде народ и люди воинские встречали его с дарами; крепости, города сдавались: из самой отдаленной Астрахани привезли к нему в цепях Воеводу Михайла Сабурова, ближнего родственника Феодорова. Только в Орле горсть великодушных не хотела изменить закону: сих достойных Россиян, к сожалению, не известных для истории, ввергнули в темницу (330). Все другие ревностно преклоняли колена, славили Бога и Димитрия, как некогда Героя Донского или завоевателя Казани! На улицах, на дорогах теснились к его коню, чтобы лобызать ноги Самозванца! Все было в волнении, не ужаса, но радости. Исчез оплот стыда и страха для измены: она бурною рекою стремилась к Москве, неся с собою гибель Царю и народной чести. Там первыми вестниками злополучия были беглецы добросовестные, Воеводы Катырев-Ростовский и Телятевский с их дружинами (331). Феодор, еще пользуясь Царскою властию, изъявил им благодарность отечества торжественными наградамии как бы спокойно ждал своего жребия на бедственном троне, видя вокруг себя уже не многих друзей искренних, отчаяние, недоумение, притворство, а в народе еще тишину, но грозную: готовность к великой перемене, тайно желаемой сердцами (332). Может быть, зломыслие и лукавство некоторых думных советников, благоприятствуя Самозванцу, усыпляли жертву накануне ее заклания: обманывали Феодора, его мать и ближних, уменьшая опасность или предлагая меры недействительные для спасения. Власть верховная дремала в палатах Кремлевских, когда Отрепьев шел к столице,когда имя Димитрия уже гремело на берегах Оки, когда на самой Красной площади толпился народ, с жадностию слушая вести о его успехах. Еще были Воеводы и воины верные: юный Стратиг державный в виде Ангела красоты и невинности, еще мог бы смело идти с ними на сонмы ослепленных клятвопреступников и на подлого расстригу: в деле законном есть сила особенная, непонятная и страшная для беззакония. Но если не коварство, то чудное оцепенение умов предавало Москву в мирную добычу злодейству. Звук оружия и движения ратные могли бы дать бодрость унылым и страх изменникам; но спокойствие, ложное, смертоносное, господствовало в столице и служило для козней вожделенным досугом. Деятельность Правительства оказывалась единственно в том, что ловили гонцов с грамотами от войска и Самозванца к Московским жителям (333): грамоты жгли, гонцов сажали в темницу; наконец не устерегли, и в один час все совершилось!
Лжедимитрий, угадывая, что его письма не доходят до Москвы, избрал двух сановников смелых, расторопных, Плещеева и Пушкина (334): дал им грамоту и велел ехать в Красное село, чтобы возмутить тамошних жителей, а чрез них и столицу. Сделалось, как он думал. Купцы и ремесленники Красносельские, плененные доверенностию мнимого Димитрия, присягнули ему с ревностию и торжественно ввели гонцов его (1 Июня) в Москву, открытую, безоружную: ибо воины, высланные Царем для усмирения сих мятежников, бежали назад, не обнажив меча; а Красносельцы, славя Димитрия, нашли множество единомышленников в столице, мещан и людей служивых; других силою увлекли за собою: некоторые пристали к ним только из любопытства. Сей шумный сонм стремился к лобному месту, где, по данному знаку, все умолкло, чтобы слушать грамоту Лжедимитриеву к Синклиту, к большим Дворянам, сановникам, людям приказным, воинским, торговым, средним и черным (335). «Вы клялися отцу моему, - писал расстрига, - не изменять его детям и потомству во веки веков, но взяли Годунова в Цари. Не упрекаю вас: вы думали, что Борис умертвил меня в летах младенческих; не знали его лукавства и не смели противиться человеку, который уже самовластвовал и в Царствование Феодора Иоанновича, - жаловал и казнил, кого хотел. Им обольщенные, вы не верили, что я, спасенный Богом, иду к вам с любовью и кротостию. Драгоценная кровь лилася... Но жалею о том без гнева: неведение и страх извиняют вас. Уже судьба решилась: города и войско мои. Дерзнете ли на брань междоусобную в угодность Марии Годуновой и сыну ее? Им не жаль России: они не своим, а чужим владеют; упитали кровию землю Северскую и хотят разорения Москвы. Вспомните, что было от Годунова вам, Бояре, Воеводы и все люди знаменитые: сколько опал и бесчестия несносного? А вы, Дворяне и Дети Боярские, чего не претерпели в тягостных службах и в ссылках? А вы, купцы и гости, сколько утеснений имели в торговле и какими неумеренными пошлинами отягощались? Мы же хотим вас жаловать беспримерно: Бояр и всех мужей сановитых честию и новыми отчинами, Дворян и людей приказных милостию, гостей и купцев льготою в непрерывное течение дней мирных и тихих. Дерзнете ли быть непреклонными? Но от нашей Царской руки не избудете: иду и сяду на престоле отца моего; иду с сильным войском, своим и Литовским: ибо не только Россияне, но и чужеземцы охотно жертвуют мне жизнию. Самые неверные Ногаи хотели следовать за мною: я велел им остаться в степях, щадя Россию. Страшитесь гибели, временной и вечной; страшитесь ответа в день суда Божия: смиритесь, и немедленно пришлите Митрополитов, Архиепископов, мужей Думных, Больших Дворян и Дьяков, людей воинских и торговых, бить нам челом, как вашему Царю законному». Народ Московский слушал с благоговением и рассуждал так (336): «Войско и Бояре поддалися без сомнения не ложному Димитрию. Он приближается к Москве: с кем стоять нам против его силы? с горстию ли беглецов Кромских? с нашими ли старцами, женами и младенцами? и за кого? за ненавистных Годуновых, похитителей державной власти? Для их спасения предадим ли Москву пламени и разорению? Но не спасем ни их, ни себя сопротивлением бесполезным. Следственно не о чем думать: должно прибегнуть к милосердию Димитрия!»
И в то время, когда сие беззаконное Вече располагало Царством, главные советники престола трепетали в Кремле от ужаса. Патриарх молил Бояр действовать, а сам, в смятении духа, не мыслил явиться на лобном месте в ризах Святительских, с крестом в деснице, с благословением для верных, с клятвою для изменников: он только плакал (337)! Знатнейшие Бояре Мстиславский и Василий Шуйский, Бельский и другие думные советники вышли из Кремля к гражданам, сказали им несколько слов в увещание и хотели схватить гонцов Лжедимитриевых: народ не дал их и завопил: «Время Годуновых миновалось! Мы были с ним во тьме кромешной: солнце восходит для России! Да здравствует Царь Димитрий! Клятва Борисовой памяти! Гибель племени Годуновых!» С сим воплем толпы ринулись в Кремль. Стража и телохранители исчезли вместе с подданными для Феодора: действовали одни буйные мятежники; вломились во дворец и дерзостною рукою коснулись того, кому недавно присягали: стащили юного Царя с престола (338), где он искал безопасности! Мать злосчастная упала к ногам неистовых и слезно молила не о Царстве, а только о жизни милого сына! Но мятежники еще страшились быть извергами: безвредно вывели Феодора, его мать и сестру из дворца в Кремлевский собственный дом Борисов и там приставили к ним стражу; всех родственников Царских, Годуновых, Сабуровых, Вельяминовых, заключили, имение их расхитили, домы сломали; не оставили ничего целого и в жилище иноземных медиков, любимцев Борисовых; хотели грабить и погреба казенные, но удержались, когда Бельский напомнил им, что все казенное уже есть Димитриево (339). Сей пестун меньшого Иоаннова сына (340) явился тогда вдруг главным советником народа, как злейший враг Годуновых, и вместе с другими Боярами, малодушными или коварными, старался утишить мятеж именем Царя нового. Все дали присягу Димитрию, и (3 Июня) Вельможи, Князья Иван Михайлович Воротынский, Андрей Телятевский, Петр Шереметев, думный Дьяк Власьев и другие знатнейшие чиновники, Дворяне, граждане выехали из столицы с повинною к Самозванцу в Тулу (341). Уже вестник Плещеева и Пушкина предупредил их; уже расстрига знал все, что сделалось в Москве, и еще не был спокоен: послал туда Князя Василия Голицина, Мосальского и Дьяка Сутупова (342) с тайным наказом, а Петра Басманова с воинскою дружиною, чтобы мерзостным злодейством увенчать торжество беззакония.
Сии достойные слуги Лжедимитриевы, принятые в Москве как полновластные исполнители Царской воли, начали дело свое с Патриарха. Слабодушным участием в кознях Борисовых лишив себя доверенности народной, не имев мужества умереть за истину и за Феодора, онемев от страха и даже, как уверяют, вместе с другими Святителями бив челом Самозванцу (343), надеялся ли Иов снискать в нем срамную милость? Но Лжедимитрий не верил его бесстыдству; не верил, чтобы он мог с видом благоговения возложить Царский венец на своего беглого Диакона и для того Послы Самозванцевы объявили народу Московскому, что раб Годуновых не должен остаться Первосвятителем. Свергнув Царя, народ во дни беззакония не усомнился свергнуть и Патриарха (344). Иов совершал Литургию в храме Успения: вдруг мятежники неистовые, вооруженные копьями и дреколием, вбегают в церковь; не слушают божественного пения; стремятся в олтарь, хватают и влекут Патриарха; рвут с него одежду Святительскую... Тут несчастный Иов изъявил и смирение и твердость: сняв с себя панагию и положив ее к образу Владимирской Богоматери, сказал громогласно: «Здесь, пред сею святою иконою, я был удостоен сана Архиерейского и 19 лет хранил целость Веры: ныне вижу бедствие Церкви, торжество обмана и ереси. Матерь Божия! спаси православие!» Его одели в черную ризу, таскали, позорили в храме, на площади, и вывезли в телеге из города, чтобы заключить в монастыре Старицком. Удалив важнейшего свидетеля истины, противного Самозванцу, решили судьбу Годуновых, Сабуровых и Вельяминовых (345): отправили их скованных в темницы городов дальних, Низовых и Сибирских (ненавистного Семена Годунова задавили в Переславле). Немедленно решили и судьбу державного семейства.
Юный Феодор, Мария и Ксения, сидя под стражею в том доме, откуда властолюбие Борисово извлекло их на феатр гибельного величия, угадывали свой жребий. Народ еще уважал в них святость Царского сана, может быть, и святость непорочности; может быть, в самом неистовстве бунта желал, чтобы мнимый Димитрий оказал великодушие и, взяв себе корону, оставил жизнь несчастным хотя в уединении какого-нибудь монастыря пустынного. Но великодушие в сем случае казалось расстриге несогласным с Политикою: чем более достоинств личных имел сверженный, законный Царь, тем более он мог страшить лжецаря, возводимого на престол злодейством некоторых и заблуждением многих; успех измены всегда готовит другую - и никакая пустыня не скрыла бы державного юношу от умиления Россиян. Так, вероятно, думал и Басманов; однако ж не хотел явно участвовать в деле ужасном: зло и добро имеют степени! Другие были смелее: Князья Голицын и Мосальский, чиновники Молчанов и Шерефединов (346), взяв с собою трех зверовидных стрельцов, 10 Июня пришли в дом Борисов: увидели Феодора и Ксению сидящих спокойно подле матери в ожидании воли Божией (347); вырвали нежных детей из объятий Царицы, развели их по особым комнатам и велели стрельцам действовать: они в ту же минуту удавили Царицу Марию; но юный Феодор, наделенный от природы силою необыкновенною, долго боролся с четырьмя убийцами, которые едва могли одолеть и задушить его. Ксения была несчастнее матери и брата: осталась жива: гнусный сластолюбец расстрига слышал об ее прелестях и велел Князю Мосальскому взять ее к себе в дом. Москве объявили, что Феодор и Мария сами лишили себя жизни ядом; но трупы их, дерзостно выставленные на позор, имели несомнительные признаки удавления (348). Народ толпился у бедных гробов, где лежали две Венценосные жертвы, супруга и сын властолюбца, который обожали погубил их, дав им престол на ужас и смерть лютейшую! «Святая кровь Димитриева, - говорят Летописцы, - требовала крови чистой (349), и невинные пали за виновного, да страшатся преступники и за своих ближних!» Многие смотрели только с любопытством, но многие и с умилением: жалели о Марии, которая, быв дочерью гнуснейшего из палачей Иоанновых и женою святоубийцы, жила единственно благодеяниями, и коей Борис не смел никогда открывать своих злых намерений (350); еще более жалели о Феодоре, который цвел добродетелию и надеждою: столько имел и столько обещал прекрасного для счастия России, если бы оно угодно было Провидению!Нарушили и спокойствие могил: выкопали тело Борисово, вложили в раку деревянную, перенесли из церкви Св. Михаила в девичий монастырь Св. Варсонофия на Сретенке (351) и погребли там уединенно, вместе с телами Феодора и Марии!
Так совершилась казнь Божия над убийцею Димитрия истинного, и началася новая над Россиею под скиптром ложного!
Лжедмитрий I. Портрет из Государственного исторического музея
Том XI. Глава IV
ЦАРСТВОВАНИЕ ЛЖЕДИМИТРИЯ. Г. 1605-1606
Первое оскорбление Бояр. Указы Лжедимитриевы. Посол Английский. Шествие к Москве. Доверенность расстриги к Немцам. Вступление в столицу. Пир. Милости. Филарет и юный Михаил. Царь Симеон и Годуновы. Гробы Нагих и Романовых пренесены в Москву. Благодеяния. Преобразование Думы. Любовь Самозванца к Генрику IV. Милосердие. Похвальное слово расстриге. Избрание нового Патриарха. Безмолвное свидетельство Царицы-Инокини. Венчание. Безрассудность Лжедимитрия. Дела гнусные. Пострижение Ксении. Шепот о расстриге. Обличения. Шуйский. Немцы телохранители. Пышность и веселья. Посольство в Литву за невестою. Неудовольствия. Слух, что Борис Годунов жив. Титул Цесаря. Обручение. Слухи о Самозванце в Польше. Лжедимитрий платит долги Мнишковы. Происшествия в Москве. Возвращение Шуйских. Самозванец Петр. Начало заговора. Посольство к Шаху. Собрание войска в Ельце. Письмо к Шведскому Королю. Сношения с Ханом. Толки о замыслах Лжедимитрия. Казнь стрельцов и Дьяка Остова. Опала Царя Симеона и Татищева. Путешествие Воеводы Сендомирского с Мариною. Речь Мнишкова. Условия. Опала двух Святителей. Въезд Марины в столицу. Негодование Москвитян. Соблазны. Ссора с Послами. Дары. Обручение и свадьба. Новые причины к негодованию. Пиры. Новая ссора с Литовскими Послами. Переговоры Государственные. Замышляемые потехи. Наглость Ляхов. Ночной совет в доме у Шуйского. Дерзкие речи на площади. Волнение народа. Спокойствие Лжедимитрия. Измена войска. Последняя ночь для Самозванца. Восстание Москвы. Гибель Басманова. Свидетельство Царицы-Инокини. Суд, допрос и казнь Лжедимитрия. Щадят Марину. Убийства. Бояре утишают мятеж. Глубокая тишина ночи. Козни властолюбия. Речь Шуйского в Думе. Избрание нового Царя. Развеяние Самозванцева праха. Доказательства, что Лжедимитрий был действительно обманщик.
Нелепою дерзостию и неслыханным счастием достигнув цели - каким-то обаянием прельстив умы и сердца вопреки здравому смыслу - сделав, Нему нет примера в истории: из беглого Монаха, Козака-разбойника и слуги Пана Литовского в три года став Царем великой Державы, Самозванец казался хладнокровным, спокойным, не удивленным среди блеска и величия, которые окружали его в сие время заблуждения, срама и бесстыдства. Тула имела вид шумной столицы, исполненной торжества и ликования: там собралося более ста тысяч людей воинских и чиновных (352), множество купцев и народа из всех ближних городов и селений. Вслед за Князьями Воротынским и Телятевским, избранными бить челом расстриге от имени Москвы, спешили туда и знатнейшие Думные мужи: Мстиславский, Шуйские и другие, чтобы достойно вкусить плод своего малодушия: презрение от того, кому они всем жертвовали, кроме сана и богатства, бесчестного в таких обстоятельствах. Вместе с ними были в Тульском дворце у Лжедимитрия Козаки, новые Донские выходцы (Смага Чертенский с товарищами): он дал руку им первым, и с ласкою; а Боярам уже после, и с гневом за их долговременную строптивость. Пишут, что подлые Козаки в присутствии Самозванца нагло ругали сих Вельмож уничиженных, особенно Князя Андрея Телятевского, долее других верного закону (353). Вельможи представили Лжедимитрию Печать Государственную, ключи от Казны Кремлевской, одежды, доспехи Царские и сонм Царедворцев для услуг его. Уже началося державство расстриги, который, по внушению ли собственного ума или советников, Немедленно занялся правительством, действуя свободно, решительно, как бы человек рожденный на престоле, и с навыком власти: 11 Июня [1605 г.], еще не имев вести о Феодоровом убиении, писал во все города и в самую дальнюю Сибирь, что он, укрытый невидимою силою от злодея Бориса и дозрев до мужества, правом наследия сел на Государстве Московском; что Духовенство, Синклит, все чины и народ целовали ему крест с усердием; что Воеводы городские должны Немедленно взять со всех людей такую же присягу на имя Царицы-матери, Инокини Марфы Феодоровны, и его, Царя Димитрия, с обязательством служить им верно и не давать отравы, не сноситься ни с женою, ни с сыном Борисовым, Федькою, ни с кем из Годуновых; не мстить никому, не убивать никого без указа Государева, жить в тишине и мире, а на службе прямить и мужествовать неизменно (354). Уже Самозванец занимался и делами внешними: велел догнать Посла Английского, Смита, еще не выехавшего из России; взять у него Борисовы письма к Королю и сказать ему, что новый Царь, в знак особенного дружества к Англии, даст ее купцам новые выгоды в торговле и Немедленно после своего венчания отправит из Москвы знатного сановника в Лондон, следуя Европейскому обычаю и движению истинной любви к Иакову (355).
Узнав, что воля его исполнилась: Патриарх свержен, Феодор и Мария в могиле, их ближние изгнаны, Москва спокойна и с нетерпением ждет воскресшего Димитрия, - Самозванец выступил из Тулы и 16 Июня расположился станом на лугах Москвы-реки, у села Коломенского, где все чиновники и знатнейшие граждане поднесли ему хлеб-соль, златые кубки и соболей, а Бояре великолепейшую утварь Царскую и говорили с видом единодушного усердия: «Иди и владей достоянием твоих предков. Снятые храмы, Москва и чертоги Иоанновы ожидают тебя. Уже нет злодеев: земля поглотила их. Настало время мира, любви и веселия» (356). Лжедимитрий ответствовал, что забывает вины детей, и будет не грозным владыкою а ласковым отцем России. Тут же явились и Немцы с челобитною: быв до конца верны Борису, оказав мужество в двух битвах, не хотев участвовать и в измене Воевод под Кромами, они молили Самозванца не вменять им дела добросовестного в преступлении и писали: «мы честно исполнили долг присяги, и как служили Борису, так готовы служить и тебе, уже Царю законному». Лжедимитрий принял их начальников весьма милостиво и сказал: «будьте для меня то же. что вы были для Годунова: я верю вам более, нежели своим Русским!» (357) Он хотел видеть Немецкого чиновника, державшего знамя в Добрынской битве, и, положив ему руку на грудь, славил его неустрашимость: чего не могли слушать Россияне с удовольствием; но они должны были изъявлять радость!
20 Июня, в прекрасный летний день, Самозванец вступил в Москву, торжественно и пышно. Впереди Поляки (358), литаврщики, трубачи, дружина всадников с копьями, пищальники, колесницы, заложенные шестернями и верховые лошади Царские, богато украшенные; далее барабанщики и полки Россиян, Духовенство с крестами (359) и Лжедимитрий на белом коне, в одежде великолепной, в блестящем ожерелье, ценою в 150000 червонных: вокруг его 60 Бояр и Князей; за ними дружина Литовская, Немцы, Козаки и стрельцы. Звонили во все колокола Московские. Улицы были наполнены бесчисленным множеством людей; кровли домов и церквей, башни и стены также усыпаны зрителями. Видя Лжедимитрия, народ падал ниц с восклицанием: «Здравствуй отец наш, Государь и Великий Князь Димитрий Иоаннович, спасенный Богом для нашего благоденствия! Сияй и красуйся, о солнце России!» Лжедимитрий всех громко приветствовал и называл своими добрыми подданными, веля им встать и молиться за него Богу. Невзирая на то, он еще не верил Москвитянам: ближние чиновники его скакали из улицы в улицу и непрестанно доносили ему о всех движениях народных: все было тихо и радостно. Но вдруг, когда Лжедимитрий чрез Живой мост и ворота Москворецкие выехал на площадь, сделался страшный вихрь: всадники едва могли усидеть на конях; пыль взвилась столбом и заслепила им глаза, так что Царское шествие остановилось (360). Сей случай естественный поразил воинов и граждан; они крестились в ужасе, говоря друг другу: «Спаси нас, Господи, от беды! Это худое предзнаменование для России и Димитрия!» Тут же люди благочестивые были встревожены соблазном: когда расстрига, встреченный Святителями и всем Клиром Московским на лобном месте, сошел с коня, чтобы приложиться к образам, Литовские музыканты играли на трубах и били в бубны, заглушая пение молебна (361). Увидели и другую непристойность: вступив за Духовенством в Кремль и в Соборную церковь Успения, Лжедимитрий ввел туда и многих иноверцев, Ляхов, Венгров: чего никогда не бывало и что казалось народу осквернением храма (362). Так расстрига на самом первом шагу изумил столицу легкомысленным неуважением к святыне!.. Оттуда спешил он в церковь Архистратига Михаила, где с видом благоговения преклонился на гроб Иоаннов, лил слезы и сказал: «О родитель любезный! Ты оставил меня в сиротстве и гонении; но святыми твоими молитвами я цел и державствую!» Сие искусное лицедействие было не бесполезно: народ плакал и говорил: «то истинный Димитрий!» Наконец расстрига в чертогах Иоанновых сел на престол Государей Московских.
В сей час многие Вельможи вышли из дворца на Красную площадь к народу и с ними Богдан Бельский, который стал на лобное место, снял с груди свой образ Св. Николая, поцеловал его и клялся Московским гражданам, что новый Государь есть действительно сын Иоаннов, сохраненный и данный им Николаем Чудотворцем (363); убеждал Россиян любить того, кто возлюблен Богом, и служить ему верно. Народ ответствовал единогласно: «Многие лета Государю нашему Димитрию! Да погибнут враги его!» Торжество казалось искренним, общим. Самозванец с Вельможами и Духовенством пировал во дворце, граждане на площадях и дома; пили и веселились до глубокой ночи. «Но плачь был недалеко от радости, - говорит Летописец, - и вино лилось в Москве пред кровию» (364).
Объявили милости: Лжедимитрий возвратил свободу, чины и достояние не только Нагим, мнимым своим родственникам, но и всем опальным Борисова времени: страдальца Михайла Нагого (365) пожаловал в сан Великого Конюшего, брата его и трех племянников, Ивана Никитича Романова, двух Шереметевых, двух Князей Голицыных, Долгорукого, Татева, Куракина и Кашина в Бояре; многих в Окольничие, и между ими знаменитого Василья Щелкалова, удаленного от дел Борисом; Князя Василья Голицына назвал Великим Дворецким, Бельского Великим Оружничим, Князя Михайла Скопина-Шуйского Великим Мечником, Князя Лыкова-Оболенского Великим Крайчим, Пушкина Великим Сокольничим, Дьяка Сутупова Великим Секретарем и Печатником, а Власьева также Секретарем Великим и Надворным Подскарбием, или казначеем, - то есть, кроме новых чинов, первый ввел в России наименования иноязычные, заимствованные от Ляхов. Лжедимитрий вызвал и невольного, опального Инока Филарета из Сийской пустыни, чтобы дать ему сан Митрополита Ростовского (366): сей добродетельный муж, некогда главный из Вельмож и ближних Царских, имел наконец сладостное утешение видеть тех, о коих и в жизни отшельника тосковало его сердце: бывшую супругу свою и сына. С того времени Инокиня Марфа и юный Михаил, отданный ей на воспитание, жили в Епархии Филаретовой близ Костромы в монастыре Св. Ипатия, где все напоминало непрочную знаменитость и разительное падение их личных злодеев: ибо сей монастырь в XIV веке был основан предком Годуновых Мурзою Четом и богато украшен ими. - Странное пугалище воображения Борисова, мнимый Царь и Великий Князь Иоаннова времени Симеон Бекбулатович, ослепленный, как уверяют (367), и сосланный Годуновым, также удостоился Лжедимитриева благоволения в память Иоанну: ему велели быть ко двору, оказали великую честь и дозволили снова именоваться Царем (368). Сняли опалу с родственников Борисовых и дали им места Воевод в Сибири и в других областях дальних. Не забыли и мертвых: тела Нагих и Романовых, усопших в бедствии, вынули из могил пустынных, перевезли в Москву и схоронили с честию там, где лежали их предки и ближние (369).
Угодив всей России милостями к невинным жертвам Борисова тиранства, Лжедимитрий старался угодить ей и благодеяниями общими: удвоил жалованье сановникам и войску (370); велел заплатить все долги казенные Иоаннова Царствования, отменил многие торговые и судные пошлины; строго запретил всякое мздоимство и наказал многих судей бессовестных; обнародовал, что в каждую Среду и Субботу будет сам принимать челобитные от жалобщиков на Красном крыльце. Он издал также достопамятный закон о крестьянах и холопах: указал всех беглых возвратить их отчинникам и помещикам, кроме тех, которые ушли во время голода, бывшего в Борисово Царствование, не имев нужного пропитания; объявил свободными слуг, лишенных воли насилием, без крепостей внесенных в Государственные книги (371). Чтобы оказать доверенность к подданным, Лжедимитрий отпустил своих иноземных телохранителей и всех Ляхов (372), дав каждому из них в награду за верную службу по сороку злотых, деньгами и мехами, но тем не удовлетворив их корыстолюбию: они хотели более, не выезжали из Москвы, жаловались и пировали!
Плененный обычаями той земли, где началася его жизнь пышная и где все казалось ему блестящим, превосходным в сравнении с Россиею, Лжедимитрий не удовольствовался введением новых чинов и наименований: он спешил, в духе сего подражания, изменить состав нашей древней Государственной Думы: указал заседать в ней, сверх Патриарха (что в важных случаях и дотоле бывало), четырем Митрополитам, семи Архиепископам и трем Епископам (373), надеясь, может быть, обольстить тем мирское честолюбие Духовенства, а более всего желая следовать уставу Королевства Польского; назвал всех мужей Думных Сенаторами, умножил число их до семидесяти, сам ежедневно там присутствовал, слушал и решал дела, как уверяют, с необыкновенною легкостию (374). Пишут, что он, имея дар краснословия, блистал им в совете, говорил много и складно, любил уподобления, часто ссылался на Историю, рассказывал, что сам видел в иных землях, то есть в Литве и в Польше; изъявлял особенное уважение к Королю Французскому, Генрику IV (375); хвалился, подобно Борису, милосердием, кротостию, великодушием и твердил людям ближним: «Я могу двумя способами удержаться на престоле: тиранством и милостию; хочу испытать милость и верно исполнить обет, данный мною Богу: не проливать крови» (376). Так говорил убийца непорочного Феодора и благодетельной Марии!.. Расстригу славили: Московский Благовещенский протоиерей Терентий, сочинил ему похвальное слово, как Венценосцу доблему, носящему на языке милость, а Патриарх Иерусалимский униженною грамотою известил его, что вся Палестина ликует о спасении Иоаннова сына, предвидя в Нем будущего своего избавителя, и что три лампады денно и нощно пылают над гробом Христовым во имя Царя Димитрия (377).
Ближние люди Самозванца советовали ему, для утверждения своей власти, немедленно венчаться на Царство: ибо многие думали, что и злосчастный Феодор не столь легко сделался бы жертвою измены, если бы успел освятить себя в глазах народа саном помазанника. Сей обряд торжественный надлежало совершить Патриарху: не доверяя Российскому Духовенству, Лжедимитрий на место сверженного Иова выбрал чужеземца, Грека Игнатия, Архиепископа Кипрского, который, быв изгнан из отечества Турками, жил несколько времени в Риме, приехал к нам в царствование Феодора Иоанновича, угодил Борису, и с 1603 года правил Епархиею Рязанскою. Он снискал милость Самозванца, встретив его еще в Туле; не имел ни чистой Веры, ни любви к России, ни стыда нравственного (378) и казался ему надежнейшим орудием для всех замышляемых им соблазнов. Наспех поставили Игнатия в Патриархи и наспех готовились к Царскому венчанию; а Лжедимитрий готовил между тем иное торжественное явление, необходимое для полного удостоверения и Москвы и России, что венец Мономахов возлагается на главу Иоаннова сына.
Войско, Синклит, все чины Государственные признали обманщика Димитрием, все, кроме матери, которой свидетельство было столь важно и естественно, что народ без сомнения ожидал его с нетерпением. Уже Самозванец около месяца властвовал в Москве, а народ еще не видал Царицы-Инокини, хотя она жила только в пятистах верстах оттуда (379): ибо Лжедимитрий не мог быть уверен в ее согласии на обман, столь противный святому званию Инокини и материнскому сердцу. Тайные сношения требовали времени: с одной стороны, представили ей жизнь Царскую, а с другой, муки и смерть; в случае упрямства, страшного для обманщика, могли задушить несчастную - сказать, что она умерла от болезни или радости, и великолепными похоронами мнимой Государевой матери успокоить народ легковерный. Вдовствующая супруга Иоаннова, еще не старая летами, помнила удовольствия света, двора и пышности; 13 лет плакала в уничижении, страдала за себя, за своих ближних (380) - и не усомнилась в выборе. Тогда Лжедимитрий уже гласно послал к ней в Выксинскую Пустыню Великого Мечника Князя Михайла Васильевича Скопина-Шуйского (381) и других людей знатных с убедительным челобитьем нежного сына благословить его на Царство - и сам, 18 Июля (382), выехал встретить ее в селе Тайнинском. - Двор и народ были свидетелями любопытного зрелища, в коем лицемерное искусство имело вид искренности и природы. Близ дороги расставили богатый шатер, куда ввели Царицу и где Лжедимитрий говорил с нею наедине (383) - не знали, о чем; но увидели следствие: мнимые сын и мать вышли из шатра, изъявляя радость и любовь; нежно обнимали друг друга и произвели в сердцах многих зрителей восторг умиления. Добродушный народ обливался слезами, видя их в глазах Царицы, которая могла плакать и нелицемерно, вспоминая об истинном Димитрии и чувствуя свой грех пред ним, пред совестию и Россиею! Лжедимитрий посадил Марфу в великолепную колесницу; а сам с открытою головою шел несколько верст пешком, окруженный всеми Боярами; наконец сел на коня, ускакал вперед и принял Царицу в Иоанновых палатах, где она жила до того времени, как изготовили ей прекрасные комнаты в Вознесенском девичьем монастыре с особенною Царскою услугою.
Там Самозванец, в лице почтительного и нежного сына, ежедневно виделся с нею; был доволен искусным ее притворством, но удалял от нее всех людей сомнительных, чтобы она не имела случая изменить ему в важной тайне, от нескромности или раскаяния (384).
21 Июля совершилось венчание с известными обрядами (385); но Россияне изумились, когда, после сего священного действия, выступил Иезуит Николай Черниковский, чтобы приветствовать нововенчанного Монарха непонятною для них речью на языке Латинском (386). Как обыкновенно, все знатнейшее Духовенство, Вельможи и чиновники пировали в сей день у Царя, силясь наперерыв оказывать ему усердие и радость - но уже многие лицемерно, ибо общее заблуждение не продолжилось!
Первым врагом Лжедимитрия был сам он, легкомысленный и вспыльчивый от природы, грубый от худого воспитания, - надменный, безрассудный и неосторожный от счастия. Удивляя Бояр остротою и живостию ума в делах Государственных, державный прошлец часто забывался: оскорблял их своими насмешками, упрекал невежеством, дразнил хвалою иноземцев и твердил, что Россияне должны быть их учениками, ездить в чужие земли, видеть, наблюдать, образоваться и заслужить имя людей (387). Польша не сходила у него с языка. Он распустил своих иностранных телохранителей, но исключительно ласкал Поляков, только им давал всегда свободный к себе доступ, с ними обходился дружески и советовался как с ближними; взял даже в Тайные Царские Секретари двух Ляхов Бучинских (388). Российские Вельможи, изменив закону и чести, лишились права на уважение, но хотели его от того, кому они пожертвовали законом и честию: самолюбие не безмолвствует и в стыде и в молчании совести. Только один Россиянин от начала до конца пользовался доверенностию и дружбою Самозванца: всех виновнейший Басманов; но и сей несчастный ошибся: видел себя единственно любимцем, а не руководителем Лжедимитрия, который не для того искал престола, чтобы сидеть на Нем всегдашним учеником Басманова: иногда спрашивался, иногда слушал его, но чаще действовал вопреки наставнику, по собственному уму или безумию. Грубостию огорчая Бояр, Самозванец допускал их однако ж в разговорах с ним до вольности необыкновенной и несогласной с мыслями Россиян о высокости Царского сана, так что Бояре, им не уважаемые, и сами уважали его менее прежних Государей (389).
Самозванец скоро охладил к себе и любовь народную своим явным неблагоразумием. Снискав некоторые познания в школе и в обхождении с знатными Ляхами, он считал себя мудрецом, смеялся над мнимым суеверием набожных Россиян и, к великому их соблазну, не хотел креститься пред иконами; не велел также благословлять и кропить Святою водою Царской трапезы, садясь за обед не с молитвою, а с музыкою (390). Не менее соблазнялись Россияне и благовлением его к Иезуитам, коим он в священной ограде Кремлевской дал лучший дом и позволил служить Латинскую Обедню (391). Страстный к обычаям иноземным, ветреный Лжедимитрий не думал следовать Русским: желал во всем уподобляться Ляху, в одежде и в прическе, в походке и в телодвижениях (392); ел телятину, которая считалась у нас заповедным, грешным яством; не мог терпеть бани и никогда не ложился спать после обеда (как издревле делали все Россияне от Венценосца до мещанина), но любил в сие время гулять: украдкою выходил из дворца, один или сам-друг; бегал из места в место, к художникам, золотарям, аптекарям (393); а Царедворцы, не зная, где Царь, везде искали его с беспокойством и спрашивали о нем на улицах: чему дивились Москвитяне, дотоле видав Государей только в пышности, окруженных на каждом шагу толпою знатных сановников. Все забавы и склонности Лжедимитриевы казались странными: он любил ездить верхом на диких бешеных жеребцах и собственною рукою, в присутствии двора и народа, бить медведей (394); сам испытывал новые пушки и стрелял из них в цель с редкою меткостию; сам учил воинов, строил, брал приступом земляные крепости, кидался в свалку и терпел, что иногда толкали его небережно, сшибали с ног, давили (395) - то есть, хвалился искусством всадника, зверолова, пушкаря, бойца, забывая достоинство Монарха. Он не помнил сего достоинства и в действиях своего нрава вспыльчивого: за малейшую вину, ошибку, неловкость, выходил из себя (396) и бивал, палкою, знатнейших воинских чиновников - а низость в Государе противнее самой жестокости для народа. Осуждали еще в Самозванце непомерную расточительность: он сыпал деньгами и награждал без ума; давал иноземным музыкантам жалованье, какого не имели и первые Государственные люди; любя роскошь и великолепие, непрестанно покупал, заказывал всякие драгоценные вещи и месяца в три издержал более семи миллионов рублей (397) - а народ не любил расточительности в Государях, ибо страшится налогов. Описывая тогдашний блеск Московского двора, иноземцы с удивлением говорят о Лжедимитриевом престоле, вылитом из чистого золота, обвешенном кистями алмазными и жемчужными, утвержденном внизу на двух серебряных львах и покрытом крестообразно четырьмя богатыми щитами, над коими сиял золотой шар и прекрасный орел из того же металла (398). Хотя расстрига ездил всегда верхом, даже в церковь, но имел множество колесниц и саней, окованных серебром, обитых бархатом и соболями; на гордых азиятских его конях седла, узды, стремена блистали золотом, изумрудами и яхонтами (399); возницы, конюхи Царские одевались как Вельможи. Не любя голых стен в палатах Кремлевских, находя их печальными и сломав деревянный дворец Борисов как памятник ненавистный (400), Самозванец построил для себя, ближе к Москве-реке, новый дворец, также деревянный (401), украсил стены шелковыми персидскими тканями, цветные изразцовые печи серебряными решетками, замки у дверей яркою позолотою, и в удивление Москвитянам пред сим любимым своим жилищем поставил изваянный образ адского стража, медного огромного Цербера, коего три челюсти от легкого прикосновения разверзались и бряцали (402): «чем Лжедимитрий, - как сказано в летописи, - предвестил себе жилище в вечности: ад и тьму кромешную!»
Действуя вопреки нашим обычаям и благоразумию, Лжедимитрий презирал и святейшие законы нравственности: не хотел обуздывать вожделений грубых и, пылая сластолюбием, явно нарушал уставы целомудрия и пристойности, как бы с намерением уподобиться тем мнимому своему родителю; бесчестил жен и девиц, двор, семейства и святые обители дерзостию разврата и не устыдился дела гнуснейшего из всех его преступлений: убив мать и брата Ксении, взял ее себе в наложницы (403). Красота сей несчастной Царевны могла увянуть от горести; но самое отчаяние жертвы, самое злодейство неистовое казалось прелестию для изверга, который сим одним мерзостным бесстыдством заслужил свою казнь, почти сопредельную с торжеством его... Чрез несколько месяцев Ксению постригли, назвали Ольгою и заключили в пустыне на Белеозере, близ монастыря Кириллова.
Но Самозванец под личиною Димитрия, вероятно, мог бы еще долго безумствовать и злодействовать в венце Монохамовом, если бы сия, как бы волшебная личина не спала с него в глазах народа: столь велико было усердие Россиян к древнему племени державному! Заблуждение возвысило бродягу: истина долженствовала низвергнуть обманщика. Не один удаленный Иов знал беглеца Чудовского в Москве: надеялся ли расстрига казаться другим человеком, стараясь казаться полу-Ляхом и черную ризу Инока пременив на Царскую? или, ослепленный счастием, уже не видал для себя опасности, имея в руках своих власть с грозою и считая Россиян стадом овец бессловесных? или дерзостию мыслил уменьшить сию опасность, поколебать удостоверение, сомкнуть уста робкой истине? Он не думал скрываться и смело смотрел в глаза всякому любопытному на улицах; исходил только в Святую Обитель Чудовскую, место неприятных для него знакомств и воспоминаний. Итак, не удивительно, что в самом начале нового Царствования, когда Москва еще гремела хвалою Димитрия, уже многие люди шептали между собою о действительном сходстве его с Диаконом Григорием; хвала умолкала от безрассудности и худых дел Царя, а шепот становился внятнее - и скоро взволновал столицу. Первым уличителем и первою жертвою был Инок, который сказал всенародно, что мнимый Димитрий известен ему с детских лет под именем Отрепьева, учился у него грамоте и жил с ним в одном монастыре (404): Инока тайно умертвили в темнице. Нашелся и другой, опаснейший свидетель истины - тот, кому судьба вручала месть праведную, но коего час еще не наступил: Князь Василий Шуйский. В смятении ужаса признав бродягу Царем, вместе с иными Боярами, он менее всех мог извиняться заблуждением, ибо собственными глазами видел Иоаннова сына во гробе. Терзаясь ли горестию и стыдом или имея уже дальновидные тайные замыслы властолюбия, Шуйский недолго безмолвствовал в столице: сказал ближним, друзьям, приятелям, что Россия у ног обманщика; внушал и народу, чрез своих поверенных, купца Федора Конева и других, что Годунов и Святитель Иов объявляли совершенную правду о Самозванце, еретике, орудии Ляхов и Папистов (405). Еще Лжедимитрий имел многих ревностных слуг: Басманов узнал и донес ему о сем кове, опасном знатностию виновника. Взяли Шуйского с братьями под стражу и велели судить, как дотоле еще никого не судили в России: Собором, избранным людям всех чинов и званий. Летописец уверяет, что Князь Василий в сем единственном случае жизни своей явил себя Героем: не отрицался: смело, великодушно говорил истину, к искреннему и лицемерному ужасу судей, которые хотели заглушить ее воплем, проклиная такие хулы на Венценосца. Шуйского пытали: он молчал; не назвал никого из соумышленников, и был один приговорен смертной казни: братьев его лишали только свободы. В глубокой тишине народ теснился вокруг лобного места (406), где стоял осужденный Боярин (как бывало в Иоанново время!) подле секиры и плахи, между дружинами воинов, стрельцов и Козаков; на стенах и башнях Кремлевских также блистало оружие для устрашения Москвитян, и Петр Басманов держа бумагу, читал народу от имени Царского: «Великий Боярин, Князь Василий Иванович Шуйский, изменил мне, законному Государю вашему, Димитрию Иоанновичу всея России; коварствовал, злословил, ссорил меня с вами, добрыми подданными: называл лжецарем; хотел свергнуть с престола. Для того осужден на казнь: да умрет за измену и вероломство!» Народ безмолвствовал в горести, издавна любя Шуйских, и пролил слезы, когда несчастный Князь Василий, уже обнажаемый палачом, громко воскликнул к зрителям: «Братья! Умираю за истину, за Веру Христианскую и за вас!» (407) Уже голова осужденного лежала на плахе... Вдруг слышат крик: стой! и видят Царского чиновника, скачущего из Кремля к лобному месту, с указом в руке: объявляют помилование Шуйскому! Тут вся площадь закипела в неописанном движении радости: славили Царя, как в первый день его торжественного вступления в Москву; радовались и верные приверженники Самозванца, думая, что такое милосердие дает ему новое право на любовь общую; негодовали только дальновиднейшие из них, и не ошиблись (408): мог ли забыть Шуйский пытки и плаху? Узнали, что не ветреный Лжедимитрий вздумал тронуть сердца сим неожиданным действием великодушия, но что Царица-Инокиня слезным молением убедила мнимого сына не казнить врага, который искал головы его!.. (409) Совесть, вероятно, терзала сию несчастную пособницу обмана: спасая мученика истины, Марфа надеялась уменьшить грех свой пред людьми и Богом. Вместе с нею ходатайствовали за осужденного и некоторые Ляхи, видя, сколь живое участие принимали Москвитяне в судьбе его и желая снискать тем их благодарность. Всех трех Шуйских, Князя Василия, Дмитрия, Ивана, сослали в пригороды Галицкие; имение их описали, домы опустошили.
Тогда же разгласилось в Москве и свидетельство многих Галичан, единоземцев и самых ближних Григория Отрепьева; дяди, брата и даже матери, добросовестной вдовы Варвары (410): они видели его, узнали и не хотели молчать. Их заключили; а дядю, Смирного-Отрепьева (в 1604 году ездившего к Сигизмунду для уличения племянника), сослали в Сибирь. Схватили еще Дворянина Петра Тургенева и мещанина Федора, которые явно возмущали народ против лжецаря. Самозванец велел казнить обоих торжественно и с удовольствием видел, что народ, благодарный ему за помилование Шуйского, не изъявил чувствительности к великодушию сих двух страдальцев; оба шли на смерть без ужаса и раскаяния, громогласно именуя Лжедимитрия Антихристом и любимцем Сатаны (411), жалея о России и предсказывая ей бедствие; чернь ругалась над ними, восклицая: «умираете за дело!» - С сего времени не умолкали доносы, справедливые и ложные, как в Борисово царствование: ибо Самозванец, дотоле желав хвалиться милосердием, уже следовал иным правилам: хотел грозою унять дерзость и для того благоприятствовал изветам. Пытали, казнили, душили в темницах, лишали имения, ссылали за слово о расстриге. По таким ли доносам, или единственно опасаясь нескромности своих старых приятелей, Лжедимитрий велел удалить многих Чудовских Иноков в другие, пустынные Обители, хотя (что достойно замечания) оставил в покое Крутицкого Митрополита Пафнутия (412), который с первого взгляда узнал в нем Диакона Григория, быв в его время Архимандритом сего монастыря, но, как вероятно, лицемерным или бессовестным изъявлением усердия к Самозванцу спас себя от гонения. Молчали и другие в боязни, так что столица казалась тихою. Но расстрига сделался осторожнее и, явно не доверяя Москвитянам, снова окружил себя иноплеменниками (413): выбрал 300 Немцев в свои телохранители, разделил их на три особенные дружины под начальством Капитанов: Француза Маржерета, Ливонца Кнутсена и Шотландца Вандемана; одел весьма богато в камку и бархат; вооружил алебардами и протазанами, секирами и бердышами с золотыми орлами на древках, с кистями золотыми и серебряными; дал каждому воину, сверх поместья, от 40 до 70 рублей денежного жалованья - и с того времени уже никуда не ездил и не ходил один, всюду провождаемый сими грозными телохранителями, за коими только вдали следовали Бояре и Царедворцы (414). Мера достойная бродяги, игрою Судьбы вознесенного на степень державства: триста иноземных секир и копий должны были спасать его от предполагаемой измены целого народа и полумиллиона воинов, бесполезно раздражаемых знаками недоверия обидного! Между тем Лжедимитрий хотел веселья: музыка, пляска и зернь были ежедневною забавою Двора. Угождая вкусу Царя к пышности, все знатные и незнатные старались блистать одеждою богатою (415). Всякий день казался праздником. «Многие плакали в домах, а на улицах казались веселыми и нарядными женихами», говорит Летописец. Смиренный вид и смиренная одежда для людей неубогих считались знаком худого усердия к Царю веселому и роскошному, который сим призраком благосостояния желал уверить Россию в ее златом веке под державою обманщика.
Утишив (416), как он думал, Москву, Лжедимитрий спешил исполнить обет, данный его благодарностию, сердцем или политикою: предложить руку и венец Марине, которая любовию и доверенностию к бродяге заслуживала честь сидеть с ним на троне. Сношения между Воеводою Сендомирским и нареченным его зятем не прерывались: Самозванец уведомлял Мнишка о всех своих успехах, называл всегда отцом и другом; писал к Нему из Путивля, Тулы, Москвы; а Воевода писал не только к Самозванцу, но и к Боярам Московским, требуя их признательности такими словами: «Способствовав счастию Димитрия, я готов стараться, чтобы оно было и счастием России, побуждаемый к сему моею всегдашнею к ней любовию и надеждою на вашу благодарность, когда вы увидите мое ревностное о вас ходатайство пред троном, и будете иметь новые выгоды, новые важные права, неизвестные доныне в Московском Государстве» (417). Наконец (в Сентябре месяце) Лжедимитрий Послал великого секретаря и казначея Афанасия Власьева в Краков для торжественного сватовства, дав ему грамоту к Сигизмунду и другую от Царицы-Инокини Марфы к отцу невестину. Могли ли Россияне одобрить сей брак с иноверкою, хотя и знатного, но не державного племени, - с удовольствием видеть спесивого Пана тестем Царским, ждать к себе толпу его ближних, не менее спесивых, и раболепно чтить в них свойство с Венценосцем, который избранием чужеземной невесты оказывал презрение ко всем благородным Россиянкам? Самозванец, вопреки обычаю, даже и не известил Бояр о сем важном деле (418): говорил, советовался единственно с Ляхами. Но, легкомысленно досаждая Россиянам, он в то же время не вполне удовлетворял и желаниям своих друзей иноземных.
Никто ревностнее Нунция Папского (419), Рангони, не служил обманщику: пышною грамотою приветствуя Лжедимитрия на троне, Рангони славил Бога и восклицал: мы победили льстил ему хвалами неумеренными и надеялся, что соединение церквей будет первым из его дел бессмертных; писал: «Изображение лица твоего уже в руках Св. Отца, исполненного к тебе любви и дружества. Не медли изъявить свою благодарность Главе верных... и приими от меня дары духовные: образ сильного Воеводы, коего содействием ты победил и царствуешь; четки молитвенные и Библию Латинскую, да услаждаешься ее чтением, и да будешь вторым Давидом». Скоро прибыл в Москву и чиновник Римский (420), Граф Александр Рангони (племянник Нунция) с Апостольским благословением и с поздравительною грамотою от преемника Климентова, нетерпеливого в желании видеть себя главою нашей церкви; но Савозванец в учтивом ответе, хваляся чудесною к Нему благостию Божиею, истребившею злодея, отцеубийцу его, не сказал ни слова о соединении Церквей: говорил только о великодушном своем намерении жить не в праздности, но вместе с Императором идти на Султана, чтобы стереть Державу неверных с лица земли, убеждая Павла V не допускать Рудольфа до мира с Турками: для чего хотел отправить в Австрию и собственного Посла. Лжедимитрий писал и вторично к Папе, обещая доставить безопасность его Миссионариям на пути их чрез Россию в Персию и быть верным в исполнении данного ему слова, посылал и сам Иезуита Андрея Лавицкого в Рим, но, кажется, более для государственного, нежели церковного дела: для переговоров о войне Турецкой, которую он действительно замышлял, пленяясь в воображении ее славою и пользою. Надменный счастием, рожденный смелым и с любовию к опасностям, Самозванец в кружении легкой головы своей уже не был доволен Государством Московским: хотел завоеваний и Держав новых (421)! Сия ревность еще сильнее воспылала в Нем от донесения Воевод Терских, что их стрельцы и Козаки одержали верх в сшибке с Турками и что некоторые данники Султанские в Дагестане присягнули России (422). Издавна проповедуя в Европе необходимость всеобщего восстания Держав Христианских на Оттоманскую, мог ли Рим не одобрить намерения Лжедимитриева? Папа славил Царя-Героя, советуя ему только начать с ближайшего: с Тавриды, чтобы истреблением гнезда злодейского, столь бедоносного для России и Польши, отрезать крылья и правую руку у Султана в войне с Императором; однако ж имел причину не доверять ревности Самозванца к Латинской Церкви, видя, как он в письмах своих избегает всякого ясного слова о Законе. Кажется, что Самозванец охладел в усердии сделать Россиян Папистами: ибо, невзирая на свойственную ему безрассудность, усмотрел опасность сего нелепого замысла и едва ли бы решился приступить к исполнению оного, если бы и долее царствовал.
Скоро увидел и главный благодетель Лжедимитриев, Сигизмунд лукавый, что счастие и престол изменили того, кто еще недавно в восторге лобызал его руку, безмолвствовал и вздыхал пред ним, как раб униженный (423). Быв непосредственным виновником успехов Самозванца - оказав бродяге честь сына Царского, дав ему деньги, воинов, и тем склонив народ северский верить обману - Сигизмунд весьма естественно ждал благодарности и, чрез секретаря своего, Госевского, приветствуя нового Царя (424), нескромно требовал, чтобы Лжедимитрий выдал ему Шведских Послов, если они будут в Москву от мятежника Карла. Госевский, беседуя с Царем наедине, объявил за тайну, что Король встревожен молвою удивительною. «Недавно (говорил сей чиновник) выехал к нам из России один приказный, который уверяет, что Борис жив: устрашенный твоими победами и, следуя наставлению волхвов, он уступил Державу сыну, юному Феодору, притворился мертвым и велел торжественно, вместо себя, схоронить другого человека, опоенного ядом; а сам, взяв множество золота, с ведома одной Царицы и Семена Годунова бежал в Англию, называясь купцом. Поручив надежным людям разведать в Лондоне, действительно ли укрывается там опасный злодей твой, Сигизмунд, как истинный друг, счел за нужное предостеречь тебя и, думая, что верность Россиян еще сомнительна, дал указ нашим Литовским Воеводам быть в готовности для твоей защиты». Сия сказка не испугала Лжедимитрия: он благодарил Короля, но ответствовал, что «в смерти Борисовой не сомневается; что готов быть недругом мятежнику Шведскому, но прежде хочет удостовериться в искренней дружбе Сигизмунда, который, вопреки ласковым словам, уменьшает данное ему Богом достоинство» - ибо Сигизмунд в письме своем назвал его господарем и великим Князем, а не Царем: Самозванец же хотел не только сего титула, но и нового, пышнейшего: вздумал именовать себя Цесарем и даже непобедимым, мечтая о своих будущих победах! (425) Узнав о таком гордом требовании, Сигизмунд изъявил досаду, и Вельможные Паны упрекали недавнего бродягу смешным высокоумием, злою неблагодарностию; а Лжедимитрий писал в Варшаву, что он не забыл добрых услуг Сигизмундовых, чтит его как брата, как отца; желает утвердить с ним союз, но не престанет требовать Цесарского титула, хотя и не мыслит грозить ему за то войною (426). Люди благоразумные, особенно Мнишек и Нунций Папский, тщетно доказывали Самозванцу, что Король называет его так, как Государи Польские всегда называли Государей Московских, и что Сигизмунду нельзя переменить сего обыкновения без согласия чинов Республики. Другие же, не менее благоразумные люди думали, что Республика не должна ссориться за пустое имя с хвастливым другом, который может быть ей орудием для усмирения Шведов; но Паны не хотели слышать о новом титуле, и Воевода Познанский сказал в гневе одному чиновнику Российскому (427): «Бог не любит гордых, и непобедимому Царю вашему не усидеть на троне». - Сей жаркий спор не мешал однако ж успеху в деле сватовства.
1 Ноября (428) Великий Посол Царский, Афанасий Власьев, со многочисленною благородною дружиною приехал в Краков и был представлен Сигизмунду: говорил сперва о счастливом воцарении Иоаннова сына, о славе низвергнуть Державу Оттоманскую, завоевать Грецию, Иерусалим, Вифлеем и Вифанию, а после о намерении Димитрия разделить престол с Мариною, из благодарности за важные услуги, оказанные ему, во дни его несгоды и печали, знаменитым ее родителем (429). 12 Ноября, в присутствии Сигизмунда, сына его Владислава и сестры, Шведской Королевны Анны, совершилось торжественное обручение (воспетое в стихах пиндарических (430) Иезуитом Гроховским). Марина, с короною на голове, в белой одежде, унизанной каменьями драгоценными, блистала равно и красотою и пышностию. Именем Мнишка сказав Власьеву (который заступал место жениха), что отец благословляет дочь на брак и Царство, Литовский Канцлер Сапега говорил длинную речь, также и Пан Ленчицкий и Кардинал, Епископ Краковский, славя «достоинства, воспитание и знатный род Марины, вольной Дворянки Государства вольного, - честность Димитрия в исполнении данного им обета, счастие России иметь законного, отечественного Венценосца, вместо иноземного или похитителя, и видеть искреннюю дружбу между Сигизмундом и Царем, который без сомнения не будет примером неблагодарности, зная, чем обязан Королю и Королевству Польскому». Кардинал и знатнейшие Духовные сановники пели молитву: Veni, Creator: все преклонили колена; но Власьев стоял и едва не произвел смеха, на вопрос Епископа: «не обручен ли Димитрий с другою невестою?» ответствуя: а мне как знать? того у меня нет в наказе (431). Меняясь перстнями, он вынул Царский из ящика, с одним большим алмазом, и вручил Кардиналу; а сам не хотел голою рукою взять невестина перстня. По совершении священных обрядов был великолепный стол у Воеводы Сендомирского, и Марина сидела подле Короля, принимая от Российских чиновников дары своего жениха: богатый образ Св. Троицы, благословение Царицы-Инокини Марфы; перо из рубинов; чашу гиацинтовую; золотой корабль, осыпанный многими драгоценными каменьями; золотого быка, пеликана и павлина; какие-то удивительные часы с флейтами и трубами; с лишком три пуда жемчугу, 640 редких соболей, кипы бархатов, парчей, штофов, атласов (432), и проч. и проч. Между тем Власьев, желая быть почтительным, не хотел садиться за стол с Мариною, ни пить, ни есть и, худо разумея, что он представляет лицо Димитрия, бил челом в землю, когда Сигизмунд и семейство его пили за здоровье Царя и Царицы: уже так именовали невесту обрученную. После обеда Король, Владислав и Шведская Принцесса Анна танцевали с Мариною; а Власьев уклонился от сей чести, говоря: «дерзну ли коснуться Ее Величества!» Наконец, прощаясь с Сигизмундом, Марина упала к ногам его и плакала от умиления, к неудовольствию Посла, который видел в том унижение для будущей супруги Московского Венценосца; но ему ответствовали, что Сигизмунд Государь ее, ибо она еще в Кракове. Подняв Марину с ласкою, Король сказал ей: «Чудесно возвышенная Богом, не забудь, чем ты обязана стране своего рождения и воспитания, - стране, где оставляешь ближних и где нашло тебя счастие необыкновенное. Питай в супруге дружество к нам и благодарность за сделанное для него мною и твоим отцем. Имей страх Божий в сердце, чти родителей и не изменяй обычаям Польским». Сняв с себя шапку, он перекрестил Марину, собственными руками отдал послу и дозволил Воеводе Сендомирскому ехать с нею в Россию; а Власьев, Немедленно отправив к Самозванцу перстень невесты и живописное изображение лица ее, жил еще несколько дней в Кракове, чтобы праздновать Сигизмундово бракосочетание с Австрийскою Эрцгерцогинею, и (8 Декабря) выехал в Слоним, ожидать там Мнишка и Марины на пути их в Россию (433); но ждал долго.
Пожертвовав Самозванцу знатною частию своего богатства, Воевода Сендомирский не был доволен одними дарами: требовал от него денег, чтобы расплатиться с заимодавцами, и не хотел без того выехать из Кракова (434); скучал, досадовал и тревожился худою молвою о будущем зяте. В Кракове знали, что делалось в Москве; знали о негодовании Россиян, и многие не верили ни Царскому происхождению Лжедимитрия, ни долговременности его счастия; говорили о том всенародно, предостерегали Короля и Мнишка. Сама Царица-Инокиня Марфа, как уверяют, тайно велела чрез одного Шведа объявить Сигизмунду, что мнимый Димитрий не есть сын ее (435). Даже и чиновники Российские, присылаемые гонцами в Польшу, шептали на ухо любопытным о Царе беззаконном, и предсказывали Неминуемый скорый ему конец. Но Сигизмунд и Мнишек не верили таким речам или показывали, что не верят, желая приписывать их единственно внушениям тайных злодеев Царя, друзей Годунова и Шуйского. Во всяком случае уже не время было думать о разрыве с тем, кто звал на престол Марину и честно вознаграждал отца ее за все его убытки: ибо, наконец (в Генваре 1606), Секретарь Ян Бучинский привез из Москвы 200 тысяч злотых Мнишку, сверх ста тысяч, отданных Лжедимитрием Сигизмунду в уплату суммы, которую занял у него Воевода Сендомирский на ополчение 1604 года (436). Расстрига изъявлял нетерпение видеть невесту; но отец ее, занимаясь пышными сборами, еще долго жил в Галиции, и выехал, с толпою своих ближних, уже в распутицу, так что некоторые из них от худой дороги возвратились (437), - к их счастию: ибо в Москве уже все изготовилось к страшному действию народной мести.
[1606 г.] Оградив себя иноземными телохранителями и, видя тишину в столице, уклончивость, низость при Дворе, Лжедимитрий совершенно успокоился; верил какому-то предсказанию, что ему властвовать 34 года (438), и пировал с Боярами на их свадьбах (439), дозволив им свободно выбирать себе невест и жениться: чего не было в Царствование Годунова, и чем воспользовался, хотя уже и не в молодых летах, знатнейший Вельможа Князь Мстиславский, за коего Самозванец выдал двоюродную сестру Царицы-Инокини Марфы. Казалось, что и Москва искренно веселилась с Царем: никогда не бывало в ней столько пиров и шума; никогда не видали столько денег в обращении: ибо Немцы, Ляхи, Козаки, сподвижники Лжедимитрия, от щедрот его сыпали золотом (440), к Немалой выгоде Московского купечества, и хвастаясь богатством, по словам Летописца, не только ели, пили, но и в банях мылись из серебряных сосудов. В сии веселые дни Самозванец, расположенный к действиям милости, простил Шуйских, чрез шесть месяцев ссылки (441): возвратил им богатство и знатность, в удовольствие их многочисленных друзей, которые умели хитро ослепить его прелестию такого великодушия, и, вероятно, уже не без намерения, гибельного для лжецаря. Всеми уважаемый как первостепенный муж государственный и потомок Рюриков, Василий Шуйский был тогда идолом народа, прославив себя неустрашимою твердостию в обличении Самозванца: пытки и плаха дали ему, в глазах Россиян, блистательный венец Героя-мученика, и никто из Бояр не мог, в случае народного движения, иметь столько власти над умами, как сей Князь, равно честолюбивый, лукавый и смелый. Дав на себя письменное обязательство в верности Лжедимитрию (442), он возвратился в столицу, по-видимому, иным человеком: казался усерднейшим его слугою и снискал в Нем особенную доверенность, вопреки мнению некоторых ближних людей Самозванца, которые говорили, что можно из милосердия, иногда одобряемого политикою, не казнить изменника и клятвопреступника, но безрассудно верить его новой клятве; что Шуйский, не видав от Димитрия ничего, кроме благоволения, замышлял его гибель, а претерепев от него бесчестие, муки, ужас смерти, конечно не исполнился любви к своему карателю, хотя и правосудному: исполнился, вероятнее, злобы и мести, скрываемых под личиною раскаяния. Они говорили истину: Шуйский возвратился с тем, чтобы погибнуть или погубить Лжедимитрия. Но легкоумный, гордый Самозванец, хваляся еще не столько благостию, сколько бесстрашием, ответствовал, что находя искреннее удовольствие в милости, любит прощать совершенно, не вполовину, и без греха не может чего-нибудь страшиться, быв от самой колыбели чудесно и явно храним Богом (443). Он хотел, чтобы Князь Василий, подобно Мстиславскому, избрал себе знатную невесту: Шуйский выбрал Княжну Буйносову-Ростовскую, свойственницу Нагих, и должен был жениться чрез несколько дней после Царской свадьбы - одним словом, быв угодником Иоанновым и Борисовым, обворожил расстригу нехитрого, сделался его советником, и не для того, чтобы советовать ему доброе!
Лжедимитрий действовал, как и прежде: ветрено и безрассудно; то желал снискать любовь Россиян, то умышленно оскорблял их. Современники рассказывают следующее происшествие: «Он велел сделать зимою ледяную крепость, близ Вяземы, верстах в тридцати от Москвы, и поехал туда с своими телохранителями, с конною дружиною Ляхов, с Боярами и лучшим воинским Дворянством. Россиянам надлежало защищать городок, а Немцам взять его приступом: тем и другим, вместо оружия, дали снежные комы. Начался бой, и Самозванец, предводительствуя Немцами, первый ворвался в крепость; торжествовал победу; говорил: так возьму Азов - и хотел нового приступа. Но многие из Россиян обливались кровию: ибо Немцы во время схватки, бросая в них снегом, бросали и каменьями. Сия худая шутка, оставленная Царем без наказания и даже без выговора, столь озлобила Россиян, что Лжедимитрий, опасаясь действительной сечи между ими (444), телохранителями и Ляхами, спешил развести их и возвратиться в Москву». Ненависть к иноземцам, падая и на пристрастного к ним Царя, ежедневно усиливалась в народе от их дерзости: например, с дозволения Лжедимитриева имея свободный вход в наши церкви, они бесчинно гремели там оружием, как бы готовясь к битве; опирались, ложились на гробы Святых. Не менее жаловались Москвитяне и на Козаков, сподвижников расстригиных: величаясь своею услугою, сии люди грубые оказывали к ним презрение и называли их в ругательство Жидами (445); суда не было. - Но самым злейшим врагом Лжедимитрия сделалось Духовенство. Как бы желая унизить сан монашества, он срамил Иноков в случае их гражданских преступлений, бесчестною торговою казнию, занимал деньги в богатых обителях и не думал платить сих долгов значительных; наконец велел представить себе опись имению и всем доходам монастырей, изъявив мысль оставить им только необходимое для умеренного содержания старцев, а все прочее взять на жалованье войску (446): то есть смелый бродяга, бурею кинутый на престол шаткий и новою бурею угрожаемый, хотел прямо, необиновенно совершить дело, на которое не отважились Государи законные, Иоанны III и IV, в тишине бесспорного властвования и повиновения неограниченного! Дело менее важное, но не менее безрассудное также возбудило негодование Белого Московского Духовенства: Лжедимитрий выгнал всех Арбатских и Чертольских Священников из их домов, чтобы поместить там своих иноземных телохранителей, которые жили большею частию в слободе Немецкой, слишком далеко от Кремля. Пастыри душ, в храмах торжественно молясь за мнимого Димитрия, тайно кляли в Нем врага своего и шептали прихожанам о Самозванце, гонителе церкви и благоприятеле всех ересей: ибо он, дозволив Иезуитам служить Латинскую Обедню в Кремле, дозволил и Лютеранским Пасторам говорить там проповеди, чтобы его телохранители не имели труда ездить для моления в отдаленную Немецкую слободу (447).
В сие время явление нового Самозванца также повредило расстриге в общем мнении. Завидуя успеху и чести Донцов, их братья, Козаки Волжские и Терские, назвали одного из своих товарищей, молодого Козака Илейку, сыном Государя Феодора Иоанновича, Петром, и выдумали сказку, что Ирина в 1592 году разрешилась от бремени сим Царевичем, коего властолюбивый Борис умел скрыть и подменил девочкою (Феодосисю). Их собралося 4000, к ужасу путешественников, особенно людей торговых: ибо сии мятежники, сказывая, что идут в Москву с Царем, грабили всех купцев на Волге, между Астраханью и Казанью, так что добычу их ценили в 300 тысяч рублей (448); а Лжедимитрий не мешал им злодействовать и писал к мнимому Петру - вероятно, желая заманить его в сети - что если он истинный сын Феодоров, то спешил бы в столицу, где будет принят с честию. Никто не верил новому обманщику; но многие еще более уверились в самозванстве расстриги, изъясняя одну басню другою; многие даже думали, что оба Самозванца в тайном согласии; что Лжепетр есть орудие Лжедимитрия; что последний велит Козакам грабить купцев для обогащения казны своей (449) и ждет их в Москву, как новых ревностных союзников для безопаснейшего тиранства над Россиянами, ему ненавистными. Илейка действительно, как пишут, хотел воспользоваться ласковым приглашением расстриги и шел к Москве, но узнал в Свияжске, что мнимого дяди его уже не стало (450).
По всем известиям, возвращение Князя Василия Шуйского было началом великого заговора и решило судьбу Лжедимитрия, который изготовил легкий успех оного, досаждая Боярам, Духовенству и народу, презирая Веру и добродетель. Может быть, следуя иным, лучшим правилам, он удержался бы на троне и вопреки явным уликам в самозванстве; может быть, осторожнейшие из Бояр не захотели бы свергнуть властителя хотя и незаконного, но благоразумного, чтобы не предать отечества в жертву безначалию. Так, вероятно, думали многие в первые дни расстригина Царствования: ведая, кто он, надеялись по крайней мере, что сей человек удивительный, одаренный некоторыми блестящими свойствами, заслужит счастие делами достохвальными; увидели безумие - и восстали на обманщика: ибо Москва, как пишут, уже не сомневалась тогда в единстве Отрепьева и Лжедимитрия (451). Любопытно знать, что самые ближние люди расстригины не скрывали истины друг от друга; сам несчастный Басманов в беседе искренней с двумя Немцами, преданными Лжедимитрию, сказал им: «Вы имеете в Нем отца и благоденствуете в России: молитесь о здравии его вместе со мною. Хотя он и не сын Иоаннов, но Государь наш: ибо мы присягали ему, и лучшего найти не можем» (452). Так Басманов оправдывал свое усердие к Самозванцу. Другие же судили, что присяга, данная в заблуждении или в страхе, не есть истинная: сию мысль еще недавно внушали народу друзья Лжедимитриевы, склоняя его изменить юному Феодору (453); сею же мыслию успокоивал и Шуйский Россиян добросовестных, чтобы низвергнуть бродягу. Надлежало открыться множеству людей разного звания, иметь сообщников в Синклите, Духовенстве, войске, гражданстве. Шуйский уже испытал опасность ковов, лежав на плахе от нескромности своих клевретов; но с того времени общая ненависть ко Лжедимитрию созрела и ручалась за вернейшее хранение тайны. Но крайней мере не нашлося предателей-изветников - и Шуйский умел, в глазах Самозванца, ежедневно с ним веселясь и пируя, составить заговор, коего нить шла от Царской Думы чрез все степени Государственные до народа Московского, так что и многие из ближних людей Отрепьева, выведенные из терпения его упрямством в неблагоразумии, пристали к сему кову. Распускали слухи зловредные для Самозванца, истинные и ложные: говорили, что он, пылая жаждою кровопролития безумного, в одно время грозит войною Европе и Азии. Лжедимитрий несомнительно думал воевать с Султаном, назначил для того Посольство к Шаху Аббасу (454), чтобы приобрести в Нем важного сподвижника, и велел дружинам Детей Боярских идти в Елец, отправив туда множество пушек; грозил и Швеции; написал к Карлу: «Всех соседственных Государей уведомив о своем воцарении, уведомляю тебя единственно о моем дружестве с законным Королем Шведским Сигизмундом, требуя, чтобы ты возвратил ему державную власть, похищенную тобою вероломно, вопреки уставу Божественному, естественному и народному праву - или вооружишь на себя могущественную Россию. Усовестись и размысли о печальном жребии Бориса Годунова: так Всевышний казнит похитителей - казнит и тебя» (455). Уверяли еще, что Лжедимитрий вызывает Хана опустошать южные владения России и, желая привести его в бешенство, Послал к Нему в дар шубу из свиных кож (456): басня опровергаемая современными Государственными бумагами, в коих упоминается о мирных, дружественных сношениях Лжедимитрия с Казы-Гиреем и дарах обыкновенных. Говорили справедливее о намерении или обещании самозванца предать нашу Церковь Папе и знатную часть России Литве: о чем сказывал Боярам Дворянин Золотой-Квашнин, беглец Иоаннова времени, который долго жил в Польше (457). Говорили, что расстриг ждет только Воеводы Сендомирского с новыми шайками Ляхов для исполнения своих умыслов, гибельных для отечества. Уже начальники заговора хотели было приступить к делу (458); но отложили удар до свадьбы Лжедимитриевой для того ли, как пишут, чтобы с невестою и с ее ближними возвратились в Москву древние Царские сокровища, раздаренные им щедростию Самозванца, или для того, чтобы он имел время и способ еще более озлобить Россиян новыми беззакониями, предвиденными Шуйским и друзьями его?
Между тем два или три случая, не будучи в связи с заговором, могли потревожить Самозванца. Ему донесли, что некоторые стрельцы всенародно злословят его, как врага Веры (459): он призвал всех Московских стрельцов с головою Григорием Микулиным, объявил им дерзость их товарищей и требовал, чтобы верные воины судили изменников: Микулин обнажил меч, и хулители лжецаря, не изъявляя ни раскаяния, ни страха, были иссечены в куски своими братьями: за что Самозванец пожаловал Микулина, как усердного слугу, в Дворяне Думные, а народ возненавидел, как убийцу великодушных страдальцев. Таким же мучеником хотел быть и Дьяк Тимофей Осипов: пылая ревностию изобличить расстригу, он несколько дней говел дома, приобщился Святых Таин и торжественно, в палатах Царских, пред всеми Боярами, назвал его Гришкою Отрепьевым, рабом греха, еретиком (460). Все изумились, и сам Лжедимитрий безмолвствовал в смятении: опомнился и велел умертвить сего в истории незабвенного мужа, который своею кровию, вместе с Немногими другими, искупал Россиян от стыда повиноваться бродяге. Пишут, что и стрельцы и Дьяк Осипов, прежде их убиения, были допрашиваемы Басмановым, но никого не оговорили в единомыслии с ними. Не менее бесстрашным оказал себя и знаменитый слепец, так называемый Царь Симеон: будучи ревностным Христианином и слыша, что Лжедимитрий склоняется к Латинской Вере, он презрел его милость и ласки, всенародно изъявлял негодование, убеждал истинных сынов Церкви умереть за ее святые уставы: Симеона, обвиняемого в неблагодарности, удалили в монастырь Соловецкий и постригли (461). Тогда же чиновник известный способностями ума и гибкостию нрава, был в равной доверенности у Бориса и Самозванца, Думный Дворянин Михайло Татищев, вдруг заслужил опалу смелостию, в Нем совсем необыкновенною. Однажды, за столом Царским, Князь Василий Шуйский, видя блюдо телятины, в первый раз сказал Лжедимитрию, что не должно подчивать Россиян яствами, для них гнусными; а Татищев, пристав к Шуйскому, начал говорить столь невежливо и дерзко, что его вывели из дворца и хотели сослать на Вятку (462); но Басманов чрез две недели исходатайствовал ему прощение (себе на гибель, как увидим). Сей случай возбудил подозрение в некоторых ближних людях Отрепьева и в нем самом: думали, что Шуйский завел сей разговор с умыслом и что Татищев не даром изменил своему навыку; что они, зная вспыльчивость Лжедимитрия, хотели вырвать из него какое-нибудь слово нескромное и во вред ему разгласить о том в городе; что у них должно быть намерение дальновидное и злое. К счастию, Лжедимитрий, по нраву и правилам неопасливый, скоро оставил сию беспокойную мысль, видя вокруг себя лица веселые, все знаки усердия и преданности, особенно в Шуйском, и всего более думая тогда о великолепном приеме Марины.
Но Воевода Сендомирский как долго не трогался с места, так медленно и путешествовал; везде останавливался, пировал, к досаде своего провожатого, Афанасия Власьева, и еще из Минска писал в Москву, что ему нельзя выехать из Литовских владений, пока Царь не заплатит Королю всего долга, что грубость излишно ревностного слуги Власьева, нудящего их не ехать, а лететь в Россию, несносна для него, ветхого старца, и для нежной Марины. Самозванец не жалел денег: обязался удовлетворить всем требованиям Сигизмундовым, прислал 5000 червонцев в дар невесте, и сверх того 5000 рублей и 13000 талеров на ее путешествие до пределов России (463); но изъявил неудовольствие. «Вижу, - писал он к Мнишку, - что вы едва ли и весною достигнете нашей столицы, где можете не найти меня: ибо я намерен встретить лето в стане моего войска и буду в поле до зимы. Бояре, высланные ждать вас на рубеж, истратили в сей голодной стране все свои запасы и должны будут возвратиться, к стыду и поношению Царского имени». Мнишек в досаде хотел ехать назад; однако ж, извинив колкие выражения будущего зятя нетерпением его страстной любви, 8 Апреля въехал в Россию.
Пишут, что Марина, оставляя навеки отечество, неутешно плакала в горестных предчувствиях и что Власьев не мог успокоить ее велеречивым изображением ее славы (464). Воевода Сендомирский желал блеснуть пышностию: с ним было родственников, приятелей и слуг не менее двух тысяч, и столько же лошадей. Марина ехала между рядами конницы и пехоты. Мнишек, брат и сын его, Князь Вишневецкий и каждый из знатных Панов имел свою дружину воинскую. На границе приветствовали невесту Царедворцы Московские, а за местечком Красным Бояре, Михайло Нагой (мнимый дядя Лжедимитриев) и Князь Василий Мосальский, который сказал отцу ее, что знаменитейшие Государи Европейские хотели бы выдать дочерей своих за Димитрия, но что Димитрий предпочитает им его дочь, умея любить и быть благодарным. Оттуда повезли Марину на двенадцати белых конях, в санях великолепных, украшенных серебряным орлом (465); возницы были в парчовой одежде, в черных лисьих шапках; впереди ехало двенадцать знатных всадников, которые служили путеводителями и кричали возницам, где видели камень или яму. Несмотря на весеннюю распутицу, везде исправили дорогу, везде построили новые мосты и домы для ночлегов. В каждом селении жители встречали невесту с хлебом и солью, Священники с иконами. Граждане в Смоленске, Дорогобуже, Вязме подносили ей многоценные дары от себя, а сановники вручали письма от жениха с дарами еще богатейшими. Все старались угождать не только будущей Царице, но и спутникам ее, надменным Ляхам (466), которые вели себя нескромно, грубили Россиянам, притворно смиренным, и, достигнув берегов Угры, вспомнили, что тут была древняя граница Литвы - надеялись, что и будет снова: ибо Мнишек вез с собою владенную грамоту, данную ему Самозванцем, на княжение Смоленское!.. Оставив Марину в Вязме, Сендомирский Воевода с сыном и Князем Вишневецким спешили в Москву для некоторых предварительных условий с Царем относительно к браку (467).
25 Апреля, имев пышный въезд в столицу (468), Мнишек с восторгом увидел будущего зятя на великолепном троне, окруженном Боярами и Духовенством: Патриарх и Епископы сидели на правой стороне, Вельможи на левой. Мнишек целовал руку Лжедимитриеву; говорил речь и не находил слов для выражения своего счастия. «Не знаю (сказал он), какое чувство господствует теперь в душе моей: удивление ли чрезмерное или радость неописанная? Мы проливали некогда слезы умиления, слушая повесть о жалостной, мнимой кончине Димитрия, и видим его воскресшего! Давно ли с горестпю иного рода, с участием искренним и нежным, я жал руку изгнанника, моего гостя печального, и сию руку, ныне державную, лобызаю с благоговением!.. О счастие! как ты играешь смертными! Но что говорю? не слепому счастию, а Провидению дивимся в судьбе твоей: Оно спасло тебя и возвысило, к утешению России и всего Христианства. Уже известны мне твои блестящие свойства: я видел тебя в пылу битвы неустрашимого, в трудах воинских неутомимого, к хладу зимнему нечувствительного... ты бодрствовал в поле, когда и звери севера в своих норах таились. История и Стихотворство прославят тебя за мужество и за многие иные добродетели, которые спеши открыть в себе миру; но я особенно должен славить твою высокую ко мне милость, щедрую награду за мое к тебе раннее дружество, которое предупредило честь и славу твою в свете: ты делишь свое величие с моей дочерью, умея ценить ее нравственное воспитание и выгоды, данные ей рождением в Государстве свободном, где Дворянство столь важно и сильно, - а всего более зная, что одна добродетель есть истинное украшение человека». Лжедимитрий слушал с видом чувствительности, непрестанно утирая себе глаза платком, но не сказал ни слова: вместо Царя ответствовал Афанасий Власьев. Началося роскошное угощение. Мнишек обедал у Лжедимитрия в новом дворце, где Поляки хвалили и богатство и вкус украшений (469). Честя гостя, Самозванец не хотел однако ж сидеть с ним рядом: сидел один за серебряною трапезою и в знак уважения велел только подавать ему, сыну его и Князю Вишневецкому золотые тарелки (470). Во время обеда привели двадцать лопарей, бывших тогда в Москве с данию, и рассказывали любопытным иноземцам, что сии странные дикари живут на краю света, близ Индии и Ледовитого моря, не зная ни домов, ни теплой пищи, ни законов, ни Веры (471): Лжедимитрий хвалился неизмеримостию России и чудным разнообразием ее народов. Ввечеру играли во дворце Польские музыканты; сын Воеводы Сендомирского и Князь Вишневецкий танцевали; а Лжедимитрий забавлялся переодеванием, ежечасно являясь то Русским щеголем, то Венгерским Гусаром! Пять или шесть дней угощали Мнишка изобильными, бесконечными обедами, ужинами, звериною ловлею, в коей Лжедимитрий, как обыкновенно, блистал искусством и смелостию: бил медведей рогатиною, отсекал им голову саблею и веселился громкими восклицаниями Бояр: «слава Царю!» - В сие время занимались и делом.
Лжедимитрий писал еще в Краков к Воеводе Сендомирскому, что Марина, как Царица Российская, должна по крайней мере наружно чтить Веру Греческую и следовать обрядам (472); должна также наблюдать обычаи Московские и не убирать волосов. но Легат Папский Рангони с досадою ответствовал на первое требование, что Государь Самодержавный не обязан угождать бессмысленному народному суеверию; что Закон не воспрещает брака между Христианами Греческой и Римской Церкви и не велит супругам жертвовать друг другу совестию; что самые предки Димитриевы, когда хотели жениться на Княжнах Польских, всегда оставляли им свободу в Вере (473). Сие затруднение было, кажется, решено в беседах Лжедимитрия с Воеводою Сендомирским и с нашим Духовенством: условились, чтобы Марина ходила в Греческие Церкви, приобщалась Святых Таин от Патриарха и постилась еженедельно не в Субботу, а в Среду, имея однако ж свою Латинскую Церковь и наблюдая все иные уставы Римской Веры. Патриарх Игнатий был доволен; другие Святители молчали, все, кроме Митрополита Казанского Ермогена и Коломенского Епископа Иосифа, сосланных расстригою за их смелость: ибо они утверждали, что невесту должно крестить, или женитьба Царя будет беззаконием (474). Гордяся хитрою политикою - удовольствовав, как он думал, и Рим и Москву - устроив все для торжественного бракосочетания и принятия невесты, Лжедимитрий дал ей знать, что ждет ее с нежным чувством любовника и с великолепием Царским.
Марина дня четыре жила в Вяземе, бывшем селе Годунова, где находился его дворец, окруженный валом, и где в каменном храме, доныне целом, видны еще многие Польские надписи Мнишковых спутников. 1 Маия, верст за 15 от Москвы, встретили будущую Царицу купцы и мещане с дарами - 2 мая, близ городской заставы, Дворянство и войско: Дети Боярские, стрельцы, Козаки (все в красных суконных кафтанах, с белою перевязью на груди), Немцы, Поляки, числом до ста тысяч (475). Сам Лжедимитрий был тайно в простой одежде между ими, вместе с Басмановым расставил их по обеим сторонам дороги и возвратился в Кремль. Не въезжая в город, на берегу Москвы-реки, Марина вышла из кареты и вступила в великолепный шатер, где находились Бояре: Князь Мстиславский говорил ей приветственную речь; все другие кланялись до земли. У шатра стояли 12 прекрасных верховых коней в дар невесте, и богатая колесница, украшенная серебряными орлами Царского герба и запряженная десятью пегими лошадьми (476): в сей колеснице Марина въехала в Москву, будучи сопровождаема своими ближними, Боярами, чиновниками и тремя дружинами Царских телохранителей; впереди шло 300 гайдуков с музыкантами, а позади ехало 13 карет и множество всадников. Звонили в колокола, стреляли из пушек, били в барабаны, играли на трубах - а народ безмолвствовал; смотрел с любопытством, но изъявлял более печали, нежели радости, и заметил вторично бедственное предзнаменование (477): уверяют, что в сей день свирепствовала буря, так же, как и во время расстригина вступления в Москву. Пред воротами Кремлевскими, на возвышенном месте площади (где встретило бы невесту Царскую Духовенство с крестами, если бы сия невеста была Православная), встретили Марину новые толпы литаврщиков, производя несносный для слуха шум и гром. При въезде ее в Спасские ворота музыканты Польские играли свою народную песню: навеки в счастье и несчастье (478), колесница остановилась в Кремле у Девичьего монастыря: там невеста была принята Царицею-Инокинею (479); там увидела и жениха - и жила до свадьбы, отложенной на шесть дней еще для некоторых приготовлений.
Между тем Москва волновалась. Поместив Воеводу Сендомирского в Кремлевском доме (480) Борисовом (вертепе Цареубийства!), взяли для его спутников все лучшие дворы в Китае, в Белом городе и выгнали хозяев, не только купцев, Дворян, Дьяков, людей духовного сана, но и первых Вельмож, даже мнимых родственников Царских, Нагих (481): сделался крик и вопль. - С другой стороны, видя тысячи гостей незваных, с ног до головы вооруженных, - видя, как они еще из телег своих вынимали запасные сабли, копья, пистолеты, Москвитяне спрашивали у Немцев, ездят ли в их землях на свадьбу, как на битву (482)? и говорили друг другу, что Поляки хотят овладеть столицею. В один день с Мариною въехали в Москву великие Послы Сигизмундовы, Паны Олесницкий и Госевский (483), также с воинскою многочисленною дружиною и также к беспокойству народа, который думал, что они приехали за веном Марины и что Царь уступает Литве все земли от границы до Можайска (484) - мнение несправедливое, как доказывают бумаги сего Посольства: Олесницкий и Госевский должны были только вместо Короля присутствовать на свадьбе Лжедимитрия, утвердить Сигизмундову с ним дружбу и союз с Россиею, не требуя ничего более. Самозванец, по сказанию летописца, зная молву народную о грамоте, данной им Мнишку на Смоленск и Северскую область, говорил Боярам, что не уступит ни пяди Российской Ляхам (486) - и, может быть, говорил искренно: может быть, обманывая папу, обманул бы и тестя и жену свою; но Бояре, по крайней мере Шуйский с друзьями, не старались переменить худых мыслей народа о Лжедимитрии, который новыми соблазнами еще усилил общее негодование.
Доброжелатели сего безрассудного хотели уверить благочестивых Россиян, что Марина в уединенных, недоступных келиях учится нашему Закону и постится, готовясь к крещению (487): в первый день она действительно казалась постницею, ибо ничего не ела, гнушаясь Русскими яствами; но жених, узнав о том, прислал к ней в монастырь поваров отца ее, коим отдали ключи от Царских запасов и которые начали готовить там обеды, ужины, совсем не монастырские (488). Марина имела при себе одну служанку, никуда не выходила из келий, не ездила даже и к отцу; но ежедневно видела страстного Лжедимитрия, сидела с ним наедине или была увеселяема музыкою, пляскою и песнями не Духовными. Расстрига вводил скоморохов в обитель тишины и набожности, как бы ругаясь над святым местом и саном Инокинь непорочных (489). Москва сведала о том с омерзением.
Соблазн иного рода, плод ветрености Лжедимитриевой, изумил Царедворцев. 3 Маия расстрига торжественно принимал в золотой палате знатных Ляхов, родственников Мнишковых и Послов Королевских. Гофмейстер Марины, Стадницкий, именем всех ее ближних говоря речь (490), сказал ему: «Если кто-нибудь удивится твоему союзу с Домом Мнишка, первого из Вельмож Королевских, то пусть заглянет в историю Государства Московского: прадед твой, думаю, был женат на дочери Витовта, а дед на Глинской - и Россия жаловалась ли на соединение Царской крови с Литовскою? ни мало. Сим браком утверждаешь ты связь между двумя народами, которые сходствуют в языке и в обычаях, равны в силе и доблести, но доныне не знали мира искреннего и своею закоснелою враждою тешили неверных; ныне же готовы, как истинные братья, действовать единодушно, чтобы низвергнуть Луну ненавистную... и слава твоя, как солнце, воссияет в странах Севера». За родственниками Воеводы Сендомирского, важно и величаво, шли Послы. Лжедимитрий сидел на престоле: сказав Царю приветствие, Олесницкий вручил Сигизмундову грамоту Афанасию Власьеву, который тихо прочитал Самозванцу ее надпись, и возвратил бумагу Послам, говоря, что она писана к какому-то Князю Димитрию, а Монарх Российский есть Цесарь, что Послы должны ехать с нею обратно к своему Государю. Изумленный Пан Олесницкий, взяв грамоту, сказал Лжедимитрию: «Принимаю с благоговением; но что делается? оскорбление беспримерное для Короля, - для всех знаменитых Ляхов, стоящих здесь пред тобою, - для всего нашего отечества, где мы еще недавно видели тебя, осыпаемого ласками и благодеяниями! Ты с презрением отвергаешь письмо его величества на сем троне, на коем сидишь по милости Божией, Государя моего и народа Польского!»... Такое нескромное слово оскорбляло всех Россиян не менее Царя; но Лжедимитрий не мыслил выгнать дерзкого Пана и как бы обрадовался случаю блистать своим красноречием; велел снять с себя корону (491) и сам ответствовал следующее: «Необыкновенное, неслыханное дело, чтобы Венценосцы, сидя на престоле, спорили с иноземными Послами; но Король упрямством выводит меня из терпения. Ему изъяснено и доказано, что я не только Князь, не только Господарь и Царь, но и Великий Император в своих неизмеримых владениях. Сей титул дан мне Богом, и не есть одно пустое слово, как титулы иных Королей; ни Ассирийские, ни Мидийские, ниже Римские Цесари не имели действительнейшего права так именоваться. Могу ли быть доволен названием Князя и Господаря, когда мне служат не только Господари и Князья, но и Цари? Не вижу себе равного в странах полунощных; надо мною один Бог. И не все ли Монархи Европейские называют меня Императором? Для чего же Сигизмунд того не хочет? Пан Олесницкий! спрашиваю: мог ли бы ты принять на свое имя письмо, если бы в его надписи не было означено твое шляхетское достоинство?... Сигизмунд имел во мне друга и брата, какого еще не имела Республика Польская; а теперь вижу в Нем своего зложелателя». Извиняясь в худом витийстве неспособностию говорить без приготовления, а в смелости навыком человека свободного, Олесницкий с жаром и грубостию упрекал Лжедимитрия неблагодарностию, забвением милостей Королевских, безрассудностию в требовании титула нового, без всякого права; указывая на Бояр, ставил их в свидетели, что Венценосцы Российские никогда не думали именоваться Цесарями, предавал Самозванца суду Божию за кровопролитие, вероятное следствие такого неумеренного честолюбия. Самозванец возражал; наконец смягчился и звал Олесницкого к руке не в виде Посла, а в виде своего доброго знакомца: но разгоряченный Пан сказал: «или я Посол или не могу целовать руки твоей» - и сею твердостию принудил расстригу уступить: «для того (сказал Власьев), что Царь, готовясь к брачному веселию, расположен к снисходительности и к мирным чувствам». Грамоту Сигизмундову взяли, Послам указали места, и Лжедимитрий спросил о здоровье Короля, но сидя: Олесницкий хотел, чтоб он для сего вопроса, в знак уважения к Королю, привстал, и расстрига исполнил его желание - одним словом, унизил, остыдил себя в глазах Двора явлением непристойным, досадив вместе и Ляхам и Россиянам. С честию отпустив Послов в их дом, Лжедимитрий велел Дьяку Грамотину сказать им, что они могут жить, как им угодно, без всякого надзора и принуждения: видеться и говорить, с кем хотят; что обычаи переменились в России, и спокойная любовь к свободе заступила место недоверчивого тиранства; что гостеприимная Москва ликует, в первый раз видя такое множество Ляхов, а Царь готов удивить Европу и Азию дружбою своею к Королю, если он признает его Императором из благодарности за титул Шведского, отнятый Борисом у Сигизмунда, но возвращаемый ему Димитрием. - Делом Государственного союза хотели заняться после свадьбы Царской: ибо Лжедимитрий не имел времени мыслить о делах, занимаясь единственно невестою и гостями.
В монастыре веселились, во дворце пировали (492). Жених ежедневно дарил невесту и родных ее, покупая лучшие товары у купцев иноземных, коих множественно наехало в Москву из Литвы, Италии и Германии. За два дня до свадьбы принесли Марине шкатулу с узорочьями, ценою в 50 тысяч рублей (493), а Мнишку выдали еще 100 тысяч злотых для уплаты остальных долгов его, так что казна издержала в сие время на одни дары 800000 (нынешних серебряных 4000000) рублей (494), кроме миллионов, издержанных на путешествие или угощение Марины с ее ближними. Лжедимитрий хотел Царскою роскошью затмить Польскую: ибо Воевода Сендомирский и другие знатные Ляхи также не жалели ничего для внешнего блеска, имели богатые кареты и прекрасных коней, рядили слуг в бархат и готовились жить пышно в Москве (куда Мнишек (495) привез 30 бочек одного вина Венгерского). Но самая роскошь гостей озлобляла народ: видя их великолепие, Москвитяне думали, что оно есть плод расхищения казны Царской (496); что достояние отечества, собранное умом и трудами наших Государей, идет в руки вечных неприятелей России.
7 Маия, ночью, невеста вышла из монастыря и при свете двухсот факелов, в колеснице окруженной телохранителями и Детьми Боярскими, переехала во дворец, где, в следующее утро, совершилось обручение по уставу нашей Церкви и древнему обычаю; но, вопреки сему уставу и сему обычаю, в тот же день, накануне Пятницы и Святого Праздника, совершился и брак: ибо Самозванец не хотел ни одним днем своего счастия жертвовать, как он думал, народному предрассудку. Невесту для обручения ввели в столовую палату Княгиня Мстиславская и Воевода Сендомирский. Тут присутствовали только ближайшие родственники Мнишковы и чиновники свадебные: Тысяцкий Князь Василий Шуйский, дружки (брат его и Григорий Нагой), свахи и весьма Немногие из Бояр. Марина, усыпанная алмазами, яхонтами, жемчугом, была в Русском, красном бархатном платье с широкими рукавами и в сафьянных сапогах; на голове ее сиял венец. В таком же платье был и самозванец, также с головы до ног блистая алмазами и всякими каменьями драгоценными. Духовник Царский, Благовещенский Протоиерей, читал молитвы; дружки резали караваи с сырами и разносили ширинки. Оттуда пошли в Грановитую палату, где находились все Бояре и сановники Двора, знатные Ляхи и Послы Сигизмундовы. Там увидели Россияне важную новость: два престола, один для Самозванца, другой для Марины - и Князь Василий Шуйский сказал ей: «Наияснейшая Великая Государыня, Цесарева Мария Юриевна! Волею Божиею и непобедимого Самодержца, Цесаря и Великого Князя всея России, ты избрана быть его супругою: вступи же на свой Цесарский маестат и властвуй вместе с Государем над нами!» (497) Она села. Вельможа Михайло Нагой держал пред нею корону Мономахову и диадему. Велели Марине поцеловать их и Духовнику Царскому нести в храм Успения, где уже все изготовили к торжественному обряду, и куда, по разостланным сукнам и бархатам, вел жениха Воевода Сендомирский, а невесту княгиня Мстиславская; впереди шли, сквозь ряды телохранителей и стрельцов, Стольники, Стряпчие, все знатные Ляхи, чиновники свадебные, Князь Василий Голицын с жезлом или скиптром, Басманов с державою; позади Бояре, люди Думные, Дворяне и Дьяки. Народа было множество. В церкви Марина приложилась к образам - и началося священнодействие, дотоле беспримерное в России: Царское венчание невесты, коим Лжедимитрий хотел удовлетворить ее честолюбию, возвысить ее в глазах Россиян и, может быть, дать ей, в случае своей смерти и неимения детей, право на державство. Среди храма, на возвышенном, так называемом чертожном месте сидели жених, невеста и Патриарх: первый на золотом троне Персидском (498) вторая на серебряном. Лжедимитрий говорил речь: Патриарх ему ответствовал и с молитвою возложил Животворящий Крест на Марину, бармы, диадему и корону (для чего свахи сняли головной убор или венец невесты). Лики пели многолетие Государю и благоверной Цесареве Марии, которую Патриарх на Литургии украсил цепию Мономаховою, помазал и причастил. Таким образом, дочь Мнишкова, еще не будучи супругою Царя, уже была венчанною Царицею (не имела только Державы и скиптра). Духовенство и Бояре целовали ее руку с обетом верности (499). Наконец выслали всех людей, кроме знатнейших, из церкви, и Протопоп Благовещенский обвенчал расстригу с Мариною. Держа друг друга за руку, оба в коронах, и Царь и Царица (последняя опираясь на Князя Василия Шуйского) вышли из храма уже в час вечера и были громко приветствуемы звуком труб и литавр, выстрелами пушечными и колокольным звоном (500), но тихо и невнятно народными восклицаниями. Князь Мстиславский, в дверях осыпав новобрачных золотыми деньгами из богатой мисы, кинул толпам граждан все остальные в ней червонцы и медали (с изображением орла двуглавого). Воевода Сендомирский и Немногие Бояре обедали с Лжедимитрием в столовой палате; но сидели недолго: встали и проводили его до спальни, а Мнишек и Князь Василий Шуйский до постели (501). Все утихло во дворце. Москва казалась спокойною: праздновали и шумели одни Ляхи, в ожидании брачных пиров Царских, новых даров и почестей. Не праздновали и не дремали клевреты Шуйского: время действовать наступало.
Сей день, радостный для самозванца и столь блестящий для Марины, еще усилил народное негодование. Невзирая на все безрассудные дела расстриги, Москвитяне думали, что он не дерзнет дать сана Российской Царицы иноверке и что Марина примет Закон наш; ждали того до последнего дня и часа: увидели ее в короне, в венце брачном и не слыхали отречения от Латинства. Хотя Марина целовала наши святые иконы, вкусила тело и кровь Христову из рук Патриарха, была помазана елеем и торжественно возглашена благоверною Царицею: но сие явное действие лжи казалось народу новою дерзостию беззакония, равно как и Царское венчание Польской Шляхетки, удостоенной величия не слыханного и не доступного для самых Цариц, истинно благоверных и добродетельных: для Анастасии, Ирины и Марии Годуновой (502). Корона Мономахова на главе иноземки, племени ненавистного для тогдашних Россиян, вопияла к их сердцам о мести за осквернение святыни. Так мыслил народ, или такие мысли внушали ему еще невидимые вожди его в сие грозное будущим время. - Ничто не укрывалось от наблюдателей строгих. Только Немногим из Ляхов расстрига дозволил быть в церкви свидетелями его бракосочетания, но и сии Немногие своим бесчинством возбудили общее внимание (503): шутили, смеялись или дремали в час Литургии, прислонясь спиною к иконам. Послы Сигизмундовы непременно хотели сидеть, требовали кресел и едва успокоились, когда Лжедимитрий велел сказать им, что и сам он сидит в церкви, на троне, единственно по случаю коронования Марины (504). Замечая, как Бояре служили Царю - как Шуйские и другие ставили ему и Царице скамьи под ноги - кичливые Паны дивились вслух такой низости и благодарили Бога, что живут в Республике, где Король не смеет требовать столь презрительных услуг от последнего из людей вольных... Россияне видели, слышали и не прощали.
В следующее утро, на рассвете, барабаны и трубы возвестили начало свадебного праздника (505): сия шумная музыка не умолкала до самого полудня. Во дворце готовился пир для Россиян и Ляхов; но Лжедимитрий, желая веселиться, имел досаду: новую ссору с Королевскими Послами. Он звал их обедать, учтиво и ласково; Послы также учтиво благодарили, хотели однако ж непременно сидеть с Царем за одним столом, как Власьев на свадьбе у Короля сидел за столом Королевским. Лжедимитрий для объяснения прислал к ним Власьева; сей важный чиновник сказал Олесницкому: «Вы требуете неслыханного: у нас никому нет места за особенною Царскою трапезою; Король же угостил меня наравне с Послами Императорским и Римским: следственно не сделал ничего чрезвычайного, ибо Государь наш не менее ни Императора, ни Римского владыки - нет, великий Цесарь Димитрий более их: что у вас Папа, то у него Попы» (506). Так изъяснялся первый делец Государственный и верный слуга расстригин, в душе своей не благоприятствуя Ляхам и желая, может быть, сею непристойною насмешкою доказать, что Лжедимитрий не есть Папист. Олесницкий снес грубость, но решился не ехать во дворец. Все иные знатные Ляхи обедали с Самозванцем в Грановитой палате, кроме Воеводы Сендомирского: он находил требование Послов справедливым, тщетно умолял зятя исполнить оное, проводил его и Марину до столовой комнаты и в неудовольствии уехал домой.
Сия размолвка не мешала блеску пиршества. Новобрачные обедали на троне; за ними стояли телохранители с секирами; Бояре им служили. Играла музыка - и Ляхи удивлялись несметному богатству, видя пред собою горы золота и серебра. Россияне же с негодованием видели Царя в гусарском платье, а Царицу в Польском: ибо оно более нравилось мужу ее, который и накануне едва согласился, чтобы Марина, хотя для венчания, оделась Россиянкою (507). Ввечеру ближние Мнишковы веселились во внутренних Царских комнатах; а в следующий день (10 Маия) Лжедимитрий принимал дары от Патриарха, Духовенства, Вельмож, всех знатных людей, всех купцев чужестранных и снова пировал с ними в Грановитой палате, сидя лицом к иноземцам, спиною к Русским (508). В золотой палате обедало 150 Ляхов, простых воинов, но избранных, угощаемых Думными Дворянами: налив чашу вина, Лжедимитрий громогласно желал славных успехов оружию Польскому и выпил ее до самого дна (509). Наконец 11 Маия обедали во дворце и Послы Сигизмундовы с ревностным миротворцем Воеводою Сендомирским, который, убедив зятя дать Олесницкому первое место возле стола Царского, уговорил и сего пана не требовать ничего более и не жертвовать спору о суетной чести выгодами союза с Россиею. Хотя Лжедимитрий едва было не возобновил прения, сказав Олесницкому: «я не звал Короля к себе на свадьбу: следственно ты здесь не в лице его, а только в качестве Посла»; но Мнишек благоразумными представлениями утишил зятя, и все кончилось дружелюбно. Сей третий пир казался еще пышнее. Царь и Царица были в коронах и в Польском великолепном наряде. Тут обедали и женщины: Княгиня Мстиславская, Шуйская (510) и родственницы Воеводы Сендомирского, который, забыв свою дряхлость, не хотел сидеть: держа шапку в руках, стоял пред Царицею и служил ей не как отец, а как подданный, к удивлению всех (511). Лжедимитрий пил здоровье Короля; вообще пили много, особенно иноземные гости, хваля Царские вина, но жалуясь на яства Русские, для них невкусные (512). После стола откланялись Царю сановники, коим надлежало ехать к Шаху Персидскому с письмами: они целовали руку у Лжедимитрия и Марины (513). - 12 Маия Царица в своих комнатах угощала одних Ляхов, пригласив только двух Россиян: Власьева и Князя Василия Мосальского. Услуга и кушанья были Польские, так что Паны, изъявляя живейшее удовольствие, говорили: «Мы пируем не в Москве и не у Царя, а в Варшаве или в Кракове у Короля нашего» (514). Пили и плясали до ночи. Лжедимитрий в гусарской одежде танцевал с женою и с тестем. - Но Царица оказала милость и Россиянам: 14 Маия обедали у нее Бояре и люди чиновные. В сей день она казалась Русскою, верно соблюдая наши обычаи; старалась быть и любезною, всех приветствуя и лаская... (515) Но приветствия уже не трогали сердец ожесточенных! Между тем не умолкала в столице музыка: барабаны, литавры, трубы с утра до вечера оглушали жителей (516). Ежедневно гремели и пушки в знак веселия Царского; не щадили пороху и в пять или в шесть дней истратили его более, нежели в войну Годунова с Самозванцем. Ляхи также в забаву стреляли из ружей в своих домах и на улицах, днем и ночью, трезвые и пьяные (517).
Утомленный празднествами, Лжедимитрий хотел заняться делами, и 15 Маия, в час утра, Послы Сигизмундовы нашли его в новом дворце сидящего на креслах, в прекрасной голубой одежде, без короны, в высокой шапке, с жезлом в руке, среди множества Царедворцев (518): он велел Послам идти к Боярам в другую комнату, чтобы объяснить им предложения Сигизмундовы. Князь Дмитрий Шуйский, Татищев, Власьев и Дьяк Грамотин беседовали с ними. Олесницкий, в речи плодовитой, Ветхим и Новым Заветом доказывал обязанность Христианских Монархов жить в союзе и противиться неверным; оплакивал падение Константинополя и несчастие Иерусалима; хвалил великодушное намерение Царя освободить их от бедственного ига и заключил тем, что Сигизмунд, пылая усердием разделить с братом своим, Димитрием, славу такого предприятия, желает знать, когда и с какими силами он думает идти на Султана? Татищев ответствовал: «Король хочет знать: верим; но хочет ли действительно помогать непобедимому Цесарю в войне с Турками? сомневаемся. Желание все выведать, с намерением ничего не делать, кажется нам только обманом и лукавством». Удивляясь дерзости Татищева (который говорил невежливо, ибо уже знал о скорой перемене обстоятельств), Послы свидетельствовались Власьевым, что не Сигизмунд Димитрию, а Димитрий Сигизмунду предложил воевать Оттоманскую Державу: следственно и должен объявить ему свои мысли о способах успеха. Тут Российские чиновники оставили Послов, ходили к Лжедимитрию, возвратились и, сказав: «сам Цесарь будет говорить с вами в присутствии Бояр», отпустили их домой; но мнимый Цесарь уже не мог сдержать слова!
Еще Лжедимитрий готовил потехи новые; велел строить деревянную крепость с земляною осыпью вне города, за Сретенскими воротами, и вывести туда множество пушек из Кремля, чтобы 18 Маия представить Ляхам и Россиянам любопытное зрелище приступа, если не кровопролитного, то громозвучного, коему надлежало заключиться пиршеством общенародным. Марина также замышляла особенное увеселение для Царя и людей ближних во внутренних комнатах дворца: думала с своими Польками плясать в личинах (519). Но Россияне уже не хотели ждать ни той, ни другой потехи.
Если Шуйский отложил удар до свадьбы Отрепьева с намерением дать ему время еще более возмутить сердца своим легкомыслием (520), то сие предвидение исполнилось: новые соблазны для церкви, двора и народа умножили ненависть и презрение к Самозванцу, а наглость Ляхов все довершила, так что им обязанный счастием, он их же содействием и погибнул! Сии гости и друзья его услуживали хитрому Шуйскому, истощая терпение Россиян, столь мало ими уважаемых (как мы видели), что Мнишек нескромно обещал Боярам свою милость, и Посол Королевский дерзнул торжественно назвать Лжедимитрия творением Сигизмундовым (521). На самых пирах свадебных, во дворце, разгоряченные вином Ляхи укоряли Воевод наших трусостию и малодушием, хваляся: «мы дали вам Царя!» Но Россияне, сколь ни униженные, сколь ни виновные пред отечеством и добродетелию, еще имели гордость народную; кипели злобою, но удерживались и шептали друг другу: «час мести недалеко!» Сего мало: воины Польские и даже чиновнейшие Ляхи, нетрезвые возвращаясь из дворца с обнаженными саблями, на улицах рубили Москвитян, бесчестили жен и девиц, самых благородных, силою извлекая их из колесниц или вламываясь в домы (522); мужья, матери вопили, требовали суда. Одного Ляха-преступника хотели казнить, но товарищи освободили его, умертвив палача и не страшась закона (523).
Так было - и на беззаконие восстало беззаконие. Мы удивлялись легкому торжеству Самозванца: теперь удивимся его легкому падению. В то время, как он беспечно тешился и плясал с своими Ляхами - когда головы кружились от веселия и мысли затмевались парами вина - Шуйский, неусыпно наблюдая, решился уже не медлить, и в тишине ночи призвал к себе не только сообщников (из коих главными именуются Князь Василий Голицын и Боярин Иван Куракин) - не только друзей, клевретов, но и многих людей сторонних: Дворян Царских, чиновников военных и градских, Сотников, Пятидесятников (524), которые еще не были в заговоре, благоприятствуя оному единственно в тайне мыслей. Шуйский смело открыл им свою душу; сказал, что отечество и Вера гибнут от Лжедимитрия; извинял заблуждение Россиян; извинял и тех, которые знали истину, но приняли обманщика, желая низвергнуть ненавистных Годуновых, и в надежде, что сей юный витязь, хотя и расстрига, будет добрым властителем (525). «Заблуждение скоро исчезло, - продолжал он, - и вы знаете, кто первый дерзнул обличать Самозванца; но голова моя лежала на плахе, а злодей спокойно величался на престоле: Москва не тронулась!» Шуйский извинял и сие бездействие: ибо многие еще не имели тогда полного удостоверения в обмане и в злодействе мнимого Димитрия. Представив все улики и доказательства его самозванства, все его дела неистовые, измену Вере, Государству и нашим обычаям, нравственность гнусную, осквернение храмов (526) и святых обителей, расхищение древней казны Царской, беззаконное супружество и возложение венца Мономахова на Польку некрещеную - изобразив сетование Москвы, как бы плененной сонмами Ляхов, - их дерзость и насилия - Шуйский спрашивал, хотят ли Россияне, сложив руки, ждать гибели неминуемой: видеть костелы Римские на месте церквей Православных, границу Литовскую под стенами Москвы, и в самых стенах ее злое господство иноземцев (527)? Или хотят дружным восстанием спасти Россию и церковь, для коих он снова готов идти на смерть без ужаса? Не было ни разгласия, ни безмолвия сомнительного: кто не принадлежал, тот пристал к заговору в сем сборище многолюдном, но единодушном силою ненависти к Самозванцу. Положили избыть расстригу и Ляхов, не боясь ни клятвопреступления, ни безначалия: ибо Шуйский и друзья его, овладев умами, смело брали на свою душу, именем отечества, Веры, Духовенства, все затруднения людей совестных и смело обещали России Царя лучшего. Условились в главных мерах. Градские Сотники и Пятидесятники ответствовали за народ, воинские чиновники за воинов, господа за слуг усердных. Богатые Шуйские имели в своем распоряжении несколько тысяч надежных людей (528), призванных ими в Москву из их собственных владений, будто бы для того, чтобы они видели пышность Царской свадьбы. Назначили день и час; ждали, готовились - и хотя не было прямых доносов (ибо доносчики страшились, кажется, быть жертвою народной злобы): но какая скромность могла утаить движения заговора, столь многолюдного?
12 Маия говорили торжественно, на площадях, что мнимый Димитрий есть Царь поганый, не чтит святых икон, не любит набожности, питается гнусными яствами, ходит в церковь нечистый, прямо с ложа скверного, и еще ни однажды не мылся в бане с своею поганою Царицею; что он без сомнения еретик, и не крови Царской (529). Лжедимитриевы телохранители схватили одного из таких поносителей и привели во дворец: расстрига велел Боярам допросить его; но Бояре сказали, что сей человек пьян и бредит; что Царю не должно уважать речей безумных и слушать Немцев-наушников. Самозванец успокоился. В следующие три дня приметно было сильно движение в народе: разглашали, что Лжедимитрий для своей безопасности мыслит изгубить Бояр, знатнейших чиновников и граждан; что 18 Маия, в час мнимой воинской потехи вне Москвы, на лугу Сретенском, их всех перестреляют из пушек (530); что столица Российская будет добычею Ляхов, коим Самозванец отдаст не только все домы Боярские, Дворянские и купеческие, но и Святые Обители, выгнав оттуда Иноков и женив их на Инокинях. Москвитяне верили; толпились на улицах днем и ночью; советовались друг с другом и не давали подслушивать себя иноземцам, отгоняя их как лазутчиков, грозя им словами и взорами. Были и драки: уже не спуская гостям буйным, народ прибил людей Князя Вишневецкого и едва не вломился в его дом, изъявляя особенную ненависть к сему Пану, старшему из друзей расстригиных (531). Немцы остерегали Лжедимитрия и Ляхов; остерегал первого и Басманов, один из Россиян! Но Самозванец, желая более всего казаться неустрашимым и твердым на троне в глазах Поляков, шутил, смеялся, искренно или притворно, и сказал испуганному Воеводе Сендомирскому: «как вы, Ляхи, малодушны!», а Послам Сигизмундовым: «я держу в руке Москву и Государство; ничто не смеет двинуться без моей воли». В полночь, с 15 на 16 Маия, схватили в Кремле шесть человек подозрительных; пытали их как лазутчиков, ничего не сведали, и Лжедимитрий не считал за нужное усилить стражу во дворце, где находилось обыкновенно 50 телохранителей (532): он велел другим быть дома в готовности на всякий случай; велел еще расставить стрельцов по улицам для охранения Ляхов, чтобы успокоить тестя, докучавшего ему и Марине своею боязнию. - 16 мая иноземцы уже не могли купить в гостином дворе ни фунта пороху и никакого оружия (533): все лавки были для них заперты. Ночью, накануне решительного дня, вкралось в Москву с разных сторон до 18 тысяч воинов, которые стояли в поле, верстах в шести от города, и должны были идти в Елец, но присоединились к заговорщикам (534). Уже дружины Шуйского в сию ночь овладели двенадцатью воротами Московскими, никого не пуская в столицу, ни из столицы; а Лжедимитрий еще ничего не знал, увеселяясь в своих комнатах музыкою (535). Самые Поляки, хотя и не чуждые опасения, мирно спали в домах, уже ознаменованных для кровавой мести: Россияне скрытно поставили знаки на оных, в цель удара. Некоторые из панов имели собственную стражу, другие надеялись на Царскую: но стрельцы, их хранители, или сами были в заговоре или не думали кровию Русскою спасать иноплеменников противных. Ночь миновалась без сна для большей части Москвитян (536): ибо градские чиновники ходили по дворам с тайным приказом, чтобы все жители были готовы стать грудью за церковь и Царство, ополчились и ждали набата. Многие знали, многие и не знали, чему быть надлежало, но угадывали и с ревностию вооружались, чем могли, для великого и святого подвига, как им сказали. Сильнее, может быть, всего действовала в народе ненависть к Ляхам; действовал и стыд иметь Царем бродягу, и страх быть жертвою его безумия, и, наконец, самая прелесть бурного мятежа для страстей необузданных.
17 Маия, в четвертом часу дня (537), прекраснейшего из весенних, восходящее солнце осветило ужасную тревогу столицы: ударили в колокол сперва у Св. Илии, близ двора гостиного, и в одно время загремел набат в целой Москве, и жители устремились из домов на Красную площадь с копьями, мечами, самопалами, Дворяне, Дети Боярские, стрельцы, люди приказные и торговые, граждане и чернь. Там, близ лобного места, сидели Бояре на конях, в шлемах и латах, в полных доспехах (538), и представляя в лице своем отечество, ждали народа. Стеклося бесчисленное множество людей, и ворота Спасские растворились: Князь Василий Шуйский, держа в одной руке меч, в другой Распятие въехал в Кремль, сошел с коня, в храме Успения приложился к святой иконе Владимирской и, воскликнув к тысячам: «во имя Божие идите на злого еретика!» указал им дворец, куда с грозным шумом и криком уже неслися толпы, но где еще Царствовала глубокая тишина! Пробужденный звуком набата (539), Лжедимитрий в удивлении встает с ложа, спешит одеться, спрашивает о причине тревоги: ему ответствуют, что, вероятно, горит Москва; по он слышит свирепый вопль народа, видит в окно лес копий и блистание мечей; зовет Басманова, ночевавшего во дворце, и велит ему узнать предлог мятежа. Сей Боярин, духа твердого, мог быть предателем, но только однажды: изменив Государю законному, уже стыдился изменить Самозванцу и, тщетно желав образумить, спасли легкомысленного, желал по крайней мере не разлучаться с ним в опасности. Басманов встретил толпу уже в сенях: на вопрос его, куда она стремится? в несколько голосов кричат: «веди нас к Самозванцу! выдай нам своего бродягу!» (540) Басманов кинулся назад, захлопнул двери, велел телохранителям не пускать мятежников и, в отчаянии прибежав к расстриге, сказал ему: «Все кончилось! Москва бунтует; хотят головы твоей: спасайся! Ты мне не верил!» Вслед за ним ворвался в Царские покои один Дворянин безоружный, с голыми руками, требуя, чтобы мнимый сын Иоаннов шел к народу, дать отчет в своих беззакониях: Басманов рассек ему голову мечом. Сам Лжедимитрий, изъявляя смелость, выхватил бердыш у телохранителя Шварцгофа, растворил дверь в сени и, грозя народу, кричал: «Я вам не Годунов!» Ответом были выстрелы, и Немцы снова заперли дверь; но их было только 50 человек, и еще, во внутренних комнатах дворца, 20 или 30 Поляков, слуг и музыкантов (541): иных защитников, в сей грозный час, не имел тот, кому накануне повиновались миллионы! Но Лжедимитрий имел еще друга: не находя возможности противиться силе силою, в ту минуту, когда народ отбивал двери, Басманов вторично вышел к нему - увидел Бояр в толпе, и между ими самых ближних людей расстригиных: Князей Голицыных, Михайла Салтыкова, старых и новых изменников; хотел их усовестить; говорил об ужасе бунта, вероломства, безначалия; убеждал их одуматься; ручался за милость Царя. Но ему не дали говорить много: Михайло Татищев, им спасенный от ссылки, завопил: «злодей! иди в ад вместе с твоим Царем!» (542) и ножом ударил его в сердце. Басманов испустил дух, и мертвый был сброшен с крыльца... судьба достойная изменника и ревностного слуги злодейства, но жалостная для человека, который мог и не захотел быть честию России!
Уже народ вломился во дворец, обезоружил телохранителей, искал расстриги и не находил: дотоле смелый и неустрашимый, Самозванец, в смятении ужаса кинув свой меч, бегал из комнаты в комнату, рвал на себе волосы и, не видя иного спасения, выскочил из палат в окно на Житный двор (543) - вывихнул себе ногу, разбил грудь, голову, и лежал в крови. Тут узнали его стрельцы, которые в сем месте были на страже и не участвовали в заговоре: они взяли расстригу, посадили на фундамент сломанного дворца Годуновского, отливали водою, изъявляли жалость (544). Самозванец, омывая теплою кровию развалины Борисовых чертогов (где жило некогда счастие, и также изменило своему любимцу), пришел в себя: молил стрельцов быть ему верными, обещал им богатство и чины. Уже стеклося вокруг их множество людей: хотели взять расстригу; но стрельцы не выдавали его и требовали свидетельства Царицы-Инокини, говоря: «если он сын ее, то мы умрем за него, а если Царица скажет, что он Лжедимитрий, то волен в Нем Бог» (545). Сие условие было принято. Мнимая мать Самозванцева, вызванная Боярами, из келии, торжественно объявила народу, что истинный Димитрий скончался на руках ее в Угличе; что она, как жена слабая, действием угроз и лести была вовлечена в грех бессовестной лжи: неизвестного ей человека назвала сыном, раскаялась и молчала от страха, но тайно открывала истину многим людям (546). Призвали и родственников ее, Нагих: они сказали то же, вместе с нею виняся пред Богом и Россиею. Чтобы еще более удостоверить народ, Марфа показала ему изображение младенческого лица Димитриева, которое у нее хранилось (547) и нимало не сходствовало с чертами лица расстригина.
Тогда стрельцы выдали обманщика, и Бояре велели нести его во дворец, где он увидел своих телохранителей под стражею: заплакал и протянул к ним руку, как бы благодаря их за верность (548). Один из сих Немцев, Ливонский Дворянин Фирстенберг, теснился сквозь толпу к Самозванцу и был жертвою озлобления Россиян: его умертвили; хотели умертвить и других телохранителей: но Бояре не велели трогать сих честных слуг - и в комнате, наполненной людьми вооруженными, стали допрашивать Лжедимитрия, покрытого бедным рубищем: ибо народ уже сорвал с него одежду Царскую. Шум и крик заглушали речи; слышали только, как уверяют, что расстрига на вопрос: «кто ты, злодей?» отвечал: «вы знаете: я - Димитрий» - и ссылался на Царицу-Инокиню; слышали, что Князь Иван Голицын (549) возразил ему: «ее свидетельство уже нам известно: она предает тебя казни». Слышали еще, что Самозванец говорил: «несите меня на лобное место: там объявлю истину всем людям» (550). Нетерпеливый народ ломился в дверь, спрашивая, винится ли злодей? Ему сказали, что винится - и два выстрела прекратили допрос вместе с жизнию Отрепьева (его убили Дворяне (552) Иван Воейков и Григорий Волуев). Толпа бросилась терзать мертвого; секли мечами, кололи труп бездушный и кинули с крыльца на тело Басманова, восклицая: «будьте неразлучны и в аде! вы здесь любили друг друга!» Яростная чернь схватила, извлекла сии нагие трупы из Кремля и положила близ лобного места: расстригу на столе, с маскою, дудкою и волынкою, в знак любви его к скоморошеству и музыке; а Басманова на скамье, у ног расстригиных (553).
Совершив главное дело, истребив Лжедимитрия, Бояре спасли Марину. Изумленная тревогою и шумом - не имев времени одеться - спрашивая, что делается и где Царь? слыша наконец о смерти мужа, она в беспамятстве выбежала в сени: народ встретил ее, не узнал и столкнул с лестницы. Марина возвратилась в свои комнаты, где была ее Польская Гофмейстерина с Шляхетками и где усердный слуга (именем Осмульский) стоял в дверях с обнаженною саблею: воины и граждане вломились, умертвили его, и Марина лишилась бы жизни или чести, если бы не приспели Бояре, которые выгнали неистовых, и взяв, опечатав все достояние бывшей Царицы, дали ей стражу для безопасности (554); не могли однако ж или не хотели унять кровопролития: убийства только начинались!
Еще при первом звуке набата воины окружили дома Ляхов, заградили улицы рогатками, завалили ворота: а Паны беспечно и крепко спали, так что слуги едва могли разбудить их - и самого Воеводу Сендомирского, который лучше многих видел опасность и предостерегал зятя. Мнишек, сын его, Князь Вишневецкий, Послы Сигизмундовы, угадывая вину и цель мятежа, спешили вооружить людей своих; иные прятались или в оцепенении ждали, что будет с ними, и скоро услышали вопль: «смерть Ляхам!» Пылая злобою, умертвив в Кремле музыкантов расстригиных (555), опустошив дом Иезуитов, истерзав Духовника Маринина, служившего Обедню, народ устремился в Китай и Белый город, где жили Поляки, и несколько часов плавал в крови их, алчно наслаждаясь ужасною местию, противною великодушию, если и заслуженною. Сила карала слабость, без жалости и без мужества: сто нападало на одного! Ни оборона, ни бегство, ни моления трогательные не спасали: Поляки не могли соединиться, будучи истребляемы в запертых домах или на улицах, прегражденных рогатками и копьями. Сии несчастные, накануне гордые, лобызали ноги Россиян, требовали милосердия именем Божиим, именем своих невинных жен и детей; отдавали все, что имели - клялися прислать и более из отечества: их не слушали и рубили (556). Иссеченные, обезображенные, полумертвые еще молили о бедных остатках жизни: напрасно! В числе самых жестоких карателей находились Священники и Монахи переодетые; они вопили: «губите ненавистников нашей Веры!» (557) Лилася и кровь Россиян: отчаяние вооружало убиваемых, и губители падали вместе с жертвами. Не тронув жилища Послов Сигизмундовых, народ приступал к домам Мнишков и Князя Вишневецкого, коих люди защищались и стреляли в толпы из окон: уже Москвитяне везли пушки, чтобы разбить сии домы в щепы и не оставить в них ни одного человека живого; но тут явились Бояре и велели прекратить убийства. Мстиславский, Шуйские скакали из улицы в улицу, обуздывая, усмиряя народ и всюду рассылая стрельцов для спасения Ляхов, обезоруженных честным словом Боярским, что жизнь их уже в безопасности. Сам Князь Василий Шуйский успокоил и спас Вишневецкого (558), другие Мнишка. Именем Государственной Думы сказали Послам Сигизмундовым, что Лжедимитрий, обманув Литву и Россию, но скоро изобличив себя делами неистовыми, казнен Богом и народом, который в самом беспорядке и смятении уважил священный сан мужей, представляющих лицо своего Монарха, и мстил единственно их наглым единоземцам, приехавшим злодействовать в Россию (559). Сказали Воеводе Сендомирскому: «Судьба Царств зависит от Всевышнего, и ничто не бывает без его определения: так и в сей день совершилась воля Божия: кончилось Царство бродяги, и добыча исторгнута из рук хищника! Ты, его опекун и наставник - ты, который привел обманщика к нам, чтобы возмутить Россию мирную - не достоин ли такой же казни? Но хвалися счастием: ты жив, и будешь цел; дочь твоя спасена - благодари Небо!» (560) Ему позволили видеться с Мариною во дворце, и без свидетелей: не нужно было знать, что они могли сказать друг другу в своем злополучии! Воевода Сендомирский шел к ней и назад сквозь ряды мечей и копий, обагренных кровию его соотечественников; но Москвитяне смотрели на него уже более с любопытством, нежели с яростию: победа укротила злобу.
Еще смятение продолжалось несколько времени; еще из слобод городских и ближних деревень стремилось множество людей с дрекольем в Москву на звук колоколов; еще грабили имение Литовское, но уже без кровопролития. Бояре не сходили с коней и повелевали с твердостию; дружины воинские разгоняли чернь, везде охраняя Ляхов как пленников. Наконец, в 11 часов утра (561), все затихло. Велели народу смириться, и народ, утомленный мятежом, спешил домой отдыхать и говорить в семействах о чрезвычайных происшествиях сего дня, незабвенного для тех, которые были свидетелями его ужасов: «в течение семи часов, пишут они, мы не слыхали ничего, кроме набата, стрельбы, стука мечей и крика: секи, руби злодеев! не видали ничего, кроме волнения, бегания, скакания, смертоубийства и мятежа» (562). Число жертв простиралось за тысячу, кроме избитых и раненых; но знатнейшие Ляхи остались живы, многие в рубашках и на соломе. Чернь ошибкою умертвила и некоторых Россиян, носивших одежду Польскую в угодность Самозванцу. Немцев щадили; ограбили только купцев Аугсбургских, вместе с Миланскими и другими, которые жили в одной улице с Ляхами (563). Сей для человечества горестный день был бы еще несравненно ужаснее, по сказанию очевидцев, если бы Ляхи остереглися, успели соединиться для отчаянной битвы и зажгли город (564), к несчастию Москвы и собственному: ибо никто из них не избавился бы тогда от мести Россиян; следственно беспечность Ляхов уменьшила бедствие.
До самого вечера Москвитяне ликовали в домах или мирно сходились на улицах поздравлять друг друга с избавлением России от Самозванца и Поляков, хвалились своею доблестию и «не думали» (говорит Летописец) «благодарить Всевышнего: храмы были затворены!» (565) Радуясь настоящему, не тревожились о будущем - и после такого бурного дня настала ночь совершенно тихая (566): казалось, что Москва вдруг опустела; нигде не слышно было голоса человеческого: одни любопытные иноземцы выходили из домов, чтобы удивляться сей мертвой тишине города многолюдного, где за несколько часов пред тем все кипело яростным бунтом. Еще улицы дымились кровию, и тела лежали грудами; а народ покоился как бы среди глубокого мира и непрерывного благоденствия - не имея Царя, не зная наследника - опятнав себя двукратною изменою и будущему Венценосцу угрожая третьею!
Но в сем безмолвии бодрствовало властолюбие с своими обольщениями и кознями, устремляя алчный взор на добычу мятежа и смертоубийства: на венец и скипетр, обагренные кровию двух последних Царей. Легко было предвидеть, кто возьмет сию добычу, силою и правом. Смелейший обличитель Самозванца, чудесно спасенный от казни и еще бесстрашный в новом усилии низвергнуть его: виновник, Герой, глава народного восстания, Князь от племени Рюрика, Св. Владимира, Мономаха, Александра Невского; второй Боярин местом в Думе, первый любовию Москвитян и достоинствами личными, Василий Шуйский мог ли еще остаться простым Царедворцем и после такой отваги, с такою знаменитостию, начать новую службу лести пред каким-нибудь новым Годуновым? Но Годунова не было между тогдашними Вельможами. Старейший из них, Князь Федор Мстиславский, отличаясь добродушием, честностню, мужеством, еще более отличался смирением или благоразумием; не хотел слышать о державном сане и говорил друзьям: «если меня изберут в Цари, то немедленно пойду в Монахи» (567). Сказание некоторых чужеземных Историков (568), что Боярин Князь Иван Голицын, имея многих знатных родственников и величаясь своим происхождением от Гедимина Литовского, вместе с Шуйским искал короны, едва ли достойно вероятия, будучи несогласно с известиями очевидцев. Сообщник Басманова, коего обнаженное тело в спи часы лежало на площади, загладил ли измену изменою, предав юного Феодора, предав и Лжедимитрия? Не равняясь ни сановитостию, ни заслугами, мог ли равняться и числом усердных клевретов с тем, кто без имени Царя уже начальствовал в день решительный для отечества, вел Москву и победил с нею? Имея силу, имея право, Шуйский употребил и всевозможные хитрости: дал наставления друзьям и приверженникам, что говорить в Синклите и на лобном месте, как действовать и править умами; сам изготовился, и в следующее утро, собрав Думу (569), произнес, как уверяют, речь весьма умную и лукавую: славил милость Божию к России, возвеличенной самодержцами варяжского племени; славил особенно разум и завоевания Иоанна IV, хотя и жестокого; хвалился своею блестящею службою и важною Государственною опытностию, приобретенною им в сие деятельное Царствование; изобразил слабость Иоаннова наследника, злое властолюбие Годунова, все бедствия его времени и ненависть народную к святоубийце, которая была виною успехов Лжедимитрия и принудила Бояр следовать общему движению. «Но мы, - говорил Шуйский, - загладили сию слабость, когда настал час умереть или спасти Россию. Жалею, что я, предупредив других в смелости, обязан жизнию Самозванцу: он не имел права, но мог умертвить меня, и помиловал, как разбойник милует иногда странника. Признаюсь, что я колебался, боясь упрека в неблагодарности; но глас совести, Веры, отечества, вооружил мою руку, когда я увидел в вас ревность к великому подвигу. Дело наше есть правое, необходимое, святое; оно, к несчастию, требовало крови: но Бог благословил нас успехом - следственно оно ему угодно!.. Теперь, избыв злодея, еретика, чернокнижника, должны мы думать об избрании достойного властителя. Уже нет племени Царского, но есть Россия: в ней можем снова найти угасшее на престоле. Мы должны искать мужа знаменитого родом, усердного к Вере и к нашим древним обычаям, добродетельного, опытного, следственно уже не юного - человека, который, прияв венец и скипетр, любил бы не роскошь и пышность, но умеренность и правду, ограждал бы себя не копьями и крепостями, но любовию подданных; не умножал бы золота в казне своей, но избыток и довольствие народа считал бы собственным богатством. Вы скажете, что такого человека найти трудно: знаю; но добрый гражданин обязан желать совершенства, по крайней мере возможного, в Государе!»
Все знали, видели, чего хотел Шуйский: никто не дерзал явно противиться его желанию; однако ж многие мыслили и говорили, что без Великой Земской думы нельзя приступить к делу столь важному; что должно собрать в Москве чины Государственные из всех областей Российских, как было при избрании Годунова, и с ними решить, кому отдать Царство (570). Сие мнение было основательно и справедливо: вероятно, что и вся Россия избрала бы Шуйского; но он не имел терпения и друзья его возражали, что время дорого; что Правительство без Царя как без души, а столица в смятении; что надобно предупредить и всеобщее смятение России Немедленным вручением скиптра достойнешему из Вельмож; что где Москва, там и Государство: что нет нужды в Совете, когда все глаза обращены на одного, когда у всех на языке одно имя... Сим именем огласилась вдруг и Дума и Красная площадь. Не все избирали, но никто не отвергал избираемого - и 19 Маия, во втором часу дня, звук литавр, труб и колоколов возвестил нового Монарха столице. Бояре и знатнейшее Дворянство вывели Князя Василия Шуйского из Кремля на лобное место, где люди воинские и граждане, гости и купцы, особенно к нему усердные, приветствовали его уже как отца России... там, где еще недавно лежала голова Шуйского на плахе и где в сей час лежало окровавленное тело расстригино! Подобно Годунову изъявляя скромность, он хотел, чтобы Синклит и Духовенство прежде всего избрали Архипастыря для Церкви, на место лжесвятителя Игнатия. Толпы восклицали: «Государь нужнее Патриарха для отечества!» и проводили Шуйского в храм Успения, в коем Митрополиты и Епископы ожидали и благословили его на Царство (571). Все сделалось так скоро и спешно, что не только Россияне иных областей, но и многие именитые Москвитяне не участвовали в сем избрании - обстоятельство несчастное: ибо оно служило предлогом для измен и смятений, которые ожидали Шуйского на престоле, к новому стыду и бедствию отечества!
В день Государственного торжества едва успели очистить столицу от крови и трупов: вывезли, схоронили их за городом (572). Труп Басманова отдали родственникам для погребения у церкви Николы Мокрого, где лежал его сын, умерший в юности. Тело Самозванца, быв три дня предметом любопытства и ругательств на площади, было также вывезено и схоронено в убогом доме, за Серпуховскими воротами, близ большой дороги (573). Но Судьба не дала ему мирного убежища и в недрах земли. С 18 по 25 Маия были тогда жестокие морозы, вредные для садов и полей: суеверие приписывало такую чрезвычайность волшебству расстриги и видело какие-то ужасные явления над его могилою (574): чтобы пресечь сию молву, тело мнимого чародея вынули из земли, сожгли на Котлах и, смешав пепел с порохом, выстрелили им из пушки в ту сторону, откуда Самозванец пришел в Москву с великолепием (575)! Ветер развеял бренные остатки злодея; но пример остался: увидим следствия!
Описав историю сего первого Лжедимитрия, должны ли мы еще уверять внимательных читателей в его обмане? Не явна ли для них истина сама собой в изображении случаев и деяний? Только пристрастные иноземцы, ревностно служив обманщику, ненавидя его истребителей и желая очернить их, писали, что в Москве убит действительный сын Иоаннов, не бродяга, а Царь законный, - хотя Россияне, казнив и бродягу, не могли хвалиться своим делом, соединенным с нарушением присяги: ибо святость ее нужна для целости гражданских обществ, и вероломство есть всегда преступление. Недовольные укоризною справедливою, зложелатели России выдумали басню, украсили ее любопытными обстоятельствами, подкрепили доводами благовидными, в пищу умам наклонным к историческому вольнодумству, к сомнению в несомнительном, так что и в наше время есть люди, для коих важный вопрос о Самозванце остается еще нерешенным. Может быть, представив все главные черты истины в связи, мы дадим им более силы, если не для совершенного убеждения всех читателей, то по крайней мере для нашего собственного оправдания, чтобы они не укоряли нас слепою верою к принятому в России мнению, основанному будто бы на доказательствах слабых.
Выслушаем защитников Лжедимитриевой памяти. Они рассказывают следующее (576): «Годунов, предприяв умертвить Димитрия, за тайну объявил свое намерение Царевичеву медику, старому Немцу, именем Симону, который, притворно дав слово участвовать в сем злодействе, спросил у девятилетнего Димитрия, имеет ли он столько душевной силы, чтобы снести изгнание, бедствие и нищету, если Богу угодно будет искусить оными твердость его? Царевич ответствовал: имею, а медик сказал: В сию ночь хотят тебя умертвить. Ложась спать, обменяйся бельем с юным слугою, твоим ровесником; положи его к себе на ложе и скройся за печь: что бы ни случилось в комнате, сиди безмолвно и жди меня. Димитрий исполнил предписание. В полночь отворилась дверь: вошли два человека, зарезали слугу вместо Царевича и бежали. На рассвете увидели кровь и мертвого: думали, что убит Царевич, и сказали о том матери. Сделалась тревога. Царица кинулась на труп и в отчаянии не узнала, что сей мертвый отрок не сын ее. Дворец наполнился людьми: искали убийц; резали виновных и невинных; отнесли тело в церковь, и все разошлись. Дворец опустел, и медик в сумерки вывел оттуда Димитрия, чтобы спастися бегством в Украйну, к Князю Ивану Мстиславскому, который жил там в ссылке еще со времен Иоанновых. Чрез несколько лет доктор и Мстиславский умерли, дав совет Димитрию искать безопасности в Литве. Сей юноша пристал к странствующим Инокам; был с ними в Москве, в земле Волошской (577), и наконец явился в доме Князя Вишневецкого». Известно, что и сам расстрига приписывал свое чудесное спасение доктору (578); но сочинители сей басни не знали, что Князь Иван Мстиславский умер Иноком Кирилловской обители еще в 1586 году (579), и что Иоанн никогда не ссылал его в Украйну. Другие изобретатели называют медика-спасителя Августином, прибавляя, что он был из числа многих людей ученых, которые жили тогда в Угличе (580), и бежал с Царевичем к Ледовитому морю, в пустынную обитель. Еще другие пишут, что сама Царица, угадывая злое намерение Борисово, с помощию своего иноземного Дворецкого (родом из Кельна), тайно удалила Димитрия и в его место взяла иерейского сына (581). Все такие сказки основаны на предположении, что убийство совершилось ночью, когда злодеи могли не распознать жертвы: и в сем случае вероятно ли, чтобы слуги Царицыны (не говорим об ней самой) и жители Углича, нередко видав Димитрия в церкви (582), обманулись в убитом, коего тело пять дней лежало пред их глазами? Но Царевич убит в полдень: кем? злодеями, которые жили во дворце и не спускали глаз с несчастного младенца... и кто предал его на убиение? мамка: от колыбели до могилы Димитрий был в руках у Годунова: сии обстоятельства ясно, несомнительно утверждены свидетельством летописцев и допросами целого Углича, сохраненными в нашем Государственном Архиве.
Если расстрига не был самозванец, то для чего же он, сев на престоле, не удовлетворил народному любопытству знать все подробности его судьбы чрезвычайной? для чего не объявил России о местах своего убежища, о своих воспитателях и хранителях в течение двенадцати или тринадцати лет, чтобы разрешить всякое сомнение? Никакою беспечностию невозможно изъяснить столь важного упущения. Манифесты, или грамоты, Лжедимитриевы внесены в летописи, и даже подлинники их целы в Архивах (583): следственно нельзя с вероятностию предположить, чтобы именно любопытнейшую из сих бумаг истребило время. Бродяга молчал, ибо не имел свидетельств истинных, и думал что, признанный Царем, безопасно может не трудить себя вымыслом ложных. В Литве говорил он, что в спасении его участвовали некоторые Вельможи и Дьяки Щелкаловы: сии Вельможи остались без известной награды и неизвестными для России; а Василий Щелкалов, вместе с другими опальными Борисова Царствования, хотя и снова явился у двора, однако ж не в числе ближних и первых людей. Расстригу окружали не старые, верные слуги его юности, а только новые изменники: от чего и пал он с такою легкостию!
«Но Царица-Инокиня Марфа признала сына в том, кто назывался Димитрием?» Она же признала его и самозванцем: первым свидетельством, безмолвным, неоткровенным (584), выраженным для народа только слезами умиления и ласками к расстриге, невольная Монахиня возвращала себе достоинство Царицы; вторым, торжественным, клятвенным, в случае лжи мать предавала сына злой смерти: которое же из двух достовернее? и что понятнее, обыкновенная ли слабость человеческая или действие ужасное, столь неестественное для горячности родительской? Геройство знаменитой жены Лигурийской, которая, скрыв сына от ярости неприятелей, на вопрос, где он? сказала: здесь, в моей утробе, и погибла в муках, не объявив его убежища (585) - сие геройство, прославленное Римским Историком, трогает, но не изумляет нас: видим мать! Не удивились бы мы также, если бы и Царица-Инокиня, спасая истинного Димитрия, кинулась на копья Москвитян с восклицанием: он сын мой! И ей не грозили бы смертию за правду: грозили единственно судом Божиим за ложь. - Слово Царицы решило жребий того, кто чтил ее как истинную мать и делился с нею величием. Осуждая Лжедимитрия на смерть, Марфа осуждала и себя на стыд вечный, как участницу обмана - и не усомнилась: ибо имела еще совесть и терзалась раскаянием. Сколько людей слабых не впало бы в искушение зла, если бы они могли предвидеть, чего стоит всякое беззаконие для сердца! - Заметим еще обстоятельство достойное внимания: Шуйский искал гибели Лжедимитрия и был спасен от казни неотступным молением Царицы-Инокини (586), с явною опасностию для ее мнимого сына, изобличаемого им в самозванстве: клеветник, изменник мог ли бы иметь право на такое ревностное заступление? Но спасение Героя истины умиряло совесть виновной Марфы. К сему прибавим вероятное сказание одного писателя иноземного (находившегося тогда в Москве), что расстрига велел было извергнуть тело Димитриево из Углицкого Соборного храма и погребсти в другом месте, как тело мнимого Иерейского сына, но что Царица-Инокиня не дозволила ему сделать того, ужасаясь мысли отнять у мертвого, истинного ее сына Царскую могилу (587).
Возражают еще: «Король Сигизмунд не взял бы столь живого участия в судьбе обманщика, и Вельможа Мнишек не выдал бы дочери за бродягу»; но Король и Мнишек могли быть легковерны в случае обольстительном для их страстей: Сигизмунд надеялся дать Россиянам Царя-Католика, взысканного его милостию, а Воевода Сендомирский видеть дочь на престоле Московском. И кто знает, что они действительно не сомневались в высоком роде беглеца? Удача была для них важнее правды. Король не дерзнул торжественно признать Лжедимитрия истинным до его решительного успеха, и Воевода Сендомирский, сделав только опыт, пожертвовав частию своего богатства надежде величия, оставил будущего зятя, когда увидел сопротивление Россиян. Сигизмунд и Мнишек обманулись, может быть, не во мнении о правах, но единственно во мнении о счастии или благоразумии Самозванца, думав, что он удержит на голове венец, данный ему изменою и заблуждением: для того Король спешил громогласно объявить себя виновником расстригина державства, и Пан Вельможный быть тестем Царя, хотя бы и племени Отрепьевых. Похитителями в их силе и благоденствии гнушаются не страсти мирские, но только чистая совесть и добродетель уединенная.
Убедительнее ли и суждение тех друзей Лжедимитрия, которые говорят: «войско, Бояре, Москва, не приняли бы его в Цари без сильных доказательств, что он сын Иоаннов?» (588) Но войско, Бояре, Москва и свергнули его как уличенного самозванца: для чего верить им в первом случае и не верить в последнем? В обоих конечно действовало удостоверение, основанное на доказательствах; но люди и народы всегда могли ошибаться, как свидетельствует история... и самого Лжедимитрия!
Напомним читателям, что знаменитейший из клевретов и единственный верный друг расстриги в беседах искренних не скрывал его самозванства: такое важное признание слышал и сообщил потомству Немецкий Пастор Бер, который любил, усердно славил Лжедимитрия и клял Россиян за убиение Царя, хотя и не сына Иоаннова (589). Сей же очевидец тогдашних деяний предал нам следующие, не менее достопамятные свидетельства истины:
«1) Голландский аптекарь Аренд Клаузенд (590), быв 40 лет в России, служив Иоанну, Феодору, Годунову, Самозванцу и лично знав, ежедневно видав Димитрия во младенчестве, сказывал мне утвердительно, что мнимый Царь Димитрий есть совсем другой человек и не походит на истинного, имевшего смуглое лицо и все черты матери, с которою Самозванец нимало не сходствовал. - 2) В том же уверяла меня Ливонская пленница, Дворянка Тизенгаузен, освобожденная в 1611 году, быв повивальною бабкою Царицы Марии, служив ей днем и ночью, не только в Москве, но и в Угличе - непрестанно видав Димитрия живого, видев и мертвого. - 3) Скоро по убиении Лжедимитрия выехал я из Москвы в Углич и, разговаривая там с одним маститым старцем, бывшим слугою при дворе Марии, заклинал его объявить мне истину о Царе убитом. Он встал, перекрестился и так ответствовал: Москвитяне клялися ему в верности и нарушили клятву: не хвалю их. Убит человек разумный и храбрый, но не сын Иоаннов, действительно зарезанный в Угличе: я видел его мертвого, лежащего на том месте, где он всегда игрывал. Бог судия Князьям и Боярам нашим: время покажет, будем ли счастливее».
В заключение упомянем о свидетельстве известного Шведа Петрея, который был Посланником в Москве от Карла IX и Густава Адольфа, лично знал Самозванца и пишет, что он казался человеком лет за тридцать (591); а Димитрий родился в 1582 году и следственно имел бы тогда не более двадцати четырех лет от рождения.
Одним словом, несомнительные, исторические и нравственные доказательства убеждают нас в истине, что мнимый Димитрий был самозванец. Но представляется другой вопрос: кто же именно? Действительно ли расстрига Отрепьев? Многие иноземцы-современники не хотели верить, чтобы беглый Инок Чудовской обители мог сделаться вдруг мужественным витязем, неустрашимым бойцом, искусным всадником, и многие считали его Поляком или Трансильванцем, незаконным сыном Героя Батория, воспитанником Иезуитов, утверждаясь на мнении некоторых знатных Ляхов (592), и прибавляя, что он нечисто говорил языком Русским: мнение явно несправедливое, когда современные донесения Иезуитов к их начальству свидетельствуют, что они узнали его в Литве уже под именем Димитрия, и не Католиком, а сыном Греческой Церкви (593). Никто из Россиян не упрекал Самозванца худым знанием языка нашего, коим он владел совершенно, говорил правильно, писал с легкостию (594), и не уступал никакому Дьяку тогдашнего времени в красивом изображении букв. Имея несколько подписей Самозванцевых (595), видим в Латинских слабую, неверную руку ученика, а в Русских твердую, мастерскую, кудрявый почерк грамотея приказного, каков был Отрепьев, Книжник Патриарший. Возражение, что келии не производят витязей, уничтожается историею его юности: одеваясь Иноком, не вел ли он жизни смелого дикаря, скитаясь из пустыни в пустыню, учась бесстрашию, не боясь в дремучих лесах ни зверей, ни разбойников, и наконец быв сам разбойником под хоругвию Козаков Днепровских? Если некоторые из людей, ослепленных личным к Нему пристрастием, находили в Лжедимитрии какое-то величие (596), необыкновенное для человека, рожденного в низком состоянии, то другие хладнокровнейшие наблюдатели видели в Нем все признаки закоснелой подлости, не изглаженные ни обхождением с знатными Ляхами, ни счастием нравиться Мнишковой дочери. С умом естественным, легким, живым и быстрым, даром слова, знаниями школьника и грамотея соединяя редкую дерзость, силу души и воли, Самозванец был однако ж худым лицедеем на престоле, не только без основательных сведений в государственной Науке, но и без всякой сановитости благородной: сквозь великолепие державства проглядывал в Царе бродяга. Так судили о нем и Поляки беспристрастные (597). - Доселе мы могли затрудняться одним важным свидетельством: известный в Европе Капитан Маржерет, усердно служив Борису и Самозванцу, видев людей и происшествия собственными глазами, уверял Генрика IV, знаменитого Историка де-Ту и читателей своей книги о Московской Державе, что Григорий Отрепьев был не Лжедимитрий, а совсем другой человек, который с ним (Самозванцем) ушел в Литву и с ним же возвратился в Россию, вел себя непристойно, пьянствовал, употреблял во зло благосклонность его, и сосланный им за то в Ярославль, дожил там до воцарения Шуйского (598). Ныне, отыскав новые современные предания исторические, изъясняем Маржеретово сказание обманом Монаха Леонида, который назвался именем Отрепьева для уверения Россиян, что Самозванец не Отрепьев (599). Царь Годунов имел способы открыть истину: тысячи лазутчиков ревностно служили ему не только в России, но и в Литве (600), когда он разведывал о происхождении обманщика. Вероятно ли, чтобы в случае столь важном Борис легкомысленно, без удостоверения, объявил Лжедимитрия беглецом Чудовским, коего многие люди знали в столице и в других местах, следственно узнали бы и неправду при первом взоре на Самозванца? Наконец Москвитяне видели Лжедимитрия, живого, мертвого, и все еще утвердительно признавали Диаконом Григорием (601); ни один голос сомнения не раздался в потомстве до нашего времени.
Сего довольно. Приступаем к описанию дальнейших бедствий России, не менее чрезвычайных, не менее оскорбительных для ее чести, но уже подобных мрачному сновидению, - уже только любовных для народа, коему Небо судило временным уничижением достигнуть величия и который достиг оного, загладив память слабости великодушным напряжением сил и память стыда необыкновенною славою.
ПРИМЕЧАНИЕ
(1) В грамоте Иова Патриарха к Гермогену, Митрополиту Казанскому (см. в Архиве Кол. Ин. Дел, между историческими делами г. 1598, № 1): «И встретоша его (Бориса) за дровяным градом гости Московского Государства и всех городов Москов. Царствия всенародное множество Хрестьян с подобающею Царскою честию, с хлебы и с собольми, и с позлащенными купки, и с золотными и с иными Царскими дары». См. также Мих. Шиля Relation 458, и Борисову Избирательную Грамоту, в Рос. Вивлиоф. VII, 83.
(2) В Рукописной Избир. Грамоте: «и потом приходит ко гробу Вел. Государя Царя и В. К. Федора Ивановича... и ко отцу его, Вел. Государю Ц. и В. Князю Ивану Васильевичу».
(3) Там же: «иде во свои Царьские полаты; потом же поеде к сестре своей... и оттуду возвратися и иде в дом Преч. Богородицы и Вел. Чюдотворцев, Петра и Алексея и Ионы, к отцу своему, Свят. Иеву Патриарху... наедине беседовав немало», и проч.
(4) Там же: «как есте (говорит Патриарх Боярам, чиновникам и купцам) им Государем (Царскому семейству) души свои дали у Преч. Богородицы чюдотворного ее образа и у цельбоносных гробов Вел. Чюдотворцев».
(5) Сия присяга сохранилась в Архиве Кол. Ин. Дел. Там сказано: «Ни в платье, ни в ином ни в чем лиха никаково не учинити и не испортити, ни зелья лихово, ни коренья не давати и не велети давати; а кто мне учнет зелье и коренье давати, или говорити, чтоб мне над своим Государем... и над Царицею... и над их детьми какое лихо учинити, и мне не слушати... да и людей своих с ведомством не посылати, и ведунов не добывати на Государское лихо... и на следу всяким ведовским мечтаньем не испортити, и ведовством по
ветру никакова лиха не насылати, и следу не вымати ни которыми делы... а кто такое ведовское дело похочет мыслити или делати, а яз то сведаю, и мне сказати Государю или его ближним людей... и того поимати и привести... На Государя Царя и на его Царицу и на их Царских детей и которых им вперед Бог даст, не мыслити и к себе никого не приводи, не семьитись и не соединятися... и с теми, кто будет в том скопе, мне битися до смерти... не убивата и убивати никакова человека не велети», и проч.
В грамотах Иова к Гермогену: «на полунощник и на повечернице октенья после прощенья: помолимся о благоверной Царице и Вел. Княгине Иноке Александре, и о Державном Государе нашем, благоверном и христолюбивом Царе и о Вел. Князе Борисе... Певцы же глаголют: благоверной Царице и В. Княгине Александре и благоверному Царю и В. Князю Борису Федоровичу всея Ру сии Самодержцу», и проч. Но там же в другом месте: «Октения великая на Заутрени и на Литургии и на Вечерне: миром Господу помолимся... о благоверном Царе и В. Князе Борисе и о всех Болярех и о воех его, о пособита и покори™ под нозе его всякого врага и супостата... Еще молимся о благоверн. Царице и В. Княгине Иноке Александре». — Далее см. Избирательную Грамоту.
(6) В Грам. Избирательной: «и не по своему достоинству, свыше своего отечества и службы, чести себе не хотети».
(7) Там же: «и бысть ему не мал и велий подвиг и великие труды, еже у сестры своея, Великия Государыни нашея, неотступно пребывати, и в вотчину свою в Царств, град Москву частая прихождения, и о всей земли своей велие промышление», и проч.
(8) См. там же, стр. 95, 97.
(9) См. там же, стр. 100—102, и Шилеву Relation 458, 459,
(10) К. Ив. Солнцева-Засекина: см. Архив. Розрядн. Книгу, л. 831, Степей. Кн. Латухина, Берову Giron. Muscov., Маржерета 23.
(11) См. Архив. Розрядн. Кн. л. 832, 833, 836, 837. С Государем в походе были Царевичи Арасланей Кайбулович, Казацкой или Киргизской Орды ураз-Магмет, Сибирский Маметкул (или Магмет-Кул) Алтаулович, Шермоханский Шихим, Юргенский Магмет; Бояре Князья Мстиславский, Вас. Ив. Шуйский, Дм. Ив. Шуйский, Тимоф. Ив. Трубецкий, Александр Ив. Шуйский, К. Ив. Ив. Голицын, Степ. Вас. Годунов, Ив. Вас. Годунов, Фед. Никит. Романов-Юрьев, Кравчий Ал. Ник. Романов-Юрьев, Оружничий Б. Я. Бельский, Печатник Вас. Як. Щелкалов, Окольничие, Дворяне Думные, Постельничий, Стряпчий с юиочем, Ловчий, Ясельничий, Дьяки Думные, 11 Дьяков из Приказов, 1 Бараш или Шатерничий, 7 Рынд, и проч. — Далее в Розрядн. Кн.: «А на Москве оставил у Царицы и В. К. Иноки Александры и у Царицы у Марьи сына своего (не у сына) Царевича Фед. Борис, всеа Русии, а с Царевичем Бояр... Окольничий Андрей Ив. Клешнин... у Государыни у ествы К. Ан. Ив. Гундуров; у Царевича дядька Ив. Ив. сын Чемоданов. Дьяки по Приказам... у Государыни Дьяки... В осадное время в Большом старом камен. городе быти Боярину... да в старом же городе объежщики для огней... в другом камен. в городе... в новом камен. городе на Большом посаде от Неглинны по Яузу и по Москву реку... да в новом же в камен. городе на Большом посаде у вежи (башни) для береженья... в новом же в камен. в Цареве городе за Неглинною от Москвы реки по Неглинну... в новом деревянном городе от Тверские улицы по Яузу и до Москвы реки и до Царева города... а на вылазке быти Воеводам К. М. Ф. Кашину, да К. Г. Долгорукому-Черту... в другой половине в деревянном городе быти Воеводам... а на вылазке К. Меркурью Щербатому», и проч. В каждой части города была вежа или сторожевая башня.
(12) См. Архив. Розрядн. Кн. л. 842.
(13) Там же, л. 843: «Майя в 11 Государь смотрел засечных чертежей», и проч.
(14) Современники Маржерет и Бер. Первый: selon 1е dire tant des estrangers, que des Russes qui estoient presens... je parle encore du moins. Маржерет служил в нашем войске.
(15) В Архив. Розрядн. Кн. 830.: «И Государь молыл Ив. Полеву: били мне челом Патриарх Иев и весь Собор и Бояре и Приказные люди, и Воеводы и Дворяне все, чтоб я пожаловал велел Бояром и Воеводам и вам, Дворяном, быти без мест на нашей службе».
(16) Маржерет 62: il fit festin par I’espace de six semaines presque joumellement a dix mille hommes chacune fois, и проч.
(17) В Розрядн. Кн.: «того сторожа Софонка на ту службу Государь пожаловал: велел ему из казны дать платье, да 5 рублев денег, да велел ему быти на Елце в Детех Боярских».
(18) В Розрядн. Кн. 846, 847: «и были б Воеводы и Дворяне и Дети Боярские нарядны и цветны, и лошади б у них были лучшие... а Стрельцом и Козаком стреляти из пищалей в засеках вверх». См. также и Никон. Лет. 38.
(19) В Розрядн. Кн. 848: «Июня в 26 Государь указал для Крымских Послов быти у себя в Серпухов с берегу изо всех полков Бояром и Воеводам
с Дворяны, и с Детьми Боярскими и с даточными людьми, что есть в тех полках всяких ратных людей». См. также Бера.
В Архивской Переписной Книге 1614 г. означена грамота Казы-Гиреева, писанная с Мурзою Алеем.
(20) См. Chron. Петрея 270 и Берову. В Степ. Кн. Латухина: «Они же (воины) вси возрадовашася, чающе и впредь тако ему (Борису) милостиву быти».
О движении войска к границе Литов, и Шведской см. в Архив. Розрядн. Кн. 855.
(21) В современной рукописи, полученной мною от А. И. Ермолаева, нашел я сию краткую похвалу и встречную речь Царю Борису, где сказано: «Возложил еси, Вел. Государь, неуклонную надежду на всемогущего Бога; подщался еси от Бога данный ти талант сугубо преумножити... Светлые и прехвальные без крови победы... Подвиг свой велий сотворил еси: свободил
еси род Христианский от пленения... Слышав скорое твое ополчение, недруг Крымский убояся и устрашися зело, и прислал к тебе челом бита...; И радостная глаголем тебе, Государю Великому: радуйся и веселися, Богом избранный и Богом возлюбленный и Богом почтенный», и проч. В конце: «и по сем Святейший Патриарх со всем Собором и со всем всенародным множеством пред Царем падают на землю, от радости сердечные благодарные слезы изливают, и восстав от земли здравствоваша ему... на его Государеве
вотчине и на Царьском престоле и на всех Государствах Российский земли скифетросодержания». См. Петрея 271.
(22) См. Избират. [рам. 110, 111. В печатной находим только подписи Духовенства, а в рукописной и Духовенства и всех государствен, чиновников. Там же: «Авг. в 1 день... а назади у обеих утвержденных грамот, что у Государя Царя... в его Царьской казне, и что в Патриархове ризнице руки приложили». В печатной: «Подобает убо нам сию грамоту принести к Государю... и молити, чтобы велел положити в своих Царских сокровищах с прочими грамотами, иде же и прежних Государей грамоты о всяких земских делех лежат».
(23) В Истории современника, знаменитого Келаря Троицкой Лавры, Аврамия Палицына: «И во время Св. Литургии, стоя под рукою Святейш. Патриарха, не вемы чего ради, испусти сицев глагол зело высок: се, Отче В. Патриарх Иев, Бог свидетель сему, никто же будет в моем Царствии нищ wiu беден — и тряся верх срачицы на себе: и сию последнюю, рече, разделю со всеми». См. также Латух. Степей. Кн. и Хронографы.
(24) См. Бера и Петрея 271. Сей обет, говорят они, дал Борис на пять лет.
(25) В Архивских Сибирских бумагах 1600 г. Ураз-Магмет уже называется Царем. О пожаловании в Бояре и проч. см. Список в Рос. Вивлиоф. XX, 70. Сан Окольничих был дан Годуновым Семену Никитичу, Степану Степановичу, Матвею Михайловичу, Никите Васильевичу.
(26) В Степей. Кн. Латухина: «сродника своего, Григория Вас. Годунова, отравою (Борис) уморил, занеже возбранял ему от властолюбия».
В Послужном Списке Бояр сказано, что Дворецкий Григ. Вас. Годунов умер скоро по кончине Царя Феодора.
(27) См. Шилеву Relation 462 и в Сибирской Истории Миллера, стр. 347, указ Борисов 25 Июня 1600 о невзимании ясашной подати с Сибирских народов. В Делах Австрийских, Крымских и других сего времени также упоминается о милостях Царских: о двойном жалованье, о льготе, данной купечеству, и проч.
(28) В Шилев. Relation 462: Die Pauern und armen Leuth, so unter den Bojarn oder Edeleuthen ihre Wohe habem, und zuvor bey andern Grofifiirsten von
uhren Herren fiir leibeigen gehalten worden, seindt auch von ihrer Grofim. begnadet und einem jeden Edelman, so Untersassen oder Pauern hat, jarlichen ein Ordnung gemacht, wie viel und was ihme seine Unterthanen zu geben, zu dienen schuldig, und weiB jezo ein jede Dorfschafft oder Wohnung, wie hoch sie ihrer Obrigkeit verpflichtet seyen. Сей любопытный указ до нас не дошел. Шиль пишет, что господа при других Великих Князьях считали земледельцев своими рабами: то есть, обходились с ними как с рабами, хотя закон и давал крестьянам свободу переходить от владельца к владельцу.
(29) См. стр. 968 И. Г. Р.
(30) См. в Архиве Кол. Ин. Дел. Отписки города Тары Воевод Кузмина и Воейкова к Царю в Сент. 1598. О числе ратников, которые вышли с Анд. Воейковым из Тары: «Три сына Боярских, да два Атамана, да Тарских служивых людей, и Литвы и Козаков, сто человек, да юртовских служивых Татар 30 человек, да волостных ясашных людей 60 человек, да Тобольских служивых людей сто... да Тюменских». Здесь нельзя разобрать ни числа, ни следующих строк. Далее: «Четыреста без трех человек, Литвы и Козаков, и юртовских и волостных Татар... И в роспросе лутчие люди сказали, пошел-де Кучюм Царь с Черных вод на Обь реку с детьми и со всеми своими людми, где у него хлеб сеен... хочет-де идти под город Тару... и яз холоп твой (А. Воейков) исшел Кучюма на Оби на реке, выше Чат три днища... от Калмаков в дву днищах», и проч. Воейков пишет, что он велел побить и перевешать всех Татар пленников, кроме знатных.
(31) Там же: «Сшел он (Сеит) Кучюма Царя за Обью рекою на лесу, вниз по Оби реке, от Кучюмова побою в дву днищах... и Кучюм с ним приказал к нам: не noexaл-дей я к Государю по Государева грамоте своею волею, в кою-дей пору я был уел; а за саблею-дей мне к Государю ехати не по што. А нынеча-дей я cтал глух и слеп, и безо всего живота: взяли-дей у меня промышленика, сына моего, Асманак- Царевича; хотя выдай у меня всех детей поимсиш, а один бы-дей у меня остсигся Асманак, и яз бы-дей об нем ещо прожгы», и проч. О бегстве его: «побежал с кочевья своего вверх по Оби реке; а его-дей Сеита отпустил в Чаты».
(32) См. Сибирские летописи, Ремезовскую и Саввы Есипова, и Мил. Сибир. Ист. 305—307.
(33) См. Шилеву Relation в Вихман. Sammlung, стр. 432. Известие о победе Воейкова пришло в Москву 15 Ноября (Нового Стиля) 1598.
(34) См. в Архиве Кол. Ин. Дел бумаги о приезде в Москву семейства Кучюмова, г. 1598—1600, № 2. Там означены имена и лета Царевичей: старшему было 23 года, а младшему только год. Выписываю из сих бумаг следующую Роспись, как въехати в Москву Царевичам и Царицам Сибирским: «Изготовлены на Москве 38 человек в шубах собольих, которые едут с Царицами; и тем шубы надевать выворачивая, подпоясывая; а всех будет в шубах с Детьми Боярскими 60 человек; а ехати им по два в ряд с пищальми... А Царевичам ехать в санех по одному; а с меньшими двема, которые по 4 годы, ехать в санех по Татарину; а который Царевичь году, тому ехать с матерью. Всего надобет 6 сани вырезни, готовы в Переславской слободе. Под Царицы 6 каптан, а в них 12 подвод. А ехати в Москву во Вторник, в 4 или в 5 часу дни, в деревянный город и в каменный в Стретенские ворота, Стретенкою улицею, да полым местом мимо Пречистые Гребнивские и Литовского Двора; а в ту пору Литов. Двор и Армейской не затворяти — ас полого места ехати в Ильинские вороты, да Ильинским Хрестцом во Фроловские к Посольской Полате; и Царевичам идти в Полату, а Царицам и Царевнам стоять в каптанах у Полаты, покаместа Царевичи побудут у Василья (Щелкалова)... и проводити их по подворьям... На Белобородове дворе стояти Асманаку Царевичу, а в приставах у него быти Савину Воейкову, а с ним два сына Боярских, да толмачю... на Алексеевском дворе Хозникова Шаиму Царевичю... за Встретенскими вороты на Михайлове дворе Зубина Кучюмовой большой Царице Салтаным... Послати им Государева жалованья: Асманаку ферези багрецовые на черевех на лисьих, кафтан камчат, шапка черна, сапоги сафьяные желты, рубашка да порты; Шаим-Царевичю тожь ферези багрецовые на черевех на лисьих, кафтан камчат на черевех на песцовых... Бабадте Царевичю ферези сукнолундышъ... Большой Царице шуба камка адамашка рудожелта на куницах, опушена атласом с серебром; круг ее круживо шелк черн с серебром, пуговицы корольковые... другой Царице Сюйдюждан шуба камка адамашка бела на пупках на собольих, пушена атласом золотным; круг ее круживо и по швом шелк червчат да черн с золотом; пугвицы серебряные... Мурзам по ферезям, сукно на страфгыь лазорево на хрептех на бельих, да по шапке по багрецовой, да по сапогам: одному сафьянные, другому барановые, третьему телятинные зелены... Корму Царевичу Асманаку давати с яму на день 2 калача денежных, утя, куря, да на неделю баран шерстью, на мелкое и на свечи 6 денег на день, с дворца 4 чарки вина доброво, да с яму четверть ведра меду паточново, ведро меду Княжого, да на три дни воз дров», и проч. — Абдул-Хаир крестился в 1600 году: восприемниками его были Боярин К. Фед. Андр. Ноготков и Дьяк Василий Тараканов (см. Розрядн. Кн.). Маметкул, честимый Борисом, жил в Бежецком Верху.
(35) См. Миллер. Сибирск. Историю 329—392.
(36) В Розрядн. Книгах сказано, что в Июне 1600 г. Крымцы нападали на Белгород и шли к Курску, но были изгнаны Орловским Воеводою, К. Борисом Петр. Татевым.
29 Июля 1601 были посланы Окольничий Бутурлин, Ив. Пушкин и Дьяк Клобуков в новый Борисов городок для размена (как тогда говорили) Российских и Крымских Послов. 27 Сент, отпустили из Москвы Крымского гонца КазанАгу с уведомлением, что наши Послы готовы ехать к Хану. 4 Окт. выехал из Москвы в Тавриду Посол К. Григ. Волконский с Дьяком Ивановым. В Окт. 1602 приехал в Москву Казы-Гиреев гонец Ахмет-Челибей с Шертною грамотою. В Авг. 1604 тот же гонец был у Царя с жалобою на впадения Донских Козаков в Ханские владения. См. в Архиве Крымские Дела сего времени.
Наш Посол говорил Крымским Вельможам: «Которые беглые люди наши от воровства бегают в Крым, и Казы-Гирей тех воров отдавать назад не велит. В прошлом году побежал из Государевых украйных городов от смертные казни ведомой вор и разбойник Казаринко Уваров; а ныне он у Казы-Гирея в толмачех... Казы-Гирей того Казаринка велел бы отослати к Государю».
О принятии Шертной грамоты: «Велел Государь быти Ян-Ахмет-Челибею у себя наодине... и взял в свои Царские руки книгу, и подержав молыл: то наша большая правда; тое больше у нас не живет — и книгу отдал Боярину Семену Микитичу; и в кое время книгу держал в своих руках, и в те поры Ян-Ахмет-Челибей челом ударил о землю, а после того говорил: Государь наш, Казы-Гиреево величество, как перед вашим Послом К. Григ. Волконским прямую Шерть учинил на Куране (Алкоране), и К. Григорей тое книги велел смотреть толмачю своему, а со мною Казы-Гирей прислал Дьяка Гречина для такова же дела: и в том как ты, Государь, повелишь. И Государь говорил: сказывал я тебе, что мы такие правды не чинивали, как ныне брату своему правду учинили есмя; а с которыми великими Государями бывает у нас мирное постановленье, и с их Послы утвержают Бояре наши и Окольничие и Думные Дьяки, а большое укрепленье Царское слово бывает: то и правда. А ныне, свыше всех Государей похотя с ним братство крепить, велели есмя тебе у себя наодине быти, а только тепере при нас сродник (и указал на Боярина на Семена Микитича), да ближней наш Дьяк Офонасей Власьев: потому что все большие дела тайные».
Сей гонец, будучи у нас в Авг. 1604, сказал Царю от имени Казы-Гирея: «Послали есте (в 1603 г.) к нам Послов своих, К. Федора Борятинского, да Дьяка Дорофея Бохина, — и после того, как у нас на Посольстве были, на пятой день учинилась весть, что приходили на наши Улусы Донские Козаки... и Посол твой отказал, что х Козакам не едет и не пошлет, а говорил усердо... А потому есмя вашего Посла из Крыму и выслали... И после того прислали вы,
брат наш, к нам гонца своего, Александра Хрущова, с грамотою», и проч. — В летописях несправедливо сказано, что Царь на место Борятинского послал в Крым Волконского. Челибей жил в Москве до воцарения Лжедимитриева.
(37) См. стр. 1009 И. Г. Р., и Далина глав. XV, 22, 23.
(38) См. в Архиве Кол. Ин. Д. выписку о приезде Королевича Густава. В Иване-городе встретил его Леонтий Лодыженский, в Новегороде К. Симеон Долгорукий, в Твери Окольничий К. Хилков и Борятинский, а с платьем Чашник К. Лыков. Далее: «С возком посылай х’ Королевичу в стречю в село Святых Отец Ясельничей М. Татищев; да с ним же послано Королевичевым людей 20 лошадей; а у Москвы за деревянным городом по Тверской дороге, проехав тонную (ямскую) слободу, на первом вражке встречали Королевича Вас. Морозов да К. Вас. Лобанов, а на выезде были Дворяне Большие и Стольники и Стряпчие и Дьяки... а перед Королевичем ехали Дворян и Детей Боярских в чистом платье 100 человек... а по обе стороны стояли Стрельцы. .. Королевичь вышел из возка на мостки против Казенные Полаты середнево быка (рогатки?) и шел ко Государю мимо Благовещенью папертью... А Бояре при Государе в золотых шубах; а в сенех сидели Дворяне и Приказные люди
в золоте жь... И Государь Королевича позвал к руке, и дал ему руку, а после того Государь Царевичь».
(39) В Царском наказе Клаусу, посланному из Москвы в Дерпт и в Ригу (30 Ноября 1599): «А будет Рижские и Юрьевские Немцы спросят: Густава
Королевича чем Государь пожаловал? и Кляузу говорити: пожаловал многою казною, золотыми и деньгами, и судами золотыми и серебряными, и платьем дорогим; да Колужским Хгелом с тремя городы и со многими волостьми и селы».
(40) См. Далина глава XV, 22.
(41) См. в Архиве Кол. И. Д., между историческими бумагами 1599 г. грамоты, жалованные Москов. Немецким гостям и присягу их: Вита, Бекмана,
Керклина, Бука, Брикса и других. Из них каждому дано было от 300 до 500 тогдашних рублей. См. также Chron. Бера и Петрея 272.
(42) См. в Архиве Кол. И. Д. наказ, данный Клаусу для склонения граждан Рижских к Рос. подданству, — Царские грамоты к Воеводам в Иван-город и Псков, и грамоту Густава к Правителю Шведскому Карлу. В первой бумаге сказано: «И Кляузу говорити: слух дошел до Вел.; Государя, что им Рижаном от Польских и от Литовских людей во всем теснота, и хотят Рижских
людей отвести от их Веры и привести в Папежскую и в Езовитцкую Веру, и правы и обряды и вольности их порушити, и так сделати, чтобы их Немец всех не найти и с фонарем в Ливонской земле... и Вел. Государь про то добре поскорбел... и жалованье и милосердие показал ко многим Ливонским Немцом, которые были в закосненье много лет: пожаловал их на торговлю многими деньгами и торговать им велел беспошлинно; и те Немцы, видя свои вотчины в чюжих руках, бьют челом Царск. Величеству, чтоб им своих вотчин доступить; а ныне перемирные времена (России с Литвою) выходят... и похотят Рижане, лутчие люди, быти под рукою Государя, и вотчины их будут за ними по-прежнему; а из Риги никого выводити не велит, и урядов и прав,
как у нас велось исстари при Арцыбискупе Вилиме Бранденборском и при Маистре, порушити не велит... а служивых людей пожалует отчинами... а дани брати не велит... и торговати всем беспошлинно... А такова милосердья им ни от которого Государя не бывало и не будет... Такова Государя благочестива и храбра и разумна от начала Русские земли не бывало», и проч. Там же о Густаве: «Вел. Государь иноземцом приезжим служилым людем дал повольность служить Густаву Королевичу».
В письме Густава к Карлу от 28 Октября 1599: «Его (Борисово) славное имя услышав, что он есть мудрый и храбрый Государь, и ко всем новоприезжим Государским детем милостив, приехал есми к его Пресветл. Царскому Величеству, к тихому и к безбоязненному пристанищу... и чего есми у милосердого Бога просил и жадал, то есми получил... И нам ведомо учинилось, что брат наш Жигимонт посылает рать свою х’ Колывани... и к Ругодиву, хотя их привести под корону Польскую, и мы били челом Его Царск. Величеству, чтобы поволил мне от себя отписати к Жигимонту, и яз писал, чтоб он под те городы рати не посылал. Да Жигимонт просил у Царск. Величества, чтоб велел чрез свою землю на Ивань-город ратных людей (Литовских) в Свею пропустити и Царск. Величество, меня жалуючи, не велел... и Жигимонт ратных людей распустил (все неправда)... Надеюся, что ты с нами в любви и дружбе роздел учинишь», и проч. Это не похоже на перевод с Шведского, как сказано в заглавии письма.
(43) См. Петрея Chron. 277, где главным изменником назван Конрад Бус. Между Архивскими бумагами 1601 г. есть отписка Воеводы Псковского,
К. Голицына, о желании Шведа Кондрата Буша отдать нам в руки город Алыст или Мариенбург. Там же есть известие (1600 г.) о приезде в Москву Нарвского Псиштника Армана С крова, который говорил, что многие из его сограждан желают поддаться Царю. — В Февр. 1599 г. г. Борис посылал в Нарву гостя Выходцова с просьбою, чтобы Шведы дозволили нашим купцам восстановить там Русскую церковь Св. Николая.
(44) См. Chron. Бераи Петрея 274. Первый называет ее die Tatersche. Рассказывают басню, что Густав, едучи в Москву, оставил Царскую опасную грамоту в Риге у Генрика Флогеля; что Борис подкупил его Секретаря Скульта и через него тайно достал сию грамоту; что Скульт, без ведома Принцова, в угодность Борису написал манифест к жителям Финляндии, убеждая их признать Густава своим Властителем; что Густав, желая выехать из России в Германию, послал туда Гофмейстера, Христофора Катора, но что сего верного слугу отравили ядом во Пскове, взяв у него все бумаги; что Густав жаловался на то Борисову Медику Фидлеру, а Фидлер оклеветал его перед Царем (см. Далина глав. 15, § 23). — В 1614 г. еще хранился в Архиве столпик 1602 года
о Свейском Густаве Королевиче, как он бьы на Угличе; но сия связка бумаг утратилась или сгорела (см. Архив. Переписную Книгу 1614 г.). Маржерет пишет, что Густав мог иметь с Углича 4000 рублей доходу.
(45) См. в Архиве выписку о приезде Густава, г. 1601. Царь велел отослать к нему кушанье на дом.
(46) См. Chron. Бера, который сам погребал Густава, не в монастыре Димитрия Солунского, как он пишет, а разве близ сего монастыря, или вне ограды его: см. Chron. Петрея 276.
(47) В Делах Польск. № 24, л. 80: «Будет Государь ваш не велит нас отпустить, и мы на кони сядем и поедем сами; а кто нас станет бить, и мы учнем сами бить: потому что пришло нам не до Государские чести, до своего живота; нам живот свой всего дороже; в неволе жить не извыкли... За печалованием сына своего (л. 90) велел Государь Бояром перемирья приговорить». По Архив. Переписной Книге 1614 г. нам известно, что в 1598 и 1599 г. ездил в Литву Посланник Мих. Татищев, а в 1600 г. был в Москве Сигизмундов, Варфоломей Бердовский, в 1603 Богдан Хрептович и в том же году Ян Деветольский; книги их Посольства утратились (вместе со многими иными времен Годунова): уцелела только грамота Сигизмундова к Борису от 26 Мая 1599, в которой он поздравляет его с воцарением и просит не помогать мятежнику Карлу.
(48) Там же, л. 80: «мы (Сапега) Государя вашего с Бояры много говорили и ТЬШКФШ» .
(49) Там же, л. 3, 98: «А как Послы перешли за рубеж (в Октябре), и стояли в деревне в Кутейне полчетверты недели; корму Королевского не давали и приходить ни кому ни с чем не велели... а лошади ходили зимою на поле на снегу». Литовские Вельможи оправдываясь говорили Послам: «и то вам сталось от себя: пришли есте в Государя нашего землю без ведомости». См. л. 92 и 96. Король приехал в Вильну 13 Дек., а Салтыков с Власьевым 26 Дек. 1601; последние возвратились в Москву 30 Генв. 1602.
(50) Дела Польск. № 25, л. 147. О Владиславе (№ 24, л. 178): «А как стол почали издавать, поставили сахары и овощи, и в те поры пришел х’ Королю Королевичь Владислав, а перед ним шло Стольников и Дворян человек с тридцать; и Послы встав поклонились. И Королевичь сел по конец стола, по правую сторону от Короля в креслех, оболоченых бархатом червчатым. И Послы, поговоря меж себя, обослались с Паны Радами и говорили Канцлеру Льву Сапеге: приказ с нами Вел. Государя нашего, Царевича, к Владиславу... и Канцлер ходил х’ Королю... и приказал, что Жигимонт велел им речью говорить Королевичу после стола... И как скатерть с стола исперед Короля сняли и стол отнесли, и с Посольского стола скатерть сняли, и Послом поставили скамейку против Короля, а Паны Рада сели по обе стороны Короля в креслех, и Король велел Послом сести; а посидев немного, Послы встав от Государя Царевича поклон Владиславу правили, и Королевичь про Царевичево здоровье спросил, встав и шляпку сняв... И Лев от Королевича говорил: Владислав Королевичь, слыша про Государя вашего, Князя Ф. Б. здоровье, радуется и поздравляет, чтоб он вперед был счастлив, а с ним в ссылке и в любви... И Послы говорили: будет Королевичь нас пожалует, и мы к руце идем... И Королевичь звал Послов к руке... и против Послов сымал шляпочку», и проч.
(51) См. в Архиве грамоту Шведского Фельдмаршала Акселя Рининга (от 13 Ноября 1599) к Воеводе Копорскому, К. Г. Звенигородскому, также грамоты Герцога Карла к Борису от 14 Июля 1598, 8 и 10 Генв. 1599 (на Русском языке с Латинскою подписью Карлова имени), 5 Генв. 1600 и другие, привезенные его гонцами в Москву. Борис в 1598 г. посылал в Швецию Никиф. Елагина с некоторыми освобожденными Шведскими пленниками и П. Хомутова (задержанного в Финляндии Абовским начальником, верным Королю Сигизмунду), а в Июне 1599 Дворянина Вас. Сукина и Думного Дьяка Постника Дмитриева (см. Архив. Переписную Книгу 1614 г.).
(52) См. в Архиве Кол. И. Д. мемориал Швед. Послов Гендрихсона с товарищи, где сказано: НаЬеп wir verstanden, dal? Eure groEmechtige Zarische
Hocheit ob dem, was der Durchl. Hochgeboren Fiirst, Herzog Carl, unser gnedigster Herr, wegen Annehmung der Koninglichen Crone unr Scepters, so seiner fiirstl. Durchleuchtigkeit von den Stenden des Reichs Schweden einhellig mit bochstem Flehen angeboten wird, sich ben Eurer Gr. Zarischen Hocheit Radts erholet, ein gnediges Gefallen tragen und fiir billich erachten, daE der HerEoz, unser gn. Fiirst, nach unsern Schwedischen Rechten sich der Crone annehme, etc. Сии Послы, Карл Гендрихсон, Юрген Клаусон и Яган Юргенсом (у Видекинда, в Hist. Belli Sveco-Moscouit., Georgius Claudii, Erlandus Beronis, Magnus Strijk), приехали к нам в исходе 1600 г., а мемориал свой вручили Боярам 16 Февр. 1601.
(53) См. там же. — Карл 22 Апр. 1601 писал к Борису, чтобы не держать Шведских Послов в Москве без всякого дела; в письме от 1 Окт. жалуется, что их выслали неучтиво и без всякого ответа на его грамоту; в другом, от 16 Дек., упрекает Царя нашими происками в Эстонии, и спрашивает, хотим ли содержать вечный мир с Швециею или нет? Карл в Июне 1602 г. предлагал снова съехаться Послам на границе, а в Мае 1604 г. требовал наказания тех Россиян, которые нагло обидели Шведских гонцев, распечатали его грамоту и в драке убили одного Шведа; в противном случае хотел искать управы силою. Одним словом, Борис до конца жизни своей не подтвердил Феодорова мирного договора с Швециею. — В наших Розрядн. Книгах 1601 г. уже дается;
Герцогу имя Короля Шведского, принятое им только в 1604 году.
(54) Еще в 1600 г. Борис хотел было отправить в Данию Послов, Князя Фед. Борятинского, Тимофея Грязного и Дьяка Ив. Максимова (см. Архив. Переписную Книгу 1614 г.); но раздумал (см. грамоты Борисовы к Кольским Воеводам в 1601 г.). В Мае 1601 был у нас Христианов гонец, требуя опасной грамоты для приезда Датских Послов; в Авг. отплыли Ржевский и Дмитриев из Архангельска в Копенгаген; 18 Окт. Христиановы Послы, по нашим бумагам Эскиль Брок, Карл Брукс и Симон Силинин (Sallingen), приехали в Москву (см. Шлегел. Leben Christ. IV, стр. 301), а выехали в 1602 году. Начальник Кольский, Фед. Хлопов, в 1601 г. спорил с Норвежскими чиновниками о 110 ефимках, коих они требовали с наших Лопарей.
(55) См. Датские Архивские известия в Бишинг. Histor. Magaz. VII, 317-319.
(56) В бумагах Посланника Ржевского: «Был в Кореле и во всей Корельской земли большой Владетель, именем Валит, Варент тожь, а послушна была Корела к В. Новугороду с Двинскою землею, и посаженик был тот Валит на Корельское владенье от Новогородских Посадников, и как он ту Мурманскую землю учал войною приводити под свою власть, и Мурмане били челом Норвецким Немцом, чтоб они по соседству за них стали... и отстояти (Немцы) их не могли, потому что он сам собою был дороден, ратной человек и к рати необычный охотник: то у него был большой промысл, что рать... и побивал Немец, а в Варенге на побоище Немецком, где Варенской летней погост, на славу свою принесши с берегу своими руками положил камень, в вышину от земли есть и ныне больше косые сажени; а около его подале выкладено каменьем кабы городовой оклад в 12 стен; а назван у него был тот
оклад Вавилоном. А в Коле, где ныне острог, обложено было у него каменьем в 12 стен тем же обычаем; и тот камень, что в Варенге, и по сей час словет Валитов камень; а что было в Коле, то развалено, как острог делали. А меж Печенги и Паз-реки, от Печенские губы по ту сторону верст с 35, есть губа морская, вышла в берег кругла, а середь ее остров камен высок, кругом сверху ровен: тут у него для крепости и покоя за города место было... А как Валита не стало, а в крещенье ему было имя Василей, и положен в Кореле на посаде», и проч. Сие предание узнали от Лапландских старожилов в 1592 году К. Звенигородский и Васильчиков: см. Т. X, примеч. 333. О крещении Лапландцев см. стр. 711 И. Г. Р. и Т. VII примеч. 371.
(57) См. Маллета Hist, de Dannem. кн. X, г. 1601.
(58) В летописи сказано (см. Никон. Лет. VIII, 49), что Царь посылал сватом в Данию Дьяка Афан. Власьева; но дипломатические бумаги свидетельствуют, что Власьев находился осенью и зимою 1601 года в Литве, возвратился в Москву 30 Генв. 1602, принимал там Флорентийского Посланника в конце Марта (см. ниже), а в Июне выехал встречать Герцога Иоанна: когда же мог быть в Дании? разве на возвратном пути из Любека в 1600 г., когда он (см. ниже) ездил в Германию к Императору? Власьев действительно был в Дании сватом, но уже около 1604 году (см. Т. XI, примеч. 77).
(59) Сие условие нам известно по письму Иоанна, Герцога Шлезвигского, к Королю Христиану (см. Т. XI, примеч. 77).
(60) Салтыков и Власьев пишут к Царю: «Авг., Государь, в 11 д., за час до света, отпустили мы х’ Королевичу судно большое, в котором ему сидети; а на судне сделан чердак, изнутри подзолочен до лавок бархатом червчатым, а от лавок до помосту слан ковры; а верх у чердака покрыт сукном багрецом; а набои у судна и по набоем решетки покрыты красками розными — да 30 суден больших и середних, на чем ехати Королевичевым людем, и обиходу и рухляди... И того же дни Королевичь на вашу, Государь, сторону приехал; а мы стояли у берегу близко вашего Государева шатра... и как Королевичь вшел в шатер, и велел нам быть у себя... и спрашивал о вашем здоровье и бил челом на вашем жалованье... И подвезли возок, и Яган поехал в большие шатры, и помешкав немного в шатрах, поехал в Иваньгород; а шли наперед Стрельцы пешие, а за ними ехали Дворяне выборные, 100 человек; а за ними Королевичевы люди; а за ними Королевичь, а с ним сидели в возку 3 человека
Королевских Бояр Думных; а за Королевичем мы, холопи твои, полком... И Королевичь нас жалует не по нашей мере: против нас встает и витаетца (здравствуется), шляпку сняв». Иванегородский Воевода, К. Вас. Ростовский, писал к Царю: «Сказывал нам толмачь Тишка: былде он за рекою на Ругодивской стороне и ему-де сказывал Староста Якуш: как-де пришел Корелевичь в Ивань-город, и с ним был брат его родной большой, а имени-де ему не ведает, и ночевал, а на другой день был в Ругодиве и пировал у Державца, и в Ругодиве-де для того стрельба была... и поехал на море». Если сие известие справедливо, то Иоанна проводил до России Ульрих, Епископ Шверинский. — Далее пишут Салтыков и Власьев: «Платьицо, Государь, на
нем (Иоанне) было атлас ал, делано с конютелью по-Неметцки; шляпка пуховая: на ней круживца, делано золото да серебро с конютелью; чюлочки шелк ал, а башмачки сафьян синь». В другом месте: «А платьицо на нем в то время было атлас желт с кружевцом, шапочка вашего Государского жалованья третьего наряду, бархат синь, низана жемчюгом, окол соболей, чюлочки шелк желт... Спрашивал меня о вашем здоровье, и яз (Салтыков) сказал: дал Бог, здоров; пошли молитисъ к Живонач. Троице, да и в Колязин монастырь ... и Королевичь учинился радостен, и спрашивает меня про ваше Царьское здоровье по вся дни... Пришли Королевичевы люди со всею рухлядью в Новгород, а подвод под ними шло 300, и отпускает их Королевичь в судех... Крестьянуса Короля Послы говорят Королевичу, чтоб он Русские обычаи переимал не вдруг», и проч. и проч. См. в Архиве, между Датскими Делами,
отписки Салтыкова и Власьева о Герцоге Иоанне; также Musscowit. Reise und Einzigdel? D. Fiirsten, Herzog Hansen del? jiingern aul? Dennemark, в Бишинг. Magaz. VIII, 257: т. e. «Описание Иоаннова путешествия, пребывания в Москве, болезни и смерти его, напечатанное в Магдебурге в 1604 году». В Архиве Кол. И. Д. есть Перевод из печатный книги о полученных от Царя Бориса Фед. Дацким Королевичем Яганом дорогих дарах: это современный перевод из сего Описания, изданного по воле Короля Христиана. Там сказано: «Дарил (Царь) его Княжескую милость на дороге: гиштно (в Немецк. Rock.) бархат золотной, а на нем по семи запон (Geschmticke) на стороне; платно бархат золотной, шелк лазорев да желть с тгащи с дорогими каменьи, по пяти каменей в тгаще (Spangen, derein 5 Edelgesteine)... платно изуфь зеленая (griin seiden Cammelotten-Rock) с круживом (Posamenten), 13 пуговиц золотых... Возок, 6 лошадей серых, шлеи червчатые; у возку железо посеребрено; покрыт лазоревым сафьяном, а в нем обито камкою пестрою;подушки в нем лазоревы и червчаты; а по сторонам писан золотом и розными красками; колеса и дышло крашены... Три лошади (верховые): одна чюбара что рысь; седло бархатное,
шитое золотом; покров на нем золотной, а снасть вся у седла серебряная... После стола (в Москве) Его Величество, а после того Царевичь, сняв с себя по дорогой чепи, полны сажени алмазы и яхонты, и клали на его Княжескую милость с великою честию».
(61) См. Никон. Лет. и Musskowit. Reise в Бишинге 264. До Тушина Приставами у Герцога были К. Сем. Кропоткин и Ив. Седаков, смененные там К. Гр. Ромодановским. У городских ворот встречали Иоанна Боярин К. Вас. Вас. Голицын и Окольничие Вас. Морозов и Петр Фед. Басманов.
(62) В Musskowit. Reise 268: 100 Essen in Schiisseln von lautern Klarem Golde, gar grol? und dicke; derselben waren 200, dann ein jedes Essen hatte eine Deckschiissel.
(63) В Написании о Царех Московских (в Русск. Достопамятн. I, 174): «Царевна Ксения, отроковица чюдного домышления, зельною красотою лепа, бела и лицем румяна, очи имея черны, велики, светлостию блистаяся; когда же в жалости слезы от очию испущаше, тогда наипаче светлостию зельною блисташе; бровми союзна, телом изобильна, млечною белостию облиянна; возрастом ни высока, ни низка; власы имея черны, велики, аки трубы по плечам лежаху; воистинну во всех женах благочиннейша, и писанию книжному (искусна?), и многим цветуще благоречием, во всех делех чредима; гласы воспеваемые любляше, и песни духовные любезне слышати любляше». — В Musskow. Reise 270: Es капп wohl seyn, dal? sie (Царица и Ксения) am
verbogenen ort gestanden und Ihr F. G. Auff- und Abzug angesehen. Шлегель (Leben Christ. 314) пишет о помолвке (Verlobung) в тот же день; но обручения не было, когда жених уехал, не видав Ксении.
(64) См. Musskowit. Reise 270. Автор говорит, что карета Феодорова походила на Немецкие, висячие, hangeden; что верьх кареты Царской опирался на четыре столбика с большими серебряными шишками; что в карете Царицыной могли сидеть три человека рядом; что шляпы Боярынь украшались
золотыми пуговицами и кистями, висящими до плеч, а сапожки на всех были желтые. О старых всадниках: Es ritten fiir der Kaiserinnen, etzliche Glied drey bey einander, alte Menner, derer mehrer Theil mit langen grawen Barten, sonst wol staffieret.
(65) В Армейской бумаге о дарах (см. Т. XI, примеч. 60): «Постеля и белье: 7 сорочек шитых золотом и серебром; 5 пар портов; 41 платок белых;
постеля отлас с розными цветы; две перины, да два сголовья, одно отлас желтый, а другое камка желтая; одеяло бархат червчат; две подушки отласные маленькие; одеяло золотное, испод соболей, опушено пухом».
(66) В Степей. Кн. Латухина: «он же (Иоанн) восхоте креститися».
(67) В Розрядн. Кн.: «Окт. в 16 приезжал к Царю в Братошино о здоровье спрашивать да с грамотою от Дацк. Королевича Дворянин Индрик».
Маржерет говорит, что Иоанн занемог от невоздержности, d’un excez, comme Гоп tient.
(68) См. Musskowit. Reise 272. Царь, как пишет Автор, бранил переводчика, что он не хотел сказать ему правды о болезни Иоанновой. По одной Розрядной Книге Иоанн умер 29 Окт. в 3 часу ночи, по другой Окт. 27, во втором часу ночи, (в надгробной надписи: septima hora vespertina), и прибавлено: «схоронили его в Немецкой слободе в Кукуе; и Государь в те поры сам был на Посольском Дворе, и отпустя его, поехал с Бояры от Посольского Двора в город».
(69) См. Musskowit. Reise 272—277. В надгробной надписи не сказано прямо, что Иоанн ехал в Россию жениться, а только: ad Magnum Muscovite imperatorem in re perquam seria se contulit, postquam ob praeclares animi corporisque dotes ab eodem benigne amplexus, nec non summo cum populi applausu salvus et incolumis introductus erat... Ardenti febri correptus... et cum ingenti praedicti Imperatoris et subditorumque suorum luctu et planctu... in Christo obdormivit.
В 1614 г. еще хранилась в нашем Архиве связка челобитных Дацкого Королевича Ягана и Дворян его к Царю Борису о всяких делех.
(70) В Никон. Лет. «Дойде же до Царя Бориса, что его (Иоанна) любят всею землею; он же яростию наполнися и зависти, и чаяше того, что по смерти
моей не посадят сына моего на Царство, и начат Королевича не любити и не пощади дочери своей, а повеле Семену Годунову, как бы над ним промыслите... Королевичь же впаде в болезнь и посла по Дохтуров: Дохтуры же быша у того Боярина Семена в приказе... и возвестиша Семену, яко можно ему пособити; он же на них свирепым оком зряше, и ничего не проглаголаше; они же то видяху, яко негодно бысть, Королевичь же и умре не крещен».
(71) Чрез Боярина Салтыкова и Дьяка Власьева, которые ехали с Иоанном от Наровы до Москвы (см. выше).
(72) См. Т. XI, примеч. 60. Под заглавием сказано: Durch einen der Wahrheit Liebhaber, dem Hochlobl. Haufi Dennemarck und Hollstein zu sondern Ehren zusammen getragen.
(73) В Делах Крымских, 7 Ноября 1602: «А Государь Царь сидел (принимая гонца Ханского) в полате в своем Царском месте, в шубе бархатной
в смирной и в черной шапке, для того, что выехал был на Государево имя Дацкого Короля брат Яган Королевичь, а Государь хотел за него дать дочь свою, и Божиим судом Королевича не стало». И Царевич и весь Двор были в одежде печальной.
(74) См. Chron. Бера.
(75) См. Шлегеля Leben Chr. 315 и Chron. Бера.
(76) 7 Ноября, т. е. через 10 дней по Иоанновой смерти, Борис принимал гонца Ханского (см. Т. XI, примеч. 73).
(77) См. бумаги Копенгагенского Архива, напечатанные в Бишинг. Hist. Magaz. VII, 321. Герцог Шлезвигский, Иоанн, от 6 Марта 1605 собственноручно писал к Христиану из Зондербурга, что около того времени, как Гамбург присягнул ему (Королю) в подданстве (в 1603 г.), началося дело о сватовстве между ими и Царем Московским; что Рос. Послы Michael Ronnon и Affinassa (Михайло Глебовичъ Салтыков и Думный Дьяк Афанасий Власьев?) предлагали сыну его, Фридерику, жениться на Царевне Ксении, а после Альберту, но что Иоанн убеждал их выбрать в женихи третьего сына его, Филиппа, который, подобно Христианову брату, умершему женихом в Москве, охотно переселится в Россию, где назначается Уцел (mit Land und Leuten) для Ксениина супруга; что Послы изъявили согласие, но что с того времени не было уже никаких вестей от Царя; что Иоанн молит Короля способствовать успеху сего важного дела, скорее отправить в Москву надежного Посла, и проч. Но Борис в 1605 году уже не мог думать о сватовстве! В Архив. Переписной Книге 1614 г. упоминается еще о Датских Посланниках, Николае Краге и Клаусе, гонце Борисе и Марке Гесе, которые
были в Москве около 1603 года.
(78) См. в Делах Цесарского Двора Статейный Список Дьяка Афанасья Власьева. Там, стр. 11: «а как ехал Афанасей к городу (Гамбургу), и за городом версты за три и в городе по улицам стояли многие люди, и из города стреляли из наряду, и трубники играли». Власьев приехал к Императору в Октябре, а возвратился уже летом в 1600 году.
(79) См. стр. 989 И. Г. Р.
(80) В донесении Власьева: «Цесарское Величество добре скорбит, что Царское Величество хочет сам своею персоною идти, чтоб притча какая не
учинилася».
(81) См. Дела Крымские сего времени.
(82) В делах Грузинских 1604 года: «и ссылки меж их, Государей (Рудольфа и Бориса), частые, и против Турского Салтана Государь наш Рудольфу, Цесарю Римскому, своею Царскою казною вспоможенье учинил».
Бер в своей Москов. Хронике пишет, что Борис послал к Императору соболей и черных лисиц на несколько тысяч рублей, и будто бы обязался дать ему 10 000 воинов в помощь.
Австрийские дела Борисова времени сожжены Поляками во время междоцарствия, а другие сгорели в Московский ужасный пожар 1626 года. В Архив. Переписной Книге 1614 года упоминается о грамотах Рудольфовых к Царю, привезеных гонцом Михайлом Шелем (или Шилем) в 1599 и 1601 годах, Посланником Николаем Варкочем в 1599, гонцем Бсигъцирем в 1603. Там же упоминается о вторичном Посольстве Афанасия Власьева к Императору около 1604 года. В письмах Рудольфовых, которые еще сохранились в Архиве, именованы Посланники Австрийские Мих. Шель, Стефан Какус и Посол Барон Аогау: первый был в Москве зимою 1601, второй осенью 1602, а третий в 1604 году.
Шиль (в Немецк. бумагах Schiele) еще и в Сент. 1598 года приезжал в Москву с Императорскою грамотою, в коей Рудольф поздравлял Бориса с восшествием на престол. Мы уже ссылались на донесение Шилево, напечатанное в Вихман. Sammlung kleiner Schriften. «11 Сент, (пишет сей чиновник, Hoffdiener) виделись со мною главный Царский Секретарь, Андрей Ивановичь и Немец. Переводчик, Рейхарт Бекман... и другой, Адольф Затлер... Канцлер Вас. Щелкалов хотел знать, есть ли со мною дары?.. У меня было только двое боевых часов: он похвалил их, но сказал, что надобно тайно прибавить к ним некоторые драгоценные вещи из казны Государевой и поднести оные Царю от имени Императора... хотел дать мне еще и трех слуг в Немецк. платье, чтобы нести дары во дворец, вместе с двумя моими слугами; но, раздумав, сказал: поднеси часы от себя, и довольно... 14 Ноября Пристав объявил мне, что Государевы воины на голову побили Сибирского Царя, который в бегстве утонул... С сею счастливою вестию сам Государь был у сестры своей в монастыре, и там ночевал... Три дни звонили в колокола... Вице-Канцлер Афанасий (Власьев) сказал мне, что Царь в знак особенной любви к Императору примет меня не как гонца, а как Посланника... и что с начала России не бывало в ней Венценосца, подобного Борису в мудрости... Царь требовал в Литве опасной грамоты для проезда своих Послов к Императору; но тамошние Вельможи не дали ее, удивляясь, что он ссылается с Государями столь отдаленными, а не хочет известить соседа, Короля их, о своем воцарении. Борис велел сказать им: не знаю, кто у вас ныне Королем... 6 Дек. я был представлен Борису, еще первый в его царствование, как мне
сказывали... и 23 Генв. выехал из Москвы, чтоб возвратиться чрез Ливонию».
Между Архивскими грамотами Рудольфа заметим Латинскую от 23 Мая 1600, привезенную Власьевым: Император пишет, что не может ответствовать на тайное поручение сего Дьяка, пока Царь не изъяснится откровеннее; что в таком случае он (Рудольф) спросит у своих братьев, Эрцгерцогов, об их расположении, и немедленно будет отвечать Борису, или грамотою в цыфрах или словесно чрез Посла нарочного. Дело шло, кажется, о сватовстве: вероятно, что Борис хотел выдать Ксению за Эрцгерцога; но не знаем верно — и сие предложение (если оно было сделано) не имело никакого следствия.
(83) Шиль и Какус. Император писал к Борису, что-бы он дозволил им ехать из Москвы в Персию (см. в Архиве Рудольфовы грамоты 1602 года).
(84) В отписке к Царю из Колмогор от 12 Авг. 1600 (см. в Архиве Англ. Дела): «Иван, Государь, Чепчюгов да Гр. Елизаров (Приставы), с Кызылбашским Посланником с Исеналеем и с Агличанином с Дон-Онтоном пришли на Колмогоры Июня во 2 день, а к Архангельскому Июня в 23, а от Архангельского города, от корабленой пристани, Кызылбашского Посланника Исеналея да Агл. Дон-Онтона с Дворяны и с людми на корабле за море отпустили Июля в 9; а нанял, Государь, под них тот корабль Иван Ульянов да Рыцарь Юрьев (Англичане) у Галанских у торговых Немец». От Шаха Аббаса в 1600 г. был в Москве Посол Пер хулы-Бек, с коим (в Сентябре) отправились в Персию Наместник Шацкий К. Александр Фед. Засекин, Дворянин Темирь Вас. Засецкий и Дьяк Ив. Шарапов, имея для заключения союза примерную грамоту такого содержания: «Быть Царю и Шаху на всех недругов за-один; Послам и купцам ездить свободно из России в Персию, из Персии в Россию; не вводить новых торговых пошлин», и проч. Царь и Царевич послали в дар
Аббасу скарлатные однорядки с кружевом, несколько крестов, соболей, черных лисиц, 7 костей рыбьего зубу, панцырь, 2 самопала, порошнии, у Немецкую с наводом, боевые часы, да по желанию Шахову медведя-гонца, двух собак борзых и двух Меделенских (Миланских), 200 ведр вина (из Казани), два куба винные с трубами, крышками и таганами. В наставлении К. Засекину сказано: «Будет Шаховы ближние люди учнут говорити что о Шевкале и о Косийском городе... и К. Александру с товарищи говорити: В. Государь наш для любви брата своего, Шахова Величества, город с Койсы снести велит; а Аббас-Шахово б Величество к Шевкалу послал, чтоб он понравился, прежние свои неправды покрыл правдою, и в винах своих добил челом В. Государю нашему, и быль бы со всею землею в жалованье у Его Царск. Величества крепко и неподвижно... А нечто по грехом принесет вас под
Турской город под Дербент, или на море вас возмут Турские люди, и вы наказ и грамоты, изготовя тайно, с каменем вкиньте в воду». Сие Посольство возвратилось в 1603 году.
(85) В делах Цесар. Двора г. 1604: «Прислал Шах к Вел. Государю нашему место Царьское золото с лалы и с яхонты и с иным дорогим каменьем
прежних великих Государей Перситцких». Статейный список Лачин-Бекова (равно как и Перкулы-Бекова) Посольства утратился. В Розрядн. Кн. сказано, что сей Вельможа въехал в Москву 28 Авг., и был представлен 3 Сентября.
(86) См. в Архиве бумаги о приезде Грузинск. Послов, Князя Сулеймана и Дьяка Леона в Марте 1599. В Июне сего года возвратились в Москву из Грузии Посланники Козма Совин и Андрей Полуханов, отправленные еще в 1596 году. В донесении их между прочим сказано: «В 104 (1596) году приходил в Грузи к Александру Царю от Абас-Шаха Посол, чтоб Царь дал дочь свою за Шаха, и многую казну прислал; и Царь дочери не дал, а дал ее за Дадьянского Князя, и казну Шахову за дочерью дал, а к Шаху писал, что дочь его сговорена прежде той присылки... Да в 105 г. Шах прислал другова Посла к Царю, с грозою великою, чтоб он выбрал из своего роду лучшую девку и прислал к нему... и Александр послал к Шаху племянницу жены своей».
(87) См. стр. 1013 И. Г. Р. Иван Афан. Нащокин и Подъячий Леонтьев отправлены в Июле 1601.
(88) См. в бумагах Посла Александрова, Архимандрита Кирилла, приехавшого в исходе 1603 года, вместе с Нащокиным и Леонтьевым, Кирилл
рассказывал: «Царь Александр был болен огневою, и лежал замертво 3 дни, и Царевичи Давид и Юрий о Государьстве меж себя учали говорить... и помирились, и дал Давид Юрью удел, а сам сел на Царьстве, и многие люди говорили Юрию, чтоб убить Давида, и Юрий отказал, что крестного целованья преступить не хочет; а Давид пришел к отцу, и ухватись за ногу, говорил, что он перед ним виноват... и учали изменники говорить ему: птица-де летает по воздуху, и коли ее поймаешь, и она в руках; а как из рук выпустишь, и тогды ее не увидишь; а то-де Царьство тебе Бог дал... и Давид послал к отцу, чтоб прислал к нему знамя Царьское, и шапку и саблю с поясом: то у них в обычае ведетца вместо Царьского венча... а мыслил то: только отец тое чести к нему не пришлет, и он хотел его удавить... а Юрья скова, и послал в заточенье...
и был на Государстве с год; отцу тесноты чинил гладом и наготою... и убил ближних людей 17 человек: иных велел метать с высоких стен... и в церкви ближнему человеку, Сторозану, голову отсечь... и Царь Александр прибежал в церковь Богоматери... и Давида проклял; и с того времени Давид учал быть болен: пришла опухоль, и в 7 день расселся: утроба вывалилась», и проч.
(89) Нащокин, не доехав до Москвы, умер. Леонтьева посадили в темницу. Они сердились на Александра за худое угощение и за дары скудные.
(90) Слова Кирилловы: «Городище Тарки в Кумыцкой земле, от морского берегу версты с две; исстари городь бывал каменной: стоит на горе; а та гора отошла от больших гор к морю гребнем, и по ней лес большой, а верх ее сажен с 30, и там стоит башня каменная, и с той башни можно очищать из наряду до моря и на все стороны; а с одной стороны у той горы от моря залом каменной самородной; а под заломом внизу, от верху сажен с 20, стоит на той же горе двор Шевкалов, полаты каменные и избы; да туто жь с одного края,
позади Шевкалова двора, башня другая каменная, да городище старое: с дву сторон горы стена была каменная; и для крепости к тем старым башням по старому городищу изнова с дву сторон делати стена каменная или деревянная; а камени туто добре много, и извесной камень есть же; а лес дуб и всякой погожей от Тарков с версту. А ниже Шевкалова двора, на самом низу, мечеть
каменная; да туто жь дворов черных с 300, и живут пашенные люди не съезжая; а воинские люди приходят от Шевкала временем, как хлеб поспеет, и они его хоронят по ямом и по горам, и блюдутца приходу людей Государевых с Койсы... Ключевые родники на горе и под заломом многие, и воды добре здоровы; а на ключах мельницы. А от Косинского острогу до Тарков 15 верст;
а от Койсы до Терки 3 днища; а от Тарков дорога в Грузинскую землю в Загем прямо через горы, а ходят на лошадок с вьюки... а тою дорогою от Тарков до Таркалов полднища, а от Таркалов до Кафыр-Кумыков полднища, а от Кафыр-Кумыков до Казы-Кумыков днище, а от Казы-Кумыков до Грузинские земли и до Загема 2 днища. А Шевкал и дети его живут больши в Казы-Кумыкех в горах, подале от Русских городов, а места крепкие; а только Государевы люди его там найдут, и ему только бежать в Шамаху и в Баку к Турскому; а в Дербень не пойдет, потому что тот город не крепок и безлюден. — А другой город ставити у озера у соленого, зовут Бузлык; около того озера верст с 20, а от Тарков с 5; а соли много, и лесу, и пашни, и травы, и воды ключевые... а около места ровные, и опричь того места во всех горах соли нет; и Шевкалу будет утесненье велико. — А третье место городище старое на горе, над рекою Буйнаком, от Тарков днище; а на том городище стены и башни и ныне есть;
а мерою городище в длину и поперек сажен по 300; а бывал тот город поставленья Олександра Царя Македонского; и окола села и деревни многие, и винограду, и пашни, и лесу много... и рекою можно ходить до моря... и тут прилегло две дороги, к Дербени и в Шамаху и в Баку».
(91) В Статейном Списке Татищева (см. ниже): «а стал нынешний подъем, опричь ратных людей, больши трехсот тысячь рублев». Все следующие подробности взяты из донесений Татищева, с коим ездил в Грузию Дьяк Андрей Иванов.
(92) «Чтоб вы, Вел. Государь, всю Грузинскую землю пожаловали, велели поставить в ней город или два, избрав места для большого укрепления,
и своих людей в них посадили... а наших-де людей (Грузинских) тысечь с двадцать будет на аргамацех и в доспехах; и на нас-де Турской и Кизылбашской взозрить не посмеют». Татищев взял новую присягу с Юрия и народа в Генв. 1605.
(93) См. стр. 1012 И. Г. Р. Александр с Константином приехали в Загем 8 Марта 1605; через 4 дни убили первого.
(94) В донесении Татищева: «и сказывали Послом Грузинские люди, которые были у Шаха со Александром, что Александра и Юрья велел Шах убить за то, что-де они ссылались с Турским; а иное-де и за то, что он (Александр) от Шаха отстав, почел быть в Государеве жалованье, под его рукою; а исстари Грузинские Государи бывали под Шаховою рукою».
(95) См. стр. 1053 И. Г. Р. О Тамари см. стр. 265 И. Г. Р. — Татищев въехал в Карталинию 15 Апреля.
(96) В таком смысле сносились Иоанн и Феодор с Султанами.
(97) Терская крепость была построена на Тюменском городище, близ устья реки Терека (см. Больш. Чертеж 98), и называлась Терским городом или
городом на Терке.
(98) См. Степей. Кн. Латухина, где все главные обстоятельства описаны согласно с донесением Татищева, и лучше. Там сказано: «Егда же приближися весна, собрашася Кумыцкие люди, Шевкал и Крим- Шевкал... с ними же Турской Паша из Шамахи... и осадиша Койсу и начата ко граду земляную гору подводити, чтоб тою горою в град войти... Оттуда приидоша под Тарки... и к вышке каменной древяную гору наметали и подкоп под нее подвели, и зелием вышку взорвало... Кумычане же и Турчане начата из ручных турок в город стреляти и людей множество убивати... Был Паша у Окольничего в шатрах, пировал... И учиниша между собою повольной торг», и проч. Кроме Ив. М. Бутурлина, его сына Федора, Ив. Полева, Осипа Плещеева с сыновьями Богданом и Львом, убиты Писменные Головы Калинник Зюзин, Демид Черемисинов, Иван Исупов, Сотник Ив. Манов и проч.; кроме К. Вл. Ив. Бахтеярова, взяли в полон Петра Ив. Бутурлина с двумя Головами, Аф. Благим и Смирновым-Маматовым. В Никон. Лет:. «Сий же окаянный Смирной у них обусурманися... Всех побита на том бою болыпи 7000, окроме Боярских людей. Товарищ же их, К. Владим. Мосальской, отойде не с великими людьми
и пойде на Койсу к запасом; а Петр Головин тут стояше, дожидаясь присылки от них; а в те поры на Койсе Воевода К. Волод. Долгорукий. Воеводы же... Койсу сожгоша, и сами отыдоша на Терек. Того ж К. Володимера (Мосальского?) с товарищи взяша у Царя Турского в Кафе в тюрме седяща; а К. Володимира (Бахтеярова?) с товарищи пожаловал (кто? Султан?), отпустил их на Терек; тово жь бусурмана Смирново, сведав, что он обусурманился, повеле (кто?) ему датиразные муки; а напоследи же его окаянного велел обдати нефтью и повеле зажечь; тут окаянный и скончася».
(99) Татищев возвратился в Москву 5 Ноября 1605, уже при Димитрии Самозванце.
(100) См. в Архиве бумаги об отпуске гостя Англ. Фрянчика Чарея (Francis Cherry) в Дек. 1598. Поздравляя Бориса с восшествием на престол, Елисавета писала: «радуемся, что наш доброхот учинился на таком преславном Государстве по избранию всего народа Великим Государем».
(101) В Статейном Списке Послан. Григорья Микулина и Подьячего Ив. Зиновьева, л. 4: «И того жь дни (Сент. 18) Григорей и Ивашко из корабля высели под городком под Гравзендем, и встретили их у судов того городка приказной человек, а с ним посадцких людей человек с 200; а в те поры из городка и из кораблей стреляли из пушек... И приехал к Григорию в Гравзенд Королевнин Дворянин и Воевода Хибирской (Ирландский) Князь Ульян Розсей... и витались за руки, и говорил Князь Ульян от Королевны речь, сняв шляпу... а Королевны в Лунде нет: живет в селех своих, от Лунды верст с 20... и сели со К. Ульяном в суды вместе, а шел К. Ульян с левые руки, и говорил: в том-де месте, где вам выйти из судов, приставает Государыня наша Елисавет
Королевна, а опричь нихто... а велела вас встретить ближнему своему человеку Дворовому Воеводе, Лорд-Харберту Пенброку... А как вышли из судов, и встретили Григорья Воевода Лорд Пенброк, а с ним Князи и Дворяне и Алдерманы и гости на жеребцех, в наряде и золотых чепях, человек с 300... да Королевиных Дробантов человек до 100 с рогатинами золочеными и с корды в скорлатном в червчатом платье, а на платье шиты Королевнины печати золотом... и Королевна прислала под Григорья и под Ивашка свои кочи; а сидел Григорей в большом месте, а против Лорд Пенброк, а в дверцех с правые
стороны У. Розсей, а с левую гость Ив. Ульянов; а в другой коче Подьячий Ивашко... а Князи и Дворяне ехали верхи перед кодами и по сторонам... и говорил А. Пенброк: Государыня наша велела про вас ести готовить своим поваром; а вперед как похотите, Королевниным или своим... А как въехали в посад в Лунду, с города и с кораблей стреляли изо многого наряду; а город Лунда Вышегород (замок, Tower) камен невелик, а около его воды обводные; а большой город стена камена жь, стоит на ровном месте, около его версты с 4; а через реку Темзь меж посадов мост камен, а на мосту устроены домы каменые и лавки».
(102) «Со многими-де у меня с Великими Крестьянскими Государи братцкая любовь, а ни с которым такие любви нет, что с Вел. Государем вашим... велела вам сего дни (6 Генв.) на праздник у себя хлеба ести, а иду я к обедне, и вы подите посмотрите наших чинов... И велела Григорью идти перед собою... и на выходе в сенех ударил челом Королевне Италианские земли Флоренской Цельной Князь, а Францовскому Королю шурин, и Королевна звала его хлеба ести; а сказали приставы, за столом-де ему у Королевны с вами
вместе не сидети, а ести-де ему в другой полате с Бояры... Пришла Королевна в столовую полату, и села за стол, а Григорья и Ивашка и переводчика Ондрея велела посадити за особным столом у себя по левую руку... а Бояре и Дворяне
все стояли, а не сидел ни один... И как стол отшел, и Королевна почала умывать руки, и умыв, велела серебряник с водою поднести Григорью; и Григорей на жалованье челом бил, а рук не умывал, и говорил: Вел. Государь наш Королеву зовет себе любительною сестрою, и мне, холопу его, при ней рук умывать не пригодитца... и Королевна почала быти весела, и Григорью то похвалила, что ее почтил, рук при ней не умывал».
(103) Слова Елисаветы в письме от 16 Мая; Uppon an accasion of some rebellious attemptes against the peace of our governement, happing at his being here, was readye to have come forthe and to have putt hymselfe in danger against the undertakers thereof. — Микулин возвратился в Июле 1601.
(104) Ли (Lee, а не Lea) приехал в конце 1600, а выехал в Апр. 1601. Хваля Бориса, Ли говорит, что он «не так, как иные: только держат имя Хрестьянских Государей, а ищут проливати кровь и разорять друг друга, а не так, как быти в добром миру и в соединенье против Бусурманина Турка и неверного Папы; а он (Папа) таков же, как Турок или пуще». См. в Архиве бумаги Лиева Посольства. Елисавета писала еще к Борису с Мериком и с другими купцами. Между бумагами Британского Музея, присланными к Графу Н. П. Румянцову, есть письмо Борисово, в Английском переводе, к Елисавете, писанное в Апреле 1603 года, о невесте, ею предложенной. Царь отвечал: Хэиг Highness made knowne unto us, that amongst others you have made choise of a young Lady, being a pure maden, nobly descended by father and mother, adorned with graces and extraordinary guifts of nature, about eleven yeares of age, of whom you make an offer unto us, that if it be the pleasure of God to encline the hearts of the two young coople to like one of the other, all circumstances shall be accomodated on your part... But your Majestie hath therin not written unto us of that worthee Lady, what she is, whether she is of your Highness blood, descended of your Royal race, by juror father or mother, or from some other Archiduke or Duke (т. e., Борис хотел знать, происходит ли невеста от одного рода с Елисаветою, или от какого иного Эрцгерцога или Герцога).
Из Прибавлений в конце сего XI тома издан. 1824 года:
Королева Елисавета еще в 1601 году, 17 Сент., писала к Борису, что она — сведав о намерении Царя искать невесты и жениха для детей своих между юными Принцами и Принцессами Европейскими, особенно Австрийского Дома (см. Т. XI, примеч. 82) — хотела предложить в невесты для его сына одну из дочерей знаменитого Графа Дарби, ее родственника (of our cosen, the Earle of Darbie, being of our blood royall), но, к сожалению, узнала о неравенстве лет (ибо Царевичу Феодору было тогда 13, а младшей Графине Дарби 18 лет); что она (Елисавета) с радостию отдала бы за Борисова сына не только родственницу, но и собственную дочь, если бы имела ее (if we had any one of our own blood, nay of our owne bodie), любя Царя, и слыша о добрых качествах
Феодора. «Но (пишет Елисавета) Богу, держащему в руке сердца Государей, не угодно было вселить в меня склонности к супружеству: о чем жалею не для себя, а для своего народа, видя, как он хотел бы иметь наследников от моей крови, чтобы повиноваться им с любовию, для свободы и благоденствия отечества». Далее хитрая Елисавета, с оговорками и с лестию, предостерегает Бориса от связи с теми Государями, которые думают единственно о своих особенных выгодах, не умея искренно любить его, и которые, замышляв погубить Англию, невольно способствовали ее величию. (См. бумаги Британского Музея.)
(105) Иаков еще до восшествия своего на престол Англии хотел быть в сношении с Россиею. В бумагах Микулина: «Апр. в 12 приходили к Григорию (в Лондоне) от Посла Шкотцкого Короля 3 человека, люди его, и правили поклон, и говорили: Посол-де Эрль Бодвель велел тебе говорити, чтоб-де для любви мне с вами видетца... И Григорий говорил: будет похочет, и он бы к нам
ехал, а мы его приезду ради. И после того сказывали Григорию, что приходил-де к тебе сам Посол, а назвался своим человеком... И Майя в 7 приехал к Григорию Посол Эрль Бодвель, а с ним Королевских Дворян 6 человек, да людей с 50... и вшед в полату, учел говорити, сняв шляпу: приехал-де есми к вам для любви и за свою вину бити челом, что есми приходил к вам простым обычаем, хотя вас видети... А нечто б-дедал Бог вперед, чтоб меж Вел. Государем вашим и Якубом Королем нам любительную ссылку и дружбу видети».
(106) Дары Королевские: «возок позолочен бархатом червчатым; 2 сулеи серебряны золочены; сосуд хрустальной, обделан золотом; лохань да рукомойник серебряные золочены; 2 столы серебряные золочены; кубок серебрян золочен с покрышкою; постав сукна скарлату; 4 поставы сукон розными цветы». См. в Архиве бумаги Смитова Посольства.
В Мильтон. History of Moscovia сказано, что Борис, отпустив Смита, послал ему на дом к обеду 300 блюд рыбы (ибо день был постный) удивительной величины и чрезвычайно вкусной (of such strangeness, greatness and goodness as scarce would be credible to report).
(107) См. Hansische Chron. Ill, 122, в Мил. Samml. V, 164, и в нашем Архиве бумаги о приезде Любских и иных поморских вольных городов Послов: Любек. Бургомистра Гермерса, Ратсгера Генр. Керкринга, Секретаря И. Брамбаха, и двух Стральзундских Ратсгеров, Ник. Динниса и И. Штиленберга. В бумагах упоминается о 72 городах, но именуется только 59. — Шведский Правитель Карл, жалуясь, что Ганза дает корабли Сигизмунду, просил Царя о задержании купцев ее в России со всеми их товарами: для того
еще в 1600 году Любские Бургомистры присылали в Москву купца Меера, убеждая Бориса не верить клеветам Герцога Карла и возвратить товары Немецких гостей, остановленные в Иванегороде и Пскове. Меер успел в своем деле и взял у Царя опасную грамоту для сего Ганзейского Посольства.
(108) Бояре 12 Апр. объявили Послам, что Государь не может уступить пошлины Ганзейским купцам; а 26 Мая сказали: «Всех Государств с торговых людей в Вел. Государя нашего Государствах пошлину емлют... и Любским торговым людем также было пошлина платити; да Вел. Государь наш и сын его Любских Бурмистров и Ратманов и Полатников пожаловали, с их торговых людей велели пошлины имати перед иными иноземцы в полы, а другой половины таможные пошлины с товаров их имати не велит». Так и в Hansische
Chron. Ill, 171. Послы выехали из Москвы 11 Июня, из Новагорода 30 того же месяца, а из Пскова 8 Июля.
(109) См. в Архиве г. 1604—1605 отписки из Колмогор о приходе иноземных кораблей.
(110) См. в Никон. Лет. VIII, 48, Розрядн. Книги и в Архиве Кол. И. Д. грамоту Рудольфову к Борису от 2 Июня 1601, о пропуске в Персию чрез Россию Папских Нунциев, Ф. Косты и Дидака Миранда.
(111) См. в Архиве бумаги о приезде в Москву сего Флорент. чиновника. В 1600 г. Борис посылал какого-то Берента Хепера во Флоренцию морем, через Архангельск и Голландию: он был у Герцога Тосканского и сказал ему, что Борис желает иметь у себя искусных Медиков и всяких мудрых ремесленников (см. там же).
(112) В Делах Цесарского Двора г. 1604: «как Вел. Государь наш (говорят Бояре) учинился на Вел. Государствах Российского Царьствия, и Государь наш к нему (Султану) ни о чем не писывал, и от Турского Магмет-Салтана присылка к его Царск. Величеству также никакого не бывала.» Следственно, и Петрей и Пастор Бер говорят несправедливо, что около 1602 года был в Москве Посланник или Гонец Султанский с дарами и с предложением дружбы, но что Царь выслал; его с бесчестием: не взял даров, и вместо шубы послал Султану свиную шкуру с парчовым мешком, наполненным нечистотою (salvo honore, mit Schweinsdreck gefullet). Умный Борис не мог дозволить себе такого дела.
(113) В грамоте 8 Февр. 1603: «Мы, Вел. Государь... и нашего Царск. Величества сын, Вел. Государь Царевичь, пожаловали есмя Св. Горы Афони
Введения Преч. Богородицы Хилондаря монастыря Св. Савы и Семиона Архим. Антония, что бил челом с братьею, а сказали: в прежних летех даны им жалованные грамоты блаженные памяти Вел. Госуд. Царя и В. К. Ивана Васильевича... и сына его, В. Г. Царя и В. К. Федора Ив., что пожаловали их в вечный поминок в царств, гряде Москве на приезд двором со всеми потребными хоромами в Китае-городе у Богоявленского монастыря... и мы тожь пожаловали», и проч. — См. в Архиве бумаги о приезде к нам Греческих
Святителей, Архимандритов, Старцев, — грамоту Иерусалим. Патриарха Софрония, поздравительную с избранием Бориса на Рос. Царство, и другие. В 1604 г. выехал к нам знатный Грек Христофор Аркадонский, чтобы служить Царю. Между Австр. грамотами есть одна (от 8 Авг. 1603), в коей Имп. Рудольф просит Бориса быть милостивым к Терновскому (Болгарскому) Архиепископу Дионисию Палеологу, который ехал в Россию.
(114) См. Никон. Лет. VIII, 40.
(115) См. в Архиве Дела Ногайск. г. 1601 — 1604, о посылке Окольничего Степ. Годунова в Астрахань и проч.
(116) См. Ногайск. Дела г. 1604; см. также, для стр. 723 И. Г. Р. Ногаи и в Василиево время разделялись на три У\уса: имя Шидака есть, без сомнения, одно с Шейдяковым, о коем упоминается в Ногайск. бумагах 1604 г.; а Князь, названный в записках Герберштейна Кошумом, не есть ли Казый? Царь чрез Степана Годунова объявил всем Улусным людям: «Пожаловали мы вас, для нынешние вашие скудости, с ваших базаров, как учнете торговати в нашей Царской отчине, в Асторохани, с ваших лошадей и с товаров наших Царских пошлин на нынешней год имати не велели есмя, и жити б вам под нашею высокою рукою в тишине и в покое, и Улусы б свои полнили попрежнему».
(117) В Собран. Государств. Грамот. II, 153: «Божиею милостию Мы, Вел. Государь... и сын наш... для отца своего, Иева Патриарха... что поминал нам и грамоту жалованную блаженные памяти Государя Ив. Вас. положил ветху, какова была дана Афонасию Митрополиту... и нам бы та грамота велети переписати на свое имя... Бояре наши и Наместники... его Патриарших монастырей Архимандритов и Игуменов и Священников и Старцев, и всяких его Приказных людей, и Детей Боярских, и их людей и Патриарховых крестьян, и монастырей его слуг и крестьян... и у которых Патриарших людей будут отчины и купли... и тех не судят ни в чем, опричь душегубства, ни кормов своих на них не емлют, и не всылают к ним ни по что... Те крестьяне Наместнича и Волостелина двора не делают, и с тяглыми людми ни в которые проторы не тянут, и сен наших не косят, и закосного, и лугового, и тукового, и подымного, и поворотного, и в воры на лоси, и на медвежьи, и на волчьи, и на лисьи поля не ходят; а ловчие наши к ним не въезжают... и никоторых поборов не емлют. А кому будет искати на них... и они посылают отца нашего, Иева Патриарха, Недельщиков; а судит их Иев Патриарх. .. А кому будет чего Патриаршим искати на других... и Патриарши по тех посылают наших Недельщиков; а сужу их яз Царь... А явитца в Патриарших волостях, или в монастырских... и у Патриарших людей убитой человек, и Наместники и Волостели душегубца судят над убитою головою по Уставной грамоте по волостной; а не будет грамоты, и они продажу емлют по Судебнику», и проч. Сия грамота подтверждена Царями Вас. Шуйским в Апр. 1607, Михаилом в Сент. 1613, Алексием в Февр. 1657.
(118) См. С. 1116 И. Г. Р.
(119) См. Указ Царя Василия Шуйского 1607 года, Т. X, в примеч. 349, и в Судебн. Татищева, стр. 241.
(120) В Судебнике Татищева 222: «Лета 7110, Новемврия в 21 день, по Государеву Цареву и В. К. Бориса Федоровича всея Русии указу память Окольничему Вас. Петровичу Морозову:
«В нынешнем в 110 году В. Г. Царь и В. К. Борис Ф. и сын его, Государь Царевичь, К. Фед. Бор., пожаловали во всем своем Московском Государстве, от налог и от продаж охраняя, велели крестьяном дати выход, и возити крестьян Дворяном, которые служат из выбора, и Жильцом... и Детем Боярским, Дворовым и городовым Прикащикам, всех же городов иноземцам всяким, и Большого Двора Дворовым людем всех чинов, Степенным и Путным Ключникам, Стряпчим, Сытникам и Подключникам, Конюшенного Приказа Столповым Прикащикам, Конюшенным, Конюхам, Стремянным и Стряпчим, Ловчего Пути Корытником, Охотником и конным Псарем, Сокольнича Пути Кречетником, Сокольником, Ястребинником, Трубником и Сурначеем, и Государыни Царицы... Детем Боярским и всех Приказов предним Подьячим, Стрелецкого Приказа Сотником Стрелецким и Головам Козачьим, Посольского Приказа Переводчиком и Толмачем, Патриаршим и Митрополичим и Архиепископлим Приказным людем и Детем Боярским промеж себя». Только сим людям дозволено было принимать крестьян друг от друга. Далее: «А срок крестьяном отписывати Юрьев день осенний, да после Юрьева дни в две седмицы; а пожилова крестьяном платити положено за двор рубль и 6 копеек». Теперь следует означение тех, кому не дозволялось принимать крестьян: «А в Дворцовые волости и села, и в черные волости, и за Патриарха и Митрополитов, и за Архиепископы и Епископы, и за монастыри;
и за Бояр и Окольничих, и за Дворян Больших и за Приказных людей и Дьяков, и за Стольников и за Стряпчих (Царских?) и за Голов Стрелецких и за иных (Голов?) возити крестьян в нынешнем 110 году не велено; а в Московском Уезде всем людем промеж собою, да из иных городов в Московской Уезд потому жь крестьяном не отказывати и не возити, а которым людем промеж собою в нынешнем 110 году крестьян срок возити, и тем по Государеву Цареву и В. К. указу возити одному человеку из-за одного, одного крестьянина, или двух, а трех и четырех одному из-за одного никому не возити». То есть, Царь дозволил крестьянам мелкопоместных господ переходить к мелкопоместным, а не к богатым владельцам, которые легко могли сманивать к себе работников от владельцев неизбыточных. Сие узаконение о крестьянах не имеет отношения к голоду Борисова времени: ибо в 1601 г. он еще не был силен (см. Историю Келаря Палицына, стр. 9), и земледельцы засеяли свои поля.
(121) Татищев (в Судебн. 224): «Сей закон о вольности по-прежнему крестьян он (Годунов) учинил против своего рассуждения и первого о неволе
их узаконения, надеясь тем ласканием более Духовным и Вельможам угодить и себя на престоле утвердить, а роптание и многие тяжбы пресечь; но вскоре услыша большее о сем негодование и ропот, что Духовные и Вельможи, имеющие множество пустых земель, от малоземельных Дворян крестьян к себе перезвали, принужден паки вскоре переменить, и не токмо крестьян, но и холопей невольными сделал: из чего великая беда приключилась, и большею частию чрез то престол с жизнию всея своея фамилии потерял, а Государство великое разорение претерпело, как о том Монах Иосиф пишет». (Какой? разве Аврамий Палицын?) Здесь, кажется, недоразумение: Борис в Ноябре 110 или 1601 года указал, как мы видели (см. Т. XI, примеч. 120), принимать крестьян только малочиновным людям, или мелким владельцам, а не Духовенству, не Вельможам: для последних — даже и для самого Царя, как вотчинника или владельца Дворцовых сел — закон 1593 г. остался в своей силе. Шуйский в своем Указе, истинном или подложном (см. Т. X, примеч. 349), говорит только:
«Борис Фед., видя в народе волнение велие, те книги (крепостные) оставил и переход крестьяном дал, да не совсем, что судьи не знали, как потому суды вершити, и ныне» (уже после Годунова?) великие в том учинились распри», и проч.
(122) См. стр. 652 И. Г. Р., и Т. IX, примеч. 767.
(123) Флетчер 44: in every great towne he (Царь) hath a Caback, where is sold aqua vitae, which they cal Russe wine (водка или Русское вино), mead, beere etc.
(124) Бер в своей Москов. Хронике пишет так: «Годунов старался истреблять грубые пороки своего народа... запретил пьянство и содержание (вольных) питейных домов, объявив, что скорее согласится простить воровство и даже убийство, чем нарушение сего указа; что дома всякой может
есть, пить и веселиться с гостями, как ему угодно, но только не продавать вина; что если содержатели (вольных) кабаков не имеют иного способа жить, то должны просить земель у Царя», и проч. В наших Хронографах: «Государь Царь Борис Фед. ко мздоиманию зело бысть ненавистен, разбойства и татьбы и корчемства много покусився, еже бы во свое царство таковое неблагоугодное дело искоренити, но не возможе отнюдь». Аврамий Палицын в своей Истории: «корчемницы бо, пьянству и душегубству и блуду желатели, во всех градех в прекуп высок воздвигше цену кабаков» (в Борисово царствование).
(125) См. и Архиве КОЛ. И. Д. письмо Лиценциата Прав, Товии Лонциуса (Thobias Loncius, der Kayserlichen Rechte Licenciatus) к Царю Борису,
из Гамбурга, от 24 Генв. 1601. Он пишет: Hat ег (Крамер, посыланный Борисом в Германию) viel Fleil? undt Bitt bey mir angeleget, mich in Ew. Keys, undt Kuningl. Majest. Lande zu vorfugen, denn Ew. Keys, undt Kuningl. M. nicht alleine gelehrte Leute begehreten, sondern weren auch selbst allergnadigst gesinnet undt Vorhabens, in Ihren Keyserthum und Landen Schulen und Universiteten zu stifften
und anzurichten... 1st gewil?, dafi Ew. Keys, und Kuningl. Mayest. sich hirdurch als ein rechter Vater des Vatedandes einen unsterblichen Nahmen in aller Welt zubereiten werden: welchen Gott sonderlich zum Heil des Landes ewerket undt eingesetzet babe. So lange als Keyserthumb der Reussen bekandt undt in Beruff gewesen, ist solche Wohlfahrt dem Lande nicht zugestanden. Ein Keyser, Koning, Fiirst oder Herr kann seinen Reich undt Lande keine hoher Ehre anthun, oder derselben einen grossern Schatz zubereiten, als wan er dahin gedenket, wie dasselbe
mit Weifiheit undt shonen Kiinsten mochte versehen werden: dann darauf die Wohlfahrt des ganzen bikes stehet undt beruhet, wie dann von den Aegiptern, Romern, Griechen, Teutchen, Spaniem, Italianern, Engelischen, Frantzosen und andern Volckern gar viel Exempel konten angetzogen werden, и проч. Далее: «Мне случалось быть в Ливонии, в Дерпте, где подданные Вашего Императорского
и Королевского Величества, купцы Псковские, имеют свой гостиный двор и торгуют: я познакомился с ними, и могу сказать искренно, что самые Немцы не оказывали мне столько чести и доброжелательства, как сии добрые Россияне. За то и люблю их душевно, усердствуя быть орудием Вышнего Промысла для учения и наставления юношества в России, во славу Божию и ко благу отечества. Но ехать в землю столь отдаленную не могу без удостоверения, что то угодно В. Величеству». Далее он требует паспорта или опасной грамоты и денег на дорогу; упоминает о Рейнгольде Бекмане, присыланном из Москвы в Любек за Докторами; вызывается привезти с собою одного искусного Медика, и проч.
(126) Бер пишет: «Желая со временем видеть своих подданных людьми образованными и сведущими, он предложил Государственному Совету выписать из Германии, Италии, Испании, Англии и Франции ученых мужей и для изучения разных языков учредить школы; но Монахи и Попы сказали, что их Государство обширно и велико, но единоверно и единонравно; что если в нем будут говорить не одним Русским языком, а разными, то согласие и мир исчезнут. Борис оставил сие намерение, однако послал 18 молодых Дворян в чужие земли: 6 в Любек, 6 во Францию и 6 в Англию. Они скоро выучилась языкам иностранным, но только один из них возвратился в Россию, именем Димитрий, данный Шведским Королем в Переводчики Генералу П. дела Гарди: другие рассеялись по Европе». См. также и Петрея 271. В Любек было послано не 6, а только 5 молодых Россиян, о коих, в Ноябре 1606 года, Любские Бургомистры и Ратманы писали к Царю, Василию Шуйскому: «Чиним ведомо Ваш. Царск. Величеству, что прежней Царь и В. К. Борис Фед. блаженные памяти, как третьего году были Послы наши на Москве, и как отпущены с Москвы, и едучи к Новугороду, прислано к ним Русских пятеро робят, чтоб наши Послы тех робят взяли в Любку учити языку и грамоте Неметцкой, и поит и кормит и одежду на них класти; и мы тех робят давали учити, и поили и кормили, и чинили им по нашему возможенью все добро; а они не послушливы, и поучения не слушали, и ныне двое робят от нас побежали, не ведомо за што... Бьем челом, чтоб В. В. пожаловали отписали о достальных о трех робятах, еще ли нам их у себя держати, или их к себе велите прислать». — В отписке Воевод к Царю из Архангельска от 1 Авг. 1602: «По твоей Государеве грамоте велено нам отпустит в Английскую землю на корабле Микифора Олферьева сына Григорьева, да Софона Михайлова сына Кожухова, да Казарина Давыдова, да Фетьку Костомарова, которые отпущены
от тебя, Государя, в Английскую землю с Иваном Ульяновым (Мериком) для науки розных языков и грамоте... и мы отпустили их на Англин, кораблех Июля в 30 день». В указе Царском на Двину в новой Архангельской город (в Июне 1600): отпущены с Москвы с Англ, гостем с Ив. с Ульяновым за море Францовской Немчин Жан Паркет, лет в 18, да Англичанин У\ьян Колер леть
в 15, робята молоди, а на Москве учшшсъ Русскому языку». См. в Архиве Кол. И. Д. между бумагами Любскими и Английскими означенных годов.
(127) В Статейн. Списке Г. Микулина, л. 40: Апр. в 20 день (1601) приехали к Григорию Цесарские области Князи, три брата, а отечеством слывут Бароны... и говорили: мы-де ездим по розным Государствам для науки и посмотреть в Государствах обычаев... и были-де мы у Францовского Короля, а от Франц, приехали к Английской Королевне, и хотим ехать к Шкотцкому Королю, а от Шкот, к Датцкому, а от Д. к Свейскому, а от Св. к Москве, и желаем видети Вел. Государя вашего, слышав в розных Государствах про Его Царск. Величество к иноземцам великое жалованье. И Григорий спросил: каким обычаем хотите ехать к Царск. Величеству: на его имя служити, или быв у его Ц. В. ехати назад в свою землю? И Князи говорили: мы-де хотим ехати к его Ц. В. для того, чтоб нам его Царские очи видети и перед Вел. Государем против его Государева недруга служба своя показати. И Григорий говорил:
пожалует вас по вашему достоинству... К Государю едут служити изо многих Государств Цари и Царевичи, и Королевичи и Государские дети», и проч.
(128) См. Бера Muskow. Chron. Сии изгнанники Ливонские жили несколько времени в Печерском монастыре близ Пскова, откуда Борис призвал их к себе. Бер пишет: «Немцы (23 Дек. 1601) кланялись Царю по своему обычаю. Он сказал им чрез переводчика: Чужеземцы! здравствуйте в моем Государстве. Радуюсь, что вы совершшш путь свой благополучно. Ваше бедственное изгнание меня трогает: каждому из вас дам втрое более того, чего вы лишились вместе с отечеством... Одарю вас землею, слугами, работниками; одену в бархат, щелк и золото; наполню пустые кошельки ваши деньгами; буду вам не Царем, а истинным отцем; буду один ваш повелитель и судия. Мирно и свободно наблюдайте обряды своего Богослужения... Дайте только обет не изменять мне, не уходить к нашим врагам, не молчать, если узнаете какой против меня умысел, и не посягать на жизнь мою ни ядом, ни чародейством. Тогда осыплю вас милостями, о которых будет говорить вся Немецкая Империя. Ливон. Дворянин, Д. фон-Тизенгаузен, муж весьма красноречивый, произнес от имени всех краткую благодарственную речь... и клялся, что все Немцы будут до гроба верны отцу своему, Монарху Российскому. Царь ответствовал: молитесь, Немцы, Богу о моем здоровье: пока я жив, вы не будете ни в чем нуждаться; указав на свое жемчужное ожерелье, примолвил: и сим поделюся с вами; протянул к ним руку с жезлом своим и дал ее целовать каждому... За обедом Немцы сидели так, что Царь мог их видеть в лице. Он сказал: я звал вас, любезные Немцы, на мою Царскую хлебсоль... пью за ваше здоровье: сделайте по моему примеру. Бояре старались напоить гостей; но гости остерегались, зная, что Царь любит трезвость: он заметил и спросил: для чего не пьете, как у вас водится? Они дали чувствовать, что в присутствии воздержного Царя им должно быть воздержными; а Царь засмеялся и сказал: Я вас потчиваю как хозяин: веселитесь смело; пейте кругом за мое здоровье. Лошади готовы: вас отвезут домой в целости, когда будет время. Государь встал, чтоб идти к Царице; но, велев подать серебряные бочки с золотыми обручами, наполненные разными винами, приказал Боярам употчивать Немцев так, чтобы они забыли все житейские горести». Сих Ливонских изгнанников разделили на четыре статьи: в первой были знатные Дворяне: каждый из них получил 50 рублей в дар, 50 р. годового жалованья,
Венгерский кафтан из золотой парчи, кусок черного бархату, 40 соболей, 800 четвертей земли и 100 душ крестьян в вотчину; каждый Дворянин второй статьи 30 рублей в дар, 30 р. жалованья, кафтан из серебряной парчи, кусок камки, 40 соболей, 500 четвертей земли и 50 душ крестьян; в третьей 20 р. в дар и жалованья, кусок бархату и кармазину, 40 соболей, 400 четвертей земли и 30 душ крестьян; в четвертой (составленной большею частию из слуг) 15 р. в дар и жалованья, кусок камки, 40 соболей, 300 четвертей земли и 20 душ крестьян.
(129) См. Т. X, примеч. 463, и Бера Muskow. Chron., который говорит: «Московские Немцы, кроме старых Пасторов из Ливонских пленников, имели тогда еще двух Проповедников: Германа Губеманна из Вестфалии и Студента Мартина Бера (Автора Хроники) из Нейштата».
(130) Под заглавием: Constantini Fiedleri oratio loculenta in Borissum Godunowium. Regiomonti 1602. Переведена на Русский С. Вороновым и напечатана в 1773 году.
(131) В Мильтонов. Hist, of Moscovia 53: Не (Борис) had but one son, whom he lov’d so fondly, as no to suffer him out of sight, using to say, he was Lord and father of his son, and yet his servant, yea his slave; TO есть: «Борис столь нежно любил сына, что не мог выпустить его из глаз, и часто называл себя уже
не повелителем и не отцем, а слугою и даже рабом его».
(132) Hessel Gerard: см. Blaenwisch. Atlass, Т. I, и Готфрид. Archontol. Cosm. в надписи: Tabula Russia: ex autographo, quod delineandum curavit Foedor,
filius Tzaris Boris, desumta, и проч.
(133) Например, из уважения к ходатайству Царевича Борис заключил перемирие с Литвою (см. стр. 1049 И. Г. Р.).
(134) Современник Авр. Палицын в своей Истории, стр. 7: «Двоелетнему жь времени прешедшу, и всеми благими Россия цветяше: Царь же Борис о всяком благочестии и о исправлении всех нужных Царству вещей зело печашеся.» Маржерет 93: jouissant (Борис) paisiblement de l’Empire en plus grande prosperite qu’aucun de ses predecesseurs. См. также о похвальных качествах и делах Борисовых в The Russian Impostor, стр. 13, истории основанной на современных известиях.
(135) Маржерет 111: il ne s’est pas execute publiquement pendant son regne dix personnes (сии немногие казненные были разбойники, см. ниже).
(136) Палицын, стр. 7: «я таковых ради строений всенародных всем любезен бысть».
(137) См. Маржерет. 93.
(138) В Хронографах: «Состави (Годунов) о себе к Богу молитву мудрыми слагатели, и написа и предаст, еже на трапезах и вечерях за чашами о нем и роде его молити Бога сице: Отца безначальна и Сына соприсносущна... Иже от Св. Духа воплотися... сущии днесь в полате сей молим о душевном спасении и о телесном здравии и о победе на враги Божиему слузе, великому, благочестивому, и Богом избранному, и Богом почтенному и превознесенному... Государю Царю Борису Феодоровичу, самодержащему скифетры на всей Восточной стране и на Севере... и его Царск. пресветлого Величества Царице и их благородным чадом... и христолюбивому их воинству... и о тишине всему православному Христианству... И на том убо и чашу сию Царскую воздвигнули, и повелели есте мне (гости хозяину) грешному предпоставити в руки ваша... Дай Бог, Государь наш и В. К. Борис Ф., единый подсолнечный Христианский Царь... и его Царица... и их Царьские Дети... на многие лета здравы были и счастны, и недругом своим страшны, чтоб все великие Государи приносили достойную почесть Его Величеству... и имя славилося от моря до моря, и от рек до конец вселенныя, к его чести и к повышению, а преславным его Царствам к прибавлению... чтобы те великие Государи Его Царск. Величеству послушливы были с рабским послужением, и от посечения меча его все страны трепетали... чтобы его прекрасно-цветущия, мало-умножаемые ветви Царьского изращения в наследие превысочайшего Рос. Царствия были навеки и некончаемые веки, без урыву; а на нас бы, рабех его, от пучины премудрого его разума и обычая и милостивого нрава неоскудные реки милосердия изливались выше прежнего... К воинскому чину призрение и храбское устроение, и много милости бедным и вдовым и сиротам, и всем благое покровение и крепкое защищение, а винным пощада и долготерпение», и проч.
(139) См. Т. XI, примеч. 5.
(140) См. стр. 964 И. Г. Р.
(141) См. Никон. Лет., Латухин. С. К. и Розрядн. Кн. Г. 1600.
(142) См. Бера Chron. Muscovit.
(143) Палицын: «Клятву же (Борис) к Вел. Болярину Никите Романовичю Юрьеву преступи, еже о чадех вверенное тому соблюдение». См. также Никон. Лет. и Латухин. С. К.
(144) Ив. Ив. Годунов женился на Ирине Романовой еще до опалы ее ближних: потому Ирина и не была сослана вместе с ними.
(145) См. Т. X, примеч. 370.
Из Прибавлений в конце сего XI тома, издания 1824 года: Келарь Аврамий пишет (стр. 264): «Глаголют бо, яко зело любяше Борис волхвы и звездочетцы, и тии сказаша ему, яко от рода Никитичев Романовых востати имать Скипетродержец Российскому Государству... Царь же Борис, таковая слыша от волхвов, и умысли, яко да потребит род сей».;
(146) Палицын, стран. 7: «оставшее племя Царя блаженного Феодора (Борис) нача не любити ради смущения своих ближних». В доказательство, что Бояре, угождая Царю, старались всячески чернить Романовых, выписываю следующее из Розрядн. Книги 1598 года: «Июля в 21 день бил челом Государю К. Фед. Ноготков, что в нынешнем году на Гбсудареве службе, на берегу, был в правой руке Боярин К. Ив. Вас. Сицкой, а в передовом полку К. Александр Репнин Оболенской, и К. Александр, дружася с К. Ив. Сицким, и удружа Федору Никитину сыну Романову, потому что Федор и К. Ив. Сицкой и К. Алек. Репнин межь собою братья и великие други, на К. Ивана не бил челом в отечестве, и тем воровским нечелобитьем поруху и укор учинил всем Оболенским», и проч. Борис нашел требование К. Ноготкова справедливым и велел записать в книгах, что Оболенские по службе остаются выше Сицких.
(147) Сей раб назывался Воинко: см. Ростов. Лет., Никон. 41—45 и Латухин. С. К.
(148) Бартенева второго.
(149) В Никон. Лит:. «Федора жь Никитича с братьею и с племянником, со К. Ив. Борис. Черкасским, приводиша не одиново к пытке».
(150) См. в Архиве Кол. И. Д. Дела о ссылке Романовых. Сийский монастырь в Архангельской Епархии. Историки наши долго спорили о роде супруги Федора Никитича: Миллер считал ее Княжною Сицкою, а К. Щерб атов Княжною Шестуновою: она была просто Шестова, как означено в деле о ссылке Романовых.
(151) Княгиня Черкасская называлась Марфою (Никитишною); с нею сослали на Белоозеро сестру ее Анастасию и семейство брата, Александра Никитича. Жену К. Ив. Сицкого, также сестру Романовых, Евфимию, назвали в Инокинях Евдокиею. В Приставах были с Романовыми с Фед. Роман Дуров, с Александром Леонт. Лодыженский, с Михайлом Ром. Тушин, с Иваном Смирной Маматов, с Васильем Сотник Стрелецкий Ив. Некрасов, с К. Ив. Сицким Тимоф. Грязной, с К. Ив. Черкасским Вас. Нагай Хлопов, с тещею Фед. Никитича, Марьею Шестовою, Як. Вельяминов.
(152) См. Дело о ссылке Романовых.
(153) Там же, в донесении нового Пр истава Богдана Воейкова, из Сийского монастыря от 25 Ноября 1602: «Твой, 1осударев, изменник, Старец Филарет Романов, мне, холопу твоему, в разговоре говорил: Бояре-де мне великие недруги; искалиде голов наших, а иные-де научали на нас говорити людей наших; а я-де сам видал то не одиножды. Да он же про твоих Бояр про всех говорил: не станет-де их с дело ни с которое; нет-де у них разумного; один-де у них разумен Богдан Бельской: к Посольским и ко всяким делам добре досуж... Коли жену спомянет и дети, и он говорит: Милые мои детки маленьки бедные осталися: кому их кормить и поить? А жена моя бедная на удачу уже жива ли? Чаю, она где близко таковожь замчена, где и слух не зайдет. Мне уже што надобно? Лихо на меня жена да дети: как их помянешь, ино што рогатиной в сердце толкнет. Много они мне мешают: дай Господи то слышать, штабы их ранее Бог прибрсиг, и яз бы тому обрадовсигся: а чаю, и жена моя сама рада, штоб им Бог дал смерть: а мне бы уже не мешали: я бы стал промышлять одною своею душею».
Пристав Некрасов сказал Василью Романову: «Кому Божьим милосердием и постом и молитвою и милостынею Бог дал Государство, а вы,
злодеи изменники, хотели Царство достать ведовством и кореньем... И Василей (так доносил Некрасов) учал говорити подсмехая: Свята-де та милостыня, што мечют по улицам! Добра-де та милостыня, дата десною рукою, а шуйца бы не слыхала». — Верный слуга Вас. Романова назывался Сенькою. Об Иване Никит, сказано в донесении, что он болен старою болезнию, не владеет рукою и едва приступает на ногу. См. там же.
(154) См. Никон. Лет.
(155) См. в Географ. Словаре Р. Г. статью Ныроб: а Г. Берх сообщил мне следующее из своих любопытных известий о Пермской Губернии:; «В Ныробе еще недавно умер столетний старец, крестьянин Максим Денисов Пономарев, который любил рассказывать о Мих. Никит. Романове. Сего страдальца привезли туда зимою в 1601 году Ром. Андр. Тушин (бывший в 1608 г. Воеводою в Туринске) и шесть сторожей. В то время, как они копали для него землянку, Романов, вышедши из саней, обеими руками схватил их и кинул в сторону шагов на десять. В землянке его были маленькая печь и отверстие для света. Ему давали только хлеб с водою. Ныробцы научили детей своих носить к узнику в дудочках квас, масло и проч.: как будто играя у землянки, они впускали в оную дудочки и питали его. Пристав увидел то, и послал в Москву шесть человек из Ныробцев, как людей зломысленных: возвратились двое, уже в царствование Шуйского; другие умерли в пытках. Узник жил около года. Старец Максим слышал предание, что сторожи, ведя жизнь скучную, уморили сего несчастного. Землянка весьма тесна и сыра. —
Мих. Никит, был высок ростом, дороден и силачь. Железа его хранятся в церкви: плечные, или так называемый стул, весом в 39 фунтов, ручные в 12, кандалы или нижние железа в 19, замок в 10 ф.», и проч.
(156) 17 Авг. 1602 уже не было в живых мужа ее, К. Бориса Черкасского: см. Дело о ссылке Романовых.
(157) См. там же и Историю Рос. Иерархии II, 647.
(158) См. Маржерет. 94.
(159) См. Розрядн. Кн. г. 1600. Скоро после того К. Бахтеяров снова именуется в числе Воевод. — Около 1602 года удаленный от дел Василий Щелкалов является Окольничим в царствование Ажедимитрия: см. Список Бояр в Рос. Вивлиоф. XX, 78.
(160) См. Маржерет. 109 и Морозов. Лет. 117.
(161) См. Никон. Лет. 41, Палицына 8 и Латухин. С. К. В Розрядн. Кн. г. 1601: «Послал Царь Борис в Сибирь Пушкиных Остафья с братьею за опалу, что на него доводили люди его, Филипка да Гришка; а Аевонтия и Ивашку Пушкиных за то, что они били челом на К. Ондрея Елецково в отечестве, и тем Царя раскручинили... поместья и вотчины у них велел отписать, а животы распродать».
(162) См. Маржерета 108.
(163) Палицын 17: «И таковых ради дел, иже сотвори Борис, в ненависть бысть всему миру... Отай уже вси поношаху ему крови ради неповинных, и разграбления имений, и нововводимых дел; ереси же Арменстей и Латынстей последствующим добр потаковник бысть... и старии мужи брады своя постризаху и в юноши пременяхуся».
(164) См. там же 9 и рукописи. Повесть о злом еретике Гришке Отрепьеве, где сказано, что сильный мороз был 28 Июля (а не 15 Авг., как говорить Келарь I 1алицын).
(165) В Архив. Псков. Лет. «В лето 7109 рано в лете сташа великие морозы и побило рожь и ярь... В 110 (1602) купили ржи четверть по два рубли, а жита по тому жь, а четверть была старая, не велика, против нынешней вдвое меньше; а овса по рублю по десяти алтын. А в 111 (1603) купили рожь по три рубли четверть, а жита по полтретья рубли четверть, а овса по рублю и по десяти алтын. И в те поры несказанно многие люди в Пскове и по селом и по иным городом померли; и оттоле поча хлебная цена низитися». Маржерет: la mesure du bled, Iaquelle se vendoit auparavant quinze sols, se vendoit trois roubles, qui font presque vingt livres. Бер в Citron. Moscov.: «бочка ржи стоила от 10 до 12 гульденов» (или 19 талеров, как говорит Петрей). См. стр. 1027 — 1028 И. Г. Р.
(166) Или три Немецк. гроша, по сказанию Петрееву: см. Бера. Маржерет: a chacun un Moscof, qui est quelque sept deniers tournois... es principales festes et dimancltes un denin, qui est le double.
(167) 30 000 талеров, говорит Петрей. По сказанию Маржерета, Борис прекратил сию раздачу, увидев ее вред.
(168) Бер в Citron. Muscov. В Повести о Гришке Отрепьеве: «идоша всяку траву и мертвину, и пси и кошки, а ин кору липовую и сосновую; а иные
живые мертвых и друг друга ядоша: то бо есмь аз видех своима очима; богатых домы грабили и розбивали и зажигали; тех людей имаху и казняху: овых сжигали, а иных в воду метали». Петрей уверяет, что он также собственными глазами видел мать, которая на улице глодала своего младенца. Далее см. Бера. «Четыре женщины (пишет Маржерет), оставленные мужьями, зазвали к себе крестьянина с возом дров, удавили и спрятали в холодное место, для пищи; а между тем убили и съели его лошадь. Сие злодейство открылось, и женщины признались, что они уже съели двух человек, ими убитых».
(169) Авр. Палицын: «За два лета и четыре месяца, считающе по повелению Цареву, погребоша в трех скудельницах 127 000 толико во единой
Москве. Но что се? тогда бысть в царств, граде боле четырехсот церквей: у всех же тех неведомо колико погребоша христолюбцы; а еже во всех градех и селех, никто же исповедати может: несть бо сему постижения: пси бо и зверие и птицы небесные преизобильствоваху сицевою пищею». Далее см. Бера и Петрея.
(170) См. Ядро Рос. Истории 270 и Маржерет 107. В Розрядн. Кн.: «Послал Государь в Новгород Ив. Ржевского, да Дьяка Нечая Федорова, а в Псков Тимоф. Лазарева да Дьяка Палицына, а в Ивань-город Головина, а велено им бедным людем давать хлеб и деньги». Асцентини (см. Т. X, примеч. 451) пишет, что от голода произошла тогда в России ужасная болезнь, Cholera morbus.
(171) Авр. Палицын: «Царь же Борис хотя пользу сотворите, на время оскудити неких, дабы препитати бедных... и оскудив много во всей России: но
такового ради времени не бы ему в грех вменилося, аще бы впереди написал исправите таковая. И се же паки нерассудно содея: подаемую убо пшеницу от Царских житниц в приношение бескровные жертвы всех благ Подателю, повеле вместо ее рожь давати. Но аще и не по повелению его, но на грех простершися житопродавцы: худу бо и гнилу рожь даяху; инем же в селех далеко от царств, града повелеваху имати, и то по велицей мзде».
(172) См. Бера. Аврамий П.: «В таже лета мнози имущий глаголаху к просящим: не имамы ничто же. Во время жь пленения от всех окольних язык,
наипаче же от своих (в царствование Шуйского и после) обретеся бесчисленно расхищаемо всякого хлеба, и давные житницы неистощены, и в полях скирды, гумна же преисполнена одоней и копен».
(173) Ямщики в Новогородской области должны были держать по три лошади на человека: лошади тогда пали, а люди разбежались (см. в Архиве Датские Дела г. 1601, связку № 1).
(174) Сочинитель Ядра Рос. Истории пишет, что сам Годунов с холопями разбивал тогда домы людей богатых!! Царь, как вероятно, по доносу холопей
велел силою брать хлеб у тех, которые таили его.
(175) То есть, четвертями и осьминами окова, бочки или кади. См. Т. 111, примеч. 8, и стр. 224 И. Г. Р., Хронографы и Латухин. Степей. Книгу.
(176) См. Бера и Петрея 295. Они говорят здесь об Императорском Посольстве в 1604 году; но тогда уже миновалось бедствие. Когда Датские Послы с Герцогом Иоанном въезжали в Россию, тогда свирепствовал в ней голод. Бер пишет, что Царь, ожидая Барона Логау, велел Дворянам своим одеться в бархат и парчу; что многие из них разорились, и в богатом платье умирали с голоду.
(177) Надпись на главе Ивана Великого: «Изволением Святыя Троицы, повелением Вел. Государя Царя и В. К. Бориса Федоровича, всеа России Самодержца, и сына его, благоверн. Вел. Государя Царевича и В. К. Федора Борисовича всеа России, храм совершен и позлащен во второе лето государства их 108-го» — то есть, 1600: следственно, еще до голода.
(178) В Никон. Лет. 48: «О каменном деле в меженину (в голод). Видя Борис такое Божие прогневание, и повеле делати каменное дело многое, чтобы людем питатися, и сделаша каменные полаты большие на взрубе, где были Царя Ивана хоромы». Сии две новые палаты без сомнения были Столовая и Панихидная, о коих прежде не упоминалось, а с сего времени упоминается (см.
Т. X, примеч. 453). Они изображены за Грановитою и Золотою на плане Кремля, изданном в Германии скоро после Борисова царствования: мы увидим сей план при любопытном Описании Москвы, сочиняемом Алексеем Федоровичем Малиновским.
(179) См. Бера и Петрея 245, и в Архив. Делах Датских 1602 г., № 1, отписки Иванегородского Воеводы К. Вас. Ростовского.
(180) Авр. Палицын 8: «Сих ради Никитичев (Романовых)... излияние гневобыстрое бысть от Бога (голод)... Царь же Борис многу милостыню творяще: не помяну же слово се покаянию наставника, иже убо от лихоимения и от неправды творяй милостыню, подобится сей зарезавшему сына у отца, и кровь его принося в златой чаше, да пиет от нея ко здравию си. Той Борис сему же подобно сотворив: домы великих Бояр сосланых вся истощив и принесе в Царские полаты, и древняя Царская сокровища вся тем оскверни.» В Подробной Летописи III, 152: «причитахужь Борису и весь народ зло беззаконие быти, и для его разумеша быти всему тому гневу Божию».
(181) См. Авр. Палицына 12.
(182) Там же.
(183) Например, еще по закону Ярослава Великого всякий человек вольный делался холопом, если шел в слуги или в ключники без условия (см. стр. 117 И. Г. Р.).
(184) См. Т. X примеч. 352, указ о холопях.
(185) См. сей Истории Т. IX, 285. Про Иоаннов Судебник см. стр. 954—957 И. Г. Р.
(186) Авр. Палицын 12: «При блажен. Царе Федоре Б. Годунов и мнози от Вельмож, не токмо рода его, но и блюдомии ими многих человек в неволю
к себе введше служити, инех же ласканием и дарми в домы своя притягнувше, и не от простых токмо ради нарочита рукоделия или какова хитра художества, но и от честнейших издавна многим имением и с селы и с вотчины, наипаче же избранных меченосцев и крепких в оружии, и светлы телесы, и красны образом и возрастом излишествующих. Мнози же и инии, начальствующим последствующе, в неволю порабощающе, и написание служилое силою и муками емлюще. Во время же глада озревшеся, яко не мощно питати многую челядь, и начаша рабов на волю отпущати, инии истинно, инии же лицемерством: истинствующие с писанием, лицемерницы же токмо из дому изгонят, и аще к кому прибегнет, той зле продаваем бываше, и мног снос и убытки платяху… Мнози же имущи чем препитати домашних, но восхотевше много богатства собрати, и того ради челядь свою отпущающе… и гладом скончевающихся туне презреша. Бяше же и се зло во многих: лето убо все тружаются, в зиму же не имеют где главы подклонити, и паки в лето в делех зле страждут у господий своих… Домы же Вел. Бояр зле от Царя Бориса распужены и вси рабы распущены быша; заповедь же о них везде положена бысть, еже не приимати тех никому же. Инии же сами поминающе благодеяние господий своих и в негодовании на Царя пребывающе, но времени ждуще, зле распыхахуся… а иже воинственному делу искусни, сии к великому греху уклоняхуся: во грады бо вышереченные Украйные отхождаху, аще и не вкупе, но боле двадесяти тысящь сицевых воров, по мнозе времени, в осаде в сидении в Колуге и в Туле обретеся (уже в царствование Шуйского) кроме тамошних собравшихся старых воров».
(187) В Степен. Кн. Латухина: «и воровство от них в России быти начинашеся». См. также Никон. Лет. 53.
(188) В Архивской Переписной Книге 1614 года: «Столп 112 (1604) году о задорех и о разбойникех, о Косолапе с товарищи. Сей столп пропал.
Убитого Окольничего Басманова с честию схоронили у Троицы в Сергиеве монастыре (см. Никон. Лет. 54).
(189) См. Маржерет. 111. Он говорит, что разбойников было человек с пятьсот.
(190) Авр. Палицын: «В объядение и пьянство велико и в блуд впадохом и в лихвы и в неправды, и во вся злая дела... Егда гладом наказа нас Господь, мы же в злейшая впадохом, и не токмо простои, но и чин Священствующих». Бер: «Во всех состояниях господствовали раздор и ненависть; ни один человек не верил другому. Корыстолюбие возвысило на все цену, и ростовщики превзошли Жидов в лихоимстве. Ближний ближнему не давал денег без заклада. Распутство и плутовство доходило до крайности. Не говорю уже о новых пороках, заимствованных Россиянами от иноземцев; например, о высокомерии, презрении к другим», и проч.
(191) См. Бера. В современной Повести о Гр. Отрепьеве: «И тогда знамения велики и многи быша на небеси и на земли, и громы велицы и молний блистания, и земли трясения», и проч. Бер пишет, что Комета явилась в 1604 г. после Троицына дня во второе Воскресенье, в самый полдень; а Другие говорят о сем явлении 3 Октября (см. Вагнер. Gesch. des Russ. Reichs, кн. 43, стр. 71).
Из Прибавлений в конце сего XI тома издан. 1824 года:
О Комете 1604 года сказано в Comdtographie Г. Пенгре: C’etait une nouvelle etoile au pied oriental d’Ophiuchus; т. e. сочли новую звезду за Комету. И мнимая Комета 1584 года, будто бы предвестившая смерть Иоанну Грозному (см. стр. 950 И. Г. Р.), была, вероятно, не что иное, как метеор. Пенгре говорит: Leovitius avait predit pour cette annee (1584) I’apparition d’une grande comete; son Astrologie s’est trouvde en ddfaut.
(192) См. Архив. Псков. Лет., где означено, что Ирина преставилась 26 Окт. 1603 года. В Собран. Государств. Грамот (II, 186), под духовною Патриарха Иова, конечно, ошибкою напечатано лето 7113, вместо 7112 или 7111: ибо Ирины уже тогда не было; а Патриарх говорит в сей духовной: «Вел. Княгини, ныне же Божиего милостию Иноки Александры»; а в другом месте: «благодать же, милость, мир Господа И. X. буди на тебе (Царе Борисе)... тако же и на единородной сестре твоей». См. еще Никон. Лет. 35 и 53; также и Розрядн. Кн. г. 7112.
(193) С вестию о поражении Кучюма Борис спешил к сестре в монастырь: см. стр. 1046 И. Г. Р. Самые злодеи Борисовы, предатели отечества, называли память Ирины святою (см. Собран. Государств. Грамот II, 178).
(194) См. Дела Польск. № 26, л. 72 на об., Собран. Г. Г. II, 163, и рукописи, современную Повесть о Борисе Годунове и Расстриге (принадлежащую А. И. Ермолаеву), где сказано, что отец Расстригин назывсиюя Яковом, как и сам Годунов (следственно, Яков-Борис). В конце: «Покусихся аз многогрешный... предати повесть сию писанием, не слухом уверяясь, кроме того, как той еретик (Самозванец) был в Литов, земли, а что сотворись в Росс. Царстве, то вся зря своима очима». В письме Борисовом к Сигизмунду, которое видел Нарушевичь в библиотеке Залуцкого и приводит в Истории Ходкевича (Historia Jana Karola Chodkiew., T. I, 426), сказано так; «До пострижения (Григ. Отрепьев) именовался Юшкою; по своему злонравию не слушался отца, впал в ересь, плутовал, воровал, играл в кости, пьянствовал, неоднократно бегал из родительского дому и лукаво вступил в Монашество».
В Хронографе: «Той Юшка остася после отца млад зело с материю и научен бысть от нея Божественному Писанию; егда жь изучи Часовник и Псалтирь, отыде от матери и нача витати в Москве... и случися ему беседа Вяцкой области, града Хлынова, Успенск. монастыря со Игуменом Трифоном... и по совету того Игумена пострижесь, и наречесь имя ему Григорий. В то время беста ему лет 14, и отыде в Суждаль, в Евфимьев монастырь... и в том же уезде
в монастырь ко Спасу на Куксу... и в другие». В Никон. Лет.: «У Замятии Отрепьева были два сына, Смирной да Богдан; у Богдана же родися сын Юшка, и даша его в Москве на учение грамоте: грамота ж дастся ему не от Бога, и бысть зело грамоте горазд, и во младости пострижеся... и прииде в Суздаль, в Евф. монастырь: Архим. же Левкий даде его под начал; он же жил ту год, и прииде в м. на Куксу, и жил ту 12 недель... и прииде в Чюдов монастырь». В рукописи. Сказании, еже содеяся в Москве, и о Ростриге: «Сей Гришка Отрепьев к Князю Ивану Борисовичу Черкасскому в его благодатный дом часто приходил, и тоя ради вины на него Царь Борис негодова: той же лукавый избежав от Царя, тайно пострижеся». В Делах Польск. № 26, л. 73: «бил челом об нем (Гришке) в Чюдове м. Архимандриту Пафнутью, что ныне Крутицкой Митрополит, Богородицкой Протопоп Евфимей, чтоб велел ему жити в келье у деда своего, у Замятии... и был в Дьяконех с год; и после взял его в себе Патриарх... и впал злодей в еретичество, и хотели его с Собору сослати в заточение на смерть». (В письме Бориса к Сигизмунду сказано, что Гришку с его единомышленниками хотели сослать на Белоозеро.) См. также
Латухин. Степей. Книгу и Архив. Ростов. Лет. Вот главные источники для описания Лжедимитриевой истории; но предпочтительно следую Государственным бумагам.
(195) См. Петрея 285, Т. XI, примеч. 601 и The Russ. Impostor 14. Бер называл сего злого советника Отрепьевым: ибо, веря сказке Поляков, думал, что Самозванец, хотя и действительно обманщик, был другой человек, а не Гришка Отрепьев (см. ниже).
(196) См. Никон., Ростов. Лет. и Латухин. С. К. В Делах Польск. № 26, л. 1: «В лето 7110 убеже (Гришка) в Литву». В Хронографе: «Из Чюдова прииде к Николе на Угрешу... и впаде в ересь... и вселися (после) в пределах Углича в м. Иоанна на Железном Борку... и паки прииде к Москве... и отбежа в Литву (с Мисаилом и Варлаамом Яуким, как сказано в грамоте Иова: см. ниже) в 108 (1600) году в Вел. пост на другой неделе во Вторник из иконного ряду за Москву-реку, и нанята подводы до Волхова». В Никон. Лет. «Побеже с Москвы в Галичь м. к Якову на Железной Борок, и сойде в Муром в Борисоглебский м., и Строитель даде ему лошадь. Он же Гришка пойде на Северу, и в Брянске с ним сошлися такие жь воры Чернцы, М. Повадин с товарищем». В Сказании, еже содеяся и проч.: «С ним (Гришкою) в том же преступлении бысть того жь чину Серпьянин Мисаил Трифонов... Мыслит окаянный (Гришка) идти в Брянеск, в Шильский монастырь, и говорит Мисаилу: сии страны кипят обилием: да тамо вселимся и поживем в Путивле, и в Чернигове помолимся, и паки возвратимся в царствующий град. Мисаил же радостен бысть: прост сый в разуме — и призывает третьего друга своего
(Варлаама)... И приидоша к Троице в паперть и знаменовашася образом Богоматери, яко друг от друга не разлучатися... И приидоша града Брянска в Сянский монастырь, и тамо пребыша 7 дний в покое. Той же лютый волк не восприя пития: Мисаил же и Варлаам зело негодуючи на него, яко не пиет с ними, но творит себя яко свята. И ту абие умысли по Северской стране с образом ходити и на церковное строение сбирати».
(197) В Никон. Лет.: «Отпрошался (Гришка у Архим. в Новегороде Северск.) с теми жь Старцы в Путивль; сказал, что есть-де мне в Путивле свои. Окаянный же Гришка написал: аз семь Царевичъ... и ту памятцу оставил в келье... Архим. же прииде к ложе своей, и видя над главою памятцу... Они же окаян. Чернцы приидоша к пути, коим ходят в Киев, и поворотиша на ту дорогу... и провожатого от себя отбиша: той же путь знает Мис. Повадин».
(198) См.т.у, VI, IX И X.
(199) В грамоте Патриарха Иова о Расстриге, писанной к Архимандриту Солевычегодской Обители Введения и полученной мою в современном списке от А. И. Ермолаева: «Чернец Пимен, постриженик Днепрова монастыря, сказал, что он с тем вором да с Гришкиными советники, с Попом Варлаамом да с крылош. Мисаилом, погнался в Новегороде С. в Спасск. монастыре, а из Новадей городка взях его с собою для знатья дороги, и шли к Старо дубу... а он проводил их за Л. рубеж до именья Панов Станислава да брата его Александра, до села Слободки». В Сказании, еже содеяся и проч.: «Внидоша (Гришка с товарищами) в некую весь близь Литов, рубежа, и видят ту велий пространный путь, и восприя их в дом едина жена, и седяще за столом, вопросиша жену о пути, и глагола жена: путь сей за рубеж в Луеву гору, и ныне на том пути заставы суть от Царя: не вем, кто с Москвы бегу ся ят... И Гришка бе от страху яко мертв... Жена же показа им путь к Чернигову. Монахи же шествие творяху, и от солнечного жжения восседше под древом, Гришка откры совет свой и рече: Вы слышали, братия, яко заставы по всей Северской
стороне... нас ради заставы сия... Да избежим сети; да пойдем чащею сею за рубеж... И постави Гришка образ Богоматери и нача молитися, да избегнут от рука Бориса... и пройдоша непроходимые дебри, и идоша три дни, и приидоша на некий бор, и там видят человека ходяща и кошницу на плещу носяща... и познаша, яко Польский человек, и ради быша... и начата вопрошати... Поляк же рече: Страна сия Белоруская; владеет ею Король Жигимонт: именье двою братов, Николая и Яна Виловичей. Мой Пан Николай не далече отселе на пути к Луевой горе. Аз есмь бортник Якуб». Описывается, как Паны Виловичи угощали беглых Монахов. Далее: «и отпущены быша к Луевым горам конным путем, и приидоша в Луев городок, и ту Пан Станислав Прокулицский прият их любезно, и отпусти в Киев». В Хронографе: «В Новегороде Сев. вождя добыта, Ивашка Семенова, и пойдоша на Стародуб... и первый город Литовской им Люев замок, а другой Любеск... и быша в Киеве, в Печерск. монастыре, 3 недели, и оттуда приидоша до Острога, до К. Василья Острожского, и летоваша у него; и на осень К. Василей послал Варлаама до Мисаила в Дерманской монастырь, а Гришка съехал в Гощей городок, и платье Иноческое с себя скинул». В Сказании, еже содеяся, и проч.: «Поведаша об них (Гришке и товарищам его) Князю Вас. Острожскому, и повеле им внити в полаты своя... и видех благоверн. Князя седяща на месте своем, возрастом мала суща, браду имея до земли; на коленех же его послан бяше плат, на нем же лежаше его брада».
(200) См. в Немцев. Dzieie Panow. Zygmunta III, кн. VI, стр. 295, где приведено место из письма К. Острожского (Васильева сына) к Королю. «Уже несколько лет знаю Димитрия, — пишет Острожский: — он прежде был в Дермане монастыре отца моего, а потом у Анабаптистов». См. также Сказание, еже содеяся, и проч. В Никон. Лет.: «Гришка с товарищи приде в Киев; в Киеве же господствовал К. Вас. Константинович Острожской... и повеле Гришке служити у себя Обедню, и посла его в Печерской м... Видяху же его (Гришкино) житие скверное, и возвестиша К. Василью: Князь же повеле его казнити... Он же побеже... и облекся в мирское платье... и бысть у К. Адама Вишн. в простых людех».
(201) В современной рукописи. Повести о Борисе Годунове и Расстриге: «Прельсти с собою отъити в Киев трех Иноков: Черньца Мисаила, да Черньца Венедикта (вместо Варлаама: см. Т. XI, примеч. 202) да Чернца Леонида, Крыпецкого монастыря — и жил в Печерском монастыре, и повеле тому Леониду зватись своим именем, Гришкою Отрепьевым, а сам ложно наименова себя Царевичем Дмитрием». В Морозов. Лет. (л. 96) то же известие, с прибавлением: «и провозвещая о себе в Киеве, будто Бог его избавил от убиения Бориса, некою женою сохранен бысть и отдан был в монастырь на соблюдение». Сим объясняется сказание Маржерета и Гревенбруха, что Монах Отрепьев был совсем другой человек, а не Самозванец. Герард Гревенбрух в 1609 году издал в Кельне свою книгу о Лжедимитрии под титулом: Tragoedia Moscovitica sive de vita et morte Demetrii. Автор сам не был в России.
(202) В Сказании, еже содеяся, и проч.: «И оставляет Мисаила и Варлаама... и приложися к Запорожским Козаком, в роту Старшины их Герасима Евангелика, суще прият бысть ими честно, и много крови разбойным обычаем проливал... и прииде в Печерский монастырь, и Архимандрит Елисей хотя его поимати... и (Гришка) утече». В Грамоте Иова Патриарха о Расстриге (см. Т. XI, примеч. 199): «Вор Гришка учел воровата у Запорожских Черкасов». См. Т. XI, примеч. 232.
(203) См. Хронографы и Немцев. Dz. Pan. Zygmunta III кн. VI, 238. Последний ссылается на рукописное сочинение Жмудского Шляхтича Товянского, коего имею список. Гаща, местечко Панов Гаских, в Луцком Уезде. — Место, где жил А. Вишневецкий, названо в Хронографе Брагин и Брачин, а в Польском рукописном сочинении о Лжедимитрии (Rzeczy и проч. za Dimitra: см. ниже) Braznia. См. Т. II, примеч. 311.
(204) В Хронографе: «Князь же Адам бражник и безумен». Знатные Князья Вишневецкие происходили от Корибута, сына Ольгердова и Княжны Российской (см. стр. 385—386 И. Г. Р. и примеч. 267, и Т. V, примеч. 50).
(205) См. Вессенберга в Истории Владислава (Gesta Vladislai IV, 15), Лубенского (Lubienski) Op. Posth. 29, и Чилли в Немцев, кн. VI, 244, 245; также Маржерет. 168 и Хронографы. В Летописце Кубасова (в Русск. Достопамятн. I, 175): «Рострига возрастом мал, груди широки имея, мышцы толсты, лице не Царского достояния, препростое облачение, тело вельми помраченно; остроумен же паче и в научении книжном доволен; дерзостен и велеречив вельми; конское ристание любляше вельми; на враги ополчителен,; смел, храбрость имея и силу велию; воинство же зело любляше».
(206) См. Никон. Лет. 58 и Вассенберга 14. В подробном Хронографе: «Призва к себе (Гришка) Латинския Веры Попа». Но в Хронографе сокращенном назван Поп Греческим.
(207) В ответах Мнишка на вопросы наших Бояр (в Собран. Госуд. Грамот II, 293): «Пребывал (Гришка) в Киеве монастыре, в Старческом одеянии; а потом, быв у Г. Воеводы Киевского (В. Острожского), не хотел сказаться, и пришел к К. Адаму Вишневецкому, сказывая, что он есть истинный потомок В. К. Ивана, предлагая, как его Господь Бог, помощию Доктора его, от смерти спас... а потом тот Доктор отдал его к некоторому Боярскому Сыну для воспитания, который присоветывал ему скрыться между
Чернецами». Ниже сообщим всю эту сказку с ее разными изменениями. В одной Розрядн. Книге (см. Собран. Г. Г. II, 163): «Гришка в 111 (1603) году сбежал в Литву и пришел в Печерский монастырь... и умысля Дьявольскою кознью, разболелся до умертвия... и духовне сказал Игумену, будто он сын Царя Ив. Вас., а ходит будто в искусе не пострижен, укрывайся от Бориса... И тот Игумен учал его чтить, и ведомо учинил Королю и Сенаторем».
Но согласное сказание Летописца нашего, Вассенберга и Мнишка свидетельствует, что Лжедимитрий открылся Вишневецкому, а не Игумену Киевскому. В Сказании, еже содеяся, и проч. находится следующая басня: «Приде Гришка из Киева во град Самбор, в имение Пана Михайла Ратомского, Князей Александра и Юрья Свирских... и послаша его в Стодол монастырь, иде же у них родители лежат... Он окаянный (там) сверже с себя Ангельский образ и бысть Латинский Мних... и нача изнемогати и рече Игумену Пимену, да поволит ему прияти духовного отца... и приде к нему Грек Арсений... и дерзнул (Гришка) в исповедании нарещися Царевичем Димитрием... и поведа Арсений Игумену... Егда же Князи Свирские приидоша в Стодольский монастырь, Игумен возвести им вся по ряду... и Князи начата его (Лжедимитрия) вопрошати... и злый еретик нача с рыданием поведати, и дерзнул нарещися Димитрием... и отпустиша его Князи в келию... И приидоша (вторично) в Стольский м. в день Недельный и повелели литургисати в Рустей церкви Св. Екатерины Священнику Арсению: бе бо та церковь от монастыря поприще в слободе Русской... И егда изнесоша из Царских дверей живодательное тело и кровь Господа И. X., и начаша глаголати к Гришке отец
его духовной и оба Князи и вси Мнихи: повесть пред сею страшною и живодательною трапезою, истинный ли ты Царский сын? Он же с клятвою изрече, крестным знамением себя огради и дерзостно рече: на том приимаю тело Господне... и причастися. По Литургии же облечеся окаянный в мирские ризы по достоянию Царску, и на трапезе предстояста оба Князя пред ним яко рабы... и пояста его во град свой... и промчеся слава об нем... и дойде весть к Борису Царю, и посла к Воеводе Киевскому, К. Вас. Конст. Острожскому, дабы ему выдать тех Мнихов трех, Гришку с товарищи. Князь же обещася, и посылает по Мисаила и Варлаама в свой монастырь, и велит им проведати в Самборе о Гришке. Они же дойдоша во град Самбор, и входят ко Князем Свирским во двор: тогда же оба Князя с Гришкою по обеде рыцарствоваху... Гришка же позна их... и рече: знаете ли мене? они же слабы суще, падше поклонишася ему. Он же у гости их, и повеле им жити у себя... Князи же Свирские описаша об нем к Королю, и присылает Король дву Русских Дворян, с Вел. Новагорода, Осипа и Кирилла Хрипуновых (см. ниже): понеже они от Бориса отъехали в Литву и знали Дмитрея Царевича на Угличе... Они же поклонишася ему: он же прельсти их и отпусти к Королю... Король же повеле Гришке быти в Краков».
(208) См. стр. 791 И. Г. Р.
(209) См. Немцев, кн. VI, 239. Бер пишет следующее: «Однажды, рассердись в бане на своего Камердинера, Лжедимитрия, Вишневецкий дал ему пощечину... слуга заплакал и сказал: если бы ты знал, кто я Князь спросил: кто же ты? Обманщик, рассказав вымышленную историю, упал к его ногам... Князь извинялся перед ним; велел ему остаться в бане, а людям своим изготовить все нужное для угощения Царя Русского, возвратился в баню с двенадцатью слугами и богатою одеждою для Лжедимитрия, сам надел ее на бывшего слугу, коему подарил также великолепную карету и шесть верховых лошадей... Борис узнал и чрез гонца предложил Вишневецкому несколько замков и городов, с условием, чтобы он выдал ему Самозванца. Вишневецкий
для безопасности уехал с своим Царевичем далее от пределов Русских в город Вишневец и там показал ему письмо Борисово. Лжедимитрий упал на колена, говоря: Богу и тебе известно, кто я: делай со мною, что хочешь! Князь Адам никак не хотел изменить мнимому Царевичу, а Борис еще писал к Вишневецкому и прислал несколько человек, чтобы застрелить Самозванца: тогда Князь Адам отправил его к Воеводе Сендомирскому». В Хронографе: «Князь же Адам учинил его на колесницах и на конех; и из Брагина К. Адам поехал до Вишневца, и Гришку с собою взял... и там Гришка у него летовал и зимовал, и после Великого дни К. Адам его Гришку допровадил до Кракова».
В ответах Юрия Мнишка нашим Боярам (в Собран. Г. Г. II, 294): «Князь Адам известие о том (о Самозванце) учинил брату своему, К. Константину Вишневецкому, зятю Г. Воеводы, а потом его и к нему отдал. И в то время слуга Канцлера Литовского, именуемый Петровской, в Жаложицы к К. Константину приехал, сказывая, как он ему в Угличе служил, и предлагая о знаках, которые он на его теле видел... И в Самборе некоторый слуга Г. Воеводы, который под Псковом пойман был, и несколько лет находясь в Москве в неволе, знал его тогда еще в детстве и признал его за того же». вд елах Польск. № 26, л. 106: «Тот Петровской ведомой вор (говорили наши Послы в царствование Шуйского Канцлеру Литовскому, Сапеге): Тебе, Льву, самому про него ведомо: служил он на Москве у Сына Боярского, Истомы Михнова, а звали его Петрушею, а не Юрьем Петровским... а на Угличе николи не бывал, и Царевича Дмитрея не видал: у нас таких страдников (подлых людей) ко Государским детем не припускают... И в прошлом 109 (1601) году, как были у Жигимонта Короля Послы Б. М. Г. Салтыков с товарищи, а тот Петруша был с Истомою в Вильне же с Послы, и заворовался, и пократчи его, сбежал в Вильне к тебе, ко Льву... и был у тебя в худых людех... и как было такому вору в таком великом деле Королю и вам, Паном, поверити?»
(210) См. Alessandro Cilli Historia di Moscovia, в Немцев. кн. VI, 241.
(211) См. там же, в Немцев. VI, 242.
(212) См. Лубенск. Op. Posth. 29, Гревенбр. Tragoed. Moscov. 13 и Histoire de J. A. de-Thou, кн. CXXXV, Стран. 47. Сих слов нет в Чилли. Лубенский пишет, что Самозванец сказал Королю: «Кир и Ромул, воспитанные пастухами, но будучи также Царского племени, сделались основателями Государств великих».
(213) См. Aimuas Litteras Societatis Jesu, an. 1604, стран. 704, 705. Сии письма, напечатанные в 1618 г., весьма редки: они доставлены мне из бывшей Полоцкой Иезуитской библиотеки. Вот перевод:
«Здесь — пишут Краковские Иезуиты к другим братьям сего Ордена —здесь всегда есть случай служит ближним, когда и Двор Королевский и вся земля с жадностию требует нашей помощи. — Труды и ревность наших не ослабели: шестьдесят восемь еретиков приведены в недра Церкви, и в числе их Великий Князь Московский Димитрий, который почти в младенчестве лишился отца и Царства; потом, заключенный в один из Греческих монастырей — дабы не впасть в руки тирана, замышлявшего умертвить его — тайно воспитывался и достигнул совершенного возраста. Между тем один из Вельмож, уже пред тем желавший Царской власти, полагая, что (сей) наследник убит, овладел троном; а Князь, имея уже более двадцати лет от роду, узнал от воспитателей своих всю истину, отбыл тайно к некоторым Вельможам Королевства Польского требовать их заступления, и, хотя не без труда, получил наконец вспомогательное войско. Тогда, готовясь и к пути и к брани, он устремил все свое внимание на то, чтобы в деле столь трудном иметь помощником Бога: решился принять Католическую Веру; но опасаясь, чтобы Россияне о том не сведали и не порицали его именем Католика, будучи чрезмерно привержены к Схизме, он закрыл лице свое, переменил одежду, и сопровождаемый одним Польским Вельможею, в виде нищего пришел в нашу обитель: открыл себя, и выбрав одного из нас, исповедал ему все грехи жизни своей; отрекся Схизмы и с великим усердием присоединшюя к Римской Церкви. Не довольствуясь сим, Димитрий принял от пребывающего в здешнем городе Апостольского Нунция таинства Евхаристии и Муропомазания и утвержден в восприятой им Вере. Сей Князь обещает со временем великие добродетели и постоянство в начатом деле. Кажется что он одушевлен удивительным усердием к распространению Религии Католической». — См. также Чилли, в Немцев. VI, 244.
(214) См. Гревенбр. 12, 13, и Т. XI, примеч. 252, где упоминается о грамоте Папежской к Самозванцу. — Учителем Расстриги в Латинском языке
был Иезуит Савицкий; но он (Расстрига) худо знал сей язык или почти совсем не знал (см. Маржерета).
(215) См. Немцев, кн. VI, 246, и Нарушев. Histoiya J. R. Chodkiew. I, 237.
(216) См. Дела Польск. № 26, л. 105 на об.; далее см. Немцев. VI, 248. В баснословном Сказании, еже содеяся, и проч.: «Король прият Гришку с честию, и поставя его в Кракове в Армейской слободе, и повеле разным Паном примечати в разуме, не уверяяся, яко он Царский сын. Не по мнозе же времени приидоша из Москвы от Ц, Бориса Послы и принесоша в дары много злата, яко да выдаст того еретика... и Король мыслите, аще не истинный бы Царский сын был, то не бы его Борис крепко доступал... И повеле Жигимонт всем своим Паном идти к Гришке и говорити, дабы оставил Греческую Веру и принял Римскую: да аще оставит, то прямой вор, а не Царский сын... И Гришка им в ответ рече: Не мудро с вами Король умыслш1, веля мне Веру свою попрати... Аще не возрите на меня ныне, имам бо идти к Цесарю ьиш к Персидскому Царю! И сия вся слышавше, сказаша Королю: прямый Царский сын!.. И повеле Король ему к себе быти... и не возможе удержатися от слез послушающе его... и восстав и взял его за руку, и посади на Царское место одесную себя... и обеда
с ним... и пишет Папа об нем к Королю, повелевает его чтити... И Гришка дает рукописание, что примет Римскую и Иезуитскую Веру... И съехашася вси Панове в Лащев град на сонмище... и Гришка сказует им словеса лжива, что есть прямой Царевичь, и ту на сонме прилучишася изменники Российские, Дети Боярские и те на сонме то же поведали... и с сонма взят его к себе Воевода Сендомирской в Сендомир, и бысть в дому его больше года учася ересем... Юрий Мнишек бывал в Риме в Латинских Мнисех, и сверже с себе Мнишеский чин... и быша оба (с Гришкою) росстриги, и потому прозван бысть Мнишек»
(217) См. Собран. Госуд. Грамот II, 160. Грамота писана на языке Польском с Русским переводом. Начало так: «Мы Дмитрей Ив., Божиею милостию Царевичь Великой Русии, Углетцкий, Дмитровский и иных, Князь от колена предков своих, и всех Государств Московских Государь и дедичь. Рассуждая о будущем состоянии жития нашего не только по примеру иных Монархов и предков наших, но и всех Христиански живущих — за призрением Господа Бога всемогущего, от Которого живет начало и конец, а жена и смерть бывает от Него жь — усмотрили есмя и улюбили себе, будучи в Королевстве Польском, в дому честнем, великого роду, житья честного и побожного, приятеля и товарища (с которым бы мне, за помочью Божиею, в милости и любви непременяемой житие свое проводити) Ясневельможную Панну Марину с Великих Кончиц Мнишковну, Воеводенку Сендомирскую, Старостенку Лвовскую, Самборскую, Меденицкую и проч., дочь Ясневельможного Пана Юрья Мнишка с Великих Кончиц, Воеводы Сендомирского, Авовского, Самборского, Меденицкого и проч., Старосты Жуп Руских Жупника», и проч. Далее: «И ему б (Мнишку) попомнити слово свое прямое вместе с Панною Мариною за присягою; а яз попомню свою присягу... Из казны нашей Московской выдам клейнотов драгоценнейших, а равно и серебра столового к снаряду ее... А будет у нашей жены, по грехом, с нами детей не будет, и те обои Государства (Новгород и Псков) ей приказати Наместником своим, владети и судити, и вольно ей будет своим служилым людем поместья и вотчины (там) давати... а самой жити с нами; а Попы свои держати, сколько ей надобе; также набоженство своей Римския Веры держати безо всякия забороны, яко же и мы сами, с Божиею милостию, соединение сие приняли, и станем накрепко промышляти, чтоб все Государство Московское в одну Веру Римскую привести. А того Боже нам не дай, будет те наши речи в Государствах наших не полюбятца, и в год того не сделаем, ино будет вольно Пану отцу и Панне Марине со мною розвестися, или пожалают подождут до другого году. А яз теперь даю на себя запись своею рукою, с крестным целованьем... при Святцком чину, при Попех, что мне все по сей записи сдержати крепко и всех Русских людей в Веру Латинскую привести. Писана в Самборе, м. Майя 25 дня, лета 1604». Подпись Латинская и Русская: Dmitr Carewicz, Царевич Димитрий. Приложена восковая печать. На обороте: «Постановление и ассекурация Димитрия, Царя Московского, данная Г. Мнишке, Воеводе Сендомирскому». Тут же приписано: «В Пятницу, на другой день праздника Хшения Ц. Д. М., лета 1668, рукопись сию Провинциальный Королевский главный Надзиратель, Лаврентий Катчевичь Соноклеский, представил для приобщения к делам Староства. Принято и записано».
(218) См. там же, стран. 165. Сказано: «В вечные времена дали мы ему (Мнишку) и наследником его Смоленское и Северское Княжества... с городами, замками, селами, подданными обоего пола... Смоленской земли другую половину (оставляя при Г. Воеводе самой замок с городом Смоленском) подарили и записали, как о том в особом привилии (привилегии) изображено, Королям Польским и Речи Посполитой, с шестью городами в Княжестве Северском». Печать красная восковая в ковчеге.
(219) Немцев, кн. VI, 218, и Нарушев. кн. IV, 239.
(220) См. Хронографы, где прибавлено: «А он, Яков, у казни называл его ростригою, Гришкою Отрепьевым». Сей Пыхачев был, кажется, из числа
беглых, которые укрывались в Литве. В бумагах Государственных упоминается о Боярском Сыне Афанасье Суханове, взятом в плен Донскими
Козаками; но это должен быть другой человек. В Хронографе же: «Называли Гришку Царевичем Хрипуновых пять братов (см. Т. XI, примеч. 207) да Истомы Михнева слуга Петрушка (Петровской), да Ивашка, что вож был (т. е. провожатый Самозванца из Новагорода Северского), да люди посадцкие Киевляне». Хрипуновы, ушедшие в царствование Борисово, не приставали к Лжедимитрию до его восшествия на престол: Самозванец был уже в Москве, когда Сигизмунд писал к нему, чтобы он позволил сим братьям возвратиться в Россию (см. Собран. Госуд. Грамот II, 216).
(221) См. в Архиве Кол. Иностр. Дел. Ответы Сигизмундовых Послов в Москве в 1606 году, где сказано: «Пр иехало в Краков до того Дмитра Москвы до колкинадцать человек, Сынов Боярских, именем Иван Борошин с товаршцми».
(222) См. Дела Польск. № 26, л. 74, и Никон. Лет.
(223) См. Ответы Сигизмундовых Послов (Т. XI, примеч. 221). Атаманы приехали к Самозванцу в Краков.
(224) См. Немцев, кн. VI, 248. Именно о двух Монахах, которые ревностно служили обманщику, упоминается в Ответах Послов Сигизмундовых. О Леониде, см. T.XI , примеч. 201.
(225) В Делах Польск. № 26, л. 74: «Лазучники Литовские люди, приходя в Вел. Государя нашего Государства, воровские письма приносили, в городах и на посадех и на дорогах листы воровские метали». Там же, л. 98: «В прошлом 111 (1603) году присылал к Черниговскому Воеводе, к К. Мих. Фед., из Любеча Подстаростей Томаш Цебровской с Черниговцом с Ивашком Корелою лист о том баламуте, называвши его Государским сыном. Да в 112 году приехал Государя нашего к Украйному городу к Монастыревскому (Моравску), из которого первая прелесть стала, Литвин Томашко от Старосты Остринского, от Мих. Ратомского, к Сотнику Стрелецкому, к Третьяку Козловскому, а привез лист от того же вора Росстриги... а после того приезжали от Михайла жь Р. Исачко Лях да Истомка Билин с товарыщи, человек с тридцать, в судех с грамотами о том же воре».
(226) См. Т. XI, около примеч. 181. Далее см. Нарушев. 240.
(227) См. Т. XI, примеч. 201.
(228) См. Бера.
(229) Бер пишет, что Годунов, получая отовсюду известия о мнимом Димитрии, сам начал было сомневаться в убиении истинного: справлялся, допрашивал, и наконец уверился, что сим именем называется обманщик. — Борису служили тогда лазутчиками многие из жителей Малороссии: между Архивскими бумагами сохранилась челобитная одного тамошнего Мещанина о награждении его за вести о Самозванце.
(230) В показаниях изменника Хрущова (см. Собран. Госуд. Грам. II, 178): «О матери Царевичевой сказал, что в Москву привезена и в замке (Кремле) в монастыре Девичьем живет; что к ней Патриарх и Борис ездили, а она в покоях Борисовых была... она в монастыре крепко содержится».
(231) См. выше, и Никон. Лет. 60, где сказано: «Того жь Смирнова повеле (Царь) считать, и взочтоша на него дворцовые казны, и повелеша его
бита на правеже, и убиша до смерти». Там же 59: «В то же время бысть Смоленское моровое поветрие (см. выше): заставы быша по всему Смоленскому рубежу. Борис же повеле наипаче крепити заставы, и прибавиша до Брянска, чтоб никто из Литвы и в Литву не ходил».
(232) В показаниях Хрущова Лжедимитрию (Собран. Г. Г. II, 174): «Слышал я, что общенародно Борис о вашей Царской милости сказывал». В грамоте Патриарха Иова Архимандриту Солевычегодской Обители: «Чернец Пимен (см. Т. XI, примеч. 199) да Чернец Венедикт, постриженик Троицы Сергиева монастыря, да Ярославец посацкой человек, Степанко иконник с товарищи, и те предо мною, Иевом Патриархом, на Освященном Соборе в роспросе сказывали: Пимен сказал (см. Т. XI, примеч. 199)... Венедикт сказал, что он забежал в Киев из Смоленска, и был в Печерском монастыре, и видел того вора Гришку в Чернцах. А после того пристал тот вор к Лютарем (Лютеранам), и учал воровати у Запорожских Черкасов: в Чернцах мясо ести; и ондей Венедикт того страдника обличал, и извещал Печерскому Игумену, и Игумен посылал х’ Козаком того вора имати Печерских Старцов и слуг, и его Венедикта; и тот вор ухоронился, и ушел к Князю Адаму Вишневецкому, и по Сотонинскому ученью и по Вишневецких Князей умышленью, и по Королевскому веленью, учал называтись Князем Дмитрием». А Стефан иконник в роспросе сказал: «ездил он в Киев променивати образов, и жил в Киеве год да 13 недель, и того ростригу Гришку видел в Киеве в Чернцах, и был-де он у Князя Василья Острожского в Печерском и в Никольском м. в Дьяконех и к лавке его приходил с Запорожскими Черкасы».
(233) См. Дела Польск. № 26, л. 63 и 139, где означено, что Смирной ездил к Королевским Вельможам в 1604 году.
(234) В Собран. Госуд. Грам. II, 173: «1604 г. Сент. 3 (по Новому Стилю) приехали к Царевичу Послы Донских Козаков, объявляя, как и прежде
сего, что войско их находится в готовности и подданстве Царевичу... и пленника, Петра Хрущова, знатного Дворянина Борисова, Царевичу отдали», и проч. О времени Лжедимитриева похода см. там же, стран. 167, Дневную записку пути Самозвануева, в коей числа означены по Новому Стилю.
(235) В показаниях Хрущова (Собран. Г. Г. II, 174): «Спрашивали его, что там (в Москве) о Царевиче слышно? надеются ли какого с ним войска (это
худой перевод с Польского) и воспоминал ли что о нем Борис? Хрущов сказал: совершенного известия учинить не могу, понеже я в замке в Василегороде, далече оть Москвы был, и оттуда призван, 5 только дней в Москве жил... В бытность мою в Москве только я слышал, что Царевичь в Литве есть, но войску его в Княжестве Северном быть не надеются; слышал и сие, что общенародно Борис о вашей Царской милости сказывал (хотя я сам притом не был), что не Царевичь, и спрашивал у людей, его ли сторону держат? На то они ничего не сказали... Воевода Путивльской сказывал ему (Хрущеву), что в Путивле и в разных местах подметные письма от Царевича являлись, которые когда читаны были, тогда великую любовь к Царевичу народ возымел: о чем и Борису донесено... и Воевода просил, дабы от уряду своего освобожден быть мог... По отправлении своем из Москвы к Дону встретился (Хрущов) с Гетманами П. Шереметевым и М. Салтыковым... и те его к себе, один на обед, другой на ужин просили; и там Хрущов, отведя на сторону, упомянул о Царевиче, сказавши, о чем ему с Донск. Козаками говорить велено... Шереметев, пожав плечами, сказал: мы ничего не знаем... О шпионах сказал: слышал он от нового Канцлера Власьева, что купцы в Литву сосланы быть имели для проведывания... О здравии Борисовом сказал, что часто бывает болен, и несколько недель как не выходит, и ногу волочит, параличем поражен пребывая (вероятнее, от подагры). О сыне Борисовом спрашивал Царевичь,;
хочет ли Борис его наследником учинить? Отвечал: еще не объявил, однако ж знать, что намерен, понеже ко всем важным делам его употребляет, при себе всегда содержит и так людей к нему привлекает, что о чем кто сына его просит, без затруднения получает. О кончине двух главных господ, Вас. Смирнова (см. Т. XI, примеч. 231) и Меньшого Булгакова, между которыми один в тюремном заключении умерщвлен, а другой утоплен, сказал, что они, быв у себя на банкете, пили за здравие Царевича... Булгаков в бытность его (Хрущова) к утомлению приговорен, но еще погублен не был. О гонце Отрепьеве сказал, что не при нем в Литву отправлен; однако в толь великой любви у Бориса, что в тех покоях бывает, куда токмо знатные господа допускаются. Из сего легко выразуметь можно, сколь справедливо того гонца присвоение свойственником
Царевичевым: ибо ежели бы так было, то б он такого доступа к Борису не имел, а паче, по обыкновению Московскому, со всем бы домом искоренен был (это, вероятно, не слова Хрущова, а того Поляка, который писал допросы)... О покойной святой памяти Царя Феодора жене сказал, что нечаянно умерла; однако ж слышно, что Борис оную убил, по той причине, как полагают, что она как его, так и сына его на государствование благословить не хотела, говоря, что я супругу моему присягу учинила, и брату его Димитрию, яко своему и твоему природному Государю, повинуюся, а не тебе, который незаконно овладел Государством... ибо Царевичь в живых обретается».
(236) Казни были, но уже после (см. Хронографы).
(237) См. Дела Польск. № 26, л. 64 на об., 73 и 77. Там сказано: «Король и Паны накупали (на Россию) Казы-Гирея Царя... и писали к нему с гонцом с Онтоном Черкашенином о расстриге о Гришке, что будто в Литве Царевичь Дмитрей, и Жигимонт Король отпускает его на Государя нашего (Бориса) землю войною, чтоб Крымской дал ему помочь... и Казы-Гирей послал к Жигимонту с ответом Посланника Сеферказыя». Писал ли Борис с Огаревым к Сигизмунду, как сказали Послы Литовские в Ответах Боярам Московским (см. Т. XI, примеч. 221), что если бы Расстрига был и действительно сын Иоаннов Димитрий, то он все еще не имел бы права на корону, будучи сыном незаконным, от шестой или седьмой жены? Сомнительно.
(238) В Нарушев. кн. IV, примеч. 28, в письме Тарновского, Кастеляна Сендомирского, к Н. Олесницкому, Кастел. Радомскому, писанном из Стобницы от 21 Сент. 1613: Alesmy chcieli Boga oszukac, ze iakoby privato consilio i z swey woli, a nie de consensu Regio.
(239) В Польск. Делах № 26, л. 79: «Иев Патриарх и Митрополит, и Архиеп. и Епископы... посылали к навышшей Раде Коруны Польские и Вел.
Княжества Литов., к Арцыбискупом и Бискупом и ко всему Духовному чину з’ грамотами Посланника своего, Ондрея Бунакова», и проч. Там же, л. 139: «Патриарх Иев посылал в Киев к Воеводе ко К. Василью Острожскому з’ грамотою Сына Боярского, Офонасья Пальчикова», и проч. В Ответах Литовских Послов сказано, что Бунаков в Вильне уже сведал о смерти Царя Бориса.
(240) См. Нарушев. кн. IV, 240, и Немцев, кн. VI, 249. Вассенберг полагает у Самозванца 10 000 человек, Кобержицкий 15 000, Бер 8000, другие 5000, а Паерле 1100 всадников Литовских, 500 пеших ратников и 2000 Козаков. Рукописное сочинение последнего, бывшего в России при Лжедимитрии, имею из библиотеки Е. С. Графа Николая Петровича Румянцева. В заглавии: Beschreibung der Moscovittischen Rayse, welche ich Hans Georg Peyerle von Augsburg mit Herrn Andreasen Nathan und Matheo Bernhardt Marelichen dem jiingern d. 19 Martii 1606 von Cracau aus angefangen, und was wir warhafftiges gehort, gesehen und erfahren, alles aufs kiirzest beschriben, bis zur unseren, Gottlob, wider daher Ankunft d. 15 Decembris, Anno 1608. Иезуиты, бывшие с Лжедимитрием, назывались Николай Черниковский и Андрей Левицкий (см. Гревенбрух. 14).
(241) 26 Окт. по Нов. Стилю: см. Дневную Записку в Собран. Госуд. Грам. II, 168, и Паерле.
(242) В Розрядн. Кн.: «Как Гришка Отр. пришел на Северу из Литвы в осень, и против вора Гришки посланы были в Путивль Мих. Мих. Салтыков, да с ним Осадный Воевода К. Вас. Мих. сын Мосальской-Рубец... в Чернигов Боярин К. Никита Роман. Трубецкой, да Окольничей Петр Фед. Басманов, да Голова Андрей Матв. сын Воейков... Царь велел быти противу Ростриги во Брянску на три полки: в большом К. Дм. Ив. Шуйскому, да К. Мих. Фед. Кашину; в передовом Ив. Ив. Годунову, да К. Мих. Самсон. Туренину; в сторожевом Боярину Мих. Глеб. Салтыкову, да К. Фед. Звенигородцкому».
(243) См. Хронографы и Лубенск. Op. Posth. 30.
(244) В Делах Польск. № 26, л. 94: «Пан Радной, Юрьи Сендомирской, прелщаючи Севрюков, говорил им под клятвою, что тот вор прямой Царевичь... И Король (л. 76) и Паны Рада стояти за него хотят всею Польшею и Литвою. И на Севере мужики Севрюки люди простые, забыв Бога, и душу свою поверя Сендомирскому Воеводе», и проч.
(245) См. Т. XI, стр. 70.
(246) См. в Архиве К. И. Д. Ответы Литовских Послов в 1606 году и Хронографы,
(247) См. Хронографы и Дневную Записку в Собран. Г. Г. II, 167 и след.
(248) 21 Окт.: См. Дневную Записку и Ответы Литов. Послов. В Моравске (в Монастыревском, по Розрядн. Кн., или, по Болып. Чертежу, в Муромске, в 60 верстах от Чернигова) начальствовали Борис Лодыгин и Елизарей Безобразов. Паерле сказывает, что Лжедимитрий оставил там 150 Ляхов для хранения крепости.
(249) Паерле пишет, что Лжедимитрий послал к Чернигову 2000 Козаков, и что город хотел немедленно ему сдаться, но что Воеводы с 300 Стрельцами и с 20 пушками заперлись в крепости; что жители соединились с Козаками, силою принудили Стрельцев отворить крепость и выдали Самозванцу Воевод связанных; что, его именем, Лях Бунинский занял Чернигов 5 Ноября Нов. Стиля. См. также Петрея 298 и Немцев, кн. VI, 250. В Дневной Записке Лжедимитриева похода: «28 Окт. (Нов. Ст.) там же (в Шляхетской). Прислано из Моравска с объявлением подданства. 29 Окт. при Полчове. Приходили Московские люди предаваясь в подданство, и там же
Воеводы отданы. — 31 Окт. Моравск: замок отдан. — Ноября 1 и 2 в лагере. Боярской сын дал знать о разрыве. Шпион пойман. 3 Москов. люди на 80 конях приезжали. 4 Чернигов поддался. 5 Чернигов отобран... 14 Ноября в лагере за рекою Свиницою».
(250) Отец его был Крайний Федор, а дед Боярин Алексей Данилович: см. стр. 871 И. Г. Р.
(251) См. Т. XI, примеч. 242 и Розрядн. Кн., где прибавлено: «да в Нове же городке Северск. Были Воеводы Алексей Ром. Плещеев, да К. Фед. Андр. Звенигородцкой, да К. Як. Борятинской, да Ондрей Воейков, да Елизарей Бартенев».
(252) Паерле: «Басманов забрал к себе в крепость всех жителей и послал 300 Стрельцев сжечь город... Димитрий (Паерле считал Расстригу истинным
Царевичем) остановился за 4 мили от Новагорода и послал туда Бунинского с 200 Козаками... Россияне, стреляя, кидали вверх свои шапки, в знак того, что хотят говорить. Бунинский самдвенадцать к ним подъехал и сказал (тут описываются переговоры)... Бунинский расположился станом на горе, откуда мог видеть, что делалось в крепости, а сам поехал на встречу к Димитрию, который советовался с Воеводою Сендомирским и с другими: решились на другой день подступить к городу, и стали на пепелище (тут опять переговоры чрез Польских Дворян и Русских)... Димитрий велел своим взять город приступом; но их отразили: убито 50 человек. Прошло около трех недель (гораздо менее: см. ниже). Ляхи занимались изготовлением горючего вещества; но неприятель узнал о том, и когда они в темную ночь приближились с огнем к крепости, чтобы подорвать ее, началась ужасная пальба: человек сто легло на месте. Ляхи возвратились в стан с унынием, и на другой день уже хотели бежать: тогда, к счастию Димитрия, явился гонец с известием, что Путивль ему отдается». — В Дневной Записке: «18 Ноября в лагере за Сновою. Принесена Папежская грамота... 21 Н. под Новогородком... 24 Н. под замком пальба (приступ) 28... Н. с Суботы на Воскресенье чрез всю ночь пальба (неудачное покушение зажечь крепость). Приехали Путивляне, объявляя о поимании Воевод. 29 Н. Воеводы из Путивля приведены. 30 Н. Козаков 200 поймали. Пленник в замок впущен, и Путивляне известие учинили о поимании 200 Стрельцев Московских. 1 Декабря Путивляне Голову Стрелецкого и с Сотниками отдали».
Вот достовернейшие известия — и вот баснословие Хронографа: «Он же Гришка начат крепко бита по граду, и разбиша град до обвалу земного. Воеводы же и граждане сотвориша лукаву вещь: начата бити челом ему и милости просити в вине, будто, не знаючи его, супротаво стаста ему: ныне же познахом тя, прирожденного Государя своего... ныне град отворим и с честаю
встретим тебя. Он же повеле престата по граду бити. Они же тайно уготовиша пушки и пищали... и град отвориша. Они же (Гришкины воины) пойдоша тесно, и егда в притан быша, граждане начата бити по войску его изо всего наряду, и убита у него яко 4000... Гришка срама и гнева наполнися, и повеле опять ко гряду приступати, и ничто же успе».
(253) См. Никон. Лет. 61. Петрей рассказывает, что знатный сановник, Вас. Мих. Мосальский, был послан от Царя к войску с 80 000 талеров (см. ниже, примеч. 256), но привез их к Самозванцу, который встретил его за то с музыкою и сделал своим Маршалом. Известие нашего Летописца достовернее. В Дневной Записке: «4 Дек. (по нашему Стилю 25 Ноября) Рыльчане приехали,
объявляя, что Рыльск поддался и Воеводы пойманы. Того жь дня из Комарницкой (Севской) волости люди приехали с объявлением подданства, и двух Воевод привели... 10 Дек. получено известие о сдаче Курска, и привезены 5 Воевод из Рыльска и 2 из Комарницкой волости... 13 Дек. получено известие, что волость Кромы поддалась». Гревенбрух пишет, что Оскол, Волуйка, Воронеж, Борисов, Белгород, Елец и Ливны сдались Лжедимитрию уже после неудачного приступа Царских Воевод к Рыльску (см. ниже); но в наших Летописях говорится в одно время об измене всех городов: что согласно и с известием Паерле и с обстоятельствами.
(254) См. Т. XI, примеч. 201, и Гревенбруха, который пишет (вместо Гришки Отрепьева): Hinsko Otiopeion. Де-Ту сообщает то же известие.
(255) См. Паерле.
(256) См. Немцев, кн. VI, 253, 254, где сказано, что Лжедимитрий встретил сих купцев с казною на пути от Чернигова к Новугороду Северному.
См. примеч. 253.
(257) В Дневной Записке: «7 Дек. передалось из замка (Новогородского) 80 Москвитян... 11 Дек. стали мы (Расстрига и Мнишек) палить из больших
пушек» (свезенных, как пишет Паерле, из разных городов, которые сдались Лжедимитрию)... «14 Дек. наше войско побило 100 человек Москвитян. .. 24 Дек. Московских 100 человек вошли в замок. 25 Дек. наши побили Москвитян, которые в замок приходили.» О перемирии см. Паерле. Басманов давал чувствовать Отрепьеву, что вести Московские будут без сомнения благоприятны для него (Самозванца).
(258) См. стр. 1071 И. Г. Р.
(259) См. стр. 1002 И. Г. Р. Далее см. Розрядн. Кн.
(260) См. стр. 999 И. Г. Р. Угличан сослали, как известно, в Пелым.
(261) См. Хронографы.
(262) В грамоте Патриарха Иова к Архимандриту Солевычегодской Обители: «Нам и всему миру о том подлинно ведомо, что К. Дмитрия Ив. не стало на Угличе в 99 году, тому ныне 14 лет, и ныне лежит на Угличе, в Соборной церкви, а на погребении его была мать его и братия ее, Нагие... Статочное ли то дело, что Князю Дмитрию из мертвых воскреснути прежде общего воскресения и Страшного суда?.. Делает то Жигимонт Король и Паны Радные, хотячи Северские земли городов доступити к Литве: для того страдника назвали Князем Дмитрием». О бессовестности Шуйского см. стр. 999 И. Г. Р.
(263) В Хронографе: «Людие же о сем веры не яша, ни Патриарху, ни К. Ив. Шуйскому, глаголюще: сии сице глаголют по научению Борисову... Аще не сия Борису глаголати, да что ино ему творити? Мнит бо он и до днесь убиша его (Димитрия); но в него место ин убит был».;
(264) В грамоте Иова к Архим. Солевычегодск. Обители: « Ростригу Гришку... и его воровских советников ... и Государевых изменников... и вперед
кто учнет на то прельщатися и ему верити, соборне и всенародне (мы) прокляли и вперед проклинать велели». В Приговоре Соборном Царя Бориса (в Собран. Госуд. Грам. II, 164, и в Татищевском Судебнике 233): «Царь и В. К... с Патриархом... и с сыном своим, благородн. Царевичем, со всем освящен. Собором... и со всем своим Царским Сигклитом, видя Божеское на нас, за грехи наша, праведное прещение, яко вестный всем вор... назвался Царевичем, который, как всем ведомо, по приключению скончася в Угличе; а сей злохищный львичище сольсти Короля Ляшского и Литовского... хотя похитите Царство Москов. и православн. Христ. Веру истребите, а ввести проклятую Папежскую, его же повелехом всюду в церквах святых и по торжищам клясти». Число поставлено 12 Июня 1604; но это явная ошибка: тут сказано о Расстриге: «пришел в наши Украйные грады с войски великими» —
а Расстрига пришел в Октябре 1604. И слог кажется мне весьма необыкновенным для тогдашнего времени. Не оспориваю исторической достоверности сего Приговора; однако не ручаюсь за оную.
(265) См. стр. 807 И. Г. Р. В Приговоре Соборном (в Татищев. Судебнике 234—238): «Войска наши оскудеша, овии, прельщени тем вором, к нему предалися; многие Козаки, забыв к нам крестное целование, нам изменили; иные от долгого стояния изнурились, испроторились и в домы разошлись, и тако воям нашим зело умалившимся; многие же люди, имея великие поместья и отчины, а службы не служат... и живут в домах, не пекущеся о гибели Царства и о Св. Церкви. Первее бо не толе слуги Святителей и монастырей, но и сами Старцы, Священницы и Диаконы в нашествие нечестивых множицею на войну исхождаху... Мы же сего не восхотехом... а повелехом, да вси Патриарши, Митрополичи, Архиепископли и Епископли и монастырей слуги, колико их есть годных, вскоре собрався со оружием и запасы, идут в Калугу к Бояром нашим и Воеводам, К. Фед. Ив. Мстиславскому с товарищи». Далее: «Царь Иоанн Вас. уставил всем от повестей и от отчин ото ста четвертей ставите на войну человека совсем гожего; а мы, яко сие вельми тяжко бысть, повелехом отныне и впредь, кто колико поместей и отчин имеет, а сам коея
ради вины на войну не идет, хотя старости или болезни или в Приказах и городах судейства и управления ради, быти сам не может, ни сына пошлет, тому слати холопа от двусот четвертей с конем, с полным доспехом и запасом, коему граду куда идти велено будет... А которые за ранами и увечьем из полков отпустятся, которые, в полону будучи, выдут, и тех оставляти в домах
на два лета, и холопей им не посылати. А которых вдов мужи, а детей малых отцы убиты на войне, или в плене удержатся, ино тех потому же два лета не высылати. А которые имеют поместья и отчины, а сами или их дети не в войске, и холопей не пошлют... огурством, и у тех, со скольких четвертей службы не будет, толико четвертей взяти и отдати беспоместным и малопоместным, кои служат, Детем Боярским и иных чинов людей. — А которые Митрополиты, Архиепископы и Епископы или монастыри холопей годных в службу не вышлют... и за тех людей доправити... за всякого человека... по 15 рублев, а слуг тех писати в Стрельцы без пощады. А буде у коего Митроп., Архиеп. и Епископа, или монастыря, толико слуг гожих нет, колико за ним отчин по четвертям, и с тех... брата по гривне за четверть, и давата те деньги служилым людем, коли война есть; а нет войны, ино людей и денег не брата». В Розрядн. Кн.: «послал Царь (осенью 1604) сбирать Дворян и Детей Боярских Стольников и Стряпчих по городам, а наказы им даны особные».
(266) Маржерет (стр. 114), который сам был тогда в Борисовом войске, сказывает, что оно состояло из 40 000 или 50 000 ратников. Другие (Кобержипкий 59, Лубенский 37 и Паерле) говорят о 60 000. Бер пишет: «Царь послал всюду ганцев с указом быть всем Князьям, Боярам, Стрельцам, иноземцам к 28 Октябрю в Москву, под опасением лишиться имения и самой жизни в случае неповиновения. Послали и других и третьих ганцев с таким же указом. В течение месяца собралося более ста тысячь, коим Царь велел идти с Б. Мстиславским к Новугороду Северскому, куда гнали из деревень и прочих людей воинских. Кто не слушался, у того отнимали поместье; иных заключали в темницу или секли плетьми, так, что на спине у них не оставалось целого места. Сии меры принудили всех идти к войску, которое около Мартинова дня состояло уже почти из 200 000 человек».;
(267) Видекиндова Historia Belli Sveco-Moscovitici decennalis, глав. X, л. 20.
(268) См. Дела Польск. № 26, л. 76. В Дневной Записке (Собран. Г. Г. II, 171): «25 (15) Дек. принесено ко мне письмо из войска Борисова»: следственно, это писано самим Мнишком. Там же: «26 Дек. три солнца видели... 28 Дек. войско Борисово приближалось, и при переправе, за милю
от нас, наши с ними стрелялись. Передались от них два Боярина (в подлиннике Dway Boyarow). 29 Дек. передался Боярин (Boyarzyn, без сомнения Сын Боярский) из войска Борисова. 30 Дек. начало стычки... и побито несколько».
(269) См.Т. XI, примеч. 240.
(270) См. Паерле. Лжедимитрий говорил: «Настал час, о любезные и верные мои сподвижники!.. час, в который Господь решит мою прю с Борисом!.. Будем спокойны: ибо Всевышний правосуден: Он чудесно спас меня, чтобы казнить злодея... Не бойтесь многочисленности врагов: побеждают мужеством и добродетелию, а не числом, как то свидетельствует История... Мне будет Царство, а вам слава, лучшая награда добродетели в здешней краткой жизни». Вот смысл; речь многословна и не весьма складна. Вероятно, что Паерле написал ее за Лжедимитрия.
(271) Histoire de J. A. de Thou, кн. 135, стр. 49.
(272) В описании битвы следую Маржерету (ИЗ, 114). En escarmouchant, пишет он, il vint trois compagnies Polon. charger un des bataillons si furieusement, que le dit bataillon se vint fondre sur l’aile droite, et ainsi sur le corps de l’armee, avec tel desordre, и проч. См. также Бера. На левом крыле были Воеводы Окольничий Вас. Петр. Морозов и К. Лука Осип. Щербатой, в средине с Мстиславским К. Андрей Андр. Телятевский, в перед, полку Бояре К. Вас. Вас. Голицын и Мих. 1л. Салтыков, в сторожевом Окольничий Ив. Ив. Годунов и Кн. Михайло Самсон. Туренин. В Хронографе: «Егда приидоша (Воеводы
Борисовы), и град (Новгород Северск.) выручают, и войско с войском сходятся, стреляюще из пищалей и из луков тмочисленных... и бысть сеча велия... яко же и на Дону у В. К. Дмитрия Ив. с Мамаем; ужаса и трепета полна бяше та борьба. Он же Гришка с хитростию на бой нарядився: воинские люди и кони их в медвежьих кожах и овечьих навыворот... кони же Борисовой рати
зело мятущеся: они же в смятении том всадников побиваху, и тако Борисово войско смятеся, и до самого стяга и знамения Воеводского добишась, и много бесчисленно людей падоша... и самого К. Ф. И. Мстиславского зело раниша... и воины Борисовы побегоша; они же их девять верст и больше гнаша секуще: трупу жь человека яко лесу порониша, и яко мост на 9 верст помостиша; аще не бы нощь постигла, мало бы спаслося». См. также Никон. Лет. В Дневной Записке: «Счастливое, по милости Божией, сражение с войском Борисовым, и побитых до 4000 человек» . То же число означает и Паерле: Петрей только 2000.
(273) См. Петрея 299. Он говорит, что начальник шестисот иноземцев, Шведский Капитан, Лоренц Биугге, помог Басманову.
(274) Маржерет: On eust dit que les Russes n’avoient point de bras pour frapper. Он же сказывает, что они послали несколько пленников в Москву, и в числе их одного Капитана Польской конницы, именем Domarasqui.
(275) В Дневной Записке: «Генв. 1 (по Нов. Ст.) войска Запорожского пришло 4000». Паерле пишет, что их пришло 12 000 (в Повести о Гришке Отрепьеве даже 30 000); всадников 8000 и пеших 4000, с 14 пушками; что Лжедимитрий выезжал к ним навстречу, и в общем совете положил немедленно сразиться с войском Борисовым, которое стояло в миле от Новагорода; но что гонец Королевский тогда же привез указ Сигизмундов всем Полякам оставить Самозванца, в исполнение Борисова требования чрез Огарева (см. Т. XI, примеч. 237). В Дневной Записке не упоминается о гонце Королевском.
Войско Борисово удалилось от Новагорода для того, как пишут некоторые (см. Лубенск. 31 и Нарушев. кн. IV, 242), что Лжедимитрий объявил в своем стане о немедленном прибытии к нему Ходкевича из Ливонии с великою силою: «услышали радостные восклицания, звуки труб, пальбу из пушек — и Воеводы Московские отступили далее».
(276) Паерле говорит, что и сии ушли было от Самозванца, но возвратились к нему на третий день. Поляки, если верить Петрею, ушли с досады на Самозванца, который не дал им ничего из воровской казны Мосальского (см. Т. XI, примеч. 253), раздав ее всю Козакам. В Делах Польск.
№ 27, л. 92: «Отшел Воевода Сендомирский от того вора собою после того, как ему бой был с Бояры, а отходил для помочи тому вору, а не за Королевским повеленьем; а Староста Остр. Мих. Ратомской и Тишкеевичь и Ротмистры осталися». По Дневной Записке (Собран. Г. Г. II, 172) Лжедимитрий и Мнишек вместе отступили от Новагорода Северск. 12 Гене, и ночевали в Нергоде, 13 в лесу при какой-то деревне, 14 над болотом при деревне, где сделалась тревога;
15 Генв. стояли над озером, и Мнишек разъехался с Лжедимитрием: первый с своими отправился в Самбор, а последний в Севск: см. рукописи. Повесть о Гришке Отрепьеве. В других известиях наименован здесь, вместо Севского острога, Чемлинский: см. Ростов, и Никон. Лет.; см. также Маржерета 114. Паерле рассказывает следующее: «Не зная, куда девались Воеводы Борисовы, Лжедимитрий послал из Севска 500 Козаков разведать об них: Козаки встретили в лесу 30 Российских всадников, взяли трех в плен, и сведали, что недалеко оттуда, в деревне, стоит их до четырех тысячь, а в стане близь Новагорода Северск. не менее ста тридцати тысячь. Лжедимитрий прислал к Козакам 120 Ляхов; они наголову разбили 4000 Москвитян в деревне». В Петрее: «Москвитяне стояли в лесу, в трех милях от Добрыничей, и послали на грабеж 7 000 человек: горсть Ляхов встретила их и разбила; легло на месте 4000. Воеводы Борисовы от ужаса оградились рогатками. На третий день они выслали 12 000 всадников разведать о неприятеле: войско Лжедимитриево сражалось с ними до ночи; убило 200 Москвитян и взяло 100 пленников; а Москвитяне только одного пьяного и несказанно тем веселились. Сей пленник требовал вина, был замучен и повешен на дереве».
(277) В Розрядах 1605 года (см. в Архиве Кол. Ин. Дел бумажники Миллера, № VI): «Дек. в 21 у Новагорода Северского было дело с Ростригою... и К. Фед. Ив. по голове ранили во многих местах; и Государь послал Чашника своего, Микиту, Дм. Вельяминова-Зернова, с речью с милостивым словом; а в речи пишет говорити Боярину, К. Ф. И. Мстиславскому: Государь Царь... и сын его... велели тебе челом ударити... и говорити: слух нам дошел, что у вас
было с крестопреступники, Литовскими людми, и с Ростригою дело... и тебя ранили... а Боярин наш, К. Дм. Ив. Шуйской с товарищи, о том к нам не писали... И ты памятуючи крестное целованъе, предо/i кровь свою за Бога и за Яр еч. Богородицу, и за вел. Чудотворцев и за Св. Божии церкви и за всех православных Христиан; и аже даст Бог, службу свою совершишь и увидишь образ Спасов и Преч. Богородицы, и вел. Чудотворцев, и наши Царские очи, и мы тебя пожалуем великим своим жалованьем, чего у тебя на уме нет. Да Государь же жалует тебя, и послал к тебе со мною Дохтура Егана да Оптекаря Петра да Лавринова... Говорите Боярам, К. Дм. Ив. Шуйскому с товарищи; Государь Царь... и сын его велели вам поклонитца... и велели вам говорить: вы к нам не писали, коим обычаем у вас дело делалось (Дек. 21), и вы то делаете не гораздо, и вам бы о том написать к нам наскоре... Вельяминову, собрав Дворян и Детей Боярских и всяких ратных людей, да спросити от Государя и от Царевича о здоровье... (и сказать): Государь Царь и сын его... жсигуют вас, и велели вас о здоровье спросить... Генв. в 1 день Государь послал Б. и Воеводу, К. В. И. Шуйсково, а велел ему в большом полку быти прибыльным Воеводою».
(278) То есть, сто тысяч нынешних серебряных рублей: см. Бера. В Никон. Лет. и в других: «Воеводам же, К. Никите Ром. Трубецкому да П. Ф. Басманову, на Москве велию честь (Царь) воздаде; Петра же наипаче К. Никиты жаловаше: того же в нем не чаяше, что ему сделати над Царицею и над детьми».
(279) См. Никон. Лет., Розрядн. Книги и Маржерета 114, 115.
(280) Маржерет: L’armee de Boris (состоявшая из сорока или пятидесяти тысяч) se renforcoit tous les jours; но не говорит, чтобы она сделалась втрое или вчетверо сильнее: как далеко до двух сот тысяч Беровых и Петреевых! — Добрыничи ныне Добрынь или Добрунь. Паерле пишет, что Самозванец, узаав о приближении Воевод Борисовых,; рассуждал с своими чиновниками, что делать: опасаясь быть стесненными в Севске, лишиться всех подвозов и сообщения с городами, которые держали сторону Ажедимитриеву, они решились идти на встречу к неприятелю.
(281) См. Маржерета 115.
(282) Паерле: с!ие batten fiber ire Rfistungen weiBe hemmter, damit sie von den andern Muscowittem erkhant mogten werden. Там же следующие обстоятельства: «Лжедимитрий встретил 5000 Россиян, вступил с ними в жаркое дело, убил 1000 человек, взял в плен двух Бояр и множество других: остальные с криком бежали к своему стану, близ деревни, откуда Воеводы Борисовы немедленно вышли на равнину. Лжедимитриева рать испугалась их силы, но ободрилась, выслушав речь Самозванца... er selbst sitzent auf einem castani-braunen Tfirkischen Pferdt mit einem bloEen Pallasch inn der Hant vor dem ersten Hauffen», и проч.
(283) См. Маржерета: лучше верить ему, нежели Беру, который пишет, что Ливонец Вальтер фон-Розен и Маржерет, начальники двух иноземных дружин, с кликом: Hilf Gott! прогнали Лжедимитрия, отняв у него взятые им Московские пушки; что ободренные Россияне также устремились вслед за неприятелем, также кричали hilf Gott, и заставили Немцев смеяться. Маржерет признается, что и сам он и Розен бежали: apres quelque resistance que firent les dits etrangers, tout tourna le dos. См. И Паерле, уверяющего, что Россияне умышленно обратили тыл и заманили неприятеля под картечи; что они убили однако ж не более трех человек, и ранили человек пять; что Самозванец, когда ветром разнесло дым, снова хотел ударить на них, но что Козаки, подкупленные Годуновым, изменили Царевичу, ушли, и заставили его также искать спасения в бегстве; что усильно оборонялись только 4000 пеших Козаков (Cosakische Knechte) у пушек, убили множество людей и все легли на месте. — Хронограф опять баснословит: «И паки стреляющесь из пищалей и из луков тмочисленных... крови реки сташа... Князь же Вас. Ив. Шуйской, хотя мстити первую обиду свою, с правые руки с своим полком остроумно и храбро наступи, с левую жь руку Ив. Ив. Годунов, и иные... Гришка жь едва и сам убежа; умыча его К. Ив. Татев в Рылеск».
(284) См. Бера. В Никон. Лет. «Одних Черкас побита 7000» (в некоторых Розрядн. Книгах: 13 000). «С сеунчем (с вестию) послаша к Царю Мих. Борисов. Шеина» (Чашника).
(285) То есть, 400 тысяч нынешних серебряных рублей: см. Бера. В Розрядн. Кн.: «Послал (Царь) с золотыми К. Дан. Ив. Мезецково... и Вас. Морозов золотово не взял для К. Андрея Телятевсково... и на Морозово место велено быти в левой руке Замятие Сабурову, и Замятия бил челом Государю в отчестве на К. Василья Голицына».
(286) См. Петрея 302.
(287) См. Паерле. В Делах Польск. № 27, л. 92: «А Тишкеевича и Ротмистров и многую Шляхту на том бою живых взяли, и достальные побежали в Польшу» (и с ними Мих. Ратомский).
(288) См. Маржерета, Бера и Хронографы.
(289) См. Хронографы и Ответы Литовских Послов в Архиве К. И. Д. г. 1606.
(290) См. Паерле.
(291) См. Ответы Литовск. Послов. Они говорили, что К. Татев требовал очной ставки с Борисовым сановником, Огаревым, который еще находился тогда в Варшаве, но что Сигизмунд не хотел принять его (Татева).
(292) См. Бера и Паерле. Самозванец свидетельствовался К. Иваном Мстиславским, Андреем Шелкаловым и мнимым своим Доктором, также умершим.
(293) См. Ростов, и Никон. Лет. Об утруждении войска см. Маржерета 117, Паерле говорит, что Лжедимитрий будто бы отрядил из Путивля 5000 Дон. Козаков и 1000 Россиян для спасения осажденного Рыльска; что они разбили сторожевое Москов. войско, и что все полки Борисовы, тем испуганные, бежали от Рыльска, оставив; в добычу неприятелю обозы, хлебные запасы и 14 пушек; что Козаки и Рыльчане гнали бегущих, убили 3000 человек, взяли множество пленников, и проч.
(294) В Ростов., Никон. Лет. и других: «Царьже Борис... посла ближних своих людей, Стольников и Стряпчих и Дворян Московских и всяких чинов людей и дворовых... Роскручинися на Бояр и на Воевод, что не поимаша того Гришки, и посла (Царь) к ним с словом Окольничево П. Никит. Шерем. да Думного Дьяка Оф. Вл. Они же приидоша в полки в Радогостский (Радожецкой, Радонеской) острог и начата говорити Бояром и всей рати: что сделася вашим нерадением? столько рати побили, а того Гришки не умели поймать. Бояре жь и вся рать оскорбишася; в рати жь стало нестроение, мнение и ужасть от Царя Бориса. С тое же поры многие начаша думати, как бы Царя Бориса избыть, а тому окаянному Гришке служити».
(295) См. выше.
(296) См. Петрея, называющего Корелу волшебником. Выписывая сие известие, Автор Ядра Рос. Истории обратил 600 в 6000. В Никон. Лет. (и в других): «в Кромах сидел изменник Григорей Акинфеев да Атаман Донской Корела с Донск. Казаками».
(297) В Летописце о Мятежах: «Михайло же Салтыков, видя тем врагам тесноту, и не поговоря с Бояры, Государев наряд (пушки) сведе, наровя тому Гришке». Это ошибка. В современной летописи, из коей взято сие известие, сказано так (см. Ростов., Никон. Лет. и проч.): «И как город сгоре, Государевы люди седоша на осыпи... биющесь беспрестанно... Михайло жь Салтыков, видя тем врагом тесноту, и не поговоря с Бояры, Государеву рать сведе, а наровя тому Гришке».
(298) См. Бера и Хронографы.
(299) См. Ростов., Никон. Лет. и проч.
(300) См. Бера.
(301) Паерле: «Третий, будучи уже немолод, хотел видеть самого Димитрия... тотчас узнал его, упал к нему в ноги и не мог сказать ни слова от ужаса. Димитрий велел ему встать и говорить. Монах сказал: Вот наш законный Царь, чудесно спасенный Богом! Мы видели, что человек, сидевший на Дмитриевом месте был не истинный Димитрий. Он просил, чтобы Царевичь велел другим удалиться, и чтобы между тем никого не выпускали из замка (или дворца). Все удалились, кроме человек трех ближних. Тогда Монах сказал: Всемилостивейший Государь! знай, что один из моих товарищей имеет у себя разные яды, и самый смертоносный спрятан у него в сапоге, между подошвами: кто прикоснется к сему яду, тот в девятый день ужасно распухнет и лопнет. Двое из твоих Бояр взялись смешать оный с ладоном и посредством курения отравить тебя в церкви. Сии изменники в сношении с Борисом. Димитрий велел их привести к себе и сказал: Злодеи! можете ли в старости быть столь вероломными? Тем ли платите за мои милости? Помните ли, что народ выдал мне вас в железах и требовал вашей казни, а я сделсигся вам отцем? Теперь уже нет милосердия?.. Они во всем признались... и были выданы гражданам, которые расстреляли их на площади... Двух Монахов, не хотевших объявить истины, заключили в темницу; а третьего, спасшего Димитрия от смерти, осыпали милостями». Гревенбрух пишет то же, но иначе.
(302) См. Гревенбр. 18 и де-Ту кн. 135, стр. 50.
(303) В Хронографе: «Борису же глаголы сия (о том, что Лжедимитрий мог быть истинным Димитрием) во ушеса приношаху; он же за сия глаголы языки резаше, и иных многих мукам и смерти предая, но никако от людей чаяния сего отъяти не возможе».
(304) В письме Лжедимитрия к Мнишку от 11 Мая (см. Немцев. Т. II, Стран. 530): «По написании сего письма гонцы привезли нам весть из Ливен,
от тамошнего Воеводы, что 29 (13) Апреля Борис торжественно принимал иноземцев (в другом месте сказано: Датских Послов): вдруг полилась у него кровь из носу, из ушей, и некая сила (sila nieiaka z Maiestatu go porwawszy) свергла его с престола, ударила о землю — и таким образом бедно скончал дни свои». См. Бера, Дубенского В. С. 31, Пясецкого Chron. 265, де-Ту кн. 135,
Стран. 50. В Ростов., Никон. Лет. (и в других): «Царю Борису вставшу из-за стола после кушанья, и внезапу прииде на него болезнь люта, и едва успе поновитись и пострищись, и быв два часа в той же болезни, и скончася». См. также Окружную Грамоту Патриарха Иова, в Собран. Г. Г. II, 189, где сказано: «После себя, Государя, приказал и благословил на все великие Государства Рос. Царствия Царем сына своего». В грамоте Ростов. Митрополита Кирилла о преставлении Бориса: «Отходя от сего света, при нас, богомольцах своих, приказал и благословил на великие Государства сына своего». В Розрядн. Кн.:
«Того же Апр. 13 нарекли на Московское Государство Патриарх Иев всем Вселенским Собором и всяких чинов люди Государем Царевича Федора Борисовича всея Русии». Паерле сказывает, что Борис умер в Золотой палате.
(305) См. Хронографы, Морозов. Лет. и многие другие сказания о конце Борисовом. Так говорит и Бер, восклицая: О mala conscientia, quam timida bestial Маржерет и другие приписывают сию незапную смерть удару. Дубенский (Op. Posth. 32) обвиняет Петра Басманова, будто бы уже подкупленного Самозванцем, в отравлении Годунова.
Морозов. Летописец так судить Годунова умершего: «О преславный Царю Борисе, паче же неблагодарный! почто душепагубного дела поискал еси? почто мятежа душу твою исполнил еси? Не удовляся величеством власти своея; юже тиbдарова Бог, почто незлобивого младенца, Царева сына, смерти горькой предал еси, и Царский род в Российском Государстве пресекл еси, и Царский престол себе восхитил, его же недостоин был еси? Почто благородие свое погубил еси, жену и чад своих горькия и бесчестные смерти сподобил еси от худого и убогого раба, и Царство великия России возмутил еси (от сего же и запустение восприяло есть)? Се и возмездие восприял еси. Не погасил еси любве завистию, но возжегл еси паче; не умалил еси чести заколением, но протягл еси множае. Ельма того убил еси, и умерый тебе муце предасть. Не убоялся еси того жива суща, тем же убойся скончавшегося. Не трепетал еси хотяй наносити мечь, но объят будеши трепетом всегдашним по излиянии крове. Скончавыйся Владыка бысть тебе страшный, и месть воздая!»
Бер говорит о Борисе: «Об нем можно по истине сказать, что он жил как лев, царствовал как лисица, умер как пес!»
(306) В грамоте Ростов. Митрополита к Архимандр. Усольского Введенского монастыря (полученной мною от А. И. ЕР молаева): «Божиим праведным судом за наш грех Великого Государя нашего, Царя и В. К. Бориса Федоровича, праведная и беспорочная душа с сего света к Богу отошла Апр. в 13 д., а по его Государеву обещанию Бог его, Государя, сподобил восприяти Ангельский Образ, во Иноцех Боголеп».
(307) В Собран. Госуд. Грам. II, 192: «Целую крест Государыне своей, Царице и В. Княг. Марье Григорьевне, и ее детем, Государю своему Царю и В. К. Федору Борисовичу всеа Русии, и Государыне своей Царевне и В. Княжне, Ксенье Борисовне». Единственно из уважения к матери Царской именовали ее в государственных бумагах прежде Феодора: так, в молитвах церковных поминали Ирину прежде Бориса; так и в присяге Лжедимитрию сказано: «целую крест Государыне своей, Царице и В. Княгине, Иноке Марфе Федоровне всеа Русии, и прироженому Государю своему, Царю и В. К. Дмитрею Ивановичу всеа Русии» (см. там же, стран. 202). Мать не имела никакой государственной опеки над Феодором. Далее: «Также мне над Царицею... и над Царем... и над Царевною в естве и в питье, ни в платье, ни в ином лиха не учинит и не испортити, и зелья лихого и коренья не давати... Семиона Бекбулатова и иного никого на Московское Государство не хотети, и с ним не знаться и не дружиться, и не ссылаться грамотками и словом к нему ни на какое лихо не приказывати, и к вору, который называется Князем Дмитрием Углецким, не приставати... и того вора на Москов. Государстве видети не хотети», и проч.
(308) То есть, Феодору присягали и как наследнику, и как Царю. В Хронографах: «Тогда ему сущу шестнадцати лет. Аще бо и юн сый летными числы, но смыслом и разумом многих превзыде сединами совершенных: бе бо зело изучен премудрости и всякого философского естественнословия, и о благочестии присно упражняшеся; злобы жь и мерзости и всякого нечестия отнюдь ненавистен бысть; телесною же добротою возраста и зрака благолепною красотою аки крин в тернии паче всех блистащеся. Аще бы не Тартарный мраз цвет благородия его раздробил, то мнел бы убо быти того плоду чудесну в добре всячественном». В Летописце Кубасова (Русск. Достопамятн. I, 174): «Царевичь Феодор отроча зело чудно, благодетель цветущи, яко цвет дивной на селе от Бога преукрашен, и яко крин в поле цветущь; очи имея велики черны, лице же ему бело, млечною белостию блистаяся; возрастом средний, телом изобилен; научен же бе от отца своего
книжному почитанию; во ответех дивен и сладкоречив вельми; пустотное же и гнилое слово никогда же из уст его исхождаше; о Вере и о поучении книжном со усердием прилежаше».
(309) См. стр. 1063 И. Г. Р.
(310) См. Бера.
(311) В Никон. Лет.: «Он же Петр отвеща к ним льстивыми словесы, что хотел им правду делати. Он же всю злую беду содея. Бояром же (Мстиславскому и Шуйским) повелеша быти к Москве... и тем все дело испортися под Кромами». По Розрядн. Кн. велели тогда начальствовать К. Мих. Петр. Катыреву-Ростовскому и Петру Фед. Басманову в Большом полку, К. Вас. Вас. Голицыну и К. Мих. Фед. Кашину в Правой Руке, Ив. Ив. Годунову и Мих. Глеб. Салтыкову в Передовом полку, в Сторожевом К. Андрею Андр. Телятевскому и К. Мих. Самсон. Туренину, Замятие Ив. Сабурову и К. Луке Осип. Щербатову в Левой Руке. См. также и Хронографы.
(312) См. Маржерета 122. Число означено им здесь по Новому Стилю. Мстиславский и Шуйские тотчас уехали в Москву, не объявив войску о смерти Борисовой (sans que Гагтёе fut advertie de sa mort). См. также Никон. Лет. 65 и Бера. В Хронографах сказано, что не все войско присягнуло Феодору: «инии не восхотеша креста целовати, и Митрополита к Москве отослаша». Сказание Маржеретово достовернее.;
(313) В Хронографах: «Видевши Воеводы К. Вас. Да К. Ив. Голицины да П. Басманов в полцех сомнение, и сами усумнишася, и восхотеша отъехати от Борисова сына».
(314) См. Никон. Лет. 65.
(315) См. The Russian Impostor, стр. 61, и Пясецкого Chron. г. 1605.
(316) См. Т. XI, примеч. 307, и в Собран. Госуд. Грамот И, 196, письмо Отрепьева к Мнишку от 24 (14) Мая, где сказана: «Войско прислало (К. Ив. Голицына), милосердия прося... сказывая то, что мы все от Бориса прельщены были, и по смерти Борисовой сыну его присягать и его за Государя иметь хотели... но форма присяги инако нам выдана была, не так, как мы разумели: понеже в оной форме имя Гришки не упомянуто, дабы мы противным образом с тобою, природным Государем нашим, В. Ц. Димитрием Ив. поступали (то есть, против тебя стояли). Мы же остереглись и единогласно сказали, дабы ты... над нами благополучно Государствовать изволил», и проч.
(317) См. Немцев. D. Р. Z. III. Т. II, 531 (в письме Расстриги к Мнишку от 1 Мая) и Дела Польск. № 27, Л. 93 , где сказано: «Пришел к нему опять в Путивль Мих. Ратомской, собрав многих Польских и Литовских людей», и проч. Маржерет (стр. 113) пишет, что у Лжедимитрия было тогда 600 Польских всадников.
(318) Abram Bachmetow, czlowiekzacny: см. Немцев. II, 529, в письме Расстриги к Мнишку от 1 Мая, где прибавлено: «Того же дни (28 Апр. по Ст. Ст.) наши сделали вылазку из Кром и взяли пленников, единогласно уверяющих, что Бориса не стало, и что в войске их великое смятение: одни держатся стороны Борисова сына, а другие нашей... Сей час Ливинский Воевода известил нас, что 29 Апреля перешло к нам несколько служивых людей из окрестных городов: они рассказывают весьма обстоятельно о Борисовой смерти».
(319) См. Никон. Лет. 65, и Ответы Литовских Послов в Архиве Кол. Ин. Дел; а Маржерет, без сомнения несправедливо, именует Салтыкова в числе верных Воевод.
(320) См. Паерле.
(321) В Никон. Лет. и в других: «с ними же в совете городы Рязань, Тула, Кошира, Олексин». В Хронографах: «к себе присвоивше многие Дети Боярские, Новогородские и Рязанские, Ляпуновых с иными Детьми Боярскими». См. также рукописное Сказание о Гришке Отрепьеве. Из Прибавлений в конце сего XI тома издан. 1824 года:
«Из полков из-под Кром — сказано в одном Хронографе — изменил сын Боярской, молодой Арзамасец Абрам Бахметев, побежал в Путимль к вору Расстриге с тою вестию, что Царя Бориса в животе не стало, и вор его за то пожаловал. И в полках под Кромами после крестного целованья Рязанцы Прокофей Ляпунов с братьею и с советники своими из иных заречных городов втайне вору крест целовали... собрався, приехали к Розрядному шатру, где Бояры и Воеводы сидели, и они Бояр били, а иных вязали, и ратных людей приводили ко кресту к Расстриге... по умышлению Петра Басманова».
(322) Так у Бера и Маржерета (по Нов. Стилю); а в Сказании означено 9 число. Паерле рассказывает следующее: «Из Кром писали к Лжедимитрию, что сия крепость неминуемо будет взята Московскими Воеводами, если он не спасет ее. У него было единственно 100 Ляхов; но скоро пришло их к нему 500. Лжедимитрий послал сию дружину и 3000 Россиян к Кромам с Воеводою, Ляхом Запорским, который, будучи еще в шести милях оттуда, именем Димитрия написал письмо к ее начальникам, послал его с одним верным человеком и дал ему наставление. Московская стража схватила и представила сего человека Князю Голицыну и Басманову: у него взяли мнимое письмо Димитриево, в коем было сказано: шлю к вам 2000 Поляков и 8000 Россиян,
а скоро и сам буду с 40 000 Королевских воинов, уже приближающихся к Путивлю. Голицын и Басманов испугались; начали рассуждать, что Димитрий есть истинный сын Иоаннов; открылись предводителю Немецкой дружины, Розену; склонили его к измене, и велели ему перейти с 4000 Немцами за реку на обширную равнину. Видя такое движение, Иван Годунов, стоявший; с другой стороны крепости с 90 тысячами воинов, спросил у Розена, куда он идет? Розен отвечал: драться с Поляками, которые уже недалеко. Между тем и Басманов повел туда же 50 или 60 тысяч Россиян, остановился на мосту, поднял вверх письмо Димитриево и закричал: вот грамота от нашего истинного Царя! кто хочет служить Димитрию, тот иди к нам на эту сторону реки: а кто останется на другой, тот будет изменник, раб Годуновых. Сделалось смятение и междоусобие, в коем пало не менее тысячи воинов. Димитриева сторона одержала верх. Ив. Годунова взяли в плен. На другой день Басманов с 4000 всадников отправился в Путивль, увидел малое число людей у Запорского и догадался, что письмо было обманом; однако ж присягнул Димитрию», и проч. Это в главных обстоятельствах не согласно с известиями достовернейшими. В Хронографах: «Егда же дни наставшу, и оба войска начата вооружатися, и ставшим обоим на битву: Князь же Василей да К. Иван Голицыны, да Мих. Салтыков, да П. Басманов со всеми своими полки поидоша к сопротивным яко на битву; прочия же стояща зряще и дивящеся, и Крому реку прешедшим полки сопротивных даша им путь. И паки Атаман Корела с Казаками смело на остальную силу Московскую ударишась — и смятошася, и плещи давше, побегоша; сии же гоняще бичи их, бьюще, а не секуще, грабяще и глаголюще: потом на бой не исходите! Воеводу же их, Ив. Годунова, поимавше». Сказание о Гришке Отрепьеве имеет более признаков истины. Лжедимитрий не посылал войска к Кромам, откуда действительно была вылазка, но прежде измены Басманова (см. Т. XI, примеч. 318).
(323) Так пишет Бер. Паерле говорит, что Розен пристал к изменникам (см. Т. XI, примеч. 322).
(324) См. Никон. Лет. 66.
(325) Лжедимитрий в письме к Мнишку от 1 Мая подписался еще Царевичем, а в другом от 14 Мая уже Царем (см. Немцев. II, 529).
(326) Их было с ним до тысячи, как сказано в Ответах Послов Литовских. См. также Петрея 308 и в Собр. Госуд. Грамот, II, 196, письмо Отрепьева к Мнишку. К. Ив. Голицын и товарищи его сказали Лжедимитрию: «Мы послали несколько чиновных людей в Москву, объявить ей, что войско тебе присягнуло, и требовать, чтобы она сделала то же».
(327) См. Ростов, и Никон. Лет. 66.
(328) См. письмо Отрепьева в Собран. Г. Г. II, 196, Маржерета 123, Гревенбруха 23, и Ответы Литовских Послов, где сказано: «Потом в дорозе (встретили Расстригу) Мих. Салтыков Морозовых и Петр Басманов, оба два Сенатори, маючи с собою со двесте человека; по них опять К. Василей Голицын и Шереметев, также Сенатори, с многими иншими людми... припровадили его (Самозванца) до Орла, где в тот час вси полки были».
(329) Лжедимитрий, как пишет Маржерет, распустил тех, которые жили по сю сторону Москвы, а другую часть войска послал к столице, чтобы перехватывать съестные припасы. — См. также Гревенбруха 24.
(330) См. Ростов, и Никон. Лет. В конце 1604 года Орловским Воеводою был Фед. Анд. Яропкин; но когда Мстиславский и Шуйские осадили Кромы, тогда велели быть в Орле Федору Шереметеву (см. Розрядн. Кн.).
Лжедимитрий распорядил начальство в войске таким образом: «В большом полку К. Вас. Вас. Голицын да К. Бор. Мих. Лыков; в правой руке
К. Ив. Семен. Куракин да К. Лука Осип. Щербатой; в передовом полку Петр Фед. Басманов да К. Алексей Долгорукой». О левой руке и сторожевом полку не сказано.
(331) В Хронографах: «К. Мих. Катырев да Сем. Чемодановской с вестию к Москве утекоша». См. также Никон. Лет.
(332) См. Ответы Литовских Послов и Сказание о Гришке Отрепьеве.
(333) См. Маржерета и Бера.
(334) В Розрядн. Кн.: «Пошел (Лжедимитрий) на Тулу, а к Москве послал Дворян, Гавр. Григ.; Пушкина, да Наума Мих. Плещеева». См. также Никон. Лет. и Бера.
(335) См. Хронографы и Бера.
(336) См. Бера. Петрей рассказывает следующую басню: «Народ Московский с лобного места послал спросить у К. Вас. Ив. Шуйского, действительно ли он схоронил в Угличе Иоаннова сына; а Шуйский отвечал, что Димитрий укрылся от злодейства Борисова; что вместо его зарезали в Угличе Поповского сына, и что истинный Димитрий идет к Москве с войском». Литовские Послы в своих Ответах не умолчали бы о сем случае, доказывая, что сами Россияне заставляли Поляков верить Лжедимитрию: сии Послы не щадили Шуйского, хотя он уже был тогда и Царем. В час народного совещания Князь Василий находился в Кремле с Царем, Патриархом и другими Боярами.
(337) См. Никон. Лет., Маржерета 124 и Бера.
(338) В Хронографах: «Возшумеша аки лютая буря, и предоброго Царя Феодора Борисовича, аки не возрастшего и присно цветущего финика немилосердыма рукама от престола Царьского отторгнута. Мати же его терзаше власы главы своея и умильно народу моляшеся о сыну своем, дабы пощадили, не предали смерти», и проч.
(339) См. Бера. Бельский, называясь крестным отцем Димитриевым, говорил мятежникам: «чем же будем подчивать Царя, когда выпьете его вино?» Далее пишет Бер: «Будучи зол на Медиков, из коих один Шотландский Капитан Габриель, хотя уже и давно умерший, выщипал ему бороду (см. стр. 1065 И. Г. Р.). Бельский сказал черни, что сии Медики были душею и советниками Бориса; что у них много вина, и что народ смело может пить его за Царское здоровье... Они понесли убытку не менее двух или трех тысячь талеров, кроме чужого имения, данного им на сохранение, и тогда разграбленного чернию».
(340) См. стр. 950 и 964 И. Г. Р.
(341) См. Никон. Лет. и Розрядн. Книги.
(342) В Розрядн. Кн.: «Лжедимитрий с Тулы к Москве послал Боярина, К. Вас. Вас. Голицына, да К. Вас. Рубца-Мосальского, да Дьяка Богдана Сутупова (у Петрея: Schreiber Iwan Bogdanow), а велел Цареву Борисову жену и сына ее убита». См. также и Никон. Лет. 68.
(343) В грамотах Лжедимитриевых к Россиянам от 11 Июня: «Иев, Патриарх Московский и всеа Русин, и Митрополиты... и Бояре и Дворяне... и Приказные люди... и Дети Боярские всего Рос. Государства, и торговые люди... в своих винах добили нам челом» (см. Собран. Г. Г. и, 200).
(344) Иов, по воцарении Василия Шуйского призванный из заточения в Москву, издал грамоту к народу и так говорит в ней: «Множество народа царствующего града Москвы внидоша во Св. Соборную и Апостольскую церковь со оружием и дреколием во время св. и божественного пения, и не дав совершити Бож. Литургии, и внидоша во св. Олтарь, и меня, Иева Патриарха, из Олтаря взяша, и в церкви и по площади таская позориша, и в Царских палатах подобие Христова телеси и Преч. Богородицы и Архангелов, иже уготовлено было на Господню плащаницу под златые чеканные образы, и то вражиею ненавистию раздробиша, и на копья и на рогатины втыкая, по граду и по торжищу носяху». См. также и Никон. Лет. 68.
(345) См. Никон. Лет. Бер пишет: «Посадили их на навозные телеги, везли через пни и колоды, без покрова и тюфяков, в дождливое время... некоторые из сих несчастных умерли дорогою». В Никон. Лет.: «Семена Годунова сослаша в Переяславль Залеской со К. Юрьем Приимковым Ростовским, и там его удушиша».
(346) См. Никон. Лет. 69. В The Rus. Impostor так описывается последняя беседа несчастной Марии с сыном и дочерью: «О дети милые, бесценный плод взаимной, нежной любви ваших родителей! о радость и тоска моя! обнимите меня... так будем ждать смерти лютой! Но, может быть, злодей, отняв у нас способ вредить ему, удовольствуется своею добычею, и еще позволит нам жить в горести... Нет! спокойствие злодея требует гибели того, кто оскорблен им столь жестоко!», и проч.
(347) В Ростов, и Никон. Лет.: «Царевича жь многие часы давиша, яко жь не по младости в те поры дал ему Бог мужество; те жь злодеи ужасошася,
яко един с четырмя боряшеся; един же от них взят его за тайные уды и раздави». В Степей. Кн. Латухина: «Царь же Феодор нача убийц со слезами молити, чтобы скорою смертию живот его прекратили... един же от убийц взем древо велие и удари Феодора по раменам».
(348) В Никон, и Ростов. Лет.: «Той же К. Василей с товарищи сказа мирови, что Царица и Царевичь со страстей испиша зелья и помроша». Петрей собственными глазами видел на мертвых знаки удавления (см. его М. Chr. 314). В Никон. Лет.: «Царевна жь едва оживе... постригоша (ее) и сослаша в Володимер в Девичий монастырь». Это было уже после. В современной Повести о Борисе Годунове и Расстриге, также и в Хронографах: «дщерь повеле в живых оставити, дабы ему лепоты ее насладитись... еже и бысть». См. также Бера, который пишет, что Ксению до прибытия Расстриги держали в Московском Девичьем монастыре; но в Морозов. Лет.: «Царевну повеле (Отрепьев) блюсти в дому К. Вас. Мосальского». В одном рукописном известии о Самозванце прибавлено, что он, будучи Монахом Чудовским, видал Ксению в церкви. На гробницах Марии Годуновой и Феодора означен день их убиения: 10 Июня (так и в Хронике Петреевой).
(349) «Праведную кровь Царевича Дмитрея мстя Бог за отческое согрешение над такою жь нескверною кровию, над сыном его, над Царевичем Феодором», и проч.
(350) Так сказано в одном из Хронографов с прибавлением: « Где слава и высокоумие Борисово? где чертоги златоверхий, трапезы пресветлые и тельцы упитанные? где рабы и рабыни? Кто может жены и чада изъяти от руку спекулатора (палача), возводящима има очеса своя семо и овамо, и не обретающе же себе помощника?.. Феодор же вмале после отца своего Царския державы насладися, и тако, аки тих овен на ничто же злобу имуще, скончася; о нем же мнози от народа тайно в сердцах своих возрыдаша за непорочное его житие».
(351) См. Никон. Лет. В Морозов. Лет.: «Царя Бориса извергоша из храма Архистр. Михаила, и повелеша извлещи на сонмище с великим поруганием, и камение нань метати и ногами пхати тело его, поверженное и на земли лежащее; и погребоша его в едином от убогих монастырей, именуемом Варсонофьевском, обону страны Неглины». О поругании тела нет ни слова в других известиях. В монастыре Св. Варсонофия находилося родовое кладбище всех Годуновых. Он был между Сретенкою и Рожественкою, где ныне церковь Вознесения.
(352) См. Ответы Сигизмундовых Послов в Архиве Кол. Иностран. Дел.
(353) См. выше, стр. 1090 И. Г. Р., в описании измены Воевод под Кромами, также Ответы Сигизм. Послов и Никон. Лет. 68.
(354) См. Собр. Г. Грамот, II, 200—203.
(355) См. в The Russian Impostor, стр. 78, письмо Лжедимитриево к Англ. Агенту Мерику из Тулы от 8 Июля, и письмо сего последнего к Лжедим.
в Архиве К. И. Дел.
(356) См. Вера, Никон. Лет. 70 и рукописное Сказание о Самозванце.
(357) См. Вера.
(358) См. Гревенбруха 24, де-Ту CXXXV, 52, The Bus. Imp. 76, Петрея 314 и Вера.
(359) «И Патриарх или Митрополит», пишет Гревенбрух: вероятно, Грек Игнатий, Святитель Рязанский, который сделался Патриархом (см. стр.
1099 И. Г. Р.).
(360) См. Петрея и Вера. В Никон. Лет. 70: «Днюжь бывшу Вельми Красну, мнози видеша под Москвою над градом и над посадом стояше тьма; окроме жь града нигде не видяху».
(361) См. Летопись о Мятежах, Ростов, и Никонов.
(362) См. Морозов. Лет.
(363) См. Вера и Петрея 317.
(364) См. Морозов. Лет.
(365) См. Собр. Г. Грамот, II, 206 и след., также Послужный Список Чиновников в Рос. Вивлиоф. XX, 77.
(366) См. Историю Рос. Иерархии, I, 122. В Хронографах: «Тогда же (в царствование Расстриги) и Филарет, Великий Старец, из заточения прииде... его же тогда едва Священ. Собором умолиша и поставиша Митрополитом Ростову Граду».
(367) См. стр. 1017 И. Г. Р.
(368) В Архив. Розрядн. Книге № 109: «Росстрига велел быти у себя Царю Симеону Бекбулатовичу... встреча ему первая... и вторая», и проч.
(369) См. Хронографы, Собран. Г. Грамот, II, 250 и 261 ; также Миллера Samml. R. G. V, 275.
(370) См. Собран. Г. Грамот, II, 261, Вера и Гревенбруха.
(371)В Указателе Рос. Законов, 1, 129: «Л. 7114 (1606), Февр. в 1 день, Бояре приговорили: которые Бояре и Дворяне, и Дети Боярские, и Владычних и монастырских вотчин бьют челом о суде в беглых крестьянех... до 110 году, до голодных годов за год... и тех приговорили отдавати старым помещиком, и которые выбежали в 110 г., и во 111 в во 112 в голодный лета с животы, а прожити им было мочно... и тех отдавати... А которые бегали с животы в дальние места... верст за триста и больше... и растеряв животы, пришли к иным помещикам в бедности, и про то сыскивати... Да будут окольние люди скажут, что он был не беден... а прокормиться ему было мочно... и того отдати старому помещику или вотчиннику... А про которого скажут , что он в те голодные лета сбрел от бедности, что было ему не мочно прокормиться, и тому крестьянину жити за тем, кто его в голодное время перекормил... А которые крестьяне в голодные лета пошли в холопи к своим или к сторонним помещикам или вотчинникам, и кабалы служивые на себя подавали... и сыскивати накрепко: будет сшел от бедности, и тем истцом отказывати: в голодные лета тот помещик или вотчинник прокормить его не умел... А которые люди учнут говорити, взял его помещик во двор сильно... и о том сыскивати крепостьми, в кое время кабалы писал: будет ва Москве и в городех в книги писаны, и по тем
кабалам в холопи выдавати: потому, имал бы на него кабалу сильно, и он бы о том при записке бил челом; а кабалы в книгах не записаны, и тем верити нечему. А которые крестьяне после голодных лет выбежали... и тех отдавати старым помещикам и вотчинникам... А на беглых крестьян по старому приговору дале пяти лет суда не давати».
(372) В Legende de la vie et de la mort de Demetrius (писанной одним купцем иноземным, свидетелем Лжедимитриева убиения, и напечатанной в 1606 году в Амстердаме, книжке редкой и любопытной): II avoit entour de sa personne une garde de quelques hallebardiers Allemands, qu’il a mends avec soy de Pologne... ils furent incontinent congediez, et de mesme furent cassez et licentiez tous les soldats d’estrange nation. См. также Собран. Г. Грамот, II, 259, 260.
(373) Собрание Госуд. Грамот, II, 207. Сия роспись Чинам Думным писана в Июне месяце 1605 рукою Секретаря Лжедимитриева , Яна Бунинского.
(374) См. Бера и Петрея 319.
(375) См. Маржерет. 142.
(376) См. Собран. Г. Грамот, II, 261.
(377) В современной рукописи, полученной мною от А. И. Ермолаева, нашел я Челобитную и похвалу, писанную Благовещенским Протопопом Терентием к Царю Димитрию, где сказано: «Радуемся убо и веселимся мы недостойнии, видяще (в) тебе светлого храборника... твердого адаманта, рачителя и красителя Христ. Церкви... милость на языке носящего... и припадаем на колену, и поклоняемся (тебе) телесне вкупе и душевне», и проч. — Французский перевод грамоты Иерусалимского Патриарха Софрония к Лжедимитрию находится в Москов. Архиве Кол. Иностран. Дел. «Мы душевно скорбели (пишет Софроний) о кончине Царя Феодора, блаженный памяти, твоего брата; но забыли свою горесть, узнав, что ты, Великий Государь, здравствуешь. Как описать радость всей Палестины? Большие в малые, юные и старые, мужи и жены, славят Бога... Мы повесили три лампады над гробом Господним, которые пылают денно и нощно во имя Вашего Величества», и проч. Софроний писал сию грамоту еще в то время, когда Самозванец шел к Москве. Он (Патриарх) жаловался ему на Князя Адама Вишневецкого, который отнял двух Арабских лошадей у Монаха Иерусалимского Симеона.
(378) См. стр. 1017 И. Г. Р., — Ростов., Никон. и другие летописи. В Степей. Кн. Латухина: «Росстрига избрав его (Игнатия) и посла к преждебывшему Патриарху Иову во град Старицу, чтобы того Игнатия благословил на Патриаршество. Иов же, ведая в нем Римския Веры Мудрование, и не попусти сему в Патриархах быти. Паки же Росстрига к Патриарху того посылая, и муками страх налагая... Святитель же Божий, Иов, вся сия ни во что вменив... и с поношением к Росстриге говорил, ако по ватаге и атаман, а по овцам и пастырь», и проч.
(379) Бывший Выксинский монастырь от Череповца в двадцати пяти верстах, а от Москвы до сего города (прямою дорогою, через Дмитров, Кашин
и проч.) менее пятисот верст.
(380) В грамоте Царицы-Инокини Марфы к Воеводам (в Собран. г. Гр амот, II, 307): «Он (Самозванец), ведая свое воровство, по нас, Вел. Государыню, не послал многое время, а прислал к нам своих советников, а велел того беречи накрепко, чтоб к нам никто не приходил... А как велел нас к Москве привезти, и он на встрече был у нас один, и иных людей с собою пускать к нам не велел, и говорил нам с великим прещением, чтоб мне его не обличити, претя нам и всему нашему роду смертным убивством», и проч.
(381) См. Ответы Сигизмундовых Послов.;
(382) См. Паерле. В Legende, по Новому Стилю, то же число: 28 — но ошибка в месяце: Июнь вместо Июля.
(383) В Ответах Сигизм. Послов: «Великую Княгиню Марью насильством привел, абы его за сына признала. ..ив шатре сам только будучи с нею», и проч. См. Legende 4, Вера, Петрея 318 и Маржерета 126.
(384) См. Собран. Г. Грамот, II, 307.
(385) Маржерет 126: finalement il se fit couronuer Ie dernier de Juillet (по Нов. Стилю) qui se fit avec peu de ceremonie.
(386) Де-Ту СXXXV, 55, и Вассенберг. Gesta Vladislai IV, 19.
(387) См. Вера и Петрея 319.
(388) Ян Бучинский, в Авг. 1605 приехав к Лжедимитрию гонцем от Мнишка, остался в Москве. Другой Бунинский назывался Станиславом. Был еще третий Поляк Секретарем у Самозванца: Станислав Слонский, который ездил с Аф. Власьевым в Краков (см. ниже).
(389) См. Маржерет. 129,
(390) См. Бера и Петрея 320.
(391) Де-Ту CXXXV, 55.
(392) См. Dyaryusz wesela z Магупф, писанный Диаментовским, в Нарушев. Hist. J. К. Chodkiewicza, Т. I, стр. 244 и 435, в примеч. 54.
(393) См. Бера и Петрея 320.
(394) Бер рассказывает, что у Лжедимитрия были лучшие Англ, собаки для медвежьей травли, борзые, гончие; что будучи с Боярами в селе Тайнинском, он велел спустить с цепи медведя, сел на него верхом и в одно мгновение убил сего яростного зверя.
(395) Legende 8.
(396) Там же 7 и 29 (о расточительности Самозванца).
(397) Собрание Г. Грамот, II, 261.
(398) См. Rzeczy Polskich w Moskwie za Dymitra, в выписках Альбертранди.
(399) См. ниже, в описании Маринина въезда в Москву-
(400) Де-Ту CXXXV, 52. Ниже упомянем о развалинах сего дворца Борисова. Лжедимитрий велел сломать его как жилище кудесника или чародея. Уверяли, что там, в подземной храмине, нашли статую, держащую в руке лампаду и окруженную множеством пороха, от коего взлетел бы дворец и весь Кремль на воздух, если бы не загасили лампады и не разбили статуи.
(401) См. Rzeczy Polsk. w Moskwie za Dymitra, также Bankiet Hospodara Moskiew., Немцев. Dzieie Panow. Zygmunta III, T. II, 578.
(402) См. современную рукописи. Повесть о Б. Годунове и Расстриге, и Хронографы, где сказано: «Сотвори себе (Лжедим.) в сей жизни на потеху, а в будущий век знамение превечного своего домовища, его же в Рос. Царстве ни в иных, кроме подземного, никто не виде: од превелик зело, имеющь у себе три главы, и содела обоюду челюстей его от меди бряцание велие; егда же разверзет челюсти своя, в изовну его яко пламя (то есть, подобие, а не самое пламя) предстоящим ту является... зубы же ему имеющу осклабленны и ногти яко готовы на ухапление, и изо ушию яко же пламени распалившусь — и постави его он проклятый прямо себе на Москве-реце, себе на обличение, дабы ему из превысочайших обиталищ своих зрети нань повсегда», и проч. См. так-же Вагнера Gesch. des Russ. Reichs 129.
(403) См. Авр. Палицына 24, Морозов. Лет., Бера и Петрея 318. В Никон. Лет. сказано, что Ксению заключили в Владимирском Девичьем монастыре; но туда перевезли ее уже в царствование Шуйского. Лжедимитрий взял к себе несчастную Ксению после своей коронации в Июле, а Мнишек в Декабре писал к нему, чтобы он, избегая соблазна, удалил от себя Царевну, дочь Борисову (см. Собран. Г. Грамот II, 243): следственно, Ксения жила у него месяцев пять.
(404) См. Петрея 37 0, Хронографы и Legende 6 и 25, где также сказано, что Лжедимитрий никогда не хотел заглянуть в Чудов монастырь, опасаясь, чтобы тамошние Иноки не узнали его.
(405) В Сказании, еже содеяся и проч.: «Князь Вас. Ивановичь с братом поведаша торговым людям, Федору Коневу, да Косте лекарю: поведайте тайно миру, что не Царевичь Дмитрей... они же без рассуждения многим людем поведаху, и услышано бысть Басманову». См. также Ростов., Никон. Лет., Хронографы и Бера.
(406 Не Июня 25, как означено в Хронографах, и не 10 Июля, как в Истории де-Ту: ибо ков Шуйского открылся уже после Самозванцева коронования: см. Маржерета 127. — В Хронографах: «в приставех же у него (К. Василия) быша Мих. Салтыков да Петр Басманов... Басманов же нача ездити и сложенный Росстригою список народу чести».
(407) См. Сказание, еже содеяся, Бера и Паерле.
(408) См. Маржерет. 127.
(409) Там же: vint sa grace procuree par l’lmperatrice mere et par un Polonois nomme Bouchinsqui (Бучинский). Legende 6: par Intercession du Chancelier Ottonasi (Афан. Власьева). В Никон. Лет. 72: «едва упроси его (Самозванца) о милосердии к Щуйскому Царица Марфа и Боляре». Авр. Палицын 21: «усрамившеся, Поляки у Росстриги едва испросиша его от посечения». К. Александр Ив. Шуйский умер в 1601 году.
(410) См. Авр. Палицына 21. В Legende, стр. 25, сказано, что Лжедимитрий, будучи родом из Галича, велел посадить там в темницу мать свою с ее вторым мужем и до шестидесяти родственников. Заметим несогласие: Аврамий говорит о свидетельстве матери, брата и дяди Расстригина, о казни Федора Калашника (или Калашникова) и Тургенева, а после о ссылке Шуйских; в Степей. Книге Латухина и в Морозов. Лет. повторено сказание Аврамиево: в первой прибавлено, что Самозванец в третий день своего воцарения уже был обличаем родственниками; но другие пишут (см. Ростов, и Никон. Лет. 72), что К. Вас. Шуйского осудили прежде Тургенева. В Legende 6: on n’a depuis lors (после ссылки Шуйских) entendu parler joumellement autre chose, que des trahisons et toutes sortes de conspirations,
de quoy se sont entre-suivies tant de tortures, flagellations, disgraces, relegations, confiscations... que c’estoit un cas estrange de les ouyr. В Сказании, еже содеяся: «114 году пред Рождеством Христовым (в 1605 г.) уразумеша многие Бояре и Дворяне, что не прямый Царевичь Дмитрей... и восхотеша его убити, и дойде весть Росстриге, и переимаша многих Дворян Царских и служивых людей, и многими пытками пыташа». А. Палицын 23: «От злых врагов Казаков и холопей вси умнии токмо плачуще, слова же рещи не смеюще. Аще бо на кого нанесут, яко Росстригою нарицает кто, и той человек безвестно погибает; и во всех градех Российских, и в монастырех, и мирстии и Иноцы мнози погибоша, овии заточением, овем же рыбная утробы вечный гроб бысть». См. также Никон. Лет. 72.
(411) См. Авр. Палицына 21, Степей. Кн. Латухина и Морозов. Лет.
(412) См. А. Палицына 22 и Хронографы.
(413) В Генв. 1606: см. Бера, Legende 7, Петрея 322, Маржерет. 128. Первый пишет: «Телохранители Маржеретовой сотни имели бердыши с золотым Царским гербом; древки были обтянуты красным бархатом (прикрепленным серебряными гвоздиками), увиты серебряною проволокою, украшены серебряными и золотыми кистями. Сии воины носили кафтаны и плащи бархатные, обшитые золотым позументом. Алебардщики второй сотни
имели платье фиолетового цвета, обшитое красными бархатными снурками, с рукавами из красной камки; алебардщики третьей сотни отличались зеленою бархатною обшивкою на кафтанах и рукавами из зеленой камки».
(414) См. Авр. Палицына 23.
(415) См. там же.
(416) В Legende 8: cependant que се calme duroit.
(417) См. Собран. Госуд. Грамот, II, 211, 221; см. также Столицы и Дела Польск. г. 1605, № 26 (где в разных местах упоминается о гонцах, посыланных Самозванцем к Сигизмунду и Мнишку) и Немцев. D. Р. Zygm., II, 532—534. — Бояре в учтивом ответе своем благодарят Мнишка от имени мужей Думных и всего Московского Рыцарства за великие услуги, оказанные им Самозванцу.
(418) См. Дела Польск. № 26, л. 251, 269, и № 27, Л. 99,100.
(419) См. Собран. Г. Грамот, II, 218.
(420) См. там же, 223, 231, 249, 272. Александр Рангони был в Москве от Сент. до Ноября 1605. Лжедимитрий писал к Папе 30 Ноября, другое письмо в Декабре, и послал к нему Иезуита Лавицкого в начале 1606 года; а Папа писал к Марине 3 Дек. 1605 и в Апр еле 1606 (убеждая ее содействовать всеми силами введению Латинской Веры с России) и еще две грамоты к Самозванцу, 11 Февр. и 10 Апр. 1606 (см. Выписки Альбертрандиевы из Ватиканской Библиотеки л. 659—670, и Немцев. Dz. Р. Zygm., Ill, Т. II, 554). Последняя грамота, вероятно, уже не дошла до Ажедимитрия. «Зная (пишет Павел V) твое уважение к Св. Престолу нашему и пламенное желание способствовать Христианскому делу, мы ждали от тебя грамот столь нетерпеливо, что уже начали было винить Посла твоего, А. Лавицкого, в нерадении... Наконец он прибыл, и вручив нам письма, говорил о тебе с таким чувством, что извлек слезы из наших очей... Каких бедствий не испытал ты, сын возлюбленный!.. Лишенный отцевского и дедовского престола, ты должен был, спасая жизнь, скитаться в странах чуждых. Но из самого бедствия возникла блестящая твоя слава: ибо в отечестве, мире и благоденствии, ты едва ли бы мог приобрести знания, нужные для счастия твоих подданных... Се дивная милость Небесная!.. Остается тебе действовать данными от Бога талантами... Имеешь поле обширное для сеяния и жатвы... Будь вторым Константином, утверждая первый в своем отечестве Церковь Римскую. Наставляй юношество в Свободных Науках, и собственным примером учи Христианским добродетелям... Вера Кафолическая едина: да будет же единодушие и любовь в целом мире, невзирая на отдаление мест!.. Открываем тебе всю глубину чувств наших: впечатлей же их глубоко в сердце, и повели, да услышит твой народ глас истинного Пастыря, земного Наместника Христова! Отпускаем к тебе Лавицкого по его желанию, но вопреки нашему: столь приятна нам беседа сего мужа благочестивого! Отпускаем с условием, чтобы он, как можно скорее, сюда возвратился, представив тебе многое от имени нашего: главное есть, да не вверяешь себя и людей своих еретикам, и да следуешь советам мужей разумных и благочестивых. И так верь ему. Он будет для тебя еще любезнее: ибо с ним посылаем к тебе дар великий: Апостольское наше благословение».
(421) Legende 7.
(422) См. Собран. Г. Грамот, II, 266.
(423) См. стр. 1075 И. Г. Р.
(424) В Авг. 1605: см. Собран. Г. Грамот, II, 213.
(425) Вот титул Лжедимитриев в Латинских грамотах: Nos Serenissius ас invictissimus Monarcha Demetrius Ioannis, Dei gratia Cassar et Magnus Dux tolius Russias, universorumque Tartatias Regnorum atque aliorum plurimorum dominiorum, Monarchic Moscoviticas subjectorum, Dominus et Rex. В Русских: «Наяснейший и непобедимый Самодержец, Великий Государь Дмитрей Ивановичь, Божиего милостию Цесарь и Вел. Князь всеа Русии, и всех Татарских Царств и иных многих государств, Московской Монархии подлеглых, Государь, Царь и Обладатель». См. в Собран. Г. Грамот, II, 221 и 224.
(426) См. там же, стр. 226.;
(427) Секретарю Лжедимитриеву, Яну Бунинскому, в Генв. 1606 (см. там же, стр. 259).
(428) См. Rzeczy Polskich w Moskwie za Dymitra, в Выписках Альбертранди.
(429) См. Немцев. Dz. Р. Zygm. Ill, Т. II, 534, Poselstwo Kn. Moskiew. Dymitra.
(430) См. там же, стр. 553. Вот перевод сей Польской Оды, напечатанной в Кракове у Яна Шелинга в 1606 году): «О Феб и дщери великого Юпитера! ежели вы когда-либо занимались песнопением, то воспойте ныне Царя Димитрия, Московского Самодержца. — Воспоем все торжественную песнь Всевышнему! Димитрий сильною дланию снова объял похищенные у него страны Севера! — О племя Славян, знаменитое в мире! ликуй и радуйся твоему союзу! Слава твоя достигает конца земли и касается неба! — Марина, исполненная прелестей! ты воснесла род свой до облак, и сияешь лучезарнее всех дщерей Славянских!», и проч.
(431) См. там же, стр. 539—554, в сказании очевидца о Маринином обручении.
(432) Пишут (см. Гревенбруха 32 и Пясяцк. 223), что сии дары, вместе с присланными Мнишку и ближним его, стоили 200 000 червонцев!! После того Секретарь Бучинский вручил невесте алмазный крест с именем Марины ценою в 12 000 (злотыхь?) драгоценное ожерелье, четки из больших жемчужин, несколько тяжелых золотых сосудов и проч.
(433) См. Rzeczy Polckich za Dymitra etc. Сему сказанию очевидца следовал я в означении дней. «14 Ноября (по Новому Стилю) Власьев был представлен Сигизмунду с грамотами и дарами... 15 Ноября Мнишек угощал Рос. сановников великолепным балом, на коем не было Власьева за болезнию. 18 Н. Посол вторично видел Короля и говорил о сватовстве. 19 Н. приехала Марина в Краков, а 22 обручилась с Послом; на другой день отправился гонец Аипницкий к Лжедимитрию. 24 Н. Посол был у Марины, как у своей Царицы, в вручил дары брату ее... 3 Дек. Марина выехала из Кракова в Промник с отцем своим, с Власьевым и всеми Рос. чиновниками: народ теснился вокруг ее кареты. Посол и Мнишек немедленно возвратились в Краков, чтобы присутствовать на бале у Сигизмунда. В тот же день Власьев получил от Димитрия свадебные дары, и 12 Дек. вручил их, кому следовало. 18 Дек. Он уехал из Кракова, а Мнишек и жена его остались с Царицею в Промнике».
(434) См. Собран. Г. Грамот, II, 241.
(435) См. Нарушев. Hist. J. К. Chodkiewicza. I, 245. Гонец Безобразов, приехав в Краков после Власьева, сказывал, как уверяют, Сапеге и Госевскому, что Москвитяне готовы свергнуть Лжедимитрия с престола и на его место избрать Королевича Владислава в Цари: справедливо ли? Бучинский писал к Самозванцу из Кракова: «Храпунов сказал, что уже подлинно проведали на Москве, что он (Расстрига) не есть прямой Царь, а увидят, что ему сделают вскоре». См. Собран. Г. Грамот, II, 263.
(436) См. там же, стр. 227, 236, Rzeczy Polskich, и стр. 1076 И. Г. Р.
(437) См. Rzeczy Polskich в Diaryusz Maryny в Немцев. II, 556. Мнишек выехал из Кракова в Самбор 22, а Марина из Промника 21 Генв. 1606.
(438) В Морозов. Лет.: «Повествуя бо о себе окаянный (Расстрига), яко тридесять и четыре лета царствовати имать».
(439) См. Маржерет. 128, 129. Enfin, говорит он, Гоп пе voyait autre chose que nopces et joye au contentement d’un chacun.
(440) См. Авр. Палицына 24 и Морозов. Лет.
(441) См. Хронографы и Повесть о Расстриге, где сказано: «яко мимошедшу полугоду.»
(442) См. Паерле.
(443) См. Собран. Г. Грамот, И, 261, и Маржерет. 129.
(444) См. Бера и Петрея 325. Самозванцу сказали, что у Россиян были ножи под одеждою.;
(445) См. Авр. Палицына 24.
(446) См. Гревенбруха, Legende и Бера.
(447) См. Бера, который сам говорил проповедь в Кремле 11 Мая.
(448) См. Дела Польск. № 26, л. 300 и № 27, л. 41, и Маржерет. 132. А. Палицын называет Лжецаревича Петра холопом Свияжского Головы Стрелецкого, Григорья Елагина.
(449) В Legende 29: II (Самозванец) fut ассивё сГavoir este auteur du grand degast advenu sur la riviere de Volga, se faisant publier a fausses enseignes pour Ie fils de Fedor Ivanovitz, lequel soubs ce pretexte il avoit suborne de Ie venir secourir avec plusieurs nulliers de Cosaques pour s assurer tant mieux du pays.
(450) См. Никон. Лет. 80, где прибавлено: «Те же Казаки с вором (Петрушкою) поворотиша назад, многие городы и места разориша, и приидоша к Царицыну. Тогда жь посланы были Послы в Кизылбаши, К. Ив. Петровичь Ромодановской: того тут и убиша, и Воеводу Федора Акинфеева; а сам тот вор Петрушка (Василевский, человек Елагина) и с Казаками пойде на Дон, и ту зимова».
(451) См. Собран. Г. Грамот, II, 263, и ниже, речь Шуйского к заговорщикам.
(452) См. Бера.
(453) См. стр. 1080 И. Г. Р.
(454) См. ниже и Авр. Палицына 26.
(455) См. Немцев. II, 579 и Кельха 494. Лжедимитрий велел было строить мост через Нарову, что-бы войско Российское с тяжелым снарядом могло вступить в Ливонию.
(456) См. А. Палипына 26. — Лжедимитрий в Сент. 1605 отправил к Хану чиновника Афан. Мелентьева с известием о своем воцарении, а в Генв.
1606 приехал Казы-Гиреев Посол в Россию (см. Дела Крымск. сего времени в Архиве Кол. И. Д.). Обе стороны хотели мира.
(457) См. Собран. Г. Грамот, II, 303.
(458) См. Бера, Петрея, де-Ту, Немцев, и Нарушев.
(459) ВЭто было в Великий пост: см. Собран. Г. Грамот, II, 297; см. также Бера и Никон. Лет. 74, где сказано, что один из Стрельцев донес Басманову на своих товарищей. Изрубили семь человек, по известию Морозов. Лет.
(460) См. Аврам. Палицына 25 в Маржерет. 130, который говорит, что сего Дьяка сослали. В Сказании, еже содеяся, несправедливо отнесено убиение Осипова к последнему дню Расстригиной жизни.
(461) См. Никон. Лет. 73. В 1612 г. бывшего Царя Симеона, названного в Иноках Стефаном, перевели в монастырь Кириллов Белоезерский (см. Лет. Соловецк.).
(462) См. Маржерет. 130 и Сказание, еже содеяся.
(463) См. Собран. Г. Грамот, II, 275, 277, 281, 282, 284, и Rzeczy Polskich, etc. Власьев, ждав Мнишка в Слониме, приехал к нему в Самбор.
(464) См. Немцев. II, 556, в описании Маринина путешествия, и Rzeczy etc., где сказано: «Всех людей было с Мнишком и другими Панами 1969 и 1961
лошадь, кроме двух или трех сот человек, которые не принадлежали к их свите». См. также Бера.
(465) В описании Маринина путешествия: «Сани, в коих сидела Марина с знатнейшими Польками, были весьма высоки, обиты соболями, с бляхами
серебряными, с дверцами и с окончинами из прозрачного камня», и проч.
(466) См. Rzeczy etc., 26 Апреля.
(467) Там же: «Димитрий просил Воеводу поспешить к нему с одними ближайшими родственниками, чтобы условиться в приготовлениях к свадьбе
и во всех обрядах». — Аф. Власьев уехал наперед в Москву из Смоленска, и выехав опять навстречу к Марине близ Вязмы, вручил ей от жениха алмазную корону, драгоценную повязку на шляпу и проч.
Бер (а за ним и Петрей) пишет, что Расстрига, желая праздновать Светлое Воскресение с Мариною, тайно выехал из столицы с немногими людьми, встретил невесту в Можайске, и провел там два дни. В Журнале Маринина путешествия нет о том ни слова.
(468) В Журнале М. путешествия; «25 Апр. Царь выслал четырех оседланных лошадей, на коих Воевода и родственники его въехали в Москву.
За четверть мили встретили их Басманов, одетый в богатое гусарское платье, и 1500 людей знатных... У триумфсыьных ворот, за Живым мостом, стояли в два ряда воины... Тут находился скрытно и сам Димитрий... Мнишка проводили в отведенный ему дом, куда тотчас нанесли множество кушанья из Царской кухни. Вся посуда была золотая. Родственник Димитриев, К. Ив. Фед. Хворостинин, от его имени приветствовал Воеводу, который в сей день не видал Царя. Димитрий ездил в монастырь к матери, в белой одежде на коне светло-буром... 5 Мая (25 Апр.) Мнишек отправился во дворец... С обеих сторон трона стояло по два чиновника, вооруженные бердышами с золотыми
рукоятками, в бархатной белой одежде, подбитой горностаями, и в белых сапогах; на левой стороне К. Димитрий Шуйский с обнаженным мечем, а за Царем слуга в богатом кафтане, держа носовой платок; а на правой сидел Патриарх, пред коим держали крест на золотом блюде», и проч. Речь Самозванца см. в Паерле. Вот некоторые места: Es ist schwerlich zu entscheiden, ob ich mich mehr zu verwundern, als zu erfreuern habe... Nun aber haben wir schon vorlangsten desselben vermeinten Todt beweinet... О Gluck! Wie ungleich bist du den Menschen und wie spielest du mit ihnen!.. Gott, Gott ist es, durch Welches Vorsehung die ganze Welt administrirt wird... Mul? ich Eure Kays. Majestat auf diesem Throne griifen und Deroselben rechte Hand, welche ich zuvor aus Freundschaft, als ein Wirth des Gastes, zu pflegen hatte, jezunt zum Zeichen des Gehorsames kiissen... Ich habe Eurer Kay. M. viele Tugenden erkennet... als zu Feld
liegen im hochsten Winter... wenn auch die wilden Thiere sich in die Erde verkriechen, и проч. и проч. См. также Rzeczy Poiskich etc., где сказано: «Воевода, выходя из дворца, встретился на крыльце с Патриархом, который дал ему поцеловать крест, но без благословения. За Духовенством вышел Царь, коего вели сановники под руки до самой церкви, а перед ним несли Державу. Воевода остановился в сей церкви на паперти, желая видеть обряд Богослужения. Тут Димитрий, после Обедни, несколько времени разговаривал с ним сидя... В сенях дворца стояло множество золотой посуды и семь бочек серебряных с золотыми обручами... Столовая комната обита Персидскою голубою тканию... скатерть Царской трапезы вышита золотом... из огромного
серебряного сосуда текла вода в тазы; но никто из Русских не умывал рук... Вся комната наполнена золотыми и серебряными сосудами», и проч.
(469) См. там же.
(470) Тарелок обыкновенно не подавали.
(471) См. Rzeczy Poiskich.
(472) В наказе Яну Бучинскому: «Чтоб Воевода у Легата Папина промыслил... чтоб Панна Марина причастилась от Патриарха нашего: потому что без того коронована не будет... чтобы ей позволено до Греческой церкви ходити... волосов бы не наряжала... в Суботу мясо ела, а в Середу б постилась» (Собран. Г. Грамот, II, 229).
(473) См. там же, 268. Все супруги Великих Князей были Греческой Веры — и дочь Витовтова. — Марина, как увидим, исполнила требования Лжедимитриевы.
(474) В Сказании, еже содеяся: «Росстрига повелевает Гермогена сослати в Казань, и сан Святительский с него сняти, и в монастырь заточити; но милостию Божиего сохранен бысть до умертвия Росстригина; а Иосифа, Еписк. Колом., последи же хотел в заточение сослати».
(475) См. Бера, Петрея 328, Legende 9, Маржерет. 134, Гревенбруха, де- Ту, и Rzeczy Poiskich, где сказано: «8 Мая (Нового Стиля) Царь и Воевода ездили на охоту и обедали в шатрах, где 9 Мая ночевала Царица, выехав из Вяземы, и пробыла там два дни; 12 (т. е. 2 нашего Стиля) въехала в Москву» ...
(476) Без возницы: каждую лошадь вел богато одетый конюх. В описании Маринина путешествия (Немцев. II, 562): «Приближаясь к городу,
увидели мы великое множество людей на поле, где стояли два шатра и были разостланы ковры. Там Польская Нимфа Марина вышла из кареты и села на богатых креслах... В другом шатре приветствовали Воеводу Сендомирского, и подвели ему коня, от имени Царского, с великолепною сбруею, ценою во сто тысячь» (чего?).
(477) См. Бера и Петрея и стр. 1095 И. Г. Р.
(478) См. Описание Маринина путешествия, в Немцев. II, 564.
(479) В Legende 9: elle (Марина) fut menee au cloistre, ou se tenoient les Daines et Damoiselles, veuves et filles des grands Seigneurs et Boyares du pays. Автор хочет сказать, что в сем монастыре вдовы и дочери Боярския обыкновенно постригались (а не то, чтобы они встретили там Марину).
(480) Бер пишет, что сей дом Годунова находился в Кремле близ дворца и Патриаршего дома.
(481) См. Авр. Палицына и Сказание, еже содеяся.
(482) См. Бера и Петрея.
(483) Они въехали в столицу за час до Маринина въезда (см. Rzeczy Polskich).
(484) См. Никон. Лет. 73.
(485) См. Журнал (Dyaryusz) Послов Сигизмундовых, Олесницкого и Госевского, в выписках Аб. Альбертранди.
(486) В Никон. Лет. 73: «Он же злодей (Расстрига) являшеся Московскому народству словесы своими, яко единой пяди Московской земли не отдам, рече, в Литву, а сердце его окаянного давно к ним желанное их получити» (в Ростов.: «исполните»),
(487) См. Legende 10.
(488) См. Rzeczy Polskich etc. и Немцев. II, 565, где сказано, что Марине не дозволили слушать Латинскую Обедню и в день Пятидесятницы (по Новому Календарю Пасха была в сей год 26 Марта Нов. Стиля).
(489) Legende 28.
(490) См. Rzeczy Polskich etc.
(491) См. Журнал или Dyaryusz Послов Сигизмундовых.
(492) См. Rzeczy Polsk. и де-Ту 74.
(493) Написано, вероятно ошибкою, 500 000 рублей: см. Rzeczy Polsk., где прибавлено: «Царь велел сказать невесте, что она может дарить сии узорочья, кому хочет... Воевода Сендомирский не успел отправить данных ему денег в Польшу; но мы успели воспользоваться его щедростию». Лжедимитрий подарил еще тестю богатые сани и прекрасную лошадь, которая, везя его во дворец, упала, в предзнаменование бедствия, как пишут.
Король прислал в дар Самозванцу двух коней Турецких и Неаполитанского, золотую цепь, несколько серебряных кубков и два рукомойника, Англ, собаку и проч., а Марине корабль с серебряною пушкою, поднос с виноградом, несколько сосудов драгоценных и проч. Олесницкий поднес ей от себя и жены своей корону с жемчугом, ожерелье с алмазами и рубинами, и проч.
(494) См. Дела Польск. № 26, л. 112.
(495) См. Собран. Г. Грамот, II, 334.
(496) См. Нарушев. Hist. I. К. Chodk. I, 247, и Rzeczy Polsk.
(497) См. Собран. Г. Грамот, И, 289 и след., Rzeczy Polsk. и Dyaryusz Послов Литовских, где сказано,; что Лжедимитрий советовался с Боярами, какое вено назначить Царице в случае его смерти, и положил, с их одобрения, дать ей Новгород и Псков; сказано также, что знатнейшие из сановников присягнули Марине еще до ее венчания.
(498) Сей золотой трон, украшенный, как сказывают, тысячами камней драгоценных, был прислан Шахом Царю Иоанну: см. Петрея 339.
(499) В Журн. Литов. Послов сказано, что Россияне в течение двух дней присягали Марине. Вассенберг пишет, что в храме Успения были с нею Духовник ее Савицкий и другой Иезуит Черник (или Черниковский), который говорил ей приветственную речь на языке Латинском (см. Немцев. II, 280).
(500) См. The Rus. Impostor 99 и Петрея 339.
(501) См. Собран. Г. Грамот, II, 293. За столом сидели только до третьей ествы. Пишут, что Самозванец не хотел следовать древнему Русскому обычаю, уставленному для прославления женской непорочности: см. Гревенбруха 36.
(502) Одним из главных упреков Лжедимитрию был тот, что он, не крестив Марины, венчал ее Царским венцем: см. Собран. Г. Грамот, II, 307.
(503) См. там же, стран. 298.
(504) См. Журнал или Dyaiyusz Литов. Послов.
(505) См. Rzeczy Polsk. В Legende сказано, что Расстрига с своею молодою женою встал в сей день очень поздно.
(506) U naszego przeshawnego Cesarza toz Popi, iako u was Papa (см. Журнал Литов. Послов).
(507) Бер (а за ним Петрей) рассказывает так: «В день свадьбы Царь имел великий спор с Боярами. Поляки хотели, чтобы невеста осталась в их платье, не имея привычки к Русскому; а Бояре требовали, чтобы как Царь, так и Царица венчались в Русском. Наконец Димитрий сказал: Хорошо, исполню желание Бояр, чтобы они не упрекали меня страстию к иноземному. Один день
ничего не значит. Он упросил невесту надеть Русское платье, но в следующий день прислал к жене Польское и велел ей сказать: вчера я сделал угодное моему народу, а ныне делаю, что мне угодно. С того дня Марина носила Польскую одежду». См. еще Журнал Литов. Послов и Rzeczy Polsk.
(508) См. Legende 13.
(509) См. Собран. Г. Грамот, И, 293, Журнал Литов. Послов и Rzeczy Polsk.
(510) То есть, жена Князя Димитрия.
(511) См. Rzeczy Polsk. и Немцев. II, 576.
(512) В описании Царского пира (в Немцев. И, 576): «Когда поставили перед Царем блюдо с сушеными Венгерскими сливами, то все гости, встав,
подходили к нему: он давал каждому две сливы, и каждый немедленно съедал их».
(513) См. там же.
(514) См. Журнал Литов. Послов и Rzeczy Polskich.
(515) О приветливости Марины, в день ее въезда в Москву, сказано в Legende 9: la Princesse se monstra fort humble et gracieuse, en saluant non seulement toutes les Dames de la Cour, mais aussi devisant fort amiablement avec plusieurs autres bourgeoises de la ville.
(516) См. Гревенбруха 38.
(517) В Сказании, еже содеяся: «Литовские люди три дни и три нощи по дворам стреляху беспрестанно... бысть шум велик и крик и стрельба... хожаху по рядом и по улицам со оружием и с самопалы, и стреляху».
(518) См. Журнал Литов. Послов.;
(519) См. Сказание, еже содеяся, Журнал Айтов. Послов и Гревенбруха 38.
(520) См. стр. 1108 И. Г. Р.
(521) См. стр. 1111 И. Г. Р., Гревенбруха 37 и The Rus. Impostor 105.
(522) См. Бера, Петрея 340 и Сказание, еже содеяся. Нарушевич (в Histor. J. К. Chodkiew. I, 247) говорит: «Поляки, употребляя во зло благосклонность к ним Царя, сделались надменными, алчными корыстолюбцами, грабителями, распутными; презирали Россиян и Веру их». Кобержицкий (стран. 67 ) приписывает своим е диноземцам, бывшим тогда в Москве, Iibidinem, insolentiam, cupidinem, avaritiam; то же говорит и Пясецкий.
(523) См. Гревенбруха 49.
(524) См. Бера и Петрея 332. В Сказании, еже содеяся: «Начата меж себя советовати втайне, како бы врага и еретика избыти, и присовокупи к себе (Шуйский) православные Веры сынов, избранных Царских Дворян и служивых людей из Вел. Новаграда и Пскова и изо многих городов, наипаче же всех Бояр», и проч. В Степей. Кн. Латухина: «И снидошася вкупе К. Вас.
Ив. Шуйский с братьями, да К. Вас. Вас. Голицын и К. Ив. Семеновичь Куракин, и положиша совет, что Росстригу убита, а по нем из них кому Царем быта и никому за прежние досады не мстити, но общим советом Российское Царство управляти».
(525) Бер: «надеясь, что сей юный Герой будет усерден к Вере и к Русским обычаям». См. также деТу CXXXV, 77, The Russ. Impostor 101, Гревенбруха 59 и Пясецк. Chron.
(526) Петрей 333: «В церковь за ним ходят Ляхи с собаками». См. также Хронографы.
(527) См. Бера, также Собран. Г. Грамот, II, 309. В Сказании, еже содеяся: «К. Василий же Ив. Ш. рече: Мы готовы пострадати за православную Веру, а вы будьте также готовы, как ударять в колокола... Се ныне время смертию живота купити... Се же слышавше, православные Христиане радовашася... и возопиша со слезами: Боже! не остави нас!», и проч.
(528) 20 000, по сказанию Пясецкого.
(529) См. Бера и Петрея 341.
(530) См. Аврам. Палипына 27, Собран. Г. Грамот, II, 309, и Журнал Литов. Послов. В Повести о Борисе Годунове и Расстриге: Святая бы места ему (Лжедимитрию) осквернити и монастыри в домы поганцов сотворити, и юных Иноков и Инокинь образа Иноческого лишати и в светлая портища облачати, и Иноков умысли женити, а Инокинь замуж давати», и проч.
(531) См. Rzeczy Polsk. и Журнал Литов. Послов; см. также Маржерет. 136.
(532) См. Бера и Rzeczy Polskich. Другие пишут, что заговорщики на кануне бунта именем Царя велели телохранителям идти домой; но такой обман
должен был немедленно открыться.
(533) См. Legende 15.
(534) См. Rzeczy Polskich, где сказано, что сему войску надлежало идти в Крым; но оно собиралось тогда в Ельне.
(535) В Жур нале Послов Литовских: «говорят, что в эту ночь Царь не спал, а все веселился». См. также Rzeczy Polskich.
(536) В Сказании, еже содеяся: «и быша готовы, всю нощь ожидающе реченного звону».
(537) Бер говорит: «в третьем часу утра» — Маржерет: «в шесть часов» — Legende: «в семь часов» — в Сказании, еже содеяся: «светающу утру и восходящу солнцу»: следственно, в 38 минут четвертого часу.
(538) См. Legende 16 и Сказание.
(539) См. Бера и Петрея 343. В Legende 17: L’Empereur, oyant le tumulte, saulta de son lict, prenant sa robe de nuict, demandant ce que c’estoit. Напротив того в Журнале Послов Литовских «Царь рано вышел из комнат на крыльцо, увидел Аф. Власьева и К. Григ. Волконского, бывшего Приставом у Послов (Сигизмундовых) и спросил, что говорят об нем Послы? Волконский —
не зная, кажется, чему надлежало случиться — отвечал Царю, и сошел с крыльца... Тут ударили в набат... Народ говорил, что Литва режет Бояр, и что он бежит спасти их», и проч. Другие пишут, что народ кричал: «спасем и Царя и Бояр от Литвы!» См. также Паерле, Rzeczy Polskich и Legende 17. Следуем Беру в описании главных обстоятельств.
(540) Бер: «Ну, безвременный Царь! проспался ли ты? зачем не выходишь к народу?.. Басманов, схватив Царский палаш, отрубил голову сему дерзкому». Петрей: «Басманов, схватив саблю, которая висела на стене, отсек ему голову».
(541) В Legende, au lieu que tous les jours il (Лжедимитрий) avoit 100 hallebardiers de garde, il ne s’y trouverent point 30, voire pas un Capitaine. Маржерет был нездоров, как он сказывал Историку де-Ту. О слугах и музыкантах см. в Журнале Послов Литовских.
(542) См. Бера и Петрея 344. В Журнале Послов: «Басманов закричал Царю: умираю, а ты думай о себе; стал в дверях и защищался». Маржерет, согласно с Бером, пишет, что Басманова зарезали в сенях: en une gallerie tout contre le quartier de l’Empereur.
(543) Бер сказывает, что Лжедимитрий вышел было к мятежникам с палашем (или Турецкою саблею, как пишут другие), но видя их множество, ушел назад: что они вырубили несколько досок в стене; что телохранители говорили: «мы все вместе могли бы спасти Царя, если бы имели оружие не только для красы и вида»; что Самозванец, не останавливаясь, пробежал мимо комнат Марининых (или, как говорит Паерле, дав жене совет укрыться) в каменный дворец, откуда выпрыгнул в окно. Паерле сказывает, что тут во время свадьбы были сделаны подмостки, с которых упал Расстрига. В Legende: «Димитрий стал против народа, хотел драться, засучил рукава своей рубашки, требовал меча, обыкновенно перед ним носимого; но хранитель сего меча (или тесака) скрылся».
(544) См. Журнал Послов Литовских.
(545) В Никон. Лет. 1Ь: «Стрельцы жь подхватиша и возведоша его опять в полату, и бияхуся за него; начата жь Стрельцы Бояром глаголати: идем ко
Царице и допросим ее», и проч. По другому вероятнейшему сказанию (см. Бера, Петрея, Паерле и Журнал Послов Литовских) Стрельцы защищали Лжедимитрия не во дворце, а там, куда он выпрыгнул из окна; во дворец внесли его уже после Марфина свидетельства. В Степей. Кн. Латухина: «Стрельцы же и вси служивые люди Боляром его не отдаша, но к Царице Марфе поведоша, хотяху от нее уведати, аще той есть сын ее... И егда Боляре и служивые люди, и весь народ, к Царице в монастырь приидоша и вопрошати вси начата, она же многие слезы изливает и всю истину возвещает, яко не знаю человека сего, и несть мой сын... Слышав же народ и Боляре, и с яростию вора того восхитиша», и проч. В Делах Польск. № 26, л. 187 на об.: «Его злодея (Расстригу) облича взяли из хором, убили, и была в те поры при нем в хоромех, и то видела, как его убили, дочь Воеводина» (Марина). Так говорил Панам Сигизмундовым наш Посланник, К. Волконский, в Авг. 1606 года.
(546) В Делах Польских № 26, л. 5: «Царицу Иноку Марфу всенародным множеством вопросивше; она же все явне исповеда, яко сын ее на Угличе убиен бысть повелением Бориса... сего же смердящего пса и злого аспида не вемы, откуду приде; исповедати же не смеюще долгое время, боящеся злого прещения его, и женскою немощию одержима... Нагия же все то же исповедаша». Там же, 83: «Обличает его вора (Марфа Расстригу) перед всеми людьми, что сын ее зарезан на Угличе и умер у нее на руках».
(547) Там же, л. 5: «И образ лица его (Марфа Лжедимитриева) из сокровищ своих изнесе».
(548) Бер: «Бояре внесли его (Самозванца) в комнаты, прежде великолепные, но тогда уже разграбленные и загаженные. В прихожей находились телохранители под стражею, обезоруженные и печальные: Царь взглянул на них, и слезы потекли из глаз его; он протянул руку к одному из них, но не мог выговорить ни слова... что думал, известно единому сердцеведцу Богу: вероятно, вспомнил неоднократные предостережения своих верных Немцев. Вильгельм Фирстенберг пробрался во внутренние комнаты за Боярами, желая знать, что будет с Царем: его заколол один Боярин подле самого Царя», и проч. В Legende иначе: «Узнав, что Димитрий, выпрыгнув из
окна, убился, Фирстенберг сбежал с крыльца, и нашел Царя еще живого; но он расшиб себе грудь: кровь лилась у него изо рта; голова так-же была вся в крови. Фирстенберг с товарищами взнес Димитрия наверх, в Царские комнаты, где его освежили холодною водою и другими крепительными средствами. Тут Бояре начали говорить с ним и допрашивать; но нельзя знать, что между ими происходило. Фирстенберга умертвили, дабы он не разгласил сей тайны», и проч.
(549) См. Журнал Айтов. Послов и Паерле.
(550) См. Бера.
(551) См. там же. В Делах Польских № 26, л. 83: «да и сам еретик Гришка сказал, что все делал мечтами бесовскими». В грамоте Бояр (см. Собран. Г. Г. II, 300): «а как его поймали, и тот вор и сам сказал, что он Гришка Отрепьев».
(552) В Сказании, еже содеяся: «Убиша Гришку в палате за дворцом (в новом дворце, за старым) два избранна воина, Иван Васильев сын Воейков, да Григорий Волуев». Сего Волуева обратили иноземцы в Wolnik и Mulnik. Бер пишет, что Россияне, одев Самозванца в платье пирожника, толкали, щипали его и говорили: «смотрите на Царя Всероссийского! такие Цари у нас на конюшнях»; что К. Вас. Шуйский ездил между тем верхом перед дворцем, возбуждая в гражданах и в воинах ревность истребить Самозванца; что в то мгновение, когда Лжедимитрий пал от двух выстрелов, все Князья и Бояре обнажили сабли: один рассек ему голову, другой ногу, третий руку», и проч.
(553) См. Бера и Legende. В Журнале Литов. Послов: «Чернь влекла труп убитого Царя мимо Девичьего монастыря и спрашивала у его матери:
это твой ли сын? Мать сказала: для чего вы не спросили о том у меня, когда он был еще жив? теперь он уже не мой». В Legende: «положили ему (Самозванцу) на брюхо гнусную маску (найденную в комнатах у Марины), дудку в рот, волынку под мышку, и медную деньгу в руку, как бы в награду за игру его». Петрей: «Один Дворянин прискакал верхом из Кремля с волынкою и маскарадным платьем... кинул мертвому на брюхо платье, всунул в рот дудки, а пузырь положил на грудь, и сказал: ты, негодяй, часто заставлял дудить: теперь дуди сам в нашу забаву». В Журнале Послов: «Ноги Димитриевы лежали на груди у Басманова... Сказали народу, что маска нашлася в комнатах у Царя, и служила ему вместо икон, найденных у него под кроватью» .
(554) См. Rzeczy Polskich, где нет ни слова о том, что-бы Марина скрылась под юбкою своей Гофмейстерины, и чтобы Бояре осрамили благородных Полек, как рассказывает Бер, весьма непристойно, хотя и на языке Латинском (за ним и Петрей 346). «Гбфмейстерина (пишет он), уверила
Бояр, что Марина ушла к отцу». Тут одна Полька, Хмеловская, была ранена пулею, и чрез несколько дней умерла.
(555) В Legende сказано, что спаслось только 5 или 6 музыкантов, убито же человек двадцать: Бер умножает их число до ста, говоря, что они жили в монастырских домах. — Убитый Иезуит, именем Помасский, был Самборским Настоятелем и Королевским Секретарем: см. Litterae Annuae S. I, an. 1606, стр. 721 и след., где сказано: «В доме, данном вам по милости Димитрия, с тем, чтобы учредить в оном Коллегию Общества, Россияне выломили двери... Наши братья ушли в дом к Польским купцам», и проч. В Rzecz. Polsk.: «Воевода Сендомирский, ничего не зная о Царе и Царице, крайне тревожился,
и не мог дать им помощи: ворота наши с улицы были завалены... везде стояли рогатки», и проч.: В Журнале Литов. Послов: «Некоторых из наших слуг, рано вышедших из дому, Москвитяне убили... Бог хотел казнить нас за гордость, отняв у всех разум». Бер: «Некоторые Ляхи ускакали в Немецкую слободу, но попались в руки к злодеям, которые бежали из Ливонии и Германии от казни, заслуженной их преступлениями: лишенные чести служить Царю в числе его телохранителей, они более Русских ненавидели Димитрия и Ляхов: схватили злосчастных, обнажили, умертвили».
(556) Бер: «Один Дворянин Литовский, выскочив в рубашке из спальни, спрятался в погребе; Русские нашли его: он кинул им свой кошелек с червонцами, отдавался в плен, предлагал все имение, которое было у него в отечестве... кланялся до земли, умолял именем Божиим и Св. Николая... окровавленный, иссеченный саблею, воскликнул: о Москвитяне! вы называетесь Христианами: сжсигътесъ над бедным отием и супругом; пощадите меня ради жены и детей моих!.. Я был тому свидетелем».
(557) См. Rzeczy Polskich.
(558) Там же: «К. Вишневецкий стрелял в толпы из лука и не давал промаху... Шуйский кричал ему, чтобы он не стрелял: вынув крест, сей будущий Царь поцеловал его в удостоверение нашей безопасности; вошел на двор и горько заплакал, видя несколько убитых Россиян, которые силою вломились туда и были жертвою своей дерзости. Шуйский взял К. Вишневецкого с собою, в одном жупане». Вишневецкий жил в доме Боярина
Степана Александровича Волошского, Господаревича Молдавского.
(559) В Журнале Послов Литов.: «Мы, Посольские, увидев мятеж, тотчас заперли двор свой, везде расставили гайдуков и людей вооруженных, готовились к битве и к неизбежной смерти. Против нас, через улицу, в доме Степана Годунова, а ныне Голицына, стоял брат Царицын, имея немало ратников: мы сносились друг с другом записками, привязывая их к стрелам и пуская оные из лука со двора на двор... К нашему двору прискакали два сановника, Борис Нащокин и другой, требуя свидания с Послами. К ним вышел Староста Велижский и стал в воротах. Они сидели на конях, вооруженные саблями и луками; поклонились ему и сказали: К. Фед. Ив. Мстиславский, К. Вас. и Дм. Ив. Шуйские и другие Бояре велели сказать вам, Послам... не опасайтесь ничего... но не мешайтесь с теми Ляхами, которые приехали сюда с Воеводою Сендомирским, чтобы изгубить (заесть) Русских, и сделали столько зла. Староста Велижский ответствовал: Вы узнали, как говорите, что мнимый Димитрий был обманщик, и для того умертвили его: до сего нам нет дела: да поможет вам Бог в вашей правде!.. Благодарим Бояр за доброе к нам расположение. Но Воевода Сендомирский и спутники его ехсыи сюда не воевать и не губить вас, а в гости и на свадьбу к тому, кого вы признауш Царем. Если некоторые из них виновны, то за виновных не стоим; но все не должны страдать за немногих. Молим Бояр, чтобы они уняли кровопролитие... Не будем смотреть равнодушно на гибель наших братьев... Прискакали Князья Мстиславский, Шуйские и другие; начали разгонять мятежников... Мстиславский прекратил убийства на Мясницкой улице, где всего более пролилось крови... Вокруг Посольского Двора расставили 500 Стрельцев».
(560) В Rzecz. Polsk.: «Уже Москвитяне наводили пушки на окна и стены: но мы еще могли бы обороняться в каменных подвалах своего (Мнишкова) дома. Камни сыпались на двор... Тут приехали чиновники, велели Сендомирскому Воеводе послать кого-нибудь к Думным Боярам для переговоров, и дали нам в залог Стрелецкого Сотника. Г. Воевода послал Гбголинского... Татищев сказал ему: Всеобщий Бог, управляя всеми Царствами», и проч.
(561) Бер: «наконец в одиннадцатом часу трагедия кончилась». В Сказании, еже содеяся: «побиваху Литву со второго часу дни до девятого»: т. е. с пятого до двенадцатого. Сие кровопролитие началось уже по истреблении Самозванца.
(562) См. Бера, который говорит, что Ляхов убито 2135. Маржерет: comme Гоп tient, 1705 Polonois massacrez. В Rzecz. Polsk.: «наших убито, по достоверному исчислению трупов, до 500 человек (в Журнале Послов Литов.: до тысячи человек), а Русских вдвое». В Сказании, еже содеяся: «Слышавше, что побиты тогда 5 Воевод Польских, 2 Воеводы Литовских, 3 Старосты Польских Градских, 6 Гетманов Угорских, 3 Рохмисты Литовских, 8 Бурмистров Рижских и Немецких, 2 Капитана Немецких, да Дворян Королевских 65, да Римских учителей, которые приехали с Росстригою и с Сендомирским учити Римскому Закону, 3 Кардинала, 4 Каплана, 2 Студента; да всяких людей Польских, и Литвы, и Угрян, и Римлян, и Немец, 2062 человека, да раненых 1307 человек, а после и те помроша; да битых ослопы и грабленых донага, лежали покинуты замертво, 2373 человека, опричь тех, которых побили по дорогам, что побежали из Москвы, и в стадех конских». Это, без сомнения, увеличено. В Журнале Послов: «Суббота прошла в ужасе, и в следующую ночь едва ли кто-нибудь из наших мог сомкнуть глаза... 18 Мая пришел к нам Иезуит Савицкий, коего мы считали мертвым... Послы с дозволения Бояр осведомились о здоровье П. Тарла: в доме его, везде обрызганном кровью, лежали трупы. Сам Тарло и Любомирский прикрывали наготу свою гадкими рубашками; жена первого, П. Гербуртова и другие знатные госпожи были в таком наряде, в каком не ходят у нас и служанки; солома служила им постелею». В сем Журнале и в Rzecz. Polsk. именованы многие из убитых Ляхов.
(563) См. Legende 21—23, где именованы Амвросий Челари, купец Миланский, прикащики Аугсбургского купца Гельбама, — Натан, также из
Аугсбурга, и Николай Львовский. Лжедимитрий у первого взял товаров на 33 000, а у купцев Немецких на 225 000 флоринов, и не успел заплатить им. Автор пишет: «Я два раза говорил о том с братом нынешнего Царя (Вас. Шуйского); но он сказал, что товары их не вступили в казну, а были розданы Самозванцем Полякам: следственно, казна и не обязана платить за оные».
(564) См. там же, стр. 23.
(565) Авр. Палицын: «Безумство и гордость вместо благодарения Праведномстителю предложися». В Морозов. Лет.: «Вместо благодарения вдашася в пианство, и всякий своим промыслом хваляшеся, иный же храбрством величашеся, а молебного славословия Богови не воздаша».
(566) В Legende 23: sur la nuict il у avoit un si grand silence par toute cette grande ville, comme s’il n’y eust eu ame vivante.
(567) Маржерет 147: F. I. Mistislofisqui avoit eu plusieurs voix... lequel nonobstant retusa d’estre esleu, selon que le bruit en court, asseurant qu’il se rendroit
moine, si l’eslection tomboit sur lui.
(568) См. Штраленберга Nord. und Ostl. Theil von Europa und Asia, 200—202, и Вагнера Gesch. des Russ. Reichs 154. Пишут так: «Многие выбирали Шуйского, но многие и Голицына. Бояре выслали обоих, и К. Воротынский сказал, что Голицын, имея множество родственников, отнимет всю власть у Думы. Положили спросить у народа, а народ, приготовленный к тому Воротынским, завопил: да здравствует Царь Василий Иоанновичь Шуйский!» Последний имел также многих родственников и превосходил Голицына в знатности.
(569) См. де-Ту, CXXXV, 79, и The Russ. Impostor 116.
(570) В Никон. Лет. 75: «По убиении Росстригине начаша Бояре думати, как бы сослатца со всею землею... как бы по совету выбрати на Москов. Государство Государя, чтоб всем людем был (угоден). Богу же не милующу грех ради наших... по совету К. Вас. Ив. Шуйскова, не токмо что (не) советоваша со всею землею, да и на Москве не ведаху многие люди... В четвертый день (в третий: ибо Шуйский 19 Мая уже был Царем: см. ниже и Собрание Г. Грамот, II, 299) по убиении Росстригине приехаша в город (Кремль) и взяша К. Василья на лобное место, нарекоша его Царем, и поидоша с ним в град в Соборн. Церковь». Аврам. Палицын: «Малыми некими от Царских Полат излюблен бысть Царем К. Вас. Ивановичь Ш., и возведен бысть в Царский дом, никим же от Вельмож пререкован, ни от прочего народа умолен». В Повести о бывших бедствиях, писанной на столице для Патриарха Филарета и во многих местах исправленной, вероятно, его рукою: «Майя 19 придоша на Крайнево место, глаголемое лобное, весь Синклит и Митрополиты
и Архиеп. и Епископы... и всяких чинов люди, и весь народ, и начаша глаголати о том, дабы разослати грамоты во все грады, чтобы съезжалися в Москву вси народи для Царского избрания, и да быша избрали Патриарха... народи же отвещаху, яко напредь да изберется Самодержавный Царь... и угодно бысть сие слово... и начаша глаголати, да вручено будет ему (Шуйскому) Царствия Рос. скипетродержавие... И вси предстоящие ту, яко по некоему благовещению с небесе, воздвигоша гласы своя: да будет царствуя над нами!.. И тако всем Советом; избраша благочестив. Царя Василия, и разыдошася в домы своя. Нареченный же Царь поеха во град», и проч. См. также Вера. В Журнале Послов Айтов.: «29 Мая (19 по нашему Стилю) во
втором часу дня ударили в бубны и заиграли на трубах в Кремле, а по всем церквам начался звон колокольный: избрали нового Царя».
(571) Лжепатриарх Игнатий не смел показаться, зная, какая участь ожидала его.
(572) См. Вера. Тело Басманова отдали К. Ив. Голицыну, его сводному брату. См. еще Никон. Лет. 75.
(573) См. Бера и Маржерет. 138.
(574) Бер: «Вокруг Лжедимитриева тела, лежащего на площади, ночью сиял свет: когда часовые приближались к нему, свет исчезал — и снова являлся, как скоро они удалялись. Когда тело везли в убогий дом, сделалась ужасная буря, сорвало кровлю с башни на Кулишке (an Kulichka) и повалила деревянную стену у Калужских ворот (Gaulische Pforte). В убогом доме сие тело невидимою силою переносилось с места на место, и видели сидящего на нем голубя. Произошла великая тревога. Одни считали Лжедимитрия необыкновенным человеком, другие Диаволом, по крайней мере ведуном, наученным сему адскому искусству Лапландскими волшебниками, которые велят убивать себя и после оживают». В Степей. Кн. Латухина: «Росстригин труп на пожаре (на Красной площади) три дни лежал, и мнози слышаху в полунощи над ним великий плищь бесовский: в бубны бияху и в сопели играху, и песни скверные пояху, и таковую честь любящему их Росстриге беси приношаху, и радовахуся о приходе своего угодника».
(575) См. Журнал Литов. Послов и Паерле.
(576) Предлагаем здесь извлечение из обстоятельнейшей повести Жмудского Дворянина Товянского о мнимом Димитрии. Сия рукопись хранилась в библиотеке Залуских (см. Немцев. Dz. Panow. Zygm. Ill, T. II, 233) и напечатана в Жизнеописании Яна Петра Сапеги (Zycie I. Р. Sapiehy), издан, в 1791 году, в Варшаве. — Расстригу признавали сыном Иоанновым: Маржерет, Гревенбрух, Паерле, неизвестный сочинитель повести о Димитрии: narratio succincta de adverse et prospera fortuna Demetrii (см. Вихман. Sammlung, I, 401) и некоторые из Ляхов; но достовернейшие Польские Историки: Пясецкий, Лубенский, Кобержицкий (кроме одного Вассенберга) или сомневались или решительно называли Расстригу обманщиком (см. Миллер. Sammlung R. G. V, 186). Знаменитый Замойский называл явление мнимого Димитрия Теренциевою Комедиею: Жолкевский в своих Комментариях также пишет о Самозванце с презрением (см. Немцев. Dz. Р. Z. Ill, Т. И, стр. 300). Не говорим о мнении новейших Писателей, Треера, так называемого Нестесураноя (или Гусейна) и проч.
(577) Вассенберг в Деяниях Владислава IV (Gesta Vladislai IV, стр. 14) пишет, что мнимый Димитрий семь лет учился в Иезуитской школе, и совершенно узнав Латинский язык, вступил в службу Адама Вишневецкого (см. Немцев. II, 239).
(578) См. Т. XI, примеч. 207.
(579) См. Т. X, примеч. 60.
(580) В Повести о Димитрии (Narratio succincta и проч.: см. Т. XI, примеч. 576): in qua hominum litteratorum magna copia fuitll Там сказано, что
Августин, подставив на место Димитриево сына какой-то знатной женщины Estomen, ушел с Царевичем в монастырь к Белому морю, где и кончил дни свои Иноком.
(581) См. Гревенбруха. Так говорил и Самозванец: см. стр. 1073 И. Г. Р. и Никон. Лет. VIII, 58. Маржерет (стр. 153): «Естественно думать, что мать и Вельможи, Романовичи, Нагие и другие, угадывая Борисово намерение, старались всячески спасти младенца: для чего надлежало на его место взять иного, а Димитрия воспитывать тайно. Годунов ничего не сведал, и когда сел на престоле, тогда послали Царевича в Литву, в одежде Инока».
(582) См. Т. X, примеч. 240.
(583) См. их в Собран. Г. Грамот, Т. II, и в Хронографах.;
(584) См. стр. 1099 И. Г. Р.
(585) Тацит. Histor. кн. IV, отдел. 13.
(586) См. Т. XI, примем. 409.
(587) Петрей, 373: Weil auch des Geschrey erschall, daB er nicht sollte der rechte Demetrius seyn, ist er in das Kloster, da die Grossfiirstin Maria Feodorovna
gewesen, gangen, und sagte zu ihr, wie er were gesinnet, des Priesters Sohn, der seinet halben were todt geschlagen und ffirstlich begraben worden, auffzugrabben, und auff einen andern Platz legen zu lassen, welches die Grossfiirstin nicht verstatten
wohlen, weil sie wohl wusstle, daE es ihr leiblicher Sohn war. См. также о сем важном случае в Нарушев. Histor. J. К. Chodkiew. I, 245.
(588) Так говорили нашим Боярам Послы Сигизмундовы: см. их Ответы в Архиве Кол. И. Д. и Dyaiyusz или Журнал.
(589) Бер: «Однажды убеждал я Басманова сказать мне, действительно ли всемилостивейший Государь наш имеет право на корону? Басманов, в присутствии одного купца Немецкого, ответствовал мне с полною доверенностию следующее: Вы, Немцы, имеете в нем отца и брата: молитесь о счастии его вместе со мною; хотя он и не истинный Димитрий, однако ж истинный Государь наш, ибо мы ему присягсиш, и не можем найти Царя лучшего». См. также Петрея 374.
(590) Петрей именует сего Аптекаря, равно как и Лифляндскую Дворянку (стр. 373)
(591) Петрей, стр. 370: so er (Лжедимитрий) solte derselbige (Димитрий) seyn, miiste er nicht liber 22 Jahr alt gewesen seyn, da der ander (Лжедимитрий) allzeit fiber 30 Jahr alt ist. Пристрастный Маржерет говорит, что мнимому Димитрию было лет двадцать пять; но истинному не было бы и двадцати четырех.
(592) Бер: «Многие знатные Поляки уверяли, что он (Лжедимитрий) был побочный сын Короля их, Стефана Батория. Ян П. П. Сапега, однажды (в 1609 году) за столом превознося Римскую храбрость Поляков, сказал: Мы дсиш Русским Царя бродягу, который именовсыся сыном Иоанновым, на смех людям: теперь вторично даем им мнимого Димитрия в Государи, завоевали для него уже половину зелыи их, завоюем и другую: пусть лопнут с досады, но сделаем, чего хотим. Я слышал это своими ушами». См. в Маржерет. 158.
(593) См. Т. XI, примеч. 213.
(594) Маржерет 163: Je Гау (Лжедимитрия) ouy parler реи de temps apres son arrivee en Russie, et trouve qu’il parloit aussi bon Russe que faire se pouvoit,
sinon que, pour orner le langage, il у mesloit parfois quelque phrase Polonoise. Mesme j ay veu des lettres qu’il dicta pour divers sujets avant qu’il fut receu en
Mosco, lesquelles estoient si bien, que nul Russe n’y pouvoit trouver que redire.
(595) См. в Собран. Г. Грам. II, 162, 228, 229.
(596) Маржерет 168: il avoit une filoquence qui ravissoit tous les Russes, et mesmes reluisoit en luy une certaine Majeste, laquelle ne se peut dire et ne s’est veu auparavant aux grands en Russie.
(597) См. Пясецкого 266—286. Лжедимитрий, говорит он, заслужил презрение Россиян тем, что не имел понятия о государственной науке, и быв с юных лет в обществе людей низкого состояния, вел себя неблагородно, без всякого величия, и проч.
(598) Маржерет 155: «Известно и несомнительно, что скоро по воцарении Борисовом Инок, Гришка Отрепьев, быв Секретарем у Патриарха, бежал из своего монастыря в Литву: с сего времени Годунов начал опасаться и подозревать... Но не один, а два человека ушли тогда в Монашеском платье: Отрепьев, или Расстрига, и другой безыменный. Борис, послав всюду гонцев, велел стеречь на дорогах к границе и хватать всех путешественников, даже и тех, у которых были письменные виды или пропуски: Царский указ гласил,
что ушли два преступника из России в Литву. Везде учредили так называемые заставы, как бы во время моровой язвы, и три или четыре месяца никто не мог свободно ездить из города в город. Упомянутый Расстрига был от тридцати пяти до тридцати осми лет, а Димитрий вступил в Россию юношею, двадцати трех или двадцати четырех лет, и привел с собою Расстригу, которого все видели, и коего братья имеют поместья близ Галича. Сей Расстрига был известный негодяй и пьяница: за что Димитрий сослал его в Ярославль, где находится дом Лондонского купеческого общества: Англичанин, живший там в сие время, сказывал мне, что Расстрига, уже и в царствование Шуйского, признавал убитого Димитрия истинным Иоанновым сыном, коего он вывел из России: так говорил сей человек с клятвою (avec grands sermens), уверяя, что ему действительно принадлежит имя Гришки Отрепьева, прозванного Расстригою; так думают и все Россияне, за исключением немногих. Скоро после того Царь велел быть Расстриге в Москву; а что с ним сделалось, не знаю».
(599) См. Т. XI, примеч. 201.
(600) См. Т. XI, примеч. 229.
(601) Дядя Лжедимитрия, Смирной Отрепьев, уверял в Швеции самого Карла IX, что сей обманщик был действительно сын его брата, Якова-Богдана
Отрепьева, шалун, не исправленный Монашеством; что он бежал в Литву, научился там всему нужному для воина, и по совету злых людей, особенно какого-то Инока, вздумал назваться Димитрием. Так говорил Смирной уже по смерти Расстриги (см. Петрея 371).
Муравьев В. Б.: Карамзин
Предисловие
Единственный литературный жанр, который в течение тысячелетий сохраняет неизменный читательский и тем самым общественный интерес к себе, — это биографический. Время от времени вокруг него разгораются дискуссии, в которых участвуют и литераторы, и историки, и читатели. Всякий раз спорят обычно о принципах работы над биографическим трудом — о позиции автора (в недавние десятилетия в нашей литературе это означало, что автор обязан с точки зрения современной идеологии поправлять, а в более серьезных случаях разоблачать своего героя), об отборе нужных и ненужных фактов в его деятельности и судьбе, о пределах домысла и вымысла. При этом, конечно, возникают вопросы о форме биографии: должна ли она быть беллетризована и в какой степени.
Не входя в разбор этих дискуссий и взглядов, хочу сказать о принципах, которыми я руководствовался при написании этой книги, придя к убеждению, что, описывая жизнь Николая Михайловича Карамзина, всего вернее и плодотворнее будет руководствоваться его творческими принципами.
Биография — это история событий и обстоятельств жизни человека, поэтому ее автор должен быть историком. Биография — это рассказ о чувствах, страстях, переживаниях, мыслях человека, здесь необходимо перо литератора. Так, соединяя в себе историка и литератора, писал Карамзин «Историю государства Российского». В предисловии к ней он объясняет свой подход к работе над исторической темой.
Историческое повествование должно заключать в себе прежде всего рассказ о событиях и людях: «Мы должны сами видеть действия и действующих: тогда знаем Историю». Мысли и примечания автора должны лишь «дополнять описания», а не заменять их.
Историческое повествование, считает Карамзин, должно быть строго документально.
«Самая прекрасная выдуманная речь безобразит Историю. Как Естественная, так и Гражданская История не терпит вымыслов, изображая, что есть или было, а не что быть могло. Но История, говорят, наполнена ложью, скажем лучше, что в ней, как в деле человеческом, бывает примес лжи; однако ж характер истины всегда более или менее сохраняется; и сего довольно для нас, чтобы составить себе общее понятие о людях и деяниях. Тем взыскательнее и строже Критика, тем непозволительнее Историку, для выгод его дарования, обманывать добросовестных Читателей, мыслить и говорить за Героев, которые уже давно безмолвствуют в могилах».
Это — главные заповеди историка.
А вот что Карамзин говорит о литераторе:
«Что ж остается ему, прикованному, так сказать, к сухим хартиям древности? порядок, ясность, сила, живопись. Он творит из данного вещества: не производит золота из меди, но должен очистить и медь, должен знать всего цену и свойства; открывать великое, где оно таится, и малому не давать прав великого. Нет предмета столь бедного, чтобы Искусство уже не могло в нем ознаменовать себя приятным для ума образом».
Далее Карамзин пишет о том, как в работе над «Историей…» он соединил на практике эти предъявляемые к автору — историку и литератору — требования: «Обращаюсь к труду моему. Не дозволяя себе никакого изобретения, я искал выражений в уме своем, а мыслей единственно в памятниках; искал духа и жизни в тлеющих хартиях; желал преданное нам веками соединить в систему, ясную стройным сближением частей; изображал не только бедствия и славу войны, но и все, что входит в состав гражданского бытия людей: успехи разума, искусство, обычаи, законы, промышленность; не боялся с важностию говорить о том, что уважалось предками; хотел, не изменяя своему веку, без гордости и насмешек описывать веки душевного младенчества, легковерия, баснословия; хотел представить и характер времени, и характер Летописцев: ибо одно казалось мне нужным для другого. Чем менее находил я известий, тем более дорожил и пользовался находимыми…»
Я пошел путем Николая Михайловича Карамзина. В книге нет вымысла, нет «выдуманных речей», я старался, чтобы прежде всего говорили ее герой и эпоха.
Глава I. Утро жизни. 1766–1778
Николай Михайлович Карамзин родился 1 декабря 1766 года в селе Михайловке, Преображенском тож, входившем по тогдашнему административному делению в Оренбургскую губернию. Это имение было пожаловано его отцу, Михаилу Егоровичу Карамзину, поручику Оренбургского гарнизона, в 1752 году, когда офицерам и чиновникам губернии отводили земли в заволжских степях. Карамзину имение досталось в 50 верстах от Бузулука по тракту на Бугуруслан и еще от тракта 10 верст в сторону. Места были дикие, пустынные, незаселенные. Вновь отстроенную деревню, как это велось, по имени владельца назвали Михайловкой, называли ее также Карамзино, а после постройки в ней в начале 1770-х годов храма во имя Преображения Господня стали называть также и селом Преображенским.
По фамильному преданию, начало русскому дворянскому роду Карамзиных положил татарский мурза, или князь, в XVI веке поступивший на службу к московскому царю (неизвестно, к какому именно), крестившийся и получивший поместье в Нижегородской губернии. Звали его Семен Карамзин. Николай Михайлович был его прямым потомком в седьмом колене.
Все Карамзины традиционно служили в военной службе, не занимая заметных должностей и не имея больших чинов. Не были они и богаты. Прадед и дед Карамзина — Петр Васильевич и Егор Петрович, — как следует из документов Герольдии, с начала XVIII века владели всего лишь двумя селами — Карамзиной и Алексеевкою в Симбирском уезде. Там живал, будучи в отпусках, и его отец, Михаил Егорович. Известная московская аристократка Е. П. Янькова, воспоминания которой охватывают последнюю треть XVIII века и начало XIX и являются своеобразной энциклопедией дворянства того времени, положения в свете и родственных связей многих фамилий, так трактует Карамзиных: «Карамзины — симбирские старинные дворяне, но совсем неизвестные, пока не прославился написавший „Русскую историю“. Они безвыездно живали в своей провинции, и про них не было слышно».
Получив оренбургское имение, М. Е. Карамзин первоначально, видимо, не собирался обосновываться в нем. Соседка Карамзиных, помещица Караулова, хорошо знавшая их семью, рассказывала, что «Михаил Егорович езжал в Михайловку из своей симбирской деревни хозяйничать и охотиться. В один из таких приездов супруга его разрешилась историографом, который отсюда увезен младенцем в симбирское имение».
Однако в рассказе Карауловой, наверное, совместились воспоминания о холостых приездах Михаила Егоровича в имение до женитьбы и его семейной жизни в Михайловке. Родственница H. М. Карамзина Наталья Ивановна Дмитриева, ссылаясь на записи его родного брата и собственные воспоминания, сообщает, что дети Михаила Егоровича от первой жены — сыновья Василий, Николай, Федор и дочь Екатерина — «все родились в Оренбургской губернии. Отец мой всегда смеялся, говоря своему племяннику (сыну Михаила Егоровича от второго брака): „Братья твои родились в Оренбургской губернии кругом башкир, и никоторый не похож на башкира, а особенно Николай (у которого белизна была необыкновенная), а ты родился близ Симбирска и черен, как азиятец“».
По воспоминаниям той же Карауловой, ко времени рождения H. М. Карамзина в имении уже был выкопан пруд «при двух ключах», стоял «господский дом с садом и оранжереями. В доме была значительная библиотека старых книг… В этом доме родился историограф», и вообще Михайловка, свидетельствуют современники, была «замечательна своим прекрасным расположением».
Николай Михайлович Карамзин провел в Михайловке лишь годы раннего детства, и его воспоминания об оренбургском имении очень скудны. В одном из писем 1798 года старшему брату Василию он писал: «Читая Ваше письмо, я мысленно представлял себе заволжские вьюги и метели. Хотя темно, однако ж помню тамошние места; помню, как мы с Вами возвращались оттуда в начале зимы». В то же время Карамзин очень интересовался собственным ранним детством. Уже в зрелые годы, в 1779 и 1803 годах, он пишет автобиографическую повесть, или, как он сам означил, роман, «Рыцарь нашего времени», оставшуюся неоконченной. При публикации отрывка в 1803 году Карамзин снабдил его примечанием: «Сей роман основан на воспоминаниях молодости»; реальную основу его подтвердил он и еще 20 лет спустя в беседе со своим секретарем К. С. Сербиновичем, отделив истину от художественного вымысла. Повесть «Рыцарь нашего времени» — основной источник сведений о детстве Карамзина, остальные материалы лишь дополняют и уточняют факты, но ни в чем не изменяют образ, созданный им в этом романе.
«Романическую историю» своего приятеля, а именно так представляет Карамзин Леона, героя повести, читателю, автор начинает с женитьбы родителей. «Отец Леона, — пишет Карамзин, — был русский коренной дворянин, израненный отставной капитан; человек лет в пятьдесят, ни богатый, ни убогий, и, — что всего важнее, — самый добрый человек… добрый по-своему и на русскую стать. После турецких и шведских кампаний возвратившись на свою родину, он вздумал жениться, — то есть не совсем вовремя, — и женился на двадцатилетней красавице, дочери самого ближнего соседа».
Все, что здесь сказано об отце Леона, соответствует биографии Михаила Егоровича. Год женитьбы его неизвестен, по косвенным данным можно предположить, что это произошло в начале 1760-х годов. Его женой стала Екатерина Петровна Пазухина. Род Пазухиных, как и род Карамзиных, появляется на страницах русской истории на грани XVI–XVII веков. Его основатель Иван Демидович Пазухин участвовал в действиях против поляков в 1613 году, при царе Михаиле Федоровиче был пожалован вотчиною.
Екатерина Петровна, рассказывает Карамзин, безусловно, основываясь на семейных воспоминаниях, «несмотря на молодые лета свои, имела удивительную склонность к меланхолии, так что целые дни могла просиживать в глубокой задумчивости; когда же говорила, то говорила умно, складно и даже с разительным красноречием; а когда взглядывала на человека, то всякому хотелось остановить на себе глаза ее: так они были приветливы и милы!..». Причиной ее меланхолии была пережитая душевная трагедия, которая осталась тайною для мужа: она была влюблена, но тот, кого она любила, не отвечал ей взаимностью, и она, глубоко затаив печаль, вышла замуж за соседа — отставного капитана, «непорочная душой и телом», и искренне полюбила супруга, «во-первых, за его добродушие, а во-вторых, и потому, что сердце ее никем другим не было… уже занято».
Екатерина Петровна умерла, когда Николаю Михайловичу было около трех лет. Он очень остро ощущал свое сиротство и, став взрослее, создал свой, идеальный, образ матери. В «Послании к женщинам» (1793) он писал:
Ах, я не знал тебя!.. ты, дав мне жизнь, сокрылась!
Среди весенних ясных дней
В жилище мрака преселилась!
Я в первый жизни час наказан был судьбой!
Не мог тебя ласкать, ласкаем быть тобой!
Другие на коленях
Любезных матерей в веселии цвели,
А я в печальных тенях
Рекою слезы лил на мох сырой земли,
На мох твоей могилы!
Но образ твой священный, милый
В груди моей напечатлен
И с чувством в ней соединен!
Твой тихий нрав остался мне в наследство.
Твой дух всегда со мной.
Невидимой рукой
Хранила ты мое неопытное детство;
Ты в летах юноши меня к добру влекла
И совестью моей в час слабостей была.
Я часто тень твою с любовью обнимаю
И в вечности тебя узнаю!..
Унаследованной от матери считал он природную черту своего характера: склонность к меланхолии, наложившую такую сильную печать на его творчество. В «Рыцаре нашего времени» он говорит о Леоне: «Сверх того, он любил грустить, не зная о чем. Бедный… Ранняя склонность к меланхолии не есть ли предчувствие житейских горестей?.. Голубые глаза Леоновы сияли сквозь какой-то флёр, прозрачную завесу чувствительности. Печальное сиротство еще усилило это природное расположение к грусти. Ах! самый лучший родитель никогда не может заменить матери, нежнейшего существа на земном шаре! Одна женская любовь, всегда внимательная и ласковая, удовлетворяет сердцу во всех отношениях!..»
Рассказывая о смерти матери Леона, он пишет: «Герой наш был тогда семи лет», хотя сам он осиротел трех лет. События смещены во времени, видимо, сознательно, ради большей стройности рассказа и еще потому, что именно с этих лет Карамзин начинает помнить себя; скорее всего, к этому времени, к 1773 году, относится «темное» воспоминание об отъезде из Михайловки «в начале зимы».
Тот отъезд действительно мог быть памятен. Осенью 1773 года к их уезду подошли отряды пугачевцев. 26 сентября священник села Ляховки, что неподалеку от Михайловки, гостил в Илецкой крепости у тамошнего священника. Сидел он у него в доме и вдруг услышал на улице громкий крик: «Эй, люди, радуйтесь и веселитесь!» Священник выглянул в окно и увидел казака. Казак, по имени Василий Новоженов, проехал в свой дом. За ним пошли местные жители — узнать, что значит его объявление, пошли и священники. Войдя в избу, как полагается, перекрестились на иконы. И тут Василий Новоженов напустился на них, зачем они крестятся троеперстным сложением, мол, государь Петр Федорович крестится двумя перстами. И далее казак рассказал, что Петр Федорович с войском находится в Озерной крепости и идет сюда, а что он Петру Федоровичу присягал и руку целовал. Потом, усмехнувшись, добавил, глядя на священника: «В Озерной попа повесили, и с вами то же будет…»
Ляховский священник в страхе помчался домой и о том, что слышал, сказал ближайшим помещикам — майору Александру Кудрявцеву (крестному Карамзина), капитану Михайле Карамзину и прапорщику Даниле Куроедову, и они в тот же день уехали из своих деревень.
Отряд казаков-пугачевцев с калмыком-проводником нагрянул в Михайловку три недели спустя, в середине октября. Спросили у крестьян, дома ли их помещик, и, получив отрицательный ответ, разграбили господский двор и, уезжая, наказали крестьянам, чтобы они не слушались помещика. Так же были разграблены господские дома в окрестных деревнях.
После 1773 года Михаил Егорович с семьей больше жил не в Михайловке, а в симбирской Карамзинке и в Симбирске, и все детские воспоминания H. М. Карамзина относятся к ним.
В 1770 году Михаил Егорович женился вторым браком на Авдотье Гавриловне Дмитриевой, родной тетке поэта Ивана Ивановича Дмитриева, ставшего впоследствии ближайшим другом H. М. Карамзина.
«В 1770 году, — вспоминает И. И. Дмитриев, — в провинциальном городе Симбирске старший брат мой и я, десятилетний отрок, находились на свадебном пиру под руководством нашего учителя г. Манженя. В толпе пирующих увидел я в первый раз пятилетнего мальчика в шелковом перувьеневом камзольчике с рукавами, которого русская нянюшка подводила за руку к новобрачной и окружавшим ее барыням. Это был будущий наш историограф Карамзин. Отец его, симбирский помещик, отставной капитан Михаил Егорович соединился тогда вторым браком с родною сестрою моего родителя, воспитанною по ее сиротству в нашем семействе».
Этот отрывок из воспоминаний И. И. Дмитриева — единственное мемуарное свидетельство о Карамзине-ребенке. Но, несмотря на свою краткость, оно заключает в себе важные сведения. Прежде всего, это противопоставление двух систем воспитания: Дмитриевы были на свадебном пиру под руководством учителя-француза господина Манженя, а Карамзина подводила к новобрачной русская нянюшка.
Карамзин в детстве получил первоначальное русское образование и воспитание. «Тогдашнее воспитание, — пишет П. А. Вяземский в книге „Фонвизин“, — при всех своих недостатках, имело и хорошую сторону: ребенок долее оставался на русских руках, был окружен русскою атмосферою, в которой ранее знакомился с языком и обычаями русскими. Европейское воспитание, которое уже в возмужалом возрасте довершало воспитание домашнее, исправляло предрассудки, просвещало ум, но не искореняло первоначальных впечатлений, которые были преимущественно отечественные. Укажем на одно свидетельство: большая часть переписки государственных людей царствования Екатерины велась на русском языке, несмотря на господство языка французского и иноплеменных нравов. После мы видим совершенно противное: первые звуки, первые понятия, которые передавали детям другого поколения, были исключительно иностранные, потому что ребенок от груди русской кормилицы был обыкновенно вверяем чужеземцам. Только позднее, в летах юношества, а часто и в возрасте перезрелом для исправления вкоренившихся погрешностей, русский гражданин, по собственному обратному влечению и как будто по уязвлению пробудившейся совести, обращался к изучению отечественного. Более домоседства в жизни родителей, более приверженности к исправлению частных обязанностей и соблюдению обрядов русского православия, может быть — менее суетности, но в семейственном кругу более живого участия в делах общественных и, между тем, независимости в нравах способствовали тогда к некоторому практическому гражданскому воспитанию; оно имело свои недостатки, и весьма важные, но, как замечено выше, имело в себе что-то положительное, действовавшее в народном смысле». Эти наблюдения и выводы П. А. Вяземского полностью приложимы к Карамзину. Очень многие черты его характера, интересов, миропонимания и будущей деятельности имеют своим источником первоначальные детские впечатления.
Детство Карамзина типично и характерно для того круга и слоя дворянства, к которому он принадлежал, но по натуре своей он не мог быть типичной фигурой своего времени. Типичность становится очевидной после того, как создан литературный образ. Два типичных образа отроков тех лет создала русская литература: это — Митрофан из «Недоросля» Д. И. Фонвизина и Петруша Гринев из «Капитанской дочки» А. С. Пушкина.
«Отец мой Андрей Петрович Гринев в молодости своей служил при графе Минихе и вышел в отставку премьер-майором в 17.. году. С тех пор жил он в своей симбирской деревне, где и женился на девице Авдотье Васильевне Ю., дочери бедного тамошнего дворянина». Этими строками, лишь с переменой имен, можно было бы начать и биографию Карамзина — земляка Петруши Гринева. Кстати сказать, чин премьер-майора по Табели о рангах равнозначен капитанскому, оба входят в разряд 8-го класса. И даже знаменитый вопрос Гринева-отца, обращенный к жене: «Авдотья Васильевна, а сколько лет Петруше?» — поскольку он сам не помнил этого, имеет отношение и к Карамзину.
Точная хронология детских и отроческих лет Карамзина весьма затруднена: недаром исследователи его жизни и творчества, рассказывая об этом периоде его биографии, вместо даты употребляют описательную формулу «когда пришло время»: когда пришло время, мальчика стали учить грамоте, когда пришло время, отец определил его учиться в пансион профессора Шадена… Но даже сам Карамзин, конечно, со слов отца, годом своего рождения ошибочно считал 1765-й (в 1790-м он писал: «Мне скоро минет 25»; в 1800-м — «Мне уже 35») и только в 1806 году, обратившись к архивным документам, установил, что день рождения — 1 декабря — он отмечал правильно, а вот в исчислении возраста ошибался, прибавляя себе год. Эта родительская забывчивость вызвала к жизни такое количество статей и заметок исследователей, что в известном библиографическом указателе С. Пономарева о жизни и творчестве Карамзина их пришлось выделить в специальный раздел: «О годе рождения».
Называя автобиографическую повесть «Рыцарь нашего времени», Карамзин, с одной стороны, как бы указывает на достоверность описываемого, а с другой — подчеркивает неординарность своего героя. Когда вышел «Герой нашего времени» М. Ю. Лермонтова, известный критик П. А. Плетнев в статье о новом романе вспомнил повесть Карамзина: «Не без намерения сблизили мы два произведения русской литературы, между которыми легло чуть не полстолетия. Каждое из них ознаменовано печатью истинного таланта; каждое приняло на себя живые яркие краски эпохи их создания».
Психологический тип человека того или иного времени не является сразу в чистом и законченном виде, он складывается исподволь и до поры «невидим», как сказал Н. Г. Чернышевский о Рахметове, но, сложившись и явившись миру, ознаменовывает обычно другое, более позднее время. Таким был Карамзин. Такой была его мать, тесное духовное родство с которой он ощущал всю жизнь и от которой многое унаследовал. Это сближение тем более очевидно, что натура творческого (художественно творческого) человека по сути своей — женская.
Екатерина Петровна Карамзина была предтечей того образа русской женщины, который стал очевиден на грани XVIII–XIX веков и уже был отмечен в сочинениях сентименталистов, но полное художественное воплощение получил только у Пушкина в образе Татьяны Лариной. Читая страницы карамзинского «Рыцаря нашего времени», посвященные матери и главному его герою Леону, невольно вспоминаешь строки из «Евгения Онегина»:
Ей рано нравились романы;
Они ей заменяли всё;
Она влюблялася в обманы
И Ричардсона и Руссо.
Отец ее был добрый малый,
В прошедшем веке запоздалый;
Но в книгах не видал вреда;
Он, не читая никогда,
Их почитал пустой игрушкой
И не заботился о том,
Какой у дочки тайный том
Дремал до утра под подушкой.
Отец Леона, когда тот зачитывался до позднего вечера, говорил ему: «Леон! Не испорти глаз. Завтра день будет: успеешь начитаться». А сам про себя думал: «Весь в мать! бывало, из рук не выпускала книги…»
Карамзин в стихах и прозе часто возвращается к теме своего сиротства, одиночества. Это кажется странным, так как он имел братьев и сестер. Но он не был близок с ними, старшего брата (старшего всего на год-полтора) называл на «вы», в «Письмах русского путешественника» нет ни одного упоминания о родных, хотя, кажется, как не вспомнить их на чужбине, да и времена были такие, когда в высшей степени считались с родством и свойством. И причиной этому были, видимо, не родные, а он сам. Так же, как и Татьяна, которая
В семье своей родной
Казалась девочкой чужой…
Карамзин прожил жизнь рыцарем своего времени, но постоянно опережая самых «передовых» хронологически современников на эпоху; с этим постоянно приходится сталкиваться, так же как и при перечитывании Пушкина…
После смерти матери Карамзин был передан на попечение нянюшки, затем дядьки, из родни же наиболее близким был отец, который любил его, свидетельством чего можно считать, что день рождения сына «отец всегда праздновал с великим усердием и с отменной роскошью (так что посылал в город даже за свежими лимонами)». Карамзин хорошо чувствовал себя в обществе друзей отца. Вообще, он легче сближался с людьми старше себя.
В «Рыцаре нашего времени» отец и его друзья изображены с любовью и симпатией. Верность описания подтверждал И. И. Дмитриев, знавший тех, кто послужил оригиналом для Карамзина.
Карамзин пишет, что друзей отца не портретировали модные тогда придворные художники Виже Лебрен и Иоганн Лампи, создавшие обширную галерею портретов деятелей второй половины XVIII века, но их образы ясно сохранило зеркало его памяти. «Как теперь смотрю на тебя, — пишет Карамзин, — заслуженный майор Фаддей Громилов, в черном большом парике, зимою и летом в малиновом бархатном камзоле, с кортиком на бедре и в желтых татарских сапогах; слышу, слышу, как ты, не привыкнув ходить на цыпках в комнатах знатных господ, стучишь ногами еще за две горницы и подаешь о себе весть издали громким своим голосом, которому некогда рота ландмилиции повиновалась и который в ярких звуках своих нередко ужасал дурных воевод провинции! Вижу и тебя, седовласый ротмистр Бурилов, простреленный насквозь башкирскою стрелою в степях уфимских; слабый ногами, но твердый душою; ходивший на клюках, но сильно махавший ими, когда надлежало тебе представить живо или удар твоего эскадрона, или омерзение свое к бесчестному делу какого-нибудь недостойного дворянина в вашем уезде! Гляжу и на важную осанку твою, бывший воеводский товарищ Прямодушин, и на орлиный нос твой, за который не мог водить тебя секретарь провинции, ибо совесть умнее крючкотворства; вижу, как ты, рассказывая о Бироне и Тайной канцелярии, опираешься на длинную трость с серебряным набалдашником, которую подарил тебе фельдмаршал Миних…»
Но не только их яркая характерная внешность запомнилась мальчику. Он слушал их разговоры. «Провинциалы наши не могли наговориться друг с другом; не знали, что за зверь политика и литература, а рассуждали, спорили и шумели. Деревенское хозяйство, охота, известные тяжбы в губернии, анекдоты старины служили богатою материею для рассказов и примечаний…»
И. И. Дмитриев в своих воспоминаниях раскрывает темы «анекдотов старины», которые рассказывались в кругу провинциальных симбирских дворян и к которым он, как и маленький Карамзин, прислушивался, будучи «весь внимание». Говорили о театральных спектаклях, об актерах, «иногда разговор нечувствительно принимал тон важный: сетовали об участи Москвы, где свирепствовало моровое поветрие, судили о мерах, принимаемых против него светлейшим князем Орловым, или с таинственным видом, вполголоса, начинали говорить о политических происшествиях 1762 года; от них же восходили до дней могущества принца Бирона, до превратности счастия вельмож того времени, до поразительного видения императрицы Анны…». Последняя история заключалась в том, что однажды императрице Анне Иоанновне дежурный офицер доложил, что какая-то женщина приходит в тронную залу и садится на трон; она подумала, что это заговор против нее и к трону примеряется цесаревна Елизавета Петровна. Императрица со взводом гренадер идет в тронный зал и видит на троне призрака. «Кто ты?» — спрашивает она. Ответа нет. Она приказывает стрелять. Призрак в тот же миг исчез. «Это вестник моей смерти», — сказала императрица, на следующий день слегла в болезни и вскоре скончалась. Дмитриев пишет, что, слушая эти разговоры, он набирался сведений, для него небесполезных. Таким образом, в сознание детей входила История, пока не в виде научных книг, а как воспоминания свидетелей, но от этого она не переставала быть Историей.
Не менее важны, чем знакомство с фактами недалекого прошлого, были оценки и соображения, которыми неизменно сопровождался рассказ о них. Капитан Радушин (под этим именем Карамзин описал в «Рыцаре нашего времени» отца) и его друзья имели свою жизненную философию, нравственный кодекс, объединявший их. Карамзин рассказывает, что однажды они решили образовать союз, названный ими Братским обществом, далее сшили специальные мундиры, и приводит «Договор Братского общества» — документ, закрепивший его создание:
«Мы, нижеподписавшиеся, клянемся честию благородных людей жить и умереть братьями, стоять друг за друга горою во всяком случае, не жалеть ни трудов, ни денег для услуг взаимных, поступать всегда единодушно, наблюдать общую пользу дворянства, вступаться за притесненных и помнить русскую пословицу: „Тот дворянин, кто за многих один“; не бояться ни знатных, ни сильных, а только Бога и государя; смело говорить правду губернаторам и воеводам; никогда не быть их прихлебателями и не такать против совести. А кто из нас не сдержит своей клятвы, тому будет стыдно и того выключить из Братского общества. — Следует восемь имен».
Карамзин отмечает, что их «беседа имела влияние на характер моего героя»: «Леон в детстве слушал с удовольствием вашу беседу словоохотную, от вас заимствовал русское дружелюбие, от вас набрался духу русского и благородной дворянской гордости, которой он после не находил даже и в знатных боярах: ибо спесь и высокомерие не заменяют ее; ибо гордость дворянская есть чувство своего достоинства, которое удаляет человека от подлости и дел презрительных. — Добрые старики! Мир вашему праху!»
Карамзина учил грамоте сельский дьячок, как водится, по часослову. Мальчик поразил своего учителя тем, что усвоил церковнославянский алфавит, склады, титлы за несколько недель, и дьячок после рассказывал другим грамотеям о его способностях как о чуде. Затем Карамзин по книге Эзоповых басен научился разбирать гражданский алфавит и таким образом прочел первую в своей жизни светскую книгу. Басни ему так нравились, что, читая, он выучил их наизусть, «отчего во всю жизнь свою, — пишет он в „Рыцаре нашего времени“, — имел он редкое уважение к бессловесным тварям, помня их умные рассуждения в книге греческого мудреца, и часто, видя глупости людей, жалел, что они не имеют благоразумия скотов Эзоповых».
В те же детские годы огромное впечатление оказывали на него волжские пейзажи. Летом он уходил читать на берег реки. «Иногда, оставляя книгу, — вспоминает Карамзин, — смотрел он на синее пространство Волги, на белые паруса судов и лодок, на станицы рыболовов, которые из-под облаков дерзко опускаются в пену волн и в то же мгновение снова парят в воздухе. — Сия картина так сильно впечаталась в его юной душе, что он через двадцать лет после того, в кипении страстей, в пламенной деятельности сердца, не мог без особливого радостного движения видеть большой реки, плывущих судов, летающих рыболовов: Волга, родина и беспечная юность тотчас представлялись его воображению, трогали душу, извлекали слезы. Кто не испытал нежной силы подобных воспоминаний, тот не знает весьма сладкого чувства. Родина, апрель жизни, первые цветы весны душевной! Как вы милы всякому, кто рожден с любезною склонностию к меланхолии!»
В 1793 году Карамзин напишет большое стихотворение — оду «Волга». Он вспоминает великие исторические события, происходившие на берегах великой реки, говорит о красоте ее пейзажей, богатстве городов и сел, описывает ее, величественную в покое и ужасающую в бурю. Вспоминает он и свое детство на ее берегах:
Где в первый раз открыл я взор,
Небесным светом озарился
И чувством жизни насладился;
Где птичек нежных громкий хор
Воспел рождение младенца;
Где я природу полюбил, —
Ей первенца души и сердца,
Слезу, улыбку посвятил,
И рос в веселии невинном,
Как юный мирт в лесу пустынном.
В детстве с Карамзиным произошел случай, который определил характер его религиозного чувства. В очерке «Деревня» (1792) он пишет: «Как мила природа в деревенской одежде своей: она воспоминает мне лета моего младенчества, лета, протекшие в тишине сельской, на краю Европы, среди народов варварских. Там воспитывался дух мой в простоте естественной; великие феномены были первым предметом его внимания. Удар грома, скатившийся над моей головою с небесного свода, сообщил мне первое понятие о величестве Мироправителя, и сей удар был основанием моей Религии».
Случай был такой. Однажды в лесу, во время грозы, из чащи выбежал медведь и бросился на мальчика. Гибель казалась неизбежной. Карамзин закрыл глаза и твердил лишь одно слово: «Господи…» И когда в следующее мгновение пришел в себя, раскрыл глаза, то увидел страшного зверя, поверженного на землю. Дядька, сопровождавший его, объяснил, что медведя убило молнией, и сказал, что это «чудесным образом Бог спас его».
Карамзин, рассказывая об этом случае в повести «Рыцарь нашего времени» (то же, по свидетельству современника, он неоднократно рассказывал, вспоминая свое детство, в семейном кругу), пишет: «Леон стоял все еще на коленях, дрожа от страха и действия электрической силы; наконец, устремил глаза на небо, и, несмотря на черные, густые тучи, он видел, чувствовал там присутствие Бога-Спасителя. Слезы его лились градом; он молился во глубине души своей, с пламенною ревностию, необыкновенною во младенце; и молитва его была… благодарность! — Леон не будет уже никогда атеистом, если прочитает и Спинозу, и Гоббеса, и „Систему натуры“ (трактат французского философа-атеиста XVIII века П. А. Гольбаха. — В. М.). Читатель! Верь или не верь; но этот случай не выдумка».
Другой аналогичный случай, когда Карамзин ощутил чудесную защиту Бога, описан им в оде «Волга»:
Едва и сам я в летах нежных,
Во цвете радостной весны,
Не кончил дней в водах мятежных
Твоей, о Волга! глубины.
Уже без ве;трил, без кормила
По безднам буря нас носила;
Гребец от страха цепенел;
Уже зияла хлябь под нами
Своими пенными устами;
Надежды луч в душах бледнел;
Уже я с жизнию прощался,
С ее прекрасною зарей;
В тоске слезами обливался
И ждал погибели своей…
Но вдруг Творец изрек спасенье —
Утихло бурное волненье,
И брег с улыбкой нам предстал.
Какой восторг, какая радость!
Я землю страстно лобызал
И чувствовал всю жизни сладость.
Среди воспоминаний раннего детства, оставивших след на всю жизнь, был голодный год, случившийся на Волге накануне Пугачевского бунта. Карамзину тогда было около семи лет.
«Не могу я без сердечного содрогания вспомнить того страшного года, который живет в памяти у низовых жителей под именем голодного, — писал он в очерке „Фрол Силин, благодетельный человек“, — того лета, в которое от долговременной засухи пожелтевшие поля орошаемы были одними слезами горестных поселян; той осени, в которую вместо обыкновенных веселых песен раздавались в селах стенания и вопль отчаянных, видящих пустоту в гумнах и житницах своих; и той зимы, в которую целые семейства, оставя домы свои, просили милостыни на дорогах и, несмотря на вьюги и морозы, целые дни и ночи под открытым небом на снегу проводили. Щадя чувствительное сердце моего читателя, не хочу описывать ему ужасных сцен сего времени. Я жил тогда в деревне близ Симбирска, был еще ребенком, но умел уже чувствовать, как большой человек, и страдал, видя страдания моих ближних».
Не менее важно отметить в очерке наряду с воспоминаниями об ужасах голода и его тогдашнем детском сострадании также и то, что детская память сохранила образ и имя человека — зажиточного крепостного крестьянина Фрола Силина из принадлежавшей Дмитриевым деревни, который в то тяжелое для односельчан время пришел к ним на помощь, роздал свои запасы хлеба. Для Карамзина его поступок стал серьезным нравственным уроком практического сострадания.
Видя интерес сына к чтению, отец отдал Карамзину ключ от желтого шкафа, в котором хранилась библиотека его матери. Видимо, после ее смерти ни Михаил Егорович, ни мачеха ее не касались. Для Карамзина это была встреча не только с книгами, но и с матерью.
Библиотека матери была по тем временам довольно значительной: «На двух полках стояли романы, а на третьей несколько духовных книг». Обратим внимание на ее состав: романов — две полки, духовных книг — несколько. Карамзин называет четыре из находившихся в библиотеке матери романов: «Даира. Восточная повесть. Перевод с французского. 1766 г.», «Селим и Дамассина. Африканская повесть. Перевод с французского. 1761 г.», роман Ф. Эмина «Непостоянная Фортуна, или Похождения Мирамонда. 1763 г.» и «История лорда N.» (романа с таким названием литературоведам обнаружить не удалось, видимо, Карамзин тут привел не название романа, а имел в виду его героя).
Судя по годам изданий, мать Карамзина и после замужества продолжала пополнять свою библиотеку, самый поздний по изданию роман — «Даира» — вышел в год рождения Николая Михайловича.
«Все было прочитано в одно лето, — пишет Карамзин о романах из желтого шкафа, — с таким любопытством, с таким живым удовольствием, которое могло бы испугать иного воспитателя, но которым отец Леона не мог нарадоваться, полагая, что охота ко чтению каких бы то ни было книг есть хороший знак в ребенке».
Названные Карамзиным романы принадлежат к числу так называемых авантюрных. Безусловно, в доставшейся ему от матери библиотеке были не только эти и не только такие романы, позже Карамзин упоминает, что тогда же он прочел и «Дон Кишота», но именно с них началось знакомство мальчика с художественной литературой, или, как тогда ее называли, — изящной словесностью. Это знакомство стало, как отмечал сам Карамзин, важной эпохой в образовании его ума и сердца.
Романы, перечисленные Карамзиным, давно уже ушли из области живого читательского интереса в историю литературы, а еще более — в историю быта и вкусов. Один литературовед заметил, что, если бы Карамзин не прочел этих романов в детстве, он не прочел бы их никогда. Замечание справедливое, потому что русская литература и русский читатель в конце XVIII — начале XIX века развивались так интенсивно и вкусы менялись так быстро, что беллетристическая книга, вышедшая десять лет назад, у нового поколения вызывала зачастую лишь снисходительную усмешку: устарелым казались стиль, язык, речи героев. Они действительно не были литературным совершенством. Но для Карамзина (да и для почти всех читателей того времени) главным в этих романах были не литературные качества, а сюжет и содержание, тем более что именно через них автор стремился передать свои идеи, мораль и жизненную философию.
Перелистаем два романа из желтого шкафа — один переводной, другой — сочинения российского автора.
«Восточную повесть» «Даира» французского писателя XVIII века Ле Риша да ла Попелиньера перевел на русский студент Московского университета, соученик Д. И. Фонвизина Николай Данилевский, отпечатана книга в типографии Московского университета, две первые части в 1766 году, две остальные в следующем.
Героиня этой повести, прекрасная, добродетельная и бедная девушка по имени Даира, живущая в некоей восточной стране, любила прекрасного юношу, и он любил ее. Но девушку продали в гарем к паше. Верная своей любви, она отвергает все притязания паши, и тот, разгневанный ее непреклонностью, заключает ее в темницу. Возлюбленный Даиры помогает ей бежать из тюрьмы, однако обстоятельства их разлучают. Даира одна скитается по чужим странам, терпит бедствия, ее преследует своей любовью богач, который ненавистен ей. Не видя возможности спастись от него, она решила умереть и закололась кинжалом. Ее сочли мертвой, но добрый отшельник распознал, что в ней еще теплится жизнь, и вылечил ее. Пока же лечил, разузнавал, кто она такая; в конце концов, обнаружилось, что она — дочь эмира. Повесть кончается счастливо: Даира возвращается в родной дом и сочетается браком с юношей, которого продолжала любить и которому осталась верна при всех выпавших на ее долю бедствиях и злоключениях.
Еще более насыщен приключениями роман Федора Эмина «Непостоянная Фортуна, или Похождения Мирамонда». Он и по объему значительно больше «Даиры». Если в ней каждая из четырех частей состоит всего из шестидесяти двух страничек, то каждая из трех частей романа Эмина заключает в себе около трехсот страниц.
Когда Карамзин читал «Мирамонда», он еще ничего не знал о его авторе — ни его биографии, ни других его сочинений. Все это он узнал гораздо позже, и не менее чем в детстве роман, его увлекла история жизни автора. Когда в 1800 году П. П. Бекетов предпринял издание «Пантеона российских авторов» — альбома гравированных портретов замечательных русских писателей с древних Бояна и Нестора до современных авторов, то предложил Карамзину отобрать имена и написать к каждому портрету краткую справку. В число двадцати пяти отобранных писателей Карамзин включил и Эмина.
Вот справка об Эмине; судя по ее содержанию, Карамзин не только использовал печатные и библиографические сведения, но и расспрашивал о Федоре Эмине знавших его.
«Федор Эмин. Титулярный советник и кабинетный переводчик. Родился в 1735-м, умер в 1770 году.
Самый любопытнейший из романов г. Эмина есть собственная жизнь его, как он рассказывал ее своим приятелям, а самый неудачный — российская его „История“. Он родился в Польше, был воспитан иезуитом, странствовал с ним по Европе и Азии, неосторожно заглянул в гарем турецкий, для спасения жизни своей принял магометанскую веру, служил янычаром, тихонько уехал из Константинополя в Лондон, явился там к нашему министру, снова крестился, приехал в Петербург и сделался — русским автором. — Вот богатый материал для шести или семи томов! Сочинив „Мирамонда“, „Фемистокла“, „Эрнеста и Доравру“, „Описание Турецкой империи“, „Путь к спасению“, он издавал журнал под именем „Адской почты“ и, наконец, увенчал свои творения „Российской историей“, в которой ссылается на Полибиевы известия о славянах, на Ксенофонтову скифскую историю: и множество других книг, никому в мире не известных. Ученый и славный Шлецер всего более удивляется тому, что Академия напечатала ее в своей типографии. — Впрочем, г. Эмин неоспоримо имел остроумие и плодовитое воображение; знал, по его уверению, более десяти языков, и хотя выучился по-русски уже в средних летах, однако ж в слоге его редко приметен иностранец».
В дальнейшем историки и литературоведы, уточняя биографию Федора Эмина, обнаружили новые сведения, как правило, основанные на его собственных рассказах. По одной версии, он был турок по национальности, родился в Стамбуле, учился в Италии, затем скитался по разным странам Европы, Азии и Африки, в 1761 году явился в Лондоне к русскому посланнику и заявил, что желает перейти в православие и уехать в Россию. По другой версии, Эмин родился на Украине, учился в Киевской духовной академии, по неизвестной причине бежал в Турцию, там принял магометанство, затем бежал из Турции; конец его истории совпадает с первой версией. В России он служил преподавателем в кадетском корпусе, занимался литературой. В романе «Непостоянная Фортуна, или Похождения Мирамонда», опять-таки по его свидетельству, он описал в образе Феридата — друга Мирамонда — себя и поведал некоторые эпизоды собственных приключений.
В романе рассказывается о жизни незнатного, но образованного юноши турка Мирамонда. Начинается роман с того, что корабль, на котором плыл Мирамонд в чужие страны с образовательной целью, был разбит бурей. Юношу, ухватившегося за обломок мачты, долго носило по морю. Показался корабль. Мирамонд спасен, но капитан корабля по прибытии в порт продал его в рабство.
Через некоторое время Мирамонду удается бежать от хозяина. Он скитается по чужой, неизвестной ему стране, терпит голод и холод, попадает в Португалию, Испанию, Англию и, наконец, в Египет. В Египте поступает на службу в войско султана, проявляет храбрость в сражениях, в которых «неприятели сами более его мужеству дивились, нежели сопротивлялись», и таким образом доставляет несколько побед султанской армии.
Однажды он, раненый, лежал в забытьи во дворце.
Дочь султана Зюмбюля пришла посмотреть на героя и, увидев, влюбилась. Он очнулся и был поражен красотой девушки. Она признается ему в любви, он же, хотя тоже воспылал к ней страстью, отвечает, что не смеет и мечтать о любви такой знатной особы. Зюмбюля, обидевшись, ушла. Мирамонд оправился от ран, но теперь он страдает от сердечной раны — от любви к Зюмбюле.
Между тем он узнает, что султан решил отдать дочь замуж и уже назначена свадьба. В невыносимой тоске Мирамонд решает умереть, но в тот момент, когда он поднял кинжал, чтобы вонзить его себе в сердце, является Зюмбюля и останавливает его руку. Оказывается, замуж выходит не она, а ее сестра. Тут происходит решительное объяснение, юноша и девушка клянутся, что «во всю жизнь свою» будут любить только друг друга.
Зюмбюля просит отца выдать ее замуж за Мирамонда. Султан отказывает. На упреки султана Мирамонд отвечает с горечью: «Я в рабском моем теле имею великую душу!» Чтобы избавиться от Мирамонда, султан посылает его в Жирийское королевство с поручением убедить тамошнюю королеву Белилю выйти замуж за его сына и при удачном исполнении поручения обещает разрешить Мирамонду и Зюмбюле соединиться браком. Путешествие в Жирийское королевство было очень опасно, султан рассчитывал, что Мирамонд погибнет в пути.
Но Мирамонд после многих приключений добрался до Жирийского королевства, королева Белиля согласилась выйти замуж за султанского сына, но потребовала, чтобы Мирамонд прежде возглавил бы ее войска, так как она в это время вела войну. Мирамонд выиграл войну. Но тут Белиля, влюбившись в него, предложила ему жениться на ней. Он, все время вспоминая образ Зюмбюли, отказывается, тогда королева «впала в лютость» и обвинила его в том, что он насильно хотел овладеть ею. Мирамонда бросили в тюрьму и отправили письмо султану с описанием его вины.
Это письмо повергло Зюмбюлю в горе. Султан посылает в Жирийское королевство нового свата, так как королева написала, что готова выйти замуж за султанского сына. Зюмбюля посылает со сватом письмо Мирамонду, в котором упрекает любимого в неверности.
Но на Жирийское королевство вновь напали враги. Королева Белиля освобождает Мирамонда из тюрьмы, снова поручает ему командовать войсками, и снова враги разбиты. Раскаявшаяся Белиля заявляет, что оклеветала его, просит прощения, пишет новое письмо султану и отпускает Мирамонда в Египет. По дороге Мирамонд заболел. Мимо того постоялого двора, где он лежал без сознания, ехало посольство султана. Его посол Феридат когда-то знал Мирамонда, они вместе были в рабстве. Феридат прослезился и оставил Мирамонду письмо Зюмбюли с упреками. Очнувшись, Мирамонд прочел его и воскликнул: «Непостоянная Фортуна на изломанной ездит колеснице, и так угадать не можно, на которую сторону она опрокинется!» Тем временем Зюмбюля, прочитав второе письмо королевы Жирийской, упрекает себя в жестокости к Мирамонду. А тот, приехав в Египет, боится показаться ей на глаза и посылает письмо с оправданиями. Все разъясняется, султан соглашается на брак влюбленных. Но к Зюмбюле посватался соседний властительный бей Гуссейн и в случае отказа грозит пойти на султана войной. Придворные с помощью хитрой интриги обвинили Мирамонда в том, что он собирался убить сына султана. Его судили и присудили к тому, чтобы он «жил и умирал», то есть к высылке из страны. Мирамонд, возненавидя весь свет, поселился отшельником в пустыне.
Однажды к нему в пустыню явился знатный богатый старик, который, зная о его подвигах, решил сделать его наследником своих богатств. От старика Мирамонд узнал, что Гуссейн взял султана в плен и что всенародно объявлено о невиновности Мирамонда. Мирамонд возглавляет войско султана. Враг разбит. Но Гуссейн продолжает держать султана в плену и грозит убить, если ему не отдадут Зюмбюлю. Мирамонд уговаривает девушку выйти замуж за Гуссейна и тем спасти отца.
Зюмбюля, взяв кинжал отца, едет к Гуссейну. Когда она подъехала к городу, отец из тюремного окошка увидел ее и велел скорее уходить. Но узрел ее и Гуссейн, схватил и потащил во дворец. При виде несчастных отца и дочери даже стоящие на часах Гуссейновы мамелюки «испускали слезы из очей своих».
Когда солдаты Мирамонда увидели, что их герой-предводитель в тоске стенает из-за того, что Зюмбюля должна отдаться Гуссейну, они напали на его дворец, зарубили стражу и освободили султана, а храбрая Зюмбюля отцовским кинжалом убила Гуссейна.
Мирамонд же, полагая, что навеки лишился Зюмбюли, не хотел больше жить и принял яд. Однако врачи спасли его. Влюбленные поженились. Тесть уступил ему престол, и Мирамонд стал султаном. Таким образом, Мирамонд, заключает свое повествование автор, «показал Вселенной, что постоянная терпеливость побеждает все сего света гонения и непостоянной Фортуне вечное приносит порабощение».
Несмотря на всю фантастичность истории Мирамонда, на сходство многих эпизодов романа со сказками «Тысячи и одной ночи», сюжет его в отдельных эпизодах имеет реальную основу, изображения быта и нравов разных народов сделаны очевидцем. Этим объясняется живость и правдивость многих описаний, а также чувств и переживаний персонажей романа.
Своими романами Федор Эмин имел цель не только развлечь читателя, но и принести ему некоторую пользу. «Романы, — писал он, — изрядно сочиненные и разные нравоучения и описание различных земель с их нравами и политикою в себе содержащие, суть наиполезнейшие книги для молодого юношества к привлечению их к наукам. Молодые люди из связно-сплетенных романов обстоятельнее познать могут состояние разных земель, нежели из краткой географии, из которой ничего они без толкователя понять не в состоянии… Не всяк же имеет достаток содержать учителя, а нравоучение и старым людям не бесполезно».
О том, что искал и находил в «Мирамонде» Карамзин, что привлекало его в романах, он объяснил в «Рыцаре нашего времени».
«Но чем же романы пленяли его? — спрашивает Карамзин, имея в виду Леона. — Неужели картина любви имела столько прелестей для осьми- или десятилетнего мальчика, чтобы он мог забывать веселые игры своего возраста и целый день просиживать на одном месте, впиваясь, так сказать, всем детским вниманием своим в нескладицу „Мирамонда“ или „Даиры“? Нет, Леон занимался более происшествиями, связию вещей и случаев, нежели чувствами любви романической. Натура бросает нас в мир, как в темный, дремучий лес, без всяких идей и сведений, но с большим запасом любопытства, которое весьма рано начинает действовать во младенце, тем ранее, чем природная основа души его нежнее и совершеннее. Вот то белое облако на заре жизни, за которым скоро является светило знаний и опытов!
Леону открылся новый свет в романах; он увидел, как в магическом фонаре, множество разнообразных людей на сцене, множество чудных действий, приключений — игру судьбы, дотоле ему совсем неизвестную… (Но тайное предчувствие сердца говорило ему: „Ах! И ты, и ты будешь некогда ее жертвою! И тебя схватит, унесет сей вихорь… Куда?.. Куда?..“) Перед глазами его беспрестанно поднимался новый занавес: ландшафт за ландшафтом, группа за группою являлись взору. — Душа Леонова плавала в книжном свете, как Христофор Коломб на Атлантическом море, для открытия… сокрытого.
Сие чтение не только не повредило его юной душе, но было еще весьма полезно для образования в нем нравственного чувства. В „Даире“, „Мирамонде“, в „Селиме и Дамасине“ (знает ли их читатель?), одним словом, во всех романах желтого шкапа герои и героини, несмотря на… многочисленные искушения рока, остаются добродетельными; все злодеи описываются самыми черными красками: первые, наконец, торжествуют, последние, наконец, как прах, исчезают. В нежной Леоновой душе неприметным образом, но буквами неизгладимыми начерталось следствие: „Итак, любезность и добродетель одно! Итак, зло безобразно и гнусно! Итак, добродетельный всегда побеждает, а злодей гибнет!“ Сколь же такое чувство спасительно в жизни, какою твердою опорою служит оно для доброй нравственности, нет и нужды доказывать. Ах! Леон в совершенных летах часто увидит противное, но сердце его не расстанется с своею утешительною системою; вопреки самой очевидности он скажет: „Нет, нет! Торжество порока есть обман и призрак!“».
В 1802 году в статье «О книжной торговле и любви к чтению» Карамзин, говоря о подобных романах, снова подчеркивает их положительное значение для русской читающей публики.
Он отмечает, что 25 лет назад, как раз приблизительно в те годы, когда он с восторгом читал «Мирамонда» и «Даиру», в Москве были две книжные лавки, продававшие в год книг на 10 тысяч рублей, теперь же их — 20, и выручают они около 200 тысяч рублей. Карамзин интересовался у книгопродавцев: какие книги более всего расходятся? Те отвечали: романы. В то время, когда писалась статья, к романам, подобным «Мирамонду», в среде просвещенной публики уже становилось хорошим тоном относиться с презрением. Но Карамзин выступил их горячим защитником.
«Не знаю, как другие, — писал он, — а я радуюсь, лишь бы только читали! И романы, самые посредственные, — даже без всякого таланта писанные, — способствуют некоторым образом просвещению.
…Всякое приятное чтение имеет влияние на разум, без которого ни сердце не чувствует, ни воображение не представляет. В самых дурных романах есть уже некоторая логика и риторика: кто их читает, будет говорить лучше и связнее совершенного невежды, который в жизнь свою не раскрывал книги. К тому же нынешние романы богаты всякого рода познаниями. Автор, вздумав написать три или четыре тома, прибегает ко всем способам занять их, и даже ко всем наукам: то описывает какой-нибудь американский остров, истощая Бишинга; то изъясняет свойство тамошних растений, справляясь с Бомаром; таким образом, читатель узнает и географию, и натуральную историю; и я уверен, что скоро в каком-нибудь немецком романе новая планета Пиацци будет описана еще обстоятельнее, нежели в „Петербургских ведомостях“».
Далее Карамзин пишет об ошибочности мнения, что романы могут дурно влиять на нравственность. Человеческая природа такова, объясняет он, что она тянется к добру и ищет в романе изображения не дурных, а хороших людей и сравнивает себя с ними, становится на их место и тем развивает и укрепляет в себе добрые чувства. «Дурные люди, — замечает Карамзин, — романов не читают».
Карамзину было около десяти лет, когда на него обратила внимание соседка по имению графиня Пушкина (в повести она названа графиня Мирова) — 25-летняя светская дама, вынужденная жить в деревне с мужем-стариком. Она скучала, сначала занялась мальчиком от скуки, и так как он «до того времени не знал ничего, кроме Езоповых басен, „Даиры“ и великих творений Федора Эмина» (признание самого Карамзина), взялась обучать его истории и географии. Ее познания были невелики, и скоро он почти сравнялся с ней в знаниях научных. Гораздо более в этом отношении ему дала графская библиотека, из нее он получил «Римскую историю» Шарля Роллена в переводе В. К. Тредиаковского. Устарелый язык перевода не был для Карамзина помехой: за неуклюжестью фраз он видел и воображал те события, о которых повествовалось.
«Какими приятными воспоминаниями обязаны мы Истории! Мне было 8 или 9 лет от роду, когда я в первый раз читал Римскую, — вспоминал он, — и, воображая себя маленьким Сципионом, высоко поднимал голову. С того времени люблю его как своего Героя. Аннибала я ненавидел в щастливые времена славы его, но в решительный день, перед стенами Карфагенскими, сердце мое едва ли не ему желало победы. Когда все лавры на голове его увяли и засохли, когда он, укрываясь от злобы мстительных Римлян, скитался из земли в землю, тогда я был нежным другом хотя нещастного, но великого Аннибала и врагом жестоких республиканцев».
Графиня (Карамзин называет ее в «Рыцаре нашего времени» Эмилией) разбудила в мальчике «нежные, — как называли их тогда, — чувства». Четверть века спустя после описываемых событий, живя в Москве — а графиня была москвичкой, — Карамзин постарался собрать о ней сведения и узнал, что «московские летописи злословия упоминали об ней весьма редко, и то мимоходом, приписывая ей одно кокетство минутное или — (техническое слово, неизвестное профанам!) — кокетство от рассеяния, исчезавшее от первого движения рассудка и не имевшее никогда следствий».
Приветив мальчика, графиня Эмилия прежде всего позаботилась о его внешнем виде — «старалась образовать в нем приятную наружность», говорит Карамзин, обучала манерам — как надо ходить, кланяться, одела по моде: «Через две недели соседи не узнавали Леона в модном фраке его, в английской шляпе, с Эмилиною тросточкою в руке и совершенно городского осанкою». «„Я хочу заступить место твоей маменьки, — сказала она мальчику. — Будешь ли любить меня, как ты ее любил?..“ — Он бросился целовать ее руку и заплакал от радости…» Называя графиню маменькой, в какой-то момент мальчик начал испытывать к ней не совсем сыновние чувства.
Карамзин назвал романы «теплицею для юной души, которая от сего чтения зреет прежде времени», и, конечно, хотя он и сомневался в том, что картина любви может иметь столько прелести для восьми-десятилетнего мальчика, чтобы он забывал обычные для этого возраста игры, однако описанные в романах любовные истории и эпизоды западали в память, волновали воображение, тем более что он был склонен часами «играть воображением».
В то же время графиня, видимо, отдавшись привычке, обратила на мальчика свое кокетство от рассеяния. Когда он приходил, встречала его «нежными поцелуями» («когда, не было графа», — замечает Карамзин), он «служил» ей при утреннем туалете: расчесывал ей волосы («которые любил он целовать»), подавал башмаки («Можно ли так унижаться благородному человеку?» — скажут провинциальные дворяне. Зато он видел самые прекрасные ножки в свете), во время уроков французского языка она садилась возле и клала голову ему на плечо, чтобы можно было глядеть в книгу, которую он читал. Прочтя правильно несколько строк, он «взглядывал на нее с улыбкою — и в таком случае губы их невольно встречались: успех требовал награды и получал ее!».
Кокетство от рассеяния возымело свое действие. «Заря чувствительности тиха и прекрасна, но бури недалеко, — пишет Карамзин в „Рыцаре нашего времени“, обращаясь к графине Эмилии. — Сердце любимца твоего зреет вместе с умом его, и цвет непорочности имеет судьбу других цветов!» И однажды в летний день Леон, купавшийся в речке, увидел, что к тому же месту приближается графиня в сопровождении служанок и трех английских собак. Он выскочил из воды, спрятался в кустах и стал наблюдать, как она раздевается. Тут его учуяли английские собаки и бросились на него, он убежал. Опомнившись, мальчик «с унылым видом, через час времени, возвратился к своему платью; но, видя, что к шляпе его пришпилена роза, ободрился… „Маменька на меня не сердита!“ — думал он, оделся и пошел к ней… Однако ж закраснелся, взглянув на Эмилию; она хотела улыбнуться и также закраснелась. Слезы навернулись у него на глазах… Графиня подала ему руку, и, когда он целовал ее с отменным жаром, она другою рукою тихонько драла его за ухо. Во весь тот день Леон казался чувствительнее, а графиня — ласковее обыкновенного…». На этом эпизоде обрывается роман «Рыцарь нашего времени». При публикации в конце, где обычно пишется «Продолжение следует», стояло: «Продолжения не было». И это не литературный прием. Тем летом кончилось домашнее деревенское воспитание Карамзина: отец отвез его в Симбирск и отдал во французский пансион, открытый в городе неким господином Фовелем, которого по просьбе дворян пригласил в Симбирск служивший в Москве сенатор А. И. Теряев.
У Фовеля Карамзин проучился недолго — год или полтора — и считался первым по успехам среди учеников. От времени учебы в Симбирске у Карамзина остались два ярких воспоминания. Одно — о столетнем старике Елисее Кашинцеве, который угощал его банею и зеленым чаем и был известен тем, что звонил в колокола, когда Симбирск праздновал Полтавскую победу, а потом был гребцом на той лодке, в которой плыл Петр Великий, когда ехал на персидскую войну. Об этом Кашинцеве Карамзин писал И. И. Дмитриеву в 1824 году: «Я обрадовался, нашедши здесь у живописца Орловского старинные часы с вырезанным на них именем этого Елисея… Мир его праху!»
Второе воспоминание — о враче-немце, который учил его немецкому языку. Этого доброго старика знал и И. И. Дмитриев. В своих воспоминаниях поэт пишет: «Очень помню его привлекательную, несмотря на спинной горб, физиогномию; он говорил тихо; в глазах и на устах его сияла кротость и человеколюбие». Замысел сказки Карамзина «Прекрасная царевна и счастливый карла», написанной в 1792 году и рассказывающей о том, как царевна полюбила горбуна-карлу, у которого «телесные недостатки» возмещались «душевными красотами», наверное, возник под впечатлением о добром горбуне-немце.
В Симбирске, рассказывает Карамзин, он «ходил в пансион и читал много книг русских». И это было главное. Учеба отнимала немного времени, и Карамзин в довольно короткий срок пребывания в пансионе смог основательно познакомиться с русской литературой.
Племянник И. И. Дмитриева М. А. Дмитриев, сын его старшего брата, прекрасно знавший быт старого Симбирска и по собственным впечатлениям, и по рассказам старожилов, несколько страниц в своей книге «Мелочи из запаса моей памяти» посвятил тому, что и как читали в старину. «Наша литература последней половины прошедшего века (XVIII) была не так слаба и бесплодна, как некоторые думают, — пишет он. — Она ограничивалась не одними цветочками, но приносила и плоды, которыми в свое время пользовались и наслаждались… По деревням, кто любил чтение и кто только мог заводился небольшой, но полной библиотекой», «читали с величайшим вниманием». Литература воспринималась и как часть общественной жизни, и как ее отражение. «Когда я был еще ребенком, — рассказывает М. А. Дмитриев, — дед мой, отец Ив. Ив. Дмитриева, разговаривая с своими гостями о времени Екатерины, о ее славе, о ее учреждениях, о хорошем и худом, приходил или в восторг, или негодование и, смотря по этому, посылал меня достать из своей библиотеки или Державина, или Хемницера; и я с чувством своего достоинства читал вслух перед гостями или оду Державина, или какую-нибудь басню Хемницера… Все слушали с уважением и с живым участием». Вспоминает он и о семейных чтениях романов: «Вся семья по вечерам садилась в кружок, кто-нибудь читал, другие слушали; особенно дамы и девицы. Какой ужас распространяла славная г-жа Радклиф. Какое участие принимали в чувствительных героинях г-жи Жанлис! — Страдания Ортенберговой фамилии и Мальчик у ручья Коцебу — решительно извлекали слезы! Дело в том, что при этом чтении, в эти минуты вся семья жила сердцем или воображением и переносилась в другой мир, который на эти минуты казался действительным; а главное — чувствовалось живее, чем в своей однообразной жизни».
Дмитриев описывает состав библиотек симбирских любителей чтения: все известные русские авторы были представлены в них, а также различные журналы. Кстати сказать, журналы в те времена не были журналами в сегодняшнем понимании, это были сборники, альманахи, отличавшиеся от книг лишь тем, что они выходили выпусками, с определенной периодичностью; их читали и перечитывали долгие годы. Особенно популярные журналы переиздавались: например, «Трудолюбивая пчела», издававшаяся в 1759 году А. П. Сумароковым, была переиздана в 1780-м, журнал Н. И. Новикова «Живописец», выходивший в 1772–1773 годах, переиздавался четырежды: в 1773,1775,1781,1793 годах.
Итак, Карамзин в симбирских библиотеках мог найти сочинения М. В. Ломоносова, А. П. Сумарокова, В. К. Тредиаковского, В. И. Майкова, М. Н. Муравьева, Д. И. Фонвизина, М. М. Хераскова, И. И. Хемницера, В. П. Петрова, И. Ф. Богдановича, Е. И. Кострова, Г. Р. Державина, М. Д. Чулкова, В. А. Лёвшина, по журналам познакомиться с современными поэтами и писателями. Видимо, он читал и исторические сочинения: пользовавшийся тогда большой популярностью многотомник «Деяния Петра Великого» И. И. Голикова, сборники «Древняя Российская Вивлиофика», издававшиеся Н. И. Новиковым.
С 1774 года Карамзин, по обычаю, был записан на военную службу, «состоял в армейских полках», находясь в домашнем отпуске «до окончания образования».
Когда Карамзину было 12 или 13 лет, по совету того же А. И. Теряева отец отправил его для продолжения учения в Москву в частный пансион профессора Московского университета Иоганна Матиаса Шадена, считавшийся одним из лучших учебных заведений подобного рода. Карамзин ехал в Москву с некоторым запасом знаний, приобретенных чтением и уроками графини и господина Фовеля, с желанием учиться.
В «Рыцаре нашего времени» он, рассказав о своем герое, легким пунктиром намечает его будущее.
Леон «мог уже часа по два играть воображением и строить замки на воздухе. Опасности и героическая дружба были любимою его мечтою. Достойно примечания, что он в опасностях всегда воображал себя избавителем, а не избавленным: знак гордого, славолюбивого сердца! Герой наш мысленно летел во мраке ночи на крик путешественника, умерщвляемого разбойниками; или брал штурмом высокую башню, где страдал в цепях друг его. Такое донкишотство воображения заранее определяло нравственный характер Леоновой жизни. Вы, без сомнения, не мечтали так в своем детстве, спокойные флегматики, которые не живете, а дремлете в свете и плачете только от одной зевоты! И вы, благоразумные эгоисты, которые не привязываетесь к людям, а только с осторожностию за них держитесь, пока связь для вас полезна, свободно отводите руку, как скоро они могут чем-нибудь вас потревожить! Герой мой снимает с головы маленькую шляпку свою, кланяется вам низко и говорит учтиво: „Милостивые государи! Вы никогда не увидите меня под вашими знаменами с буквою П и Я!“ („Паки и Я“ — то есть „Еще и я“. — В. М.).
Сверх того он любил грустить, не зная о чем. Бедный! Ранняя склонность к меланхолии не есть ли предчувствие житейских горестей?.. Таким образом, Леон был приготовлен натурою, судьбою и романами к следующему».
Глава II. ГОДЫ УЧЕНИЯ. 1778–1785
Впервые в жизни Карамзин уезжал из дома так далеко и надолго. Правда, в Симбирске Москва не считалась совсем уж чужим городом. Исторически сложилось так, что Поволжье более тяготело к Москве, чем к Петербургу. В старую российскую столицу ехали служить, отправляли детей учиться в пансионы и в Московский университет, многих москвичей связывали родственные узы с дворянством поволжских губерний. Достаточно вспомнить, куда и к кому самый московский барин грозится отправить огорчившую его дочь: «К тетке, в глушь, в Саратов!» В Москве живали наездами Дмитриевы, так что Карамзин и читал про Москву в книгах, и слышал рассказы о ней. Кроме того, в пансионе Шадена, как ему сообщили, учились Платон и Иван Бекетовы — двоюродные племянники мачехи.
Наверное, Карамзин чувствовал все то, что чувствуют мальчики, уезжающие из родного дома: и печаль расставания, и страх перед неизвестным, и любопытство. Выросший дома на воле, он, конечно, задумывался о том, каково ему будет в пансионе, ведь классическим образом учителя был суровый педант с розгой в руке. Скорее всего, в мыслях он сравнивал себя с героями прочитанных романов, отправлявшимися в плавание по бурному морю жизни, и, может быть, про себя, а может быть, и вслух произносил приличествующие случаю фразы. А может быть, удивлялся и огорчался, что его отъезд не соответствовал романным описаниям, как это было и с И. И. Дмитриевым, когда тот однажды ехал из деревни в Симбирск.
«Я сидел в коляске с моим братом, — вспоминает Дмитриев, — он молчал, и я тоже, окидывая между тем глазами с обеих сторон поля, дубравы и селения; вдруг пришло мне на мысль, отчего я так долго молчу и ни о чем не рассуждаю? Помню из книг, что молодой маркиз дорогою рассуждал в коляске с своим наставником, барон Пельниц с своим сыном, и дон Фигеоразо, или Уединенный Гишпанец, также со своими детьми: отчего же никакие предметы, никакой случай не возбуждают во мне размышлений?»
Конечно, Карамзина, как положено, сопровождал слуга, крепостной человек. Наверное, это был тот самый «добродушный Илья», служивший ему и потом и упоминаемый в «Записках русского путешественника». Поскольку на Илье, о котором Карамзин мог сказать стихами Д. И. Фонвизина из «Послания к слугам моим» (ими, кстати, характеризовал своего дядьку Савельича и Петруша Гринев):
Любезный дядька мой, наставник и учитель,
И денег, и белья, и дел моих рачитель! —
лежали все заботы по путешествию, то Карамзину оставалось только смотреть на проезжаемые поля, дубравы и селения.
От Симбирска до Москвы 850 верст, ехали дней десять-двенадцать, путь лежал или через Нижний Новгород и Владимир, или через Саранск и Рязань. Во всяком случае, каким бы путем ни ехал Карамзин, он мог наблюдать изменение и пейзажей, и облика сел, деревень и городов. Средняя Россия весьма отличалась от степного Заволжья: известный путешественник академик Паллас, думая, что между Москвой и Симбирском не может быть большой разницы в географическом отношении, в свое знаменитое академическое путешествие 1768–1774 годов положил на это расстояние две недели — ровно столько, сколько надобно, чтобы проехать, останавливаясь лишь на ночевку, — но, начав наблюдения, сборы гербариев и других коллекций, достиг Симбирска лишь через четыре месяца.
Но вот и Москва. Она поражала приближающихся к ней путешественников, как видевших ее впервые, так и уже побывавших в ней. Панораму Москвы в начале осени, то есть в то же время, когда ее увидел впервые Карамзин, описал наполеоновский офицер Лабом. Его первые впечатления были настолько ярки, восторг настолько силен, что даже последующие бедствия, которые он претерпел в России, отступая от Москвы до Березины, не заставили забыть того солнечного сентябрьского дня.
«К одиннадцати часам Генеральный штаб расположился на высоком пригорке, — пишет Лабом. — Оттуда мы вдруг увидели тысячи колоколен с золотыми куполообразными главами. Погода была великолепная, все это блестело и горело в солнечных лучах и казалось бесчисленными светящимися шарами. Были купола, похожие на шары, стоящие на шпице колонны или обелиска, и тогда это напоминало висевший в воздухе аэростат. Мы были поражены красотой этого зрелища, приводившего нас в еще больший восторг, когда мы вспоминали обо всем том тяжелом, что пришлось перенести. Никто не в силах был удержаться, и у всех вырвался радостный крик: „Москва! Москва!!!“
Услышав так давно жданный возглас, все толпой кинулись к пригорку; всякий старался высказать свое личное впечатление, находя все новые и новые красоты в представшей нашим глазам картине, восторгаясь все новыми и новыми чудесами. Один указывал на прекрасный видный слева от нас дворец, архитектура которого напоминала восточный стиль, другой обращал внимание на великолепный собор или новый другой дворец, но все до единого были очарованы красотой панорамы этого огромного расположенного на равнине города. Москва-река течет по светлым лугам; омыв и оплодотворив все кругом, она вдруг поворачивает и течет по направлению к городу, прорезывает его, разделяя на две половины и отрывая таким образом друг от друга целую массу домов и построек; тут деревянные, и каменные, и кирпичные; некоторые построены в готическом стиле, смешанном с современным, другие представляют из себя смесь всех отличительных признаков каждой из отдельных национальностей. Дома выкрашены в самые разнообразные краски, купола церквей — то золотые, то темные, свинцовые и крытые аспидным камнем. Все вместе взятое делало эту картину необычайно оригинальной и разнообразной, а большие террасы у дворцов, обелиски у городских ворот и высокие колокольни на манер минаретов, все это напоминало, да и на самом деле представляло из себя картину одного из знаменитых городов Азии, в существование которых как-то не верится и которые, казалось бы, живут только в богатом воображении поэтов».
Пансион профессора Шадена находился в Немецкой слободе, на Яузе, за Земляным городом — современным Садовым кольцом.
В XVI–XVII веках это была слобода, где селились иностранцы разных национальностей Западной Европы, которых на Руси называли общим именем «немцы», подразумевая, что они вроде немые, то есть не говорят по-русски. Прежде население слободы состояло исключительно из иностранцев, но уже со времен Петра Великого здесь начали селиться и русские вельможи и дворяне, так что к последней четверти XVIII века Немецкой слободой эту местность называли скорее по традиции. Впрочем, она сохраняла еще кое-где свой старый вид: прямые улицы, аккуратные немецкие домики с палисадниками, шпили нескольких кирх, каменные лавки, огороженные постоялые дворы — герберги…
Главная улица слободы называлась Немецкой (сейчас улица Баумана), она проходила через всю слободу от Покровской дороги (сейчас Бакунинская улица) к Яузе. Приблизительно на середине этой улицы, на углу с Бригадирским переулком, находилось владение профессора Шадена. На плане последней четверти XVIII века на территории этого владения обозначено около десятка строений, жилой дом и службы, и довольно большой сад.
Постройки все были деревянными, они сгорели в 1812 году. Современное здание на углу Бригадирского переулка, первоначально двухэтажное, построено в начале XIX века, позже надстроено третьим этажом. По современной нумерации это здание имеет номер 68. Вот сюда, на это место и прибыл со своим дядькой осенью 1778 года Карамзин, чтобы стать пансионером в пансионе профессора Иоганна Матиаса Шадена.
Пребывание Карамзина в московском пансионе оказалось для него, к счастью, легким и приятным.
По тем немногим сведениям, которые имеются о пансионе Шадена, к нему вряд ли приложимо несколько казенное определение — учебное заведение; в пансионе царствовали семейные, патриархальные отношения. Воспитанников, или учеников, было всего восемь человек; Шаден жил в том же доме, в котором помещался пансион, поэтому дети всегда были у него на глазах.
Из соучеников Карамзина известны лишь двое — братья Бекетовы, Платон и Иван Петровичи. Они были старше Карамзина, но у них обнаружились общие интересы. Впоследствии Платон Петрович стал известным издателем, занимался древней русской историей, был председателем Общества истории и древностей российских, Иван был авторитетным нумизматом. Дружеские связи с ними Карамзин поддерживал и по окончании пансиона.
Об атмосфере и характере преподавания в пансионе Шадена рассказывают бесхитростные воспоминания одного из его воспитанников.
«Поутру каждый со своим маленьким столиком, книгами и тетрадями входил в залу и располагался, где хотел.
Уроки наши проверяла профессорша по утрам, когда супруг ее уезжал в университет. Утром в назначенные часы приходили также другие учителя. Обед всегда представлял трапезу семейную с молитвою до и после обеда. В четыре часа начинались классы профессора. О, как любили мы собираться вокруг него, когда он в большом своем кресле, в пестром халате и зеленом тафтяном колпаке, положа ноги на скамейку, рассказывал о разнообразных произведениях природы или событиях мира.
Вечером всякий занимался, чем хотел, но старшие ученики позволяли нам играть только после приготовления заданного урока. Так как комнаты наши были довольно тесны, мы не смели ни прыгать, ни шуметь. Обыкновеннейшее занятие всех было слушать, лежа на кроватях, как один из старших читал громко и внятно.
Библиотека Богдана Богдановича была одной из лучших частных библиотек. Шкафы имели свои номера, и каждый из нас имел свое отделение. Наша обязанность заключалась в том, чтобы обметать с книг пыль каждую субботу после обеда. За это мы имели право пользоваться книгами, когда хотим. Из чужого шкафа мы не могли иначе брать, как с согласия того, кто им заведовал.
В церковь нас никогда не водили. Профессор не занимался практически нашей нравственностью и довольствовался тем, что преподавал ее во время обеда. Главными предметами его разговоров были правосудие, бескорыстие, любовь к отечеству, трудолюбие.
У профессора мне было точно так, будто мать моя позволила мне погостить у детей какого-нибудь почтенного соседа. Мы не знали никакой подчиненности, любили старика, как отца родного, а друг друга — как братьев. Все мы были равны, разница существовала только в летах. У нас не было никаких наград, но зато нас иногда ласкали, приголубливали, а наказание заключалось в хорошем нагоняе, в холодном отношении. Мы не знали никаких упреков, продолжительного гнева, интриг и сплетен, и потому все действия наши были свободны и открыты».
Шаден сразу обратил на Карамзина особое внимание. «Я имел счастие, — писал Карамзин, — снискать его благорасположение; он полюбил меня, и я тоже полюбил его».
Программа обучения в пансионе заключала в себе начатки всех дисциплин, входивших в гимназический курс, с некоторым уклоном в гуманитарные предметы, на которых, собственно, и базировалось воспитание. Ряд предметов преподавал сам Шаден, другие читали приглашаемые университетские профессора и преподаватели. Особенное внимание обращалось на изучение языков.
К сожалению, Карамзин не написал воспоминаний о годах своего пребывания в пансионе Шадена, как написал о раннем детстве, в его сочинениях об этом периоде лишь несколько кратких заметок. В первой более или менее полной биографии Карамзина (1849) раздел, посвященный пансионским годам, написан автором, филологом А. В. Старчевским на основании рассказов А. И. Тургенева, сообщившего сведения, которые он получил от самого Николая Михайловича. Если бы Карамзин рассказывал Тургеневу, сыну своего друга, какие-либо истории о пансионском быте, происшествиях и приключениях, которые обязательно сопровождают воспоминания о школьных годах, то тот наверняка их запомнил бы и пересказал его биографу. Но Старчевский пишет только о Шадене, о его преподавании и предметах, изучавшихся Карамзиным. Видимо, именно это считал Карамзин очень важным и достойным памяти из пансионских лет.
Систематическое образование, которое получил Карамзин, — лишь пансион, более он нигде не учился. Поэтому, зная последующую деятельность Карамзина, его сочинения и общепризнанную славу одного из образованнейших и умнейших людей своего времени, можно только удивляться, сколько разнообразных знаний должен был он усвоить за три-четыре года пребывания в пансионе. Конечно, это были основы, начатки наук, философских систем, нравственных убеждений, эстетических вкусов и пристрастий, которые потом углублялись, расширялись, шлифовались самообразованием, дополнялись и развивались, но именно тогда закладывалось мировоззрение и нравственные принципы Карамзина.
Мы не знаем исчерпывающего перечня наук и дисциплин, которыми Карамзин занимался в пансионе; кажется, каждый воспитанник учился по индивидуальной программе, в соответствии с его способностями и интересами. Каждый воспринимал от учителя то, что способен был воспринять. Но Карамзин воспринял от Шадена не только знания, Шаден — Профессор, Учитель (так называет его Карамзин в одном из писем и в «Письмах русского путешественника» и пишет эти слова с заглавной буквы) — стал для него в этот период его жизни образцом во всем. Представив себе Шадена, можно вообразить, каким был Карамзин, конечно, учитывая, насколько Учитель может отразиться в Ученике.
Иоганн Матиас Шаден родился в 1731 году в Пресбурге, окончил Тюбингенский университет по факультетам филологии и философии, в двадцать с небольшим лет был удостоен ученого звания доктора философии, проявил себя как хороший педагог, в 1756 году получил приглашение от Московского университета на должность ректора университетских гимназий (дворянской и разночинной). В июне 1756 года он приехал в Москву.
Шаден приступал к исполнению своих служебных обязанностей в России с большой ответственностью, он начал готовиться к должности еще в Тюбингене и при вступлении в ректорскую должность 26 июня 1756 года произнес речь «О заведении гимназий в России» (на латинском языке). С этого дня началась работа Шадена в Московском университете и продолжалась 41 год, до его кончины в 1797 году.
Шаден был широко и разносторонне образованный ученый. В печатной программе лекций на 1757 год объявлялось, что он «в дворянской гимназии Риторику, также Пиитику, Мифологию, руководство к чтению писателей классических, состояние военное, политическое и житие академическое, весь курс Философии кратко прочтет. При том и тех по возможности удовольствует, которые высших и лучших желают наук, как то: Греческого языка, древностей Римских и Греческих. А есть ли найдутся, которые восточным языкам Еврейскому и Халдейскому учиться, и оных древности рассмотреть пожелают, то он им не только в Филологию руководство тех восточных языков, но и особенное наставление в языках Еврейском и Халдейском преподаст». Кроме того, в различные годы он читал в университете нумизматику и геральдику, логику и метафизику, практическую философию и этику, нравственную философию, или науку образования нравственности и совести, народное право, политику, или науку государственного правления, правила приватного благоразумия, или экономию, историю нравственных наук, естественное и государственное право. Как вспоминает один его слушатель, Шаден благодаря своей «широкой учености» обычно для объяснения предмета привлекал акты и данные разных дисциплин, отчего его лекции не бывали «тягостными для слушателей».
За долгие годы преподавания Шадена его слушателями и учениками были несколько поколений студентов; иные вспоминали о нем многие годы спустя после окончания университета. Д. И. Фонвизин, учившийся в университетской гимназии в начале 1760-х годов, пишет в своих воспоминаниях «Чистосердечное признание в делах моих и помышлениях»: «…слушал логику у профессора Шадена, бывшего тогда ректором. Сей ученый муж имеет отменное дарование преподавать лекции и изъяснять так внятно, что успехи наши были очевидны». В начале 1770-х годов у него учился Иван Петрович Тургенев — будущий директор Московского университета и Михаил Николаевич Муравьев — поэт, педагог, впоследствии сенатор, товарищ (заместитель) министра народного просвещения и попечитель Московского университета. Муравьев в «Послании к И. П. Тургеневу», написанном в 1780-е годы, вспоминал:
С тобою почерпать мы прежде тщились знанья,
Счастливы отроки, в возлюбленных местах,
Где, виючись, Москва в кичливых берегах
Изображает Кремль в сребре своих кристаллов,
Где музам храм воздвиг любимец их Шувалов,
Где, Ломоносова преемля лирный звон,
Поповский новый путь открыл на Геликон,
Где Барсов стал по нем ревнитель росска слова,
И Шаден истину являет без покрова, —
Там дружбы сладостной услышали мы глас;
Пускай и в сединах обрадует он нас.
Выученик немецкой педагогики, Шаден понимал, что нельзя просто перенести немецкую школу в Россию, что образование, особенно первоначальное, должно быть национальным. Он принадлежал к числу тех иностранцев, которые, поступая на русскую службу, приезжали в Россию без предубеждения, с открытой душой и искренним желанием добра ее народу. Наша история знает таких людей, о которых нельзя сказать, что они обрусели, они просто становились русскими.
Шаден в совершенстве владел русским языком. Один из его учеников вспоминает, что, читая лекции, как положено, на латинском языке, Шаден «для прикрасы» вставлял русские выражения, вроде такой сентенции: «Хочешь, батюшка, иметь жену, выбирай год, выбирай два».
Будучи лютеранином, он более чем с уважением относился к православию. Решение вопроса о связи души и тела (духа и материи) как главного вопроса философии он обусловливал религиозным сознанием, причем «православная вера, — говорил он, обращаясь к студентам Московского университета, — да отверзет вам завесу, скрывающую эту тайну: власть ее всемогуща, премудра и недостатки все отъять готова». Он находил много хорошего в русских обычаях и особенно хвалил обычай начинать всякое дело молитвою.
Шаден видел в России страну огромных возможностей, имеющую ряд преимуществ перед западными странами. «Россия есть именно такая страна, — писал он, — которую никакие семена предрассуждений, художествам и наукам враждебных, ядом еще своим не заразили и не повредили: в ней ни единого нет закона, который бы запинал распространение мудрости и добродетели… в ней потребен единственно вертоградарь, доброту семян и земли сведущий!»
В своих лекциях Шаден обращал особое внимание на государственный строй, существующий в России. Он считал, что взаимоотношения правителей и народа должны основываться на требованиях морали и все действия правления должны подчиняться законам.
Шаден не был кабинетным ученым, он не оставил научных трудов, его областью была педагогика, преподавание, он не писал, он выговаривался, в этом его можно сравнить с T. Н. Грановским. Шаден развивал свои идеи в обязательных торжественных публичных речах, с которыми изредка выступал на университетских актах. За 40 лет службы в университете он прочел около десяти речей, это были серьезные научные работы. М. Н. Муравьев назвал их «настоящими трактатами философии». Некоторые из них тогда же были изданы.
Свои политические идеи Шаден развивал в следующих публичных речах, названия которых, по старой традиции, раскрывают их тему, а часто и содержание: «О душе законов», «О монархиях, способных возбуждать и питать любовь к отечеству, и о том, что любовь сия есть главная душа законов в монархиях», «Похвальное слово о Екатерине Великой, первой из законодателей, премудро основавшей законодательство свое на Совестном Суде, ею учрежденном», «О воспитании благородного юношества, яко основании продолжительной народной славы в монархическом наипаче правлении», «Спрашивается: вредна ли или полезна роскошь частным людям, городам, и паче монархиям, и ежели вредна, то до какой степени и как прекратить и ослабить вредное ее действие».
Современник передает содержание одной из речей Шадена: «Рассматривая происхождение обществ из первоначального побуждения человека обезопасить свое существование и проистекшие отсюда разные образы правления, ученый отдает преимущество монархическому и указывает на несчастия республик… Самое высшее право самодержца заключается, по его слову, в распространении между подданными наук и художеств… Одно из сильнейших средств в руках самодержавия есть чувство чести, устремляющее нас к познанию. Закон монархии есть благоденствие обладателя, а в нем целость и счастие подданных…»
Шаден считал, что университеты и гимназии должны выпускать своих воспитанников, кроме всех прочих наук «существенность и свойство монархии сведущих». Если бы Карамзин в отрочестве не услышал лекций Шадена, то, возможно, ему никогда потом, во взрослой жизни, не привелось бы серьезно и объективно подумать о монархии как форме государственного правления, поскольку осуждение монархии уже становилось модой и условным рефлексом. Позже Карамзин познакомится с республиканскими, революционными, социалистическими теориями, но в отличие от многих своих современников он будет в состоянии объективно сравнить между собою разные формы государственного правления, а не быть односторонним знатоком-невеждой, способным лишь на слепое восхваление какой-то одной и такое же слепое отрицание другой.
Основу педагогики Шадена составляло религиозное и нравственное воспитание. В этом он был верным и самозабвенным последователем Христиана Геллерта — известного немецкого поэта и философа-моралиста. Произведения Геллерта он давал читать своим воспитанникам, по его лекциям преподавал.
Во время своего путешествия по Европе, будучи в Лейпциге, Карамзин перед памятником Геллерта, установленным в парке Вендлер, вспоминал годы обучения в пансионе. «Тут, смотря на сей памятник добродетельного мужа, дружбою сооруженный, — рассказывает он в „Записках русского путешественника“, — вспомнил я то счастливое время моего ребячества, когда Геллертовы басни составляли почти всю мою библиотеку; когда, читая его „Инкле и Ярико“, обливался я горькими слезами, читая „Зеленого осла“, смеялся от всего сердца; когда Профессор, преподавая нам, маленьким своим ученикам, мораль по Геллертовым лекциям (Moralishe Vorlesungen), с жаром говаривал: „Друзья мои! будьте таковы, какими учит быть вас Геллерт, и вы будете счастливы!“ Воспоминания растрогали мое сердце!» Названные Карамзиным произведения Геллерта характерны для его творчества, имеющего сентиментально-нравоучительный характер.
В рассказе «Инкле и Ярико» рассказывается история, которая когда-то произошла в действительности: одного англичанина полюбила индианка и спасла ему жизнь, а он, оказавшись в безопасности, продал ее в рабство.
«Зеленый осел» — одна из многочисленных басен Геллерта, которые у современников пользовались большой популярностью, их моральные сентенции становились афоризмами. В 1770-е годы ряд басен Геллерта перевел на русский язык И. И. Хемницер, в том числе им переведен и «Зеленый осел».
Какой-то с умысла дурак,
Взяв одного осла, его раскрасил так,
Что стан зеленый дал, а ноги голубые.
Повел осла казать по улицам дурак;
И старики, и молодые,
И малый, и большой,
Где ни взялись, кричат: «Ахти! осел какой!
Сам зелен весь, как чиж, а ноги голубые!»
О чем слыхом доселе не слыхать.
Нет (город весь кричит), нет, чудеса такие
Достойно вечности предать,
Чтоб даже внуки наши знали,
Какие редкости в наш славный век бывали.
Далее рассказывается о том, как два дня весь город бегал за ослом, только и разговоров было, что про зеленого осла, а на третий день — «осла по улицам ведут», но на него уже никто и не смотрит, и говорить о нем перестали. Заключается басня такой моралью:
Какую глупость ни затей,
Как скоро лишь нова, чернь без ума от ней.
Напрасно стал бы кто стараться
Глупцов на разум наводить:
Ему же будут насмехаться,
А лучше времени глупцов препоручить,
Чтобы на путь прямой попали,
Хоть сколько бы они противиться ни стали,
Оно умеет их учить.
Геллерт оказал очень большое влияние на соотечественников. Гёте говорит, что его сочинения стали «основанием нравственной культуры Германии», и, вспоминая студенческие годы, свидетельствует: «Геллерт был на редкость любим и уважаем молодежью».
Основой системы воспитания Геллерта, которой придерживался Шаден, было «воспитание сердца», так как он считал, что в нравственной жизни человека голос сердца значит более голоса рассудка, поэтому на воспитание чувств нужно обращать особое внимание. Он призывал воспитывать в себе вкус к нравственности, любовь к доброму, отвращение к злому, так, чтобы эти чувства стали потребностью души. Средством достижения успеха в этом служат доверие к Творцу и управление своими страстями. Образцовыми добродетелями человека являются: почтение и любовь к Богу, умеренность желаний, власть над страстями, справедливость и любовь к людям, нашим братьям, прилежание и трудолюбие в избранной работе, терпеливость в несчастий, кротость, доверие к Божественному Промыслу, покорность своей судьбе. Следование этим принципам, как утверждает Геллерт, дает человеку счастье, которое заключается в спокойствии души, порождаемом сознанием, что ты добр и справедлив.
Большую роль в «воспитании сердца» Геллерт отводил литературе, и его произведения эту роль с успехом исполняли не только в Германии, но и в других странах.
Круг чтения и интересов Карамзина в то время был достаточно широк. Кроме учебной и художественной литературы он читал современные журналы и газеты. (Шаден, в отличие от Руссо, считал, что дитя должно воспитываться в обществе, а не исключительно на природе, в удалении от общества.)
Из воспоминаний Карамзина известно, что он следил за событиями войны Северной Америки за независимость. Конечно, он прочитывал и другие газетные сообщения, но эти переживал наиболее эмоционально, сочувствуя англичанам. Об этом он вспоминает в «Письмах русского путешественника»: «Было время, когда я, почти не видав англичан, восхищался ими и воображал Англию самою приятнейшею для сердца моего землею. С каким восторгом, будучи пансионером профессора Шадена, читал я во время Американской войны донесения торжествующих британских адмиралов! Родней, Гоу не сходили у меня с языка; я праздновал победы их и звал к себе в гости маленьких соучеников моих. Мне казалось, что быть храбрым есть… быть англичанином, великодушным — тоже, чувствительным — тоже. Романы, если не ошибаюсь, были главным основанием такого мнения».
Видимо, эти переживания были очень памятны, потому что десять лет спустя Карамзин в примечании к одной из своих статей снова пишет об этом: «Я в ребячестве своем читал в газетах описание бедственной смерти английского майора Андре и плакал. Это горестное впечатление возобновилось в моем сердце, когда я увидел монумент его в Вестминстерском аббатстве, сооруженный благодарным королем и народом. Немногие англичане тужили более меня о несчастном Андре. Я помню еще одно обстоятельство из тогдашних ведомостей: меньшой брат майора Андре, узнав в Ллойдовом кофейном доме о его несчастной смерти, упал без памяти и в ту же минуту умер».
Шаден отличал Карамзина среди своих учеников. (После окончания пансиона Карамзин, по выражению современника, был принят в его доме «как свой».) Видя его старательность и успехи в немецком и французском языках, Шаден, чтобы поощрить Карамзина и дать ему возможность упражняться в разговоре, брал мальчика с собой, когда шел в гости к знакомым иностранцам. Кроме немецкого и французского Карамзин учил, видимо по собственному желанию, греческий, латинский и итальянский языки.
Тургенев говорил, что к пансионским годам относятся и первые литературные опыты Карамзина, что он «с детства отличался необыкновенным даром слова» и Шаден «уже предвидел в Карамзине литератора».
Живя в Немецкой слободе, бродя по ее улочкам и переулкам, слушая рассказы друзей Шадена — немцев, французов, швейцарцев, Карамзин вспоминал беседы отцовских друзей, симбирские разговоры и встречи. Только здесь, в Москве, на берегах Яузы, все слышанные предания российской старины становились и ближе, и достовернее, и интереснее. Иные обитатели Немецкой слободы жили в Москве долгие десятилетия и сами были свидетелями исторических событий, своими глазами видели людей, чьи имена стали достоянием истории. Всё вокруг полнилось воспоминаниями о Петре Великом: Лефортовский дворец, где пировали на знаменитых ассамблеях; могила Франца Лефорта — любимца Петрова — в старой кирхе; в Головинском саду показывали дерево, посаженное великим преобразователем России, а в Кирочном переулке дом, в который он хаживал к Анне Монс, возлюбленной своей; слышал Карамзин и рассказы о том, какая суета была, как скакали повсюду курьеры, когда в Головинском царском дворце умирал мальчик-император Петр II и Долгорукие старались доставить российский престол его обрученной невесте Катерине Долгорукой, а не удалось; вспоминали и о том, что государыня Анна Иоанновна была большой любительницей лягушачьего пения и потребовала, чтобы в дворцовые пруды навезли самых отменных певцов, и как смотритель садовый с ног сбился, разыскивая крупные и голосистые экземпляры. А уж маскарад и шествие ряженых по улицам, устроенные по случаю восшествия на престол государыни императрицы Екатерины II, помнили все и рассказывали наперебой, уточняя и дополняя друг друга, и каждый приводил в подтверждение своих слов точные указания, где он в то время стоял, у какого дома, на каком углу или в какое окно смотрел.
И потом, когда Карамзин бродил по Немецкой слободе и примыкавшему к ней Лефортову, по улицам и переулкам, которые одними названиями своими — Лефортовская, Лопухинская, Посланников, Лестоковский, Голландский и т. п. — напоминали о давней и недавней истории, то уносился воображением в те времена. Он представлял картины тех времен, людей, которые проходили по тому же тротуару, возле тех же домов, где теперь шел он, то ли слыша, то ли придумывая их разговоры… Обостренное чувство связи места и события он ощущал всегда. Уже начав работу над «Историей государства Российского», изучая документы и исторические памятники, он представлял себе картины прошлого, призывая на помощь воображение. Оказавшись в полуразрушенном царском дворце в селе Алексеевской, он видел в своем воображении царя Алексея Михайловича среди бояр, «брался рукою за дверь, думая, что некогда отворял ее родитель Петра Великого»; на горе возле Троице-Сергиевой лавры, через которую двигалось ополчение Минина и Пожарского к Москве, как пишет сам Карамзин, «воображение представило глазам моим ряды многочисленного войска под сению распущенных знамен… Мне казалось, что я вижу сановитого Пожарского среди мужественных воевод его и слышу гром оружия, которому через несколько дней надлежало грянуть во имя отечества»; говоря о могилах великих князей и царей московских в кремлевском Архангельском соборе, он пишет: «Сии безмолвные гробы красноречивы для того, кто, смотря на них, вспоминает предания московских летописей от XIV до XVIII столетия. Там искал я вдохновения, чтобы живо изобразить Донского и двух Иоаннов Васильевичей».
В 1781 году окончилось обучение Карамзина в пансионе.
Шаден считал, что Карамзину для завершения образования необходимо послушать лекции в каком-либо немецком университете, и рекомендовал, сообразуясь со склонностями юноши, Лейпцигский, где особенно хорошо было поставлено преподавание филологии и философии, где жил и преподавал Геллерт. Совет Шадена отвечал и собственному желанию Карамзина.
Восемь лет спустя, попав в Лейпциг, но не в качестве студента, а любопытствующим путешественником, он вспоминал свои юношеские мечты: «Здесь-то, милые друзья мои, желал я провести свою юность; сюда стремились мысли мои за несколько лет пред сим; здесь хотел я собрать нужное для искания той истины, о которой с самых младенческих лет тоскует мое сердце! — Но Судьба не хотела исполнить моего желания. — Воображая, как бы я мог провести те лета, в которые, так сказать, образуется душа наша, и как я провел их, чувствую горесть в сердце и слезы в глазах. — Нельзя возвратить потерянного!»
Поездка в Лейпциг сразу после окончания пансиона не могла состояться по двум причинам: во-первых, отец не мог дать средств на учение за границей, а во-вторых, здраво рассуждая, он полагал, что для обеспечения будущего сыну пора начинать служить. Видимо, в конце концов было достигнуто компромиссное решение: отец дал согласие, чтобы сын продолжил образование в университете, но не в заграничном, а в Московском.
В сентябре Карамзин ездил в Петербург за получением нового отпуска из полка.
Еще в 1774 году он, по обычаю, был записан на военную службу, «состоял в армейских полках» и находился «до окончания образования» в домашнем отпуске, который следовало время от времени продлевать.
Весной он был произведен в подпрапорщики и в полковой книге, куда записывали получающих отпуска, под писарской записью: «Подпрапорщик Николай Карамзин — на год» — расписался: «Синбирскаго уезда в село Знаменское пашпорт взял Подпрапорщик Николай Карамзин». (Да не смутят читателя орфографические ошибки в этой подписи: русская орфография только устанавливалась, и написание по произношению еще пользовалось законными правами наравне с написанием по правилам грамматики.)
Наверное, Карамзин съездил в родную Карамзинку и вскоре вернулся в Москву.
В 1781/82 учебном году он посещал лекции в Московском университете вольнослушателем. А. И. Тургенев, сын Ивана Петровича, рассказывал со слов самого Карамзина, что за этот год посещения университетских лекций тот «приобрел довольно основательные сведения в истории отечественной и всеобщей; порядочно изучил историю иностранных литератур, теорию изящной словесности и читал образцовых писателей Германии, Франции и Англии в подлинниках. Познания… в философии ограничивались логикою и психологией». Характеризуя образование и познания Карамзина, Тургенев говорит: «Карамзин был очень хорошо образован для своего времени, тем более что он довольно основательно знал все, чему учился».
Из прослушанных Карамзиным в этом году университетских лекций наибольшее впечатление на него должен был произвести курс профессора немецкого языка Ивана Григорьевича Шварца, читавшийся под названием «Курс изящного немецкого слога».
«Основания немецкого слога, равно как и во всех других языках, — утверждал Шварц, — суть троякие. Мы почерпаем оные из грамматики, риторики и философии. Грамматика учит нас, как слова соразмерно употреблению языка надлежащим образом ставить и оные между собою сопрягать. Риторика показывает способ слог располагать так, чтоб он был красив, согласен с предметами и удобен к убеждению. Философия, наконец, подает нам средства, как порядком, так и точно определенными и истинными мыслями, слогу придать силу и убедительную основательность. Ибо Логика (Умословие) учит нас мыслить, исследовать, заключать и убеждать. Психология (Душесловие) показывает нам свойство человеческих чувствований, а нравоучение доставляет нам сведения о различных человека отношениях».
Шварц разбирал произведения знаменитых немецких поэтов и прозаиков в сравнении со всей мировой литературой, как древней, так и современной, включая русскую. Более того, литературу он считал лишь одним из проявлений человеческого художественного творчества и поэтому «сравниваемы будут, — писал Шварц в проспекте своих лекций, — художнические произведения и работы, как то: статуи, живопись и древние здания с произведениями ума, с показанием их взаимной между собой связи».
«Правил без упражнений недовольно», — говорил Шварц и требовал от слушателей упражняться практически в переводах.
Чтобы содействовать переводческому делу в Москве, профессор Шварц в 1781 году организовал Собрание университетских питомцев из студентов, желающих заниматься переводами. На его заседаниях молодые люди читали и обсуждали свои литературные опыты. Наиболее способные из них делали переводы для изданий Н. И. Новикова.
На лекциях Шварца Карамзин познакомился с одним из опекаемых профессором студентов — Александром Андреевичем Петровым, которому суждено было через несколько лет сыграть в жизни Карамзина большую роль.
Но минул год, кончился срок отпуска Карамзина из полка. На этот раз Михаил Егорович, наверное, как старший Гринев, твердо сказал: «Пора его в службу» — и велел сыну ехать в Петербург и начинать служить. Карамзину пришлось повиноваться.
В Книгу полковых приказов Преображенского полка 10 сентября 1782 года писарь внес регистрационную запись: «Явившегося из отпуска подпрапорщика Николая Карамзина переписать в Бомбардирскую роту, а из 14-ой выключить». Началась служба.
Так как в это время в Петербурге служили братья Дмитриевы, Александр и Иван, то Карамзин был снабжен письмом к ним от их отца.
«Однажды я, будучи еще и сам сержантом, возвращаюсь с прогулки, — вспоминает И. И. Дмитриев, — слуга мой, встретив меня на крыльце, сказывает мне, что кто-то ждет меня приехавший из Симбирска. Вхожу в горницу, вижу миловидного, румяного юношу, который с приятною улыбкою вручает мне письмо от моего родителя. Стоило только услышать имя Карамзина, как мы уже были в объятиях друг друга. Стоило нам сойтись три раза, как мы уже стали короткими знакомцами».
Карамзин прослужил в военной службе недолго, всего с полгода. Он обязан был являться на учение — ротное и батальонное, ходить в караулы, то есть пройти до получения первого офицерского чина обычную унтер-офицерскую службу, как сказал один современник, «между строев и караулов». Позже Карамзин вспоминал из своей военной службы лишь один эпизод: неудачную попытку получить назначение в действующую армию. В это время боевые действия продолжались в Крыму и на Кавказе; Карамзин, как вспоминал Дмитриев, «пленялся славою воина, мечтал быть завоевателем чернобровой, пылкой черкешенки».
Назначение офицеров в действующую армию зависело от полкового секретаря, и поскольку служба в ней означала некоторые выгоды, в том числе и быстрейшее продвижение в чинах, то он за внесение в список брал взятки. У Карамзина, имевшего «всего сто рублей в кармане», на взятку просто не хватило денег, мечты о воинской славе пришлось оставить.
Двенадцать лет спустя в стихотворении «Послание к женщинам» он писал об этом эпизоде своей жизни уже с иронией, но, правда, снабдил эти строки поясняющим примечанием: «Автор, будучи семнадцати лет, думал ехать в армию»:
О вы, для коих я хотел врагов разить,
Не сделавших мне зла! хотел воинской славой
Почтение людей, отличность заслужить,
Чтоб с лавром на главе пред вашими очами
Явиться и сказать: «Для вас, для вас и вами!
Возьмите лавр, а мне в награду… поцелуй!»
Эта строфа имеет знаменательное продолжение: хотя, как пишет Карамзин, цель его устремлений остается прежней, путь для ее достижения он избирает иной:
Для коих после я, в войне добра не видя,
В чиновных гордецах чины возненавидя,
Вложил свой меч в ножны («Россия, торжествуй,
Сказал я, без меня!»)… и вместо острой шпаги
Взял в руки лист бумаги,
Чернильницу с пером,
Чтоб быть писателем, творцом,
Для вас, красавицы, приятным…
Действительно, с этого времени литература заняла все его мысли и желания.
«Едва ли не с год мы были почти неразлучными, — продолжает свои воспоминания И. И. Дмитриев, — склонность наша к словесности, может быть, что-то сходное и в нравственных качествах укрепляли связь нашу день ото дня более. Мы давали взаимный отчет в нашем чтении: между тем я показывал ему иногда и мелкие свои переводы, которые были печатаемы особо и в тогдашних журналах».
Иван Иванович Дмитриев стал руководителем Карамзина при первых его шагах в литературной работе, так как сам уже имел некоторый опыт. Уже три года он сочинял стихи. Начав с того, что принимал за стихи две прозаические строки, оканчивающиеся рифмующимися словами, он понемногу — по «Риторике» Ломоносова и другим книгам — освоил технику стихосложения и, увлекаясь легкой французской поэзией, писал в подражание ей эпиграммы, надписи, мадригалы. Его старший брат Александр, живший с ним вместе, читал более серьезные книги и время от времени журил его за то, что он предпочитает древней истории пустые песенки, и называл невеждою и жалким рифмокропателем. В то же время Дмитриев познакомился с несколькими молодыми офицерами, которые, как и он, интересовались литературой и сочиняли сами: подпоручиками Измайловского полка Михаилом Никитичем Муравьевым и Семеновского Федором Ильичом Козлятевым, имена которых впоследствии стали достаточно известны в истории русской литературы и просвещения. Некоторые свои стихотворения Дмитриев печатал в журналах, но, боясь критики брата и знакомых, не подписывал их. За печатаемые стихи не платили, «единственным возмездием, — вспоминал он, — было для меня писать и видеть их в печати». Одновременно он переводил с французского языка небольшие прозаические произведения. «Этот труд был для меня прибылен, — рассказывает Дмитриев, — я отдавал переводы мои книгопродавцам; печатали их своим иждивением, а мне платили за них по условию книгами. Таким образом, я завел порядочную русскую библиотеку».
Дмитриев предложил Карамзину также заняться переводами для книгопродавцев. Настойчивость друга и, видимо, еще в большей степени собственная внутренняя склонность, уроки Шадена, лекции Шварца и упражнения, выполнявшиеся по его заданию, — все это склонило Карамзина приступить к переводам.
Для первого перевода Карамзин выбрал немецкое сочинение «Разговор Австрийской Марии Терезии с Российскою Императрицею Елисаветою в Елисейских Полях». Наверное, на выбор именно такого сочинения повлиял старший брат И. И. Дмитриева, Александр, с которым Карамзин сошелся в то время гораздо ближе, чем с младшим, хотя, казалось бы, должно быть наоборот. Наверное, интерес Александра Дмитриева к истории, вообще к серьезной литературе более отвечал тогдашнему умонастроению Карамзина, чем легкая французская поэзия.
Примечательны персонажи «Разговора…». Мария Терезия (1717–1780) — эрцгерцогиня австрийская, королева Венгрии и Чехии, великая герцогиня тосканская и римско-германская императрица — выдающаяся государственная деятельница, выведшая Австрию на одно из первых мест в Европе, покровительствовавшая наукам и искусствам. Современники отмечали ее такт, обаяние, умение выбирать сотрудников. Одним словом, Мария Терезия представлялась современникам личностью, олицетворявшей просвещенный XVIII век. Елизавета Петровна (1709–1761) — почти ровесница Марии Терезии, ее царствование воспринималось как возрождение России после страшной бироновщины. Можно полагать, что героини сочинения, избранного Карамзиным для перевода, вызывали у него и интерес, и симпатию. О Елизавете Петровне в 1803 году он писал: «Имя Елисаветы напоминает — если не чрезвычайные, великие дела, то, по крайней мере, веселый двор и счастливое царствование, которое после бывших строгостей казалось весьма человеколюбивым. Россия на первых местах государственных увидела опять русских, снова услышала вокруг трона любезный язык свой, отдохнула и оживилась. При Елисавете родилась и торжествовала наша поэзия. Счастливая песня делала счастие стихотворца, и какая-то нежность была общим характером двора государыни мягкосердечной, не хотевшей наказывать смертию и самых злых преступников. Довольно для приятной картины!» Во время перевода «Разговора…» оценка Карамзиным веселой императрицы наверняка была еще более восторженной.
К сожалению, ничего нельзя сказать о содержании «Разговора…» и качестве перевода: до сих пор историками литературы не обнаружены ни оригинал, ни перевод.
Жанр «разговора в царстве мертвых» имел большое распространение в европейских литературах XVII–XVIII веков, в том числе и в России. Порожденный одной из самых читаемых тогда книг — «Сравнительными жизнеописаниями» Плутарха, этот жанр давал возможность автору изобразить избранных им исторических персонажей в том облике, как он их воспринимает, и высказать их устами свое отношение к различным социальным и моральным проблемам. Не обладая художественными и литературными достоинствами, «разговоры» тем не менее интересны тем, что в них ярко отражаются как воззрения эпохи вообще, так и личные взгляды автора.
Чтобы дать представление современному читателю об этом жанре, приводим небольшой отрывок из «Разговора в царстве мертвых между Александром Великим и Геростратом», написанного в 1755 году А. В. Суворовым, в то время 25-летним поручиком, и тогда же напечатанного в журнале А. П. Сумарокова «Ежемесячные сочинения, к пользе и увеселению служащие»:
«Александр. Я отечество свое, Македонию, возвысил.
Герострат. По смерти твоей Македония осталась равночастною другим греческой монархии провинциям, а во время твое, жертвуя ненасытному твоему тщеславию, всех более стран беспокойства претерпевала, для того только, чтоб македоняне могли сказать: „Александр, разоритель вселенныя, рожден от нашего народа“. И если сим тебя история возвышает, — возвышает и меня, когда потомки наши читают: „Герострат сжег великолепный ефесский храм“.
Александр. Я пролитием крови своей приобрел себе великое имя.
Герострат. Скажи лучше: пролитием крови множества народа. А я единым своим животом вечную себе сделал славу».
Перевод «Разговора Австрийской Марии Терезии с Российскою Императрицею Елисаветою…» — начало профессионального пути Карамзина-литератора.
«Я советовал ему, — рассказывает Дмитриев, — показать его книгопродавцу Миллеру, который покупал и печатал переводы, платя за них, по произвольной оценке и согласию с переводчиком, книгами из своей книжной лавки. Не могу и теперь вспомнить без удовольствия, с каким торжественным видом добрый и милый юноша Карамзин вбежал ко мне, держа в обеих руках по два томика Фильдингова „Томаса-Ионеса“, в маленьком формате, с картинками, перевода Харламова. Это было первым возмездием за словесные труды его».
Следующим произведением, которое взял Карамзин для перевода, была идиллия «Деревянная нога» Соломона Геснера — швейцарского поэта-сентименталиста, книги которого наряду с сочинениями Геллерта рекомендовал своим ученикам Шаден. В программном стихотворении Карамзина «Поэзия», в примечании к которому сказано: «Сочинитель говорит только о тех поэтах, которые наиболее трогали и занимали его душу», Геснеру посвящены следующие строки:
Альпийский Теокрит, сладчайший песнопевец …
В восторге пел ты нам
Невинность, простоту, пастушеские нравы
И нежные сердца свирелью восхищал.
Сию слезу мою, текущую столь быстро,
Я в жертву приношу тебе, Астреин друг!
Сердечную слезу, и вздох, и песнь поэта,
Любившего тебя, прими…
Идиллию Геснера, написанную стихами, Карамзин перевел в прозе.
Этот его перевод, маленькая книжечка в 18 страничек — «Деревянная нога, швейцарская идиллия, гос. Геснера, перев. с нем.» — вышла в 1783 году и стала первым напечатанным литературным трудом Карамзина.
Вот несколько строк из идиллии Геснера в переводе Карамзина. Зная последующие сочинения писателя, читатель отметит и тяжелую архаичность языка, и искусственное построение фраз, но, надо сказать, для своего времени этот перевод можно считать в числе лучших.
«На горе, с коей текущий источник своими струями орошал близлежащую долину, пас молодой пастух своих коз. Эхо его свирели распространялось по всей лощине и производило приятный шум. Тут увидел он старого и сединами украшенного человека, всходящего на поверхность горы, который, опираясь о свой посох, ибо одна его нога была деревянная, тихими шагами к нему приближался и сел возле него на одном камне. Молодой пастух смотрел на него с удивлением и устремил свой взор на его поддельную ногу. „Юноша, — сказал ему с усмешкой старик, — ты, конечно, думаешь, что я безразсудно поступлю, всходя на сию гору? Сие путешествие из долины делаю я каждый год один раз. Нога, которую ты у меня видишь, приносит мне более чести, нежели иному две целые; а почему? ты должен оное узнать“. — „Пусть оно почтительно, старичок, — сказал пастух, — но я об заклад бьюсь, что одно другого лучше. Но ты, думаю, устал. Если хочешь, то я пойду и принесу тебе свежей воды из сей стремнины текущего ручья“».
В начале 1783 года умер отец Карамзина Михаил Егорович. Николай Михайлович 6 февраля получил отпуск на 11 месяцев и уехал в Симбирск.
Только моральное обязательство перед отцом заставило Карамзина пойти на военную службу. Теперь его не существовало. Из Симбирска он отослал в Петербург прошение об отставке, несмотря на то, что вся родня была против. Официальное сообщение, «Список нижних чинов, уведенных из Преображенского полка 1 января 1784 года с награждением офицерскими чинами», подвело итог его военной службе: «Подпрапорщик Николай Карамзин, в службе в армейских полках с 1774 года; в 1781 году переведен в Преображенский полк; 28 апреля того же года произведен в Подпрапорщики и до выхода в отставку в Бомбардирской роте; в отставку выпущен с чином Поручика».
Карамзин выходил в отставку с намерением продолжить образование, поэтому причину ее он объяснял так: «Увидев, что эта служба вынуждает меня отказаться от всех прежних моих занятий (ведь военное дело не имеет ничего общего с ученостью), я скоро покинул военную службу».
Но, выйдя в отставку и обосновавшись в Симбирске, Карамзин не смог вернуться к «прежним занятиям». Впрочем, это и неудивительно: он был уже не школяром, не пансионером Шадена, а взрослым, самостоятельным человеком и — после раздела отцовского имения — помещиком. Соблазны и удовольствия светской жизни, которые стали ему доступны, увлекли молодого человека.
Полтора года спустя, в августе 1786 года, в письме Лафатеру он рассказывал об этом периоде своей жизни: «Итак, уже на восемнадцатом году я был в отставке и мечтал заниматься только книгами. В то же время позволял я себе наслаждаться удовольствиями большого света, причем, однако, я думал, что они не в состоянии произвести на меня сильное впечатление или отвратить меня от моих книг. Но вскоре я увидел, что сердце мое меня обмануло: я сделался большим любителем светских развлечений, страстным картежником».
«Играющим ролю надежного на себя в обществе» или, попросту говоря, самоуверенным человеком нашел его приехавший на короткое время в Симбирск И. И. Дмитриев — «опытным за вистовым столом; любезным в дамском кругу и оратором перед отцами семейств, которые хотя и не охотники слушать молодежь, но его слушали».
Несмотря на несомненные и чрезвычайно лестные для молодого человека успехи в свете и увлечение светской суетой, Карамзин все же не чувствовал полного удовлетворения жизнью. Дмитриев рассказывает, что при первом же их свидании Карамзин спросил, продолжает ли он заниматься переводами, и сообщил, что сам думает переводить сказку Вольтера «Белый бык». По мнению Дмитриева, это объяснялось тем, что светская жизнь «не охладила, однако, в нем прежней любви его к словесности». И сам Карамзин в цитированном уже письме Лафатеру рассказ об увлечении светской жизнью заканчивает так: «Однако же благое Провидение не захотело допустить меня до конечной погибели; один достойный муж открыл мне глаза, и я сознал свое несчастное положение».
Человеком, открывшим глаза Карамзину, был Иван Петрович Тургенев — симбирский помещик, служивший в Москве адъютантом московского главнокомандующего, то есть военного губернатора. Он был старше Карамзина на 14 лет — разница огромная, и по возрасту, конечно, принадлежал к поколению тех самых «отцов семейств», которые, по словам Дмитриева, «не охотники слушать молодежь». Тургенев не очень вписывался в круг людей своего положения и возраста. В 15 лет отправленный в Москву на военную службу, он удивил родителей тем, что поступил в Московский университет и четыре года ходил на лекции, упустив эти годы для карьеры, и поэтому, когда вернулся в полк, оказался всего лишь сержантом. В службе особого усердия он не оказывал, чинов не добивался, сверстники давно обогнали его.
А. С. Пушкин в двадцатые годы XIX века как поразительное явление отмечал «обширную ученость Карамзина, приобретенную им уже в тех летах, когда для обыкновенных людей круг образования и познаний давно окончен и хлопоты по службе заменяют усилия к просвещению». Можно представить, как озадачивал в восьмидесятые годы XVIII века современников и сослуживцев Тургенев, который, не служа «по ученой части», словно студент, посвящает большую часть времени чтению научных книг и то и дело сводит разговор на необходимость познания и просвещения.
Жажда познания привела Тургенева к масонам. Членом масонской ложи он стал в 1776 году, затем, живя в Петербурге, сблизился с Н. И. Новиковым, стал его другом и помощником в просветительской и масонской деятельности. Тургенев перевел несколько масонских трудов: «О истинном христианстве» Иоанна Арндта, «О познании самого себя» Иоанна Масона, «Апология, или Защищение вольных каменщиков» и др. В то время, когда Тургенев познакомился с Карамзиным, он готовил новое издание «О познании самого себя» И. Масона. Много позже, рекомендуя своим детям прочесть книгу Масона, он писал: «Я уверен, что она может вам принести истинную пользу. Я нравственностью своею много должен сей книге». Христианские этические принципы, проповедуемые в книге и отвечающие от природы вложенным в человека чувствам справедливости и добра, сопровождались практическими советами, как воспитать и развить в себе эти добродетели; например, такими: «беречься всех родов невоздержания в удовлетворении похотений и страстей своих», «завести записную книжку, в которой все вкратце изображено быть должно, и прочитывать ее каждый год».
Беседы с Тургеневым возродили в Карамзине желание посвятить себя научным занятиям и литературе. Тургенев ввел его в основанную им в Симбирске масонскую ложу «Златого венца». Недолгое время Карамзин посещал ее в звании «ученика», а затем получил следующую степень — «товарища».
Николай Карамзин неминуемо должен был пройти через масонство.
Масонство — явление сложное и многогранное. О том, в каком облике оно предстает перед неофитом, имеющим о нем самые общие представления и обладающим реалистическим и логическим умом (а именно таким был тогда Карамзин), очень хорошо рассказал в своих мемуарах «История моей жизни» знаменитый авантюрист XVIII века Джакомо Джироламо Казанова, ставший масоном двадцатилетним юношей.
«Нет в мире человека, — пишет Казанова, — который сумел бы все познать, но всякий человек должен стремиться к тому, чтобы познать все. Всякий молодой путешественник, если желает он узнать высший свет, не хочет оказаться хуже других и исключением из общества себе равных, должен в нынешние времена быть посвящен в то, что называется масонством, и хотя бы поверхностно понять, что это такое. Однако ж он должен быть внимателен, выбирая ложу, в какую желает вступить: дурные люди не могут действовать в ложе, но могут оказаться в числе ее членов, и кандидату надобно остерегаться опасных связей. Те, кто решается вступить в масонскую ложу для того лишь, чтобы узнать ее тайну, могут обмануться: может статься, они полвека проживут мастерами-каменщиками, так и не постигнув тайны сего братства.
Тайна масонства нерушима по самой природе своей, ибо каменщик, владеющий ею, не узнал ее от другого, но разгадал сам… В тайне должно держаться и все то, что происходит в ложе; однако те, кто по бесчестью своему и нескромности не постеснялись разгласить происходящее в ней, все ж не разгласили главного. Да и как могли они разгласить то, что им самим неведомо? Знай они тайну, не разгласили бы и обрядов.
Во многих непосвященных братство каменщиков производит ныне те же чувства, что в древние времена великие таинства, какие праздновались в Элевсине во славу Цереры. Они занимали воображение всей Греции, и первейшие люди на этой земле мечтали быть в них посвящены».
В «Златом венце» — ложе немногочисленной — Карамзин встретил несколько заметных в симбирском обществе лиц, в том числе вице-губернатора Голубцова. Он надеялся, что масонство откроет ему цель и смысл жизни, знанием которых оно, как утверждали его руководители и теоретики, обладало, укажет направление деятельности, в чем он сейчас очень нуждался, чувствуя разлад в душе. Предание о масонской тайне, открывающейся по мере прохождения масона со ступени на ступень масонской иерархии, давало ему надежду познать ее. Первые шаги на этом пути, первые собрания ложи, первые прочитанные масонские сочинения захватили его.
«И я сознал свое несчастное положение, — писал Карамзин о результате знакомства с Тургеневым. — Сцена переменилась. Внезапно все обновилось во мне. Я вновь принялся за чтение и почувствовал в душе своей сладостную тишину».
О том, что представляла собой симбирская ложа «Златого венца», рассказывает И. А. Гончаров. Ее членом был его крестный, которого писатель много лет спустя, в 1830-х годах, когда ложи давно уже не существовало, расспрашивал о масонстве.
«— Что же вы делали, когда собирались в своей тайной масонской зале: дела какие-нибудь? — допрашивал я крестного.
— Да, были дела, читали письма, протоколы… мало ли дел… — нехотя отвечал он.
— Что же еще? — приставал я.
— Какой ты любопытный! Еще… пили шампанское — вот что! чуть не ведрами, так что многих к утру развозили по домам».
Немногим больше удалось узнать И. А. Гончарову и от других стариков симбирцев, бывших масонов. Однако их рассказы дают, видимо, полную картину деятельности «Златого венца».
«В нашем губернском городе была своя отдельная масонская ложа… — пишет И. А. Гончаров, резюмируя сведения, которые ему удалось получить. — Члены этой ложи разыгрывали масонскую комедию, собирались в потаенную, обитую черным сукном комнату, одевались в какие-то особые костюмы с эмблемами масонства, длинными белыми перчатками, серебряными лопатками, орудием „каменщиков“, и прочими атрибутами масонства.
Не все члены, однако, были посвящены в таинственную суть масонства. Общая всем известная цель была — защита слабых, бедных, угнетенных, покровительство нуждающимся и т. п. дела благотворительности. Многие из членов занимали низшие должности в иерархии ордена, например, что-то вроде каких-то звонарей и т. п., и повышались в степенях после разных испытаний, смотря по способностям и значению».
Конечно, Карамзин не мог тогда воспринимать масонскую «работу» в таком ироническом плане, но неудовлетворенность должен был чувствовать. Тем более что Тургенев настойчиво уговаривал его ехать в Москву, убеждая, что там он найдет лучшие условия для развития и применения своих знаний и литературного таланта.
Вместе с Тургеневым в начале 1785 года Карамзин приехал в Москву. У него оставались какие-то дела в Симбирске, поэтому на этот раз он пробыл в Москве недолго, несколько недель. Тургенев ввел его в круг московских масонов. Оказалось, что знакомый Карамзину по университету Александр Андреевич Петров тоже масон и входит в масонскую ложу, которой руководит Н. И. Новиков, что членами этой же ложи являются и другие члены Дружеского ученого общества, которые принимают самое близкое участие в издательской работе: пишут, переводят, их труды печатаются в периодических изданиях и выходят отдельными книгами.
Петров редактировал журнал «Детское чтение», который выходил как приложение к «Московским ведомостям». Он выбирал подходящие для детского чтения небольшие статьи и рассказы из иностранных изданий, кое-что сочинял сам; в это время он писал статью о кофе, его произрастании, обработке, истории распространения. Петров предложил Карамзину попробовать перевести или написать что-нибудь для «Детского чтения».
Хотя Петров занимал в ложе одну из низших степеней, или, как они назывались в масонской иерархии, градусов, его познания в масонской философии и символике были несравнимо большими, чем у Карамзина, поэтому, пользуясь его советами, Николай Михайлович приобрел несколько масонских изданий для изучения. Поддержал Петров и литературные замыслы Карамзина, который, разочаровавшись в Вольтере, с восторгом читал Шекспира и хотел переводить его.
В Симбирск Карамзин возвратился с твердым намерением вскоре вернуться в Москву, но оказалось, что ему придется задержаться в Симбирске еще на некоторое время. Между ним и Петровым начинается интенсивная, интересная для того и другого переписка.
Возвращение к прежним — научным — занятиям шло у Карамзина нелегко, отвычка от серьезной умственной работы давала о себе знать, и тогда им овладела скука. («Скука — тягостное чувство, от косного, праздного, недеятельного состояния души; томленье бездействия». — Даль В. И. Толковый словарь живого великорусского языка.) «Когда скука овладеет мною, то я не могу приняться за работу, — жаловался Карамзин Петрову, — ученье нейдет в голову, и самой Шекспир меня не прельщает, собственная фантазия заводит меня только в пустые степи или дремучие леса, а доброго приятеля взять негде». Петров на это отвечает ему: «Между тем должен я тебе сказать, что совсем не понимаю, как можешь ты почитать свое состояние столь мрачным, каким ты его описываешь. Не погневайся; я думаю, что ты сам отчасти виноват в тех неприятностях, которые терпишь, и хочешь беспрестанно скучать. Терпеть иногда скуку есть жребий всякого от жены рожденного. Но также всякий человек имеет способность разгонять скуку и на трудном каменистом пути своем выискивать маленькие тропинки, по которым хотя три или четыре шага может ступить спокойно. Я не знаю, чья бы доля сей способности была менее моей; однако и я по большей части терплю скуку по своей воле. Работа, ученье, плоды праздных и веселых часов какого-нибудь Немца, собственная фантазия, добрый приятель — вот сколько противоскучий или противоядий скуки мне одному известных. И все эти противоскучия можно найти, не выходя за ворота. Сколько ж можно еще их найти, захотевши искать!»
Но Карамзин, кажется, более всего надеялся, что из этого состояния депрессии, в котором он находится, его выведут труды в масонской ложе и помощь старших «братьев». Большинство писем Карамзина к Петрову не сохранилось, их после смерти Александра Андреевича сжег его брат, но из ответных писем Петрова видно, что масонская тема занимала значительное место в переписке. Свое нравоучение о средствах противоскучия Петров заключает: «Если же ничто уже тебе пособить не может, то мне остается только сожалеть о том и желать, чтоб как можно скорее пришла та помощь, о коей ты вздыхаешь. Уповаю, что мы увидимся еще прежде Иоаннова дня, если Богу то будет угодно». Иоаннов день — 24 июня, праздник Рождества честного и славного пророка, предтечи и крестителя Господня Иоанна — считался главным масонским праздником и в новиковском кружке отмечался с особенной торжественностью. В других письмах Петров также пишет о своем желании увидеть Карамзина до Иоаннова дня, сообщает о новых масонских книгах, о здоровье братьев, которых тот знает.
Лишь через полтора месяца Карамзин преодолел депрессию. «„Слава просвещению нынешнего столетия, и края Симбирские озарившему!“ — пишет Петров Карамзину 11 июня 1785 года. — Так воскликнул я при чтении твоих Епистол (не смею назвать Русским именем столь ученые писания), о которых всякий подумал бы, что они получены из Англии или Германии. Чего нет в них касающегося до Литературы? Все есть. Ты пишешь о переводах, о собственных сочинениях, о Шекспире, о трагических Характерах, о несправедливой Вольтеровой критике, равно как о кофие и табаке» (Карамзин собирался писать историю кофе и табака). Радуясь обретению Карамзиным спокойствия, Петров пишет: «Желаю, чтоб спокойствие твое никогда ничем не нарушилось, но также, чтоб не превратилось в привычку жить в Симбирске к великому неудовольствию тех, которые здесь ожидают нетерпеливо увидеться с тобою поскорее».
Глава IV. РЫЦАРЬ ВЕСЕЛОГО ОБРАЗА, ИЛИ РУССКИЙ ПУТЕШЕСТВЕННИК. 1789–1790
Вечером 1 июня 1789 года в курляндской корчме при свете сальной свечи, то вспыхивающей коптящим пламенем, то угасающей до точечного уголька, Карамзин записывал события прошедшего дня. А день для русского путешественника был знаменателен: он пересек российскую границу и начал путешествие по чужим краям.
«Восходящее солнце разбудило меня лучами своими, — писал Карамзин, — мы приближались к заставе, маленькому домику с рогаткою. Парижский купец пошел со мною к майору, который принял меня учтиво и после осмотра велел нас пропустить. Мы въехали в Курляндию, — и мысль, что я уже вне отечества, производила в душе моей удивительное действие. На все, что попадалось мне в глаза, смотрел я с отменным вниманием, хотя предметы сами по себе были весьма обыкновенны. Я чувствовал такую радость, какой со времени нашей разлуки, милые! еще не чувствовал. Скоро открылась Митава. Вид сего города некрасив, но для меня был привлекателен! „Вот первый иностранный город“, — думал я, — и глаза мои искали чего-нибудь отменного, нового».
В Митаве ничего достопримечательного не нашлось; после прогулки по городу Карамзин записал, что видел молодого офицера, учившего старых солдат, и слышал, как пожилая немка в чепчике бранилась с пьяным мужем-сапожником.
Ночевать остановились в корчме. Карамзин (не забыв записную книжку) пошел прогуляться по берегу реки. Вид заката над рекою напомнил ему, как они с Петровым любовались заходящим солнцем в Москве у Андроньева монастыря. Он лег под деревом, достал из кармана записную книжку, чернильницу, перо, написал несколько строк о вспомнившемся московском вечере, о начатом на Чистых прудах и брошенном романе о путешественнике…
В это время на берег вышли два немца, которые также ехали в Кёнигсберг, легли около Карамзина на траве и «от скуки, — как записал Карамзин, — начали бранить русский народ». Карамзин, перестав писать, хладнокровно спросил у них, бывали ли они в России далее Риги. «Нет», — отвечали они. «А когда так, государи мои, — сказал Карамзин, — то вы не можете судить о русских, побывав только в пограничном городе». Немцы не стали спорить, но долго не хотели признать Карамзина русским, полагая, что русские не умеют говорить на иностранных языках.
Таков оказался первый заграничный день Карамзина.
До Кёнигсберга, путь до которого занял две с половиной недели, записная книжка пополнилась мало: ночевки в корчмах, вопросы на заставах при въезде в городки, разговоры случайных попутчиков и соседей по обеденному столу…
Карамзин приехал в Кёнигсберг рано утром. Остановившись в трактире, пошел осматривать город. Он представлял себе столицу Пруссии по историческим сведениям о ней как о крупнейшем ганзейском торговом городе, славном во времена Средневековья. Торговля и сейчас, приметил он, процветала в Кёнигсберге; правда, позже он узнал, что торговое оживление объяснялось приездом торговцев на завтрашнюю традиционную ярмарку.
Прежде всего бросилось в глаза огромное количество военных на улицах: повсюду взгляд встречал синие, голубые, зеленые мундиры с красными, белыми и оранжевыми отворотами, странные на первый взгляд форменные шляпы с полями, поднятыми спереди и сзади. «Как же многочислен здесь гарнизон», — думал Карамзин. За обедом в трактире за общий стол село человек тридцать офицеров. Их громкий разговор, прерываемый общим смехом, не отличался остроумием и разнообразием: шутили по поводу молодого ротмистра, который поутру долго не открывал окон, высказывали соображения, что за закрытыми окнами он «не письмом же занимался».
В Кёнигсберге по плану путешествия Карамзин должен был начать знакомство с ученой Европой с посещения знаменитого философа Иммануила Канта. У Карамзина не было к нему рекомендательных писем, и, отправляясь по указанному адресу, он надеялся только на убедительность собственных слов.
«Меня встретил маленький, худенький старичок, отменно белый и нежный. Первые слова мои были: „Я русский дворянин, люблю великих мужей и желаю изъявить почтение Канту“. Он тотчас попросил меня сесть, говоря: „Я писал такое, что не может нравиться всем; не многие любят метафизические тонкости“. С полчаса говорили мы о разных вещах: о путешествиях, о Китае, об открытии новых земель. Надобно было удивляться его историческим и географическим знаниям, которые, казалось, могли бы одни загромоздить магазин человеческой памяти; но это у него, как немцы говорят, дело постороннее. Потом я, не без скачка, обратил разговор на природу и нравственность человека; и вот что мог удержать в памяти из его рассуждений: „Деятельность есть наше определение. Человек не может быть никогда совершенно доволен обладаемым и стремится всегда к приобретениям. Смерть застает нас на пути к чему-нибудь, что мы еще иметь хотим. Дай человеку все, чего желает; но он в ту же минуту почувствует, что это всё не есть всё. Не видя цели или конца стремления нашего в здешней жизни, полагаем мы будущую, где узлу надобно развязаться. Сия мысль тем приятнее для человека, что здесь нет никакой соразмерности между радостями и горестями, между наслаждением и страданием. Я утешаюсь тем, что мне уже шестьдесят лет и что скоро придет конец жизни моей: ибо надеюсь вступить в другую, лучшую. Помышляя о тех услаждениях, которые имел я в жизни, не чувствую теперь удовольствия: не представляя себе те случаи, где действовал сообразно с законом нравственным, начертанным у меня в сердце, радуюсь. Говорю о нравственном законе, — назовем его совестию, чувством добра и зла, — но он есть. Я солгал: никто не знает лжи моей, но мне стыдно. — Вероятность не есть очевидность, когда мы говорим о будущей жизни, но, сообразив все, рассудок велит нам верить ей. Да и что бы с нами было, когда бы мы, так сказать, глазами увидели ее? Если бы она нам очень полюбилась, мы бы не могли уже заниматься нынешнею жизнию и были бы в беспрестанном томлении; а в противном случае не имели бы утешения сказать себе о горестях здешней жизни: авось, там будет лучше! — Но, говоря о нашем определении, о жизни будущей и проч., предполагаем уже бытие Всевечного Творческого разума, все для чего-нибудь и все благотворящего. Что? как?.. Но здесь первый мудрец признается в своем невежестве. Здесь разум погашает светильник свой, и мы во тьме остаемся; одна фантазия может носиться во тьме сей и творить несобытное“».
В записной книжке Карамзина появилась первая запись из тех, ради которых он и отправился в путешествие. Он не излагал философии — метафизики Канта, о которой любой интересующийся может узнать из его сочинений. (Кстати, Кант сообщил Карамзину названия двух своих сочинений, тому неизвестных, следовательно, другие Карамзин читал.) Разговор касался философских проблем, но Карамзин записал лишь то, что относилось к теме нравственности и было понятно тем, кто не искушен в философии, не в последнюю очередь и потому, что путевые записки предназначались именно для такого читателя. К тому же запись показывает, что в рассуждениях Канта особенно обратило внимание Карамзина, что было ему близко.
«Вот вам, друзья мои, — заключает Карамзин, — краткое описание весьма любопытной для меня беседы, которая продолжалась около трех часов. Кант говорил скоро, весьма тихо и невразумительно; и потому надлежало мне слушать его с напряжением всех нерв слуха. Домик у него маленький, и внутри приборов не много. Все просто — кроме его метафизики».
Составленный заранее план путешествия, изучение литературы о тех местах, которые он намеревался посетить, чтение сочинений авторов, с которыми должен был встретиться, собранные сведения о них — по книгам, газетам и журналам, по рассказам людей, которые встречались с ними или слышали что-либо о них, — все это помогало Карамзину при первой же личной встрече быстро сориентироваться и обратить внимание на главное. Но предварительное изучение таит опасность превратиться в некоего рода контролера, отмечающего наличие того, что имеется в списке, и часто удовлетворяющегося сознанием, что он посетил и увидел известные, прославленные отмеченные в путеводителях достопримечательности. Карамзин счастливо избежал подобной опасности, потому что он, прочтя горы книг, понял и принял разумом и сердцем древнюю мудрость: «Я знаю, что ничего не знаю». Он взирал на все с доброжелательной любознательностью, заранее готов был восхищаться увиденным и услышанным, от всего и всех ожидал узнать то, чего сам не знал; он был открыт для живых впечатлений и чаще всего встречал такой же доброжелательный прием и желание удовлетворить его любознательность.
Кроме того, в творческом освоении нового Карамзин невольно ставил себя на место собеседника, старался проникнуться его чувствами и понятиями. В Германии он хотел ощутить себя немцем, во Франции — французом, в Англии — англичанином. Прекрасно понимая, как это понимают актеры (а актерская жилка в нем была весьма сильна), сколько значит для вхождения в образ костюм, Карамзин всюду старался быть одет, как местные жители. По Германии он ехал в сшитом в России дорожном кафтане (собственно говоря, по покрою это был почти фрак, и лишь назывался не фраком, а более привычно — кафтаном; Пушкин в 1820-е годы считал слово фрак чуждым русскому языку: «Но панталоны, фрак, жилет, всех этих слов на русском нет»). Экономных немцев его кафтан не удивлял, в Берлине он видел знатного и известного человека, на котором был кафтан, «сшитый, конечно, в первой половине текущего столетия». Зато в Париже, отметившем революцию и в моде, он сшил короткий жилет и фрак а-ля революсьон с полосатыми отворотами, в Англии — одноцветный синий фрак.
Намереваясь излагать свои впечатления в письмах, Карамзин вскоре отказался от этой мысли: путешествие не оставляло времени для литературной работы, — он записывал в книжку отдельные эпизоды, разговоры, примечательные детали, оставив литературную обработку до возвращения домой.
До Берлина записи Карамзина касаются обычных дорожных впечатлений: описание случайных спутников, неудобств прусской почтовой коляски без рессор и ремней, всем известной грубости немецких почтальонов — такой, что король был вынужден издать специальный указ о том, что почтмейстеры должны иметь более уважения к проезжим.
В Берлине Карамзин надеялся увидеться с Алексеем Кутузовым, но, к великому своему разочарованию, от которого почувствовал себя жалким сиротою, бедным, несчастным, узнал, что Кутузов уехал во Франкфурт-на-Майне.
В Берлинском театре Карамзин смотрел мелодраму Коцебу «Ненависть к людям и раскаяние», которая растрогала его до слез и вызвала мысли о связи актерского мастерства с высотой развития драматургии. «Я думаю, — пишет он, — что у немцев не было бы таких актеров, если бы не было у них Лессинга, Гёте, Шиллера и других драматических авторов, которые с такою живостию представляют в драмах своих человека, каков он есть, отвергая все излишние украшения, или французские румяна, которые человеку с естественным вкусом не могут быть приятны. Читая Шекспира, читая лучшие немецкие драмы, я живо воображаю себе, как надобно играть актеру и как что произнести; но при чтении французских трагедий редко могу представить себе, как можно в них играть актеру хорошо или так, чтобы меня тронуть. Вышедши из театра, обтер я на крыльце последнюю сладкую слезу.
Поверите ли, друзья мои, что нынешний вечер причисляю я к счастливейшим вечерам моей жизни? И пусть доказывают мне, что изящные искусства не имеют влияния на счастие наше! Нет, я буду всегда благословлять их действие, пока сердце будет биться в груди моей — пока будет оно чувствительно!»
После Берлина был Дрезден с его знаменитой картинной галереей; 14 июля Карамзин приехал в Лейпциг — город несбывшихся мечтаний его юности. Теперь он мог осуществить свое желание: слушал лекции в университете, беседовал с учеными, присутствовал на профессорской вечеринке и — увы! — испытал некоторое разочарование: «Я вижу людей, достойных моего почтения, умных, знающих, ученых, славных, — но все они далеки от моего сердца». Все хорошо в свое время.
В последний день пребывания в Лейпциге Карамзин получил сразу два письма от Кутузова, который писал, что едет в Париж на несколько недель, поэтому Карамзин не найдет его во Франкфурте, и предлагал встретиться в Мангейме или в Страсбурге. Это известие очень огорчило Карамзина. В «Письмах русского путешественника» он объясняет, что никак не мог исполнить желание друга, и «таким образом во всем своем путешествии, — пишет он, — не увижу ни одного человека, близкого к моему сердцу! Эта мысль сделала меня печальным, и я пошел без цели бродить по городу и его окрестностям…». На следующий день Карамзин выехал в Веймар.
«Местоположение Веймара изрядно. Окрестные деревеньки с полями и рощицами составляют приятный вид. Город очень невелик, и кроме Герцогского дворца не найдешь здесь ни одного огромного дома. — У городских ворот меня допрашивали; после чего предложил я караульному сержанту свои вопросы, а именно: „Здесь ли Виланд? здесь ли Гердер? здесь ли Гёте?“ Здесь, здесь, здесь, отвечал он, и я велел постиллиону везти себя в трактир „Слона“.
Наемный слуга немедленно был отправлен мною к Виланду, спросить, дома ли он? Нет, он во дворце. — Дома ли Гердер? Нет, он во дворце. — Дома ли Гёте? Нет, он во дворце.
— Во дворце! во дворце! — повторил я, передражнивая слугу, взял трость и пошел в сад».
С Гёте Карамзину так и не удалось побеседовать, но у Гердера и Виланда он побывал.
Разговор с Виландом касался в основном поэзии. В заключение Виланд спросил, каковы планы Карамзина на будущее. «Тихая жизнь, — отвечал Карамзин. — Окончив свое путешествие, которое предпринял единственно для того, чтобы собрать некоторые приятные впечатления и обогатить свое воображение новыми идеями, буду жить в мире с натурою и с добрыми, любить изящное и наслаждаться им». — «Кто любит муз и любим ими, — сказал Виланд, — тот в самом уединении не будет празден и всегда найдет для себя приятное дело. Он носит в себе источник удовольствия, творческую силу свою, которая делает его счастливым».
Среди веймарских впечатлений любопытными для Карамзина были рассказы о Ленце. В Веймаре хорошо помнили его, рассказывали о его странностях, о вольном поведении при дворе, о том, как он объявил себя влюбленным во всех хорошеньких женщин и сочинял им любовные стихи, как возомнил себя реформатором и подавал герцогу сочинения о преобразовании войска. Но в конце концов его друг Гёте, ради которого он и приехал в Веймар, поссорился с ним и вынудил уехать из города.
Во Франкфурте-на-Майне, куда Карамзин приехал 29 июля, он узнал о восстании народа в Париже, о взятии Бастилии, о расправах над правительственными чиновниками. Несколько дней спустя карета Карамзина пересекла границу Франции. «Вы уже во Франции, господа, и я вас с этим поздравляю!» — объявил досмотрщик на границе, получил чаевые и пропустил карету.
С первых же минут на французской земле Карамзин почувствовал, как все вокруг изменилось: дух, настроение, сам воздух, словно насыщенный электричеством. «Везде в Эльзасе приметно волнение. Целые деревни вооружаются, и поселяне пришивают кокарды к шляпам. Почтмейстеры, постиллионы, бабы говорят о революции».
5 августа Карамзин приехал в Страсбург, а 6-го вечером, полный впечатлений, описывал, что за этот день ему пришлось наблюдать.
«А в Страсбурге начинается новый бунт. Весь здешний гарнизон взволновался. Солдаты не слушаются офицеров, пьют в трактирах даром, бегают с шумом по улицам, ругают своих начальников и пр. В глазах моих толпа пьяных солдат остановила ехавшего в карете прелата и принудила его пить пиво из одной кружки с его кучером за здоровье нации. Прелат бледнел от страха и трепещущим голосом повторял: mes amis, mes amis! — Oui nous sommes vos amis![2] — кричали солдаты, — пей же с нами! Крик на улицах продолжается почти беспрерывно. Но жители затыкают уши и спокойно отправляют свои дела. Офицеры сидят под окнами и смеются, смотря на неистовых. — Я был ныне в театре и, кроме веселости, ничего не приметил в зрителях. Молодые офицеры перебегали из ложи в ложу и от всего сердца били в ладоши, стараясь заглушить шум пьяных бунтовщиков, который раза три приводил в замешательство актеров на сцене.
Между тем в самых окрестностях Страсбурга толпы разбойников грабят монастыри. Сказывают, что по деревням ездил какой-то человек, который называл себя графом д’Артуа и возбуждал поселян к мятежу, говоря, что король дает народу полную свободу до 15 августа — что до сего времени всякий может делать, что хочет. Сей слух заставил здешнего начальника обнародовать, что одна адская злоба, достойная неслыханного наказания, могла распустить такой слух».
Видя все это, Карамзин не мог не вспоминать времена Пугачевского бунта, когда семьям помещиков пришлось бежать из своих поместий и деревень, спасая жизнь. Как ни мал он тогда был, но состояние общего страха, атмосферу опасности и злобы должен был чувствовать. Слышал он и рассказы о пугачевщине, которая так или иначе задела каждую дворянскую семью.
Вечером, за ужином, Карамзин стал свидетелем разговора, который пока его не касался, но в будущем, — кто знает, — может быть, и ему придется решать этот же вопрос. «За ужином у нас был превеликий спор между офицерами о том, что делать в нынешних обстоятельствах честному человеку, французу и офицеру? „Положить руку на эфес, — говорили одни, — и быть в готовности защищать правую сторону“. — „Взять абшид“, — говорили другие. „Пить вино и над всем смеяться“, — сказал пожилой капитан, опорожнив свою бутылку».
В Страсбурге Карамзин надеялся найти письмо от Кутузова, но письма не было.
Исследователи жизни и творчества Карамзина уже более века полемизируют на тему, можно ли использовать «Письма русского путешественника» как документальный материал для его биографии; одни категорически отрицают их фактическую достоверность, другие склонны верить каждой дате, каждому факту. Время показывает, что и те и другие в своей односторонности не правы. Существует множество причин, которые заставляют писателя, если персонажами его произведения становятся современники, а особенно близкие ему люди, что-то недоговаривать, изменять, вуалировать. Так это бывает сейчас, так это было и во времена Карамзина.
Далее в «Письмах русского путешественника» нет сведений о встрече Карамзина с Кутузовым, но факты говорят, что она состоялась. О важности этой встречи для Карамзина знали его ближайшие московские друзья, знали, что он планировал ее еще в Москве. «Сердце его так хорошо, что он не может притворяться, — писала А. И. Плещеева Кутузову. — Он ехал с горестию оттого, что расстается с нами. Лучшие разговоры при отъезде были те, как он вас увидит; одним словом, все составляло его удовольствие — мы, а потом — вы». Петров в письме Карамзину от сентября 1789 года спрашивает: «Я весьма любопытен знать, виделся ли ты с А. М.?»
Из Страсбурга Карамзин поехал не в Базель, а в Париж. Там и состоялась встреча. О содержании разговора Кутузова и Карамзина нет письменных сведений, о нем можно только предполагать с достаточной долей вероятности по косвенным материалам. Конечно, Карамзин рассказал об изменившихся обстоятельствах, в которых находились московские масоны, поскольку был уверен, что из Москвы Кутузову о многом не писали; а также объяснил свой разрыв с ними. Видимо, был спор, может быть, даже ссора. Во всяком случае, после этого свидания наступило охлаждение, хотя внешне, в письмах (их известно очень мало) они по-прежнему называли друг друга «верным братом» и «милым другом». Кутузов не хотел, чтобы содержание их разговора стало известно публике.
Узнав, что Карамзин начинает печатать описание своего путешествия в «Московском журнале», Кутузов пишет ему в Москву в декабре 1790 года: «Опасно связываться с вашею братиею, авторами, тотчас попадешь в лабет (карточный термин, означающий проигрыш. — В. М.). Я и сам знаю многие мои пороки и недостатки: что ж будет, ежели они предложатся публике, изображенные искусною кистию». Но вряд ли эта боязнь касалась его лично; видимо, речь идет о каких-то масонских делах, каких-то фактах, которые Карамзин мог истолковать (или уже истолковывал при встрече) иначе, чем Кутузов. Свое письмо Кутузов заканчивает следующей сентенцией на английском языке: «Четыре хорошие матери производят на свет часто четырех несчастных дочерей; истина нарождает ненависть, счастье — спесь, беспечность — опасность и вольность обхождения — презрение».
Поскольку Карамзин знал, что письма, посылаемые Кутузову и получаемые от него, перлюстрируются, то ответил фразой, из которой следовало, что он не только не будет предлагать публике их разговор, но вообще скроет от всех сам факт их встречи. «О себе могу сказать только то, что мне скоро минет уже двадцать пять лет, — писал он Кутузову, — и что в то время как мы с Вами расстались, не было мне и двадцати двух», то есть относит последнюю встречу с ним к 1787 году, до отъезда Кутузова за границу. Кутузов не понял намека. «Признаюсь, что восемь начертанных тобою строк суть для меня истинная загадка», — пишет он Карамзину. А не получая от него писем, обращается к И. В. Лопухину: «Скажи, где Багрянский и Карамзин? Сии путешественники по возвращении их умолкли», прямо подтверждая, что за границей он общался и с тем, и с другим.
Позиция и мысли Карамзина известны. Необходимо сказать немного о Кутузове.
В 1787 году, в кризисное для московских масонов время, Кутузов был послан в Берлин. «Послан он был, — объясняет Н. И. Новиков, — по дозволению из Берлина, о котором объявил барон Шредер, для ближайшего и точного наставления в орденском учении и в химических упражнениях, с тем чтобы впредь не было нужды быть при нас иностранному и чтобы тамошние узнали хотя одного из русских сами лично, а не по словам других, и когда сие молчание, или бездействие, окончится и воспоследует опять дозволение о начатии по-прежнему орденских упражнений, то чтобы он возвратился обученным для наставления и других, и какие дозволено будет сообщить тогда вновь акты, оные с ним доставлены будут. С того времени, как поехал, живет он там и обучается, ожидая вышепоказанного дозволения; другой или иной какой причины поездки Кутузова в Берлин и столь долгой его бытности там я совершенно не знаю…»
Кутузов никак не подходил для исполнения возложенных на него поручений: «ни по своему характеру — мягкому, доверчивому, по склонности видеть людей не в истинном свете, а сквозь призму собственных представлений, ни по умению разобраться в хитросплетениях интриг, политических и финансовых махинаций. Это было ясно еще в Москве его ближайшим друзьям — Плещеевым, Карамзину. „Вот что я думаю, — писала А. И. Плещеева Кутузову в Берлин, — цель Вашего вояжу была, есть и будет — пустые Ваши воображения, которые только могут мысленно существовать, а реализоваться никогда не могут“. Кутузова послали только потому, что остальные члены ложи по разным причинам не могли или не хотели ехать; впоследствии, осознав свое положение, он говорил, что его „принесли в жертву“».
В Париж Кутузов поехал для свидания и переговоров с руководителями масонских лож, находившихся в оппозиции к берлинским розенкрейцерам, надеясь при их помощи найти для московских масонов выход из-под тягостной опеки берлинцев. Видимо, об этом писал Кутузов в письмах, полученных Карамзиным в Лейпциге.
За сообщением о письмах Карамзин пишет: «Я вспомнил, что известный обманщик Шрепфер кончил тут жизнь свою пистолетным выстрелом» и далее рассказывает историю этого авантюриста (называя его вторым Калиостро), занимавшего одно из первых мест в руководстве розенкрейцеров.
Владелец кафе в Лейпциге, человек без всякого образования, но обладающий практической сметкой, Шрепфер присвоил себе титул барона, распространил слух, что посвящен в высшие степени масонства и обладает тайными знаниями. Он устраивал спиритические сеансы, общался с загробным миром. Шрепфер терроризировал членов Лейпцигской масонской ложи, угрожал им на заседаниях пистолетом и шпагой. Масоны пожаловались на него руководителю саксонских масонов курляндскому герцогу Карлу, и по его приказу Шрепфер был высечен розгами. Однако он не угомонился; к вызыванию духов в своей масонской деятельности он присоединил также производство эликсира молодости и жизненной силы. Он так обставил свои сеансы, что многие поверили ему, и к нему потекли деньги, которые он собирал с доверчивых братьев-масонов, даже сам герцог Карл, поверив ему, призвал к себе, чтобы от него узнать высшие орденские тайны.
В конце концов Шрепфер запутался в денежных делах, обнаружилось его самозванство, и он, не видя выхода, застрелился. Розенкрейцеры объявили, что он — жертва клеветы. Именно с ними, друзьями и последователями Шрепфера, должен был иметь дело Кутузов.
Маршрут поездки Кутузова пролегал через Франкфурт, где работала ложа «Единение», ставившая своей задачей распространение просвещения и нравственности и ограничивающая в своей деятельности роль обрядности и мистики, через Страсбург, где жил Сен-Мартен, видный теоретик масонства, порвавший с традиционными системами и создающий новую систему, и завершился в Париже, где многие масонские ложи были откровенно просветительскими и прореволюционными.
Кутузова в этой поездке сопровождал Михаил Иванович Багрянский — студент-медик, окончивший образование за границей на средства Дружеского общества, доверенный человек Н. И. Новикова, искренне преданный ему, любивший его и почитавший. Когда Новиков был приговорен к заключению, то Багрянский добровольно последовал за ним в крепость.
Переговоры Кутузова с масонами оказались безуспешными. Тяжелым оказался и разговор с Карамзиным. Карамзин, видимо, советовал ему отойти от масонов, как отошел он. Но Кутузов считал нравственным долгом продолжать исполнять обязательства. Карамзин говорил о своих планах: о писательской деятельности, об издании своего журнала — это было в духе новиковского кружка, но он намеревался продолжать лишь светское просветительское направление и отказаться от мистических исканий. Кутузов жил в мире своих мистических фантазий и представлений о «теоретическом христианстве», все остальное казалось ему неважным и ненужным, поэтому Карамзина в его модном фраке, восторженно обсуждающего злободневные парижские новости, он отождествлял с персонажами новиковских журнальных сатир — французящимися российскими петиметрами. Таким сохранил он его образ и в памяти, и позднее, когда московские масоны обсуждали и осуждали решение Карамзина издавать свой журнал, он вывел его в памфлете под именем Попугая Обезьянина.
Встреча Карамзина с Кутузовым в Париже происходила в десятых числах августа. Революция переживала эпоху национального согласия и надежд на мирное решение проблем, депутаты предлагали поднести Людовику XVI титул «восстановителя свободы»; все говорило за то, что нация изберет как форму государственного правления конституционную монархию. Английский посол при французском дворе в своем отчете правительству писал: «С этого момента мы можем рассматривать Францию как свободную страну, короля как монарха, чьи полномочия ограничены законами, а дворянство как низведенное до уровня нации».
Кутузов возвратился в Берлин, Багрянский поехал домой, в Россию, а путь Карамзина лежал в Швейцарию.
«Французская почта гораздо скорее немецкой», — замечает Карамзин, когда дилижанс, в котором он ехал, пересек французскую границу и подъезжал к Базелю.
«Итак, я уже в Швейцарии, в стране живописной Натуры, в земле свободы и благополучия! Кажется, что здешний воздух имеет в себе нечто оживляющее: дыхание мое стало легче и свободнее, стан мой распрямился, голова моя сама собою подымается вверх, и я с гордостию помышляю о всем человечестве».
Карамзин смотрел вокруг и видел ту Швейцарию, образ которой сложился в его воображении, — образ мечты, взращенный литературой, причем литературой одного направления.
Как бы ни была искусственна литература сентиментализма, романтизма, аркадских идиллий — она существует и убеждает кого-то только потому, что в ее произведениях есть черты и образы, отражающие какие-то стороны и черты действительности. При желании можно видеть лишь их, закрывая на иное глаза. Особенно когда вы подготовлены к тому, что увидите именно их. Вот с какими чувствами, с каким представлением о Швейцарии въезжал Карамзин в эту страну, и какой он увидел ее в первые дни своего пребывания в ней:
«Какие места! Какие места! Отъехав от Базеля версты две, я выскочил из кареты, упал на цветущий берег зеленого Рейна и готов был в восторге целовать землю. Счастливые швейцары! всякий ли день, всякий ли час благодарите вы Небо за свое счастие, живучи в объятиях прелестной Натуры, под благодетельными законами братского союза, в простоте нравов и служа одному Богу? Вся жизнь ваша есть, конечно, приятное сновидение». Нетрудно представить, в каком грустном состоянии духа уехал Карамзин из Парижа, каким неожиданным и оттого еще более сильным ударом было для него крушение его мечты о встрече с Кутузовым, которую он в воображении рисовал не раз и которая должна была бы стать радостным торжеством дружбы. Крушение дружбы для Карамзина, ощущавшего ее как одно из главнейших оснований своей жизни и мировоззрения, было большим горем. Немного сгладило горечь от разлада с Кутузовым новое знакомство — с попутчиком, соседом по дилижансу из Страсбурга в Базель.
«С молодым человеком в красном камзоле, — записал Карамзин по приезде в Базель, — успел я коротко познакомиться. Он сын придворного копенгагенского аптекаря Беккера, учился в Германии медицине и химии (последней у славного берлинского профессора Клапрота) и прошел большую часть Германии пешком, один с своею собакою и с кортиком на бедре, пересылая чрез почту чемодан свой из города в город. В Страсбурге заболела у него нога и принудила его сесть в дилижанс. Теперь хочет он видеть всё примечания достойнейшее в Швейцарии, а потом отправится во Францию и в Англию». Беккер был ровесником Карамзина. Одно, незначительное, по мнению всех здравомыслящих людей, но чрезвычайное, на взгляд молодых людей, происшествие с молодым датчанином очень сблизило их.
В «Аисте», где они остановились, среди постояльцев была пара — молодая женщина с мужчиной. Потом узнали, что это брат с сестрой и направляются они в Ивердон. Беккер влюбился с первого взгляда. За общим столом он старался сесть рядом с прекрасной ивердонкой, краснел, смущался, не ел, не пил, старался услужить ей, потом попросил ее написать что-нибудь в его записную книжку. Красавица написала по-французски: «Сердце, подобное Вашему, не имеет нужды в наставлениях; следуя своим побуждениям, оно следует предписаниям добродетели». Беккер сообщил Карамзину, что умирает от любви и не может ехать с ним в Цюрих. Однако наутро дама с братом уехали, и молодые люди продолжили свое путешествие настоящими друзьями.
Приехав в Цюрих, Карамзин заказал в трактире обед и решил, что сразу после обеда пойдет к… В соответствующем месте письма с описанием этого дня он задает читателю риторический вопрос: «Нужно ли сказывать к кому?» — уверенный, что каждый догадается об этом.
Первый визит к Лафатеру Карамзина разочаровал. «Вошедши в сени, я позвонил в колокольчик, и через минуту показался сухой, высокий, бледный человек, в котором мне нетрудно было узнать Лафатера. Он ввел меня в свой кабинет и, услышав, что я тот москвитянин, который выманил у него несколько писем, поцеловался со мною — поздравил меня с приездом в Цюрих, — сделал мне два или три вопроса о моем путешествии — и сказал: „Приходите ко мне в шесть часов; теперь я еще не кончил своего дела. Или останьтесь в моем кабинете, где можете читать и рассматривать, что вам угодно. Будьте здесь, как дома“. — Тут он показал мне в своем шкапе несколько фолиантов с надписью „Физиогномический Кабинет“ и ушел. Я постоял, подумал, сел и начал разбирать физиогномические рисунки. Между тем признаюсь вам, друзья мои, что сделанный мне прием оставил во мне не совсем приятные впечатления. Ужели я надеялся, что со мной обойдутся дружелюбнее и, услышав мое имя, окажут более ласкового удивления? Но на чем же основалась такая надежда? Друзья мои! не требуйте от меня ответа, или вы приведете меня в краску. Улыбнитесь про себя на счет ветреного, безрассудного самолюбия человеческого и предайте забвению слабость вашего друга».
Взятый Карамзиным в его письмах Лафатеру уничижительно-восторженный тон: «Обладаю ли я теми великими талантами, которыми мне надлежало бы обладать для того, чтобы осмелиться писать к великому Лафатеру?..» — и так далее — при личном свидании неминуемо должен был ощущаться еще более фальшивым. Это чувствовал и Карамзин, и, конечно, Лафатер, который считал своей обязанностью занимать гостя.
Видимо, Карамзин надеялся на беседу, как с Кантом и Виландом, но Лафатер, составивший о Карамзине представление по его письмам, вместо этого повел его в гости к профессору Брейтингеру. В обществе немецких ученых, занятых разговорами о своих заботах, не понимая доброй половины их сути, Карамзин просидел вечер, затем Лафатер проводил его до трактира и простился до завтрашнего дня.
«Пришедши в свою комнату, почувствовал я великую грусть», — записал в этот вечер Карамзин, но тем не менее счел себя обязанным описать первую встречу с Лафатером:
«Вы, конечно, не потребуете от меня, чтобы я в самый первый день личного моего знакомства с Лафатером описал вам душу и сердце его. На сей раз могу сказать единственно то, что он имеет весьма почтенную наружность: прямой и стройный стан, гордую осанку, продолговатое бледное лицо, острые глаза и важную мину. Все его движения живы и скоры; всякое слово говорит он с жаром. В тоне его есть нечто учительское или повелительное, происшедшее, конечно, от навыка говорить проповеди, но смягчаемое видом непритворной искренности и чистосердечия. Я не мог свободно говорить с ним, первое, потому, что он, казалось, взором своим заставлял меня говорить как можно скорее; а второе, потому, что я беспрестанно боялся не понять его, не привыкши к цюрихскому выговору».
Карамзин продолжал играть взятую на себя роль, Лафатер, похоже, чувствовал себя неловко. Дома у него (а Карамзин каждый день обедал у Лафатера) они беседовали прилюдно. Лафатер водил Карамзина по своим друзьям. Записывая события одного из дней, Карамзин отметил, что за весь этот день он услышал от Лафатера лишь одну фразу, обращенную к нему: «Лафатер, сидевший рядом со мною, сказал, потрепав меня по плечу: „Думал ли я дня за три перед этим, что буду ныне обедать с моим московским приятелем?“».
Карамзин сопровождал Лафатера в его посещениях больных и бедных, в вечерних прогулках, присутствовал на воскресной проповеди.
Разрешив Карамзину в своем кабинете «читать и рассматривать», что ему будет угодно, Лафатер должен был показать ему безусловно интересную для него запись своей беседы с великим князем Павлом Петровичем, который в 1782 году путешествовал с супругой по Европе под именем графа и графини Норд, то есть Северных. Физиогномическая характеристика Павла при том отношении и тех надеждах, которые возлагали в новиковском кружке на наследника престола, была действительно для Карамзина не только интересна, но и важна.
Тот образ Павла I, который создаст Карамзин в 1796 году в оде на восшествие его на российский престол, сложился под большим влиянием лафатеровского анализа.
Лафатер, по своему обыкновению, всю беседу с наследником русского престола записал весьма подробно. После того как Лафатер, отвечая на вопрос Павла Петровича, кратко объяснил основания физиогномики и значение формы лба, наследник, показав на свой лоб, спросил:
— Ну, как же обстоит дело здесь? Надеюсь, что достаточно плохо?
— У вас нет никаких причин быть недовольным ни своим лбом, ни своим лицом, — ответил Лафатер.
— Я ожидал от вас не комплиментов.
— Я не стану, разумеется, делать вам комплименты. Это совсем не мое дело. Прямодушие — мой характер. Я говорю сейчас, поверьте мне, не с великим князем, а с человеком, которого вижу перед собой… Каждый человек может быть доволен своим лицом. Природа не пристрастна ни к кому в отдельности. Пусть лишь каждый будет тем, что он есть; пусть лишь каждый не выступает из предназначенной ему сферы — все зло в мире оттого, что человек хочет быть чем-то иным, чем тем, для чего создала его Природа. Каждый, кто имеет большие достоинства, имеет одновременно и противостоящие им, почти неразделимо связанные с этими достоинствами слабости, и наоборот. Никому не положено больше, чем он может нести, — и каждый, в силу своей физиономии, имеет присущие ему наследия и собственные, присущие ему страдания. Вы, монсеньор, созданы Природой лучше, чем тысячи других. Оставайтесь всегда так же хороши, как того хотела Природа. Природа умеет удержать нас без ущерба от всего, к чему мы не способны. Пусть лишь каждый стремится познать, оценить и использовать то, что ему дано, и более обращать внимание на то, что он имеет.
В конце разговора Павел Петрович отвел Лафатера в сторону (в помещении, где происходил разговор, присутствовали еще Мария Федоровна, супруга великого князя, и несколько человек свиты) и тихо, серьезно, «с выражением доверительности» спросил:
— И все-таки скажите мне серьезно, не правда ли, у меня отталкивающая, гнусная физиономия?
На это Лафатер так же тихо ему ответил. Видимо, разговор происходил в виде диалога, но в записи Лафатера он представлен как монолог:
— Будьте покойны, монсеньор, прямодушие может жить в любых формах лица. Искренность и сердечная доброта, которыми, несомненно, наделила вас Природа, и наделила щедрой рукой, и которые каждый человек, обладающий здоровыми глазами, прочтет на вашем лице, должны сохранить вас от страха и озабоченности. — Ваша доброта скроет и поглотит в вашем лице все, что может казаться несовершенным. Тот, кто добр, должен быть вам хорош. Если бы у вас было то, что собственно называют гнусной физиономией, я не смог бы, как я уже сказал, быть таким веселым в вашем присутствии и, конечно, не сказал бы вам то, что было сказано. Ваше лицо для меня — новое доказательство одной старой истины, которую физиогномика, чтобы не стать врагом человека и убийцей, как можно громче должна высказывать и подтверждать примерами; я разумею истину, о которой я только что говорил: честь, доброта, справедливость и любезность могут жить во всех, даже несовершенных формах лица. Все рисовавшие вас хотели вас приукрасить. Однако простосердечия, главной черты вашего лица, нет ни в одном портрете из всех когда-либо попадавших мне на глаза. Стало быть, никогда не испытывайте недоверия, не верьте в какую-то гнусность вашего лица. Ваша доброта, честность сможет пересилить все, что называют «гнусностью». Оставайтесь, я прошу вас, всегда верным вашему лицу! Природа не обошла вас стороной. Будьте лишь всегда тем, кем вы должны и можете быть по вашему облику. Вы никогда не сделаете зла, никогда не станете злым человеком! Вы сотворите много добра, и тысячи возрадуются, если только вы не станете действовать хуже, чем честность и доброта вашего лица позволяют мне надеяться с уверенностью ожидать того. У вас черты лица, в которых, я хотел бы сказать, покоится счастье миллионов!
«Он был очень возбужден, — продолжает свой рассказ Лафатер, — и, казалось, крайне растроган, почти до слез… „О, вы добры! — или что-то подобное сказал он. — Так вы полагаете, вы верите, что я, как я того желаю, еще смогу стать добрым, полезным человеком?“».
Из Цюриха Карамзин, как полагается, совершил двухдневное путешествие в Альпы.
В Цюрихе Беккер встретил двух своих соотечественников — графа Адама Мольтке и Иенса Баггесена — молодых литераторов и познакомил с ними Карамзина, который оставил великолепную зарисовку своих новых знакомых, пути которых не раз пересекутся с его путями. По этому описанию чувствуется, что вся компания обнаружила друг в друге много общего и похожего, а заключительная фраза едва ли не автошарж.
Господин Баггесен, рассказывает Карамзин, «сочинил на датском языке две большие оперы, которые отменно полюбились копенгагенской публике и, наконец, были причиною того, что автор лишился спокойствия и здоровья. Вы удивитесь; но тут нет ничего чудного. Зависть вооружила против него многих писателей; они вздумали уверять публику, что оперы господина Баг. ни к чему не годятся. Молодой автор защищался с жаром; но он был один в толпе неприятелей. В газетах, в журналах, в комедиях — одним словом, везде его бранили. Несколько месяцев он отбранивался; наконец почувствовал истощение сил своих, с больною грудью оставил место боя и уехал в Пирмонт к водам, откуда доктор прислал его в Швейцарию лечиться горным воздухом. Молодой граф М., учившийся в Геттингене, согласился вместе с ним путешествовать. Оба они познакомились с Лафатером и полюбились ему своею живостию. И тот и другой любят аханье и восклицания. Граф бьет себя по лбу и стучит ногами, а поэт Баг. складывает руки крестом и смотрит в небо, когда Лафатер говорит о чем-нибудь с жаром».
Наверное, Карамзин, говоря о Баггесене, думал и о своей писательской судьбе; в нем уже созрела мысль, что по возвращении домой он посвятит себя литературе, и ничему другому.
Из Цюриха датчане поехали в Люцерн, договорившись с Карамзиным встретиться в Женеве.
Пробыв в Цюрихе десять дней, Карамзин отправился дальше. В Лозанне, «с весельем в сердце и с Руссовою „Элоизою“ в руках» (роман Ж. Ж. Руссо «Юлия, или Новая Элоиза»), он посетил те места в окрестностях, в которых происходит действие романа.
В Лозанне с Карамзиным произошел случай, который вполне мог бы стать сюжетом сентиментального рассказа или повести, но описание которого он не включил в «Письма русского путешественника» и который стал известен лишь 60 лет спустя из рассказа некоего анонимного путешественника, напечатанного в одном из русских журналов в 1850 году. Автор этого рассказа, путешествуя по Швейцарии, застигнутый на пути дождем, зашел переждать непогоду на ближайшую ферму. После ужина хозяев, к которому был приглашен и путник, бабушка попросила внука, как велось у них, прочесть ей несколько страниц из Библии. Из книги выпал листок, хозяева обратили внимание путешественника, что надпись на нем сделана русским. На листке было написано имя: «Николай Карамзин» и стояла дата: «Сентябрь, 1789». Бабушка рассказала его происхождение.
В то время она, молодая девушка, и ее нынешний муж Жозеф, трудолюбивый, но бедный крестьянин, любя друг друга, собирались пожениться. Но ее отец поставил условие: свадьба будет тогда, когда парень обзаведется собственным хозяйством. Как раз в это время Жозеф сговорился о покупке по соседству фермы, но объявился более богатый покупатель, и хозяин фермы, хотя уже был заключен договор и внесена часть денег, отказал Жозефу. Молодые люди были в отчаянии. Они сидели под деревом, «то утешали друг друга, то прощались навсегда». «Вдруг из-за дерева вышел молодой человек, не старее моего Жозефа, одетый очень просто, с дорожной тростью в руке, и сказал: „Извините, что мне пришлось подслушать ваш разговор. Я устал от прогулки, отдыхал здесь под деревом — и невольно узнал ваши тайны“. Молодой человек отрекомендовался русским путешественником и сказал, что постарается помочь их горю.
Через два дня к дому рассказчицы подъехала коляска, в которой сидели Жозеф, тот молодой человек и адвокат Ренье. Они вошли в дом, адвокат сказал ее отцу, что они приехали сватать его дочь за Жозефа. Отец стал отговариваться, что, мол, они бедны, у жениха ничего нет, таким образом, молодых людей, если они поженятся, ожидает нищета. Но адвокат показал ему бумаги, из которых следовало, что ферма и виноградник по закону остаются за Жозефом, а девушке сказал: „Вы всем обязаны господину Карамзину. Он нашел средство обеспечить состояние вашего жениха посредством богатого русского вельможи, графа Н.“».
В Женеве Карамзин намеревался остановиться на продолжительное время.
«Вы, конечно, удивитесь, — пишет Карамзин, — когда скажу вам, что я в Женеве намерен прожить почти всю зиму…
Трактирная жизнь моя кончилась. За десять рублей в месяц я нанял себе большую, светлую, изрядно прибранную комнату в доме; завел свой чай и кофе; а обедаю в пансионе, платя за то рубля четыре в неделю. Вы не можете вообразить себе, как приятен мне теперь новый образ жизни и маленькое заведенное мною хозяйство!»
И. И. Дмитриев объяснял столь долгое пребывание Карамзина в Женеве тем, что тот хотел усовершенствоваться во французском языке, которым владел хуже, чем немецким. Образ жизни, который Карамзин ведет в Женеве, как будто подтверждает слова Дмитриева: «Здешняя жизнь моя довольно единообразна. Прогуливаюсь и читаю французских авторов, и старых, и новых, чтобы иметь полное понятие о французской литературе; бываю на женевских вечеринках и в Опере».
2 октября Карамзин получил сразу три письма из России. «Если б вы видели, как я обрадовался! По крайней мере, вы живы и здоровы. Благодарю судьбу», — писал он в ответ. Письма пришли действительно в очень нужное время и поддержали его; он еще раз убедился, что в Москве его любят и думают о нем по-прежнему.
Петров писал:
«Воспоминание о тебе есть одно из лучших моих удовольствий. Часто я путешествую за тобою по ландкарте; расчисляю, когда куда мог ты приехать, сколько где пробыть; вскарабкиваюсь с тобою на высоты гор, воображаю тебя бродящего по прекрасным местам или делающего визит какому-нибудь важновидному ученому. Я думаю, что теперь ты давно уже в Швейцарии. Усердно желаю, чтобы во всех местах находил ты таких людей, которых знакомство и воспоминание возвышало бы удовольствие, какое ты находил в наслаждении прекрасною природою и в новости предметов, и утешало бы тебя в твоем опыте, что везде есть злые люди. Могу себе представить, что сей опыт часто тебя огорчает при твоей чувствительности и приводит в такое грустное расположение, в каком я видел тебя, живши с тобою. Но, не правда ли, что он и дает тебе живее чувствовать цену людей, достойных почтения, многих ли или немногих?..
Я весьма любопытен знать, виделся ли ты с Алексеем Михайловичем, виделся ли уже с Лафатером и как он тебя принял; как располагаешь ты свой вояж? Я опасаюсь твоего проезда через Францию, где ныне такие неустройства.
Что касается до меня, я живу по-прежнему; перевожу (что, мимоходом сказать, довольно уже мне наскучило). Осиротевшее без тебя „Детское чтение“ намерен я наполнить по большей части из Кампева „Теофрона“».
Беккер, как договаривались, приехал в Женеву, но приехал один, Мольтке и Баггесен остались в Берне. После дружеских объятий Беккер рассказал Карамзину о романтической причине нынешнего своего одиночества: Баггесен влюбился и собирается жениться.
Рассказ Беккера вызвал у Карамзина приступ меланхолии. Пересказав в очередном письме эту историю, он заключает повествование пейзажем. Был ноябрь, осень уже полностью вступила в свои права.
«Осень делает меня меланхоликом. Вершина Юры покрылась снегом; дерева желтеют, и трава сохнет. Брожу между виноградных шпалер, с унынием смотрю на развалины лета; слушаю, как шумит ветер — и горесть мешается в сердце моем с каким-то сладким удовольствием. Ах! никогда еще не чувствовал я столь живо, что течение Натуры есть образ нашего жизненного течения!.. Где ты, весна жизни моей? Скоро, скоро проходит лето — и в сию минуту сердце мое чувствует холод осенний…»
Тосковал и Беккер. Он вспоминал ивердонскую красавицу и чувствовал себя еще более влюбленным.
Влюбленность, наряду с культом дружбы, была необходимой частью психологического образа молодого человека Карамзинского времени; его воплощала литература в стихах и в прозе, он действительно существовал и в жизни, и в романах, то и дело переступая границу между ними. Молодые люди воображали себя героями романов — Вольмаром, Вертером… Конечно, ни в коем случае нельзя назвать чувства молодых немецких, французских, российских Вертеров книжными и искусственными, это их действительная жизнь, действительные переживания — литература лишь дает им имя и помогает выразить их в слове.
В «Письмах русского путешественника» Карамзин много говорит о своих дружеских переживаниях и не рассказывает ни одной своей любовной истории, хотя постоянно обращает внимание на спутниц по дилижансу, соседок по гостинице, женщин и девушек на улицах, сравнивает их, пишет об их красоте, изяществе, обращает внимание на наряды — одним словом, совершенно очевидно, что он, как и его друзья-датчане, жил в той же атмосфере влюбленности — чуть литературной, но такой естественной для молодого человека, полного сил, творческих замыслов, поэтических мечтаний. Несомненно, какие-то романтические эпизоды были; в последнем письме из Парижа Карамзин упоминает о своих «ночных прогулках» и «рыцарских приключениях», но не описывает их. Надо отметить, что Карамзин всегда был чрезвычайно скрытен в этом отношении.
Беккер, не выдержав любовной тоски по красавице из Ивердона, пробыв в Женеве полтора или два месяца, помчался ее искать. Вскоре Карамзин получил от него письмо. Оно приведено в «Письмах русского путешественника». Стиль письма Беккера совершенно карамзинский, и не только стиль, но и ход мыслей. Фраза: «Так или почти так пишет мой Б.» как бы предупреждает читателя, что это не документ, а литературное произведение. Наверное, не будет ошибкой предположить, что Карамзин внес в него элемент автобиографичности или, как он говорил, «писал портрет свой».
Вот фрагмент письма Беккера Карамзину:
«Ах, мой друг! жалей о несчастном! Простуда, кашель, боль в груди едва ли позволяют мне за перо взяться; но я непременно должен известить тебя о моем меланхолическом приключении.
Ты помнишь молодую ивердонскую красавицу, с которой мы ужинали в Базеле, в трактире Аиста, помнишь, может быть, и то, что я сидел рядом с нею; что она говорила со мною ласково и смотрела на меня с нежностию, — ах! какая гранитная гора могла защитить мое сердце от ее пронзительных взоров? Какие снежные громады могли погасить огонь, воспаленный сими взорами в источнике жизни моей? Так, мой друг!., скажу тебе откровенно, что ивердонская красавица возбудила во мне такие чувства, которых — теперь описать не умею. Не знаю, что бы я сделал, если бы она — о жестокий удар! — не уехала из трактира в самую ту ночь, в которую душа моя занималась ею с величайшим жаром и в которую утешительный сон не смыкал глаз моих. Ты вывез меня из Базеля; путешествие, приятные места… новые знакомства, водопады, горы, девица Г. — все сие не могло совершенно затереть образ прекрасной Ивердонки в сердце моем. Долго старался я преодолевать себя, но тщетно! Быстрая река рано или поздно разрывает все оплоты: так и любовь! Наняв в Лозанне лошадь, поехал я верхом в Ивердон: скакал, летел и в десять часов утра был уже на месте — остановился, напудрился, снял с себя кортик, шпоры и пошел, куда стремилось мое сердце».
Увы! Влюбленного ожидало жестокое разочарование: красавица Юлия на вопрос старика отца, знает ли она этого господина, ответила, что не имеет сей чести. Только собственноручная ее запись в записной книжке Беккера заставила ее смущенно признаться: «Я имела честь вместе с ним ужинать в Базеле». Старик отец, узнав, что Беккер — доктор медицины, завел с ним разговор о своих болезнях. «Увы! — думал влюбленный Беккер. — Затем ли судьба привела меня в Ивердон, чтобы рассуждать о геморроидальных припадках дряхлого старика?» Между тем взоры Юлии были холодны, как Северный полюс.
«Наконец самолюбие мое, — писал Беккер, — жестоко уязвленное, заставило меня встать со стула и откланяться. „Долго ли вы пробудете в Ивердоне?“ — спросила Юлия приятным своим голосом (и с такою усмешкою, которая весьма ясно говорила: надеюсь, что ты уже не придешь к нам в другой раз). — „Несколько часов“, — отвечал я. — „В таком случае желаю вам счастливого пути“.
…Когда я вышел излома, наемный слуга, провожатый мой, сказал мне, что девица Юлия скоро выйдет замуж за господина Н. Н.».
Письмо заканчивалось классической фразой с классической латынью: «Вот конец моего романа! Vale![3]» А вскоре вернулся в Женеву и сам Беккер.
В середине февраля туда же приехали Мольтке и Баггесен, они ездили в Париж и возвращались через Женеву в Берн. Баггесен еще не женился и спешил к невесте. Те несколько дней, которые они пробыли в Женеве, Карамзин и Беккер показывали им наиболее красивые виды в окрестностях. Побывали они и в Фернее; как говорит Карамзин, «кто, будучи в Женевской республике, не почтет за приятную должность быть в Фернее, где жил славнейший из писателей нашего века?». Хотя дом Вольтера, давно уже проданный его наследниками, был закрыт для посетителей, Карамзину и его спутникам удалось осмотреть его.
Также Карамзин побывал в имении маркиза де Жирардена — последнем пристанище Жан Жака Руссо и на острове Сен-Пьер посреди Бьенского озера, на котором тот завещал себя похоронить, что и было исполнено.
«День был очень хорош, — рассказывает Карамзин о посещении места последнего упокоения Руссо. — В несколько часов исходил я весь остров, и везде искал следов Женевского гражданина и философа: под ветвями древних буков и каштановых дерев, в прекрасных аллеях мрачного леса, на лугах поблекших и на кремнистых свесах берега. „Здесь, — думал я, — здесь, забыв жестоких и неблагодарных людей… неблагодарных и жестоких! Боже мой! как горестно это чувствовать и писать!.. здесь, забыв все бури мирские, наслаждался он уединением и тихим вечером жизни; здесь отдыхала душа его после великих трудов своих; здесь в тихой, сладостной дремоте покоились его чувства! Где он? Все осталось, как при нем было; но его нет — нет!“ Тут послышалось мне, что и лес и луга вздохнули, или повторили глубокий вздох моего сердца. Я смотрел вокруг себя — и весь остров показался мне в трауре».
В Женеве Карамзин отметил свой день рождения.
«Женева. Декабря 1, 1789 г. Ныне минуло мне двадцать четыре года! (В это время он еще полагал, что родился в 1765 году.) В шесть часов утра вышел я на берег Женевского озера и, устремив глаза на голубую воду его, думал о жизни человеческой. Друзья мои! дайте мне руку, и пусть вихрь времени мчит нас, куда хочет! — Доверенность к Провидению — доверенность к той невидимой Руке, которая движет и миры и атомы, которая бережет и червя, и человека, — должна быть основанием нашего спокойствия!»
Этот день рождения был для него вдвойне праздничным: он выздоравливал от напугавшей его болезни. Две недели Карамзина мучила головная боль, не давала заснуть, никакие лекарства не помогали, дни и ночи он просиживал, опершись на стол и закрыв глаза. Только через две недели ушла из головы свинцовая тяжесть, он смог раскрыть глаза, вышел из дому и увидел небо.
В начале декабря Карамзин написал стихотворение «Выздоровление», воспевающее радость жизни:
Нежная матерь Природа!
Слава тебе!
Снова твой сын оживает!
Слава тебе!
Шарль Бонне — «великий, славный философ и натуралист», как называет его Карамзин, стоял в списке тех, кого он намеревался посетить одним из первых. И вот Карамзин у Бонне.
Беседа продолжалась три часа. «Боннет очаровал меня своим добродушием и ласковым обхождением. Нет в нем ничего гордого, ничего надменного. Он говорил со мною как с равным себе и всякий комплимент мой принимал с чувствительностью. Душа его столь хороша, столь чиста и неподозрительна, что все учтивые слова кажутся ему языком сердца: он не сомневается в их искренности. Ах! какая разница между немецким ученым и Боннетом! Первый с гордой улыбкой принимает всякую похвалу как должную дань и мало думает о том человеке, который хвалит его; но Боннет за всякую учтивость старается платить учтивостью».
Карамзин еще несколько раз побывал у Бонне. После того как он перечитал его сочинение «Созерцание Природы», в котором Бонне в наиболее полном и популярном виде излагал свои воззрения на природу, он решил переводить его на русский язык. Об этом он написал письмо Бонне. Это письмо интересно еще и тем, что в нем Карамзин пишет о своих принципах перевода и о современном русском языке.
«Я осмеливаюсь писать к Вам, думая, что письмо мое обеспокоит Вас менее, нежели посещение, которое могло бы на несколько минут прервать Ваши упражнения.
С величайшим вниманием читал я снова Ваше „Созерцание Природы“ и могу сказать без тщеславия, что надеюсь перевести его с довольною точностию; надеюсь, что не совсем ослаблю слог Ваш. Но для того, чтобы сохранить всю свежесть красот, находящихся в подлиннике, мне надлежало бы иметь Боннетов дух. Сверх того, язык наш, хотя и богат, однако же, не так обработан, как другие, и по сие время еще весьма немногие философические и физические книги переведены на русский. Надобно будет составлять или выдумывать новые слова, подобно как составляли и выдумывали их немцы, начав писать на собственном языке своем; но, отдавая всю справедливость сему последнему, которого богатство и сила мне известны, скажу, что наш язык сам по себе гораздо приятнее. Перевод мой может быть полезен — и сия мысль послужит мне ободрением к преодолению всех трудностей».
Бонне одобрил намерение Карамзина и обещал дать дополнения — новые, «самой французской публике неизвестные примечания».
Из Женевы Карамзин с Беккером собирались ехать в Южную Францию — в Лангедок и Прованс. Они часами рассматривали ландкарту и составляли план путешествия.
Зная, что Карамзин едет в Париж, цюрихские и женевские знакомые снабдили его рекомендательными письмами. А поскольку среди них были люди различных положений и взглядов, то эти рекомендации должны были ввести Карамзина в самые разные общества — от великосветских салонов до якобинских клубов.
В конце марта Карамзин и Беккер выехали из Женевы. В Женеве Карамзину выдали паспорт, текст которого он приводит в «Записках русского путешественника»:
«Мы, Синдики и Совет Города и Республики Женевы, сим свидетельствуем всем, до кого сие имеет касательство, что, поелику господин Карамзин, двадцати четырех лет от роду, русский дворянин, намерен путешествовать во Франции, то, чтобы в его путешествии ему не было учинено никакого неудовольствия, ниже досаждения, мы всепокорнейше просим всех, до кого сие касается, и тех, к кому он станет обращаться, давать ему свободный и охранный проезд по местам, находящимся в их подчинении, не чиня ему и не дозволяя причинить ему никаких тревог, ниже помех, но оказывать ему всяческую помощь и споспешествование, каковые бы он ни желал получить от нас в отношении тех, за кого бы они, со своей стороны, перед нами поручительствовали бы. Мы обещаем делать то же самое всякий раз, как нас будут о том просить. В каковой надежде выдано нами настоящее за нашей печатью и за подписью нашего Секретаря сего 1 марта 1790 г.
От имени вышеназванных господ Синдиков и Совета — Пюэрари».
Вписав в книгу текст женевского паспорта, Карамзин снабдил его собственным пояснением: «Итак, если кто-нибудь оскорбит меня во Франции, то я имею право принести жалобу Женевской республике, и она должна за меня вступиться. Но не думайте, чтобы великолепные Синдики из отменной благосклонности дали мне эту грамоту: всякий может получить такой паспорт».
Первый французский город, в который приехали Карамзин с Беккером и в котором остановились на несколько дней, был Лион.
В Лионе самыми яркими оказались театральные впечатления. В городе гастролировал тогдашний кумир французской публики, «король танца», знаменитый парижский танцовщик Мари Опост Вестрис. Карамзин с некоторой долей иронии отнесся к тому восторгу, с которым публика встретила Вестриса. «Энтузиазм был так велик, — заметил он, — что в сию минуту легкие французы могли бы, думаю, провозгласить Вестриса Диктатором». Однако он отдает должное его мастерству и артистичности: «Правду сказать, искусство сего танцовщика удивительно. Душа сидит у него в ногах, вопреки всем теориям испытателей естества человеческого, которые ищут ее в мозговых фибрах. Какая фигура! какая гибкость! какое равновесие! Никогда не думал я, чтобы танцовщик мог доставить мне столько удовольствия! Таким образом, всякое искусство, подходящее к совершенству, приятно душе нашей!»
В следующий вечер Карамзин смотрел новую драму Мари Жозефа Шенье «Карл IX, или Варфоломеевская ночь», воскрешавшую ту памятную в истории Франции страницу, когда религиозный фанатизм, интриги монархических и церковных политиков обернулись для народа кровавой трагедией. Драма была запрещена королевской цензурой, потребовалось постановление Национального собрания, чтобы «Карл IX…» был разрешен к представлению на сцене.
В Лионе Беккер не получил ожидаемого денежного перевода, и у него оставалось лишь шесть луидоров, на которые можно было кое-как добраться до Парижа. Денег, имеющихся у Карамзина, также было недостаточно для двоих. Уезжая из Женевы, они поделили поклажу пополам, и поскольку у Беккера был полупустой чемодан, то в него попало много вещей Карамзина, и теперь Беккер доставал из своего чемодана вещи друга: книги, письма, платки — и говорил: «Возьми их, может быть, мы уже не увидимся». Карамзин колебался несколько минут, затем твердо сказал: «Нет, мы едем вместе!»
Жертва, приносимая дружбе, была велика, но, конечно, несоизмерима с ней, и Карамзин, распрощавшись этими строками с неосуществленной частью своего путешествия, больше не вспоминал о нем. Его вытеснили новые впечатления.
Плывя в почтовой лодке по Соне, Карамзин смотрит на берега — на аккуратные деревеньки, возделанные и, видно, приносящие богатые плоды поля, на сады, на дворянские замки, и сменяющиеся картины настраивают его на мысли о течении и смене исторических эпох:
«Я воображаю себе первобытное состояние сих цветущих берегов… здесь журчала Сона в дичи и мраке; темные леса шумели над ее водами; люди жили, как звери, укрываясь в глубоких пещерах или под ветвями столетних дубов — какое превращение!.. Сколько веков потребно было на то, чтобы сгладить с натуры все знаки первобытной дикости!
Но, может быть, друзья мои, может быть, в течение времени сии места опять запустеют и одичают, может быть, через несколько веков вместо сих прекрасных девушек, которые теперь перед моими глазами сидят на берегу реки и чешут гребнями белых коз своих, явятся здесь хищные звери и заревут, как в пустыне африканской!.. Горестная мысль!
Наблюдайте движения природы; читайте историю народов; поезжайте в Сирию, в Египет, в Грецию — и скажите, чего ожидать невозможно? Все возвышается или упадает; народы земные подобны цветам весенним, они увядают в свое время — придет странник, который удивлялся некогда красоте их; придет на то место, где цвели они… и печальный мох представится глазам его!.. — Оссиан!
Одно утешает меня — то, что с падением народов не упадает весь род человеческий; одни уступают свое место другим — и если запустеет Европа, то в средине Африки или в Канаде процветут новые политические общества…»
Чем более приближались к Парижу, тем большее волнение испытывал Карамзин. Стало традицией подчеркивать главенствующее и чуть ли не вытесняющее все остальное влияние на него немецкой литературы, немецкой культуры. Описание того, какие чувства он испытывал, въезжая в Париж, опровергает это мнение:
«Мы приближались к Парижу, и я беспрестанно спрашивал, скоро ли увидим его? Наконец открылась обширная равнина, а на равнине, во всю длину ее — Париж!.. Жадные взоры наши устремились на сию необозримую громаду зданий — и терялись в ее густых тенях. Сердце мое билось. „Вот он (думал я) — вот город, который в течение многих веков был образцом всей Европы, источником вкуса, мод, — которого имя произносится с благоговением учеными и неучеными, философами и щеголями, художниками и невеждами, в Европе и в Азии, в Америке и в Африке, — которого имя стало мне известно почти вместе с моим именем; о котором так много читал я в романах, так много слыхал от путешественников, так много мечтал и думал!.. Вот он!.. я его вижу и буду в нем! — Ах, друзья мои! сия минута была одною из приятнейших минут моего путешествия! Ни к какому городу не приближался я с такими живыми чувствами, с таким любопытством, с таким нетерпением!“».
В описании Парижа, вошедшем в «Письма русского путешественника», пожалуй, самом обширном из описаний городов, которые посетил Карамзин во время своего путешествия, наряду с историческими, статистическими сведениями, а также справками о различного рода достопримечательностях, почерпнутыми из путеводителей и описаний, на которые Карамзин часто ссылается, более всего собственных наблюдений автора.
«Я в Париже! эта мысль производит в душе моей какое-то особливое, быстрое, неизъяснимое, приятное движение… я в Париже, говорю сам себе и бегу из улицы в улицу, из Тюльери в Поля Елисейские; вдруг останавливаюсь, на все смотрю с отменным любопытством: на домы, на кареты, на людей. Что было мне известно по описаниям, вижу теперь собственными глазами — веселюсь и радуюсь живою картиною величайшего, славнейшего города в свете, чудного, единственного по разнообразию своих явлений.
Пять дней прошли для меня, как пять часов: в шуме, во многолюдстве, в спектаклях, в волшебном замке Пале-Рояль. Душа моя наполнена живыми впечатлениями; но я не могу самому себе дать в них отчета и не в состоянии сказать вам ничего связного о Париже. Пусть любопытство мое насыщается; а после будет время рассуждать, описывать, хвалить, критиковать. — Теперь замечу одно то, что кажется мне главною чертою в характере Парижа: отменную живость народных движений, удивительную скорость в словах и делах. Система Декартовых вихрей могла родиться только в голове француза, парижского жителя. Здесь все спешат куда-то, все, кажется, перегоняют друг друга; ловят, хватают мысли; угадывают, чего вы хотите, чтоб как можно скорее вас отправить. Какая страшная противоположность, например, с важными швейцарами, которые ходят всегда размеренными шагами, слушают вас с величайшим вниманием, приводящим в краску стыдливого, скромного человека; слушают и тогда, когда вы уже говорить перестали; соображают ваши слова и отвечают так медленно, так осторожно, боясь, что они вас не понимают! А парижский житель хочет всегда отгадывать: вы еще не кончили вопроса, он сказал ответ свой, поклонился и ушел».
Карамзина более занимает не Париж путеводителей и описаний, по которым он полюбил его, а современный. «Оставляя почтенную старину, — говорит он в третьем парижском письме, — оставляя все прошедшее, буду говорить об одном настоящем».
Он рассказывает о Елисейских Полях — о бархатном луге, леске, лужайке — месте народного гулянья, где по воскресеньям «бедные люди, изнуренные шестидневною работою, отдыхают на свежей траве, пьют вино и поют водевили», то есть песенки из популярных комедийных пьес.
Елисейским Полям Карамзин противопоставляет «густые аллеи славного сада Тюльери, примыкающие к великолепному дворцу — вид прекрасный! Вошедши в сад, не знаете, чем любоваться: густотою ли древних аллей, или приятностию высоких террас, которые на обеих сторонах простираются во всю длину сада, или красотою бассейнов, цветников, ваз, групп и статуй… Здесь гуляет уже не народ так, как в Полях Елисейских, а так называемые лучшие люди, кавалеры и дамы, с которых пудра и румяна сыплются на землю».
Карамзин предлагает посмотреть на город с одной из террас сада Тюильри: «Взойдите на большую террасу; посмотрите направо, налево, кругом: везде огромные здания, замки, храмы — красивые берега Сены, гранитные мосты, на которых толпятся тысячи людей, стучит множество карет, — взгляните на все и скажите, каков Париж? Мало, если назовете его первым городом в свете, столицею великолепия и волшебства. Останьтесь же здесь, если не хотите переменить своего мнения…»
Сам же он идет далее, на улицы не парадного и аристократического Парижа, а туда, где обитает большинство парижан: «Пошедши далее, увидите тесные улицы — оскорбительное смешение богатства с нищетою; подле блестящей лавки ювелира — кучу гнилых яблок и сельдей, везде грязь и даже кровь, текущую ручьями из мясных рядов, — зажмите нос и закройте глаза. Картина пышного города затмится в ваших мыслях, и вам покажется, что из всех городов на свете через подземельные трубы сливается в Париж нечистота и гадость. Ступите еще шаг — и вдруг повеет на вас благоуханием щастливой Аравии, или, по крайней мере, цветущих лугов Прованских: значит, что вы подошли к одной из тех лавок, в которых продаются духи и помада и которых здесь множество. Одним словом, что шаг, то новая атмосфера, то новые предметы роскоши или самой отвратительной нечистоты — так что вы должны будете назвать Париж самым великолепным и самым гадким, самым благовонным и самым вонючим городом».
В одном из писем Карамзин описывает свое обычное времяпрепровождение в Париже:
«Париж есть город единственный. Нигде, может быть, нельзя найти столько материй для философских наблюдений, как здесь; нигде столько любопытных предметов для человека, умеющего ценить искусства; нигде столько рассеяний и забав. Но где же и столько опасностей для философии, особливо для сердца? Здесь тысячи сетей расставлены для всякой его слабости… Шумный океан, где быстрое стремление волн мчит вас от Харибды к Сцилле, от Сциллы к Харибде! Сирен множество, и пение их так сладостно, усыпительно… Как легко забыться, заснуть! Но пробуждение едва ли не всегда горестно — и первый предмет, который явится глазам, будет пустой кошелек. Однако ж не надобно себе воображать, что парижская приятная жизнь очень дорога для всякого: напротив того, здесь можно за небольшие деньги наслаждаться всеми удовольствиями по своему вкусу. Я говорю о позволенных и в строгом смысле позволенных удовольствиях: иметь хорошую комнату в лучшей отели; поутру читать разные журналы, газеты… бродить по городу… осмотрев какую-нибудь церковь, украшенную монументами, или галерею картинную… явиться, с первым движением смычка, в опере, в комедии, в трагедии и пленяться гармониею балета, смеяться, плакать… за чашкою баваруаза взглядывать на великолепное освещение лавок, аркад, аллей в саду; вслушиваться иногда в то, что говорят тамошние глубокие политики; наконец возвратиться в тихую свою комнату, собраться с идеями, написать несколько строк в своем журнале, броситься на мягкую постель и (чем обыкновенно кончится и день, и жизнь) заснуть глубоким сном с приятною мыслию о будущем. — Так я провожу время — и доволен».
Итак, Карамзин в Париже. Из приведенных отрывков из его «Писем…» видно, каким был Париж и каково было обычное времяпрепровождение Карамзина. Он любил сравнение жизни с театром. Так вот, если воспользоваться им, то можно сказать, что Париж и мирные занятия с позволенными удовольствиями — это декорации, фон, на котором разыгрывалась драма жизни, в коей он хотел принять участие не в качестве стороннего наблюдателя, а хотя бы в роли статиста, как об этом свидетельствуют некоторые эпизоды и фразы в «Письмах русского путешественника», а в еще большей степени в них не вошедшие, но известные по другим источникам.
В Париже разыгрывался очередной акт драмы французской революции. Карамзин не пишет о политических событиях, подразумевая, что они известны: «Говорить ли о Французской революции? Вы читаете газеты: следственно, происшествия вам известны» — так начинает он одно из первых парижских писем.
Не повторяя газетных статей и сообщений, которые фиксировали шаг за шагом политические события, дискуссии в Национальном собрании, издание законодательных актов, определяющих будущие судьбы страны и нации, Карамзин в своих письмах приглашает взглянуть на революционный Париж с другой точки зрения — не политика, а простого человека, которому выпала судьба жить в это время. Он описывает, как отразились эти грандиозные, мировые (Карамзин понимал это) события в быту, он рисует нравы эпохи. Особое его внимание привлекает народ, простые люди, поскольку в современных событиях они стали главной силой, а их действия и психологию было понять гораздо труднее, чем самого хитрого политика.
«Я думаю теперь: какое могло б быть самое любопытнейшее описание Парижа, — пишет Карамзин. — Исчисление здешних монументов Искусства (рассеянных, так сказать, по всем улицам), редких вещей в разных родах, предметов великолепия, вкуса, конечно, имеет свою цену; но десять таких описаний — и самых подробных — отдал бы я за одну краткую характеристику или за галерею примечания достойных людей в Париже, живущих не в огромных палатах, а по большей части на высоких чердаках, в тесном уголке, в неизвестности. Вот где обширное поле, на котором можно собрать тысячу любопытных анекдотов!»
Он не изобразил в «Письмах…» галерею подобных людей, хотя основным объектом его наблюдений была уличная жизнь Парижа. «Я худо пользуюсь здешними знакомством и обществом; я скуп на время, мне жаль тратить его в трех или четырех домах, где меня принимают», — пишет он.
Король и королева почти ежедневно посещали службу в придворной церкви, куда теперь был открыт свободный доступ народу. Карамзин не преминул воспользоваться возможностью увидеть Людовика XVI и Марию Антуанетту. «В церкви было множество народу, — рассказывает он в „Письмах…“. — Все люди смотрели на короля и королеву, еще более на последнюю; иные вздыхали, утирали глаза свои белыми платками; другие смотрели без всякого чувства и смеялись над бедными монахами, которые пели вечерню…» Наслышанный об аристократическом гулянье в Булонском лесу в четверг, пятницу и субботу Страстной недели, Карамзин пошел посмотреть на него. Привлекают его народные развлечения. «Я желал видеть, как веселится парижская чернь, и был нынешний день в Генгетах: так называются загородные трактиры, где по воскресеньям собирается народ обедать за 10 су и пить самое дешевое вино. Не можете представить себе, какой шумный и разнообразный спектакль! Превеликие залы наполнены людьми обоего пола; кричат, пляшут, поют». По поводу пьяных французов он сделал вывод, что хотя они, как и русский народ, «обожают Бахуса», но ведут себя иначе: «разница та, что пьяный француз шумит, а не дерется».
Каждый вечер Карамзин посещал театр. «Целый месяц, — писал он, — быть всякий день в спектаклях! быть, и не насытиться ни смехом Талии, ни слезами Мельпомены!.. и всякий раз наслаждаться их приятностями с новым чувством!.. Сам дивлюсь; но это правда.
Правда и то, что я не имел прежде достаточного понятия о французских театрах. Теперь скажу, что они доведены, каждый в своем роде, до возможного совершенства, и что все части спектакля составляют здесь прекрасную гармонию, которая самым приятнейшим образом действует на сердце зрителя».
Карамзин посетил заседание Академии надписей и познакомился с историком Пьером Шарлем Левеком, которого Дидро рекомендовал Екатерине II как ученого, способного написать «Историю России». Левек, приглашенный в Петербург, жил в России несколько лет, преподавал в кадетском корпусе, выучил русский язык и собрал материал для своего труда, который был издан на французском языке в 1782–1783 годах, а в 1787 году переведен на русский. «Российская история» Левека, по мнению Карамзина, «хотя имеет много недостатков, однако ж лучше всех других». Упомянув «Российскую историю» Левека, Карамзин говорит о положении исторической науки в России и о принципах, на которых должна писаться русская история. Вряд ли можно утверждать, что в апреле 1790 года в Париже у него уже было намерение писать историю России, но нельзя не отметить того, что в будущем в работе над «Историей государства Российского» он придерживался некоторых своих мыслей того времени.
«Больно, но должно по справедливости сказать, — говорит Карамзин, — что у нас до сего времени нет хорошей Российской Истории, то есть писанной с философским умом, с критикою, с благородным красноречием. Тацит, Юм, Робертсон, Гиббон — вот образцы! Говорят, что наша История сама по себе менее других занимательна: не думаю; нужен только ум, вкус, талант. Можно выбрать, одушевить, раскрасить; и читатель удивится, как из Нестора, Никона и проч. могло выйти нечто привлекательное, сильное, достойное внимания не только русских, но и чужестранцев. Родословная князей, их ссоры, междоусобие, набеги половцев не очень любопытны: соглашаюсь; но зачем наполнять ими целые томы? Что не важно, то сократить, как сделал Юм в английской Истории; но все черты, которые означают свойство народа русского, характер древних наших героев, отменных людей, происшествия действительно любопытные описать живо, разительно. У нас был свой Карл Великий: Владимир, свой Лудовик XI: Царь Иоанн; свой Кромвель: Годунов, и еще такой государь, которому нигде не было подобных: Петр Великий. Время их правления составляет важнейшие эпохи в нашей Истории и даже в Истории человечества; его-то надобно представить в живописи, а прочее можно обрисовать, но так, как делал свои рисунки Рафаэль или Микель Анджело. — Левек как писатель не без дарования, но без достоинств; соображает довольно хорошо, рассказывает довольно складно, судит довольно справедливо; но кисть его слаба, краски не живы: слог правильный, логичный, но не быстрый. К тому же Россия не мать ему; не наша кровь течет в его жилах; может ли он говорить о русских с таким чувством, как русский?»
Интересы и любопытство Карамзина были очень широки, поэтому Париж представал перед ним во всей разности своих обликов. Еще сохранялись обломки и живые предания о Париже недавнего прошлого. Знакомый аббат водил Карамзина по улице Сент-Оноре, указывая тростью на дома, рассказывал о великосветских салонах, собиравшихся там. В одном по воскресеньям съезжались самые модные парижские дамы, знатные люди, славнейшие остроумцы — играли в карты, «судили о житейской философии, о нежных чувствах, приятностях, красоте, вкусе». В другом по четвергам «собирались глубокомысленные политики обоего пола», сравнивали Мабли с Жан Жаком Руссо и «сочиняли планы для новой Утопии». Общество третьего салона интересовалось религией и мистикой (его во время своего путешествия по Европе в 1782 году посетил Павел Петрович — граф Северный), католический проповедник рисовал такие ужасные картины древнего хаоса, что «слушательницы падали в обморок от великого страха».
В заключение аббат сказал Карамзину:
— Вы опоздали приехать в Париж; счастливые времена исчезли; приятные ужины кончились; хорошее общество рассеялось по всем концам земли… Порядочный человек не знает теперь, куда деваться, что делать и как провести вечер…
Но Карамзин и сам видел происходящие изменения. Ему легко было представить вчерашний Париж:
«Париж ныне не то, что он был. Грозная туча носится над его башнями и помрачает блеск сего некогда пышного города. Златая роскошь, которая прежде царствовала в нем как в своей любезной столице, — златая роскошь, опустив черное покрывало на горестное лицо свое, поднялась на воздух и скрылась за облаками; остался один бледный луч ее сияния, который едва сверкает на горизонте, подобно умирающей заре вечера. Ужасы Революции выгнали из Парижа самых богатых жителей; знатнейшее дворянство удалилось в чужие земли; а те, которые здесь остались, живут по большей части в тесном круге своих друзей и родственников».
Карамзин собирал живые черты революции, ее проявления в жизни общества, влияния на народную жизнь. Конечно, далеко не все его наблюдения вошли в «Письма русского путешественника», но то, что вошло, с большой долей уверенности можно сказать, было типичным, во всяком случае, с точки зрения Карамзина.
Он неоднократно перечисляет темы разговоров — одни и те же и в Париже, и в провинции: о декретах Национального собрания, об аристократах и демократах, о партиях, интригах, о нации, Неккере, графе Мирабо, о проектах переустройства общества. Обо всем этом Карамзин слышал за обеденным столом в гостиницах, салонах, кофейнях, под аркадами Пале-Рояля.
Революция вызвала целый поток прогнозов на будущее — и утопий, и антиутопий (хотя такого термина тогда еще не существовало), люди искали в прошлом пророчеств о настоящем. Карамзин не упоминает пророчеств Нострадамуса, хотя имя и сочинения его он знал, но приводит стихи Франсуа Рабле, в которых, как считал аббат, водивший Карамзина по улице Сент-Оноре, содержится предсказание о революции: «Объявляю всем, кто хочет знать, что не далее, как в следующую зиму увидим во Франции злодеев, которые явно будут развращать людей всякого состояния и поссорят друзей с друзьями, родных с родными. Дерзкий сын не побоится восстать против отца своего, и раб против господина, так, что в самой чудесной Истории не найдем примеров подобного раздора, волнения и мятежа. Тогда нечестивые, вероломные сравняются властию с добрыми; тогда глупая чернь будет давать законы и бессмысленные сядут на месте судей. О страшный, гибельный потоп! потоп, говорю: ибо земля освободится от сего бедствия не иначе как упившись кровию».
Видимо, не раз Карамзин бывал свидетелем бессмысленных стычек и драк. В Лионе толпа схватила старика, доставшего из кармана пистолет, и с криками: «На фонарь!» — пыталась его повесить. В одной деревне Карамзин застал стечение взволнованного народа. Он спросил у молодой женщины, что здесь происходит. Она объяснила: «Сосед наш Андрей, содержатель трактира под вывескою Креста, сказал вчера в пьянстве перед целым светом, что плюет на нацию. Все патриоты взволновались и хотели его повесить: однако ж наконец умилостивились, дали ему проспаться и принудили его нынче публично в церкви, на коленях, просить прощения у милосердного Господа».
«Народ, — замечает Карамзин, — сделался во Франции страшнейшим деспотом».
В Женеве Карамзин запасся рекомендательными письмами в Париж не только у Лафатера. В «Письмах русского путешественника» он говорит, что у него было рекомендательное письмо от некоего эмигранта графа к его брату, парижскому аббату; в архиве Жильбера Ромма, известного деятеля французской революции, обнаружено письмо женевца Кунклера, рекомендующего ему «г. Карамзина, москвитянина»; письма и деньги Карамзин получал на адрес известного часового мастера, швейцарца Бреге, который был близким другом Марата. Бреге (или, как пишет Карамзин и как привычнее для русского читателя, — Брегет) жил «недалеко от Нового мосту», сам Карамзин остановился, может быть даже по его рекомендации, поблизости. «Новый мост, близ которого я жил», — говорит он о своем парижском адресе. Видимо, имелись и другие рекомендательные письма; одни открывали ему двери в аристократические салоны, другие вводили в круг революционных политиков.
Описывая уличную жизнь, Карамзин почти ничего не говорит о руководителях и крупных деятелях революции, но это вовсе не значит, что он не наблюдал их и не встречался с ними. Он не мог писать о них: когда издавались «Письма русского путешественника», их следовало изображать только исчадиями ада.
У Бреге он наверняка встречался с Маратом. С другими деятелями революции его мог познакомить Жильбер Ромм.
Большую часть времени Ромм проводил в Якобинском клубе — главном месте неофициального общения политиков; тут бывали Мирабо, Робеспьер и др. Безусловно, там бывал и Карамзин, и, видимо, оттуда идет его личное знакомство с Робеспьером. Блестящий оратор, Мирабо далеко не всегда был в силах соревноваться с Робеспьером, который на трибуне выглядел робким провинциалом, говорил тихо, поднося исписанные листочки чуть ли не вплотную к близоруким глазам. Мирабо видел силу его речей в том, что «он верит в то, что говорит». Французский историк А. Оляр в книге «Ораторы революции» объясняет, в чем заключалась сила ораторских выступлений Робеспьера: «Его красноречие — это быть честным со всеми и против всех… Быть верным морали — в этом для него заключалась вся политика». Видимо, эти черты вызывали у Карамзина глубокую симпатию. «Робеспьер внушал ему благоговение, — пишет Н. И. Тургенев. — Друзья Карамзина рассказывали, что, получив известие о смерти грозного трибуна, он пролил слезы; под старость он продолжал говорить о нем с почтением, удивляясь его бескорыстию, серьезности и твердости его характера и даже его скромному домашнему обиходу, составлявшему, по словам Карамзина, контраст с укладом жизни людей той эпохи».
В статье «Письмо в „Зритель“ о русской литературе», напечатанной анонимно в 1797 году в гамбургском журнале «Северный зритель», Карамзин дает довольно подробный автореферат «Писем русского путешественника», приводит несколько цитат из еще не вышедших томов, в том числе и цитату, при издании исключенную.
«Французская революция — одно из тех событий, которые определяют судьбы людей на много последующих веков. Новая эпоха начинается: я ее вижу, но Руссо ее предвидел. Прочтите примечание в „Эмиле“, и книга выпадет из ваших рук (Карамзин имеет в виду следующее примечание: „Мы приближаемся к эпохе кризиса, к веку революции“. — В. М.). Я слышу декламации и „за“, и „против“, но я далек от того, чтобы подражать этим крикунам. Я признаюсь, что мысли мои об этом достаточно зрелы. События следуют друг за другом, как волны взволнованного моря, и есть еще люди, которые считают, что революция уже окончена! Нет! нет! Мы еще увидим много удивительных вещей. Крайнее волнение умов служит этому предзнаменованием. Опускаю занавес».
В книге та же мысль — о том, что революция (в напечатанном тексте сказано: «история») не окончена, — поставлена в связь с характеристикой действующих лиц, безусловно, основанной на живом наблюдении: «Не думайте, однако ж, чтобы вся нация участвовала в трагедии, которая играется ныне во Франции. Едва ли сотая часть действует; все другие смотрят, судят, спорят, плачут или смеются, бьют в ладоши или освистывают, как в театре. Те, которым потерять нечего, дерзки, как хищные волки; те, которые всего могут лишиться, робки, как зайцы: одни хотят все отнять, другие хотят спасти что-нибудь. Оборонительная война с наглым неприятелем редко бывает щастлива. История не кончилась; но по сие время французское дворянство и духовенство кажутся худыми защитниками трона».
Мысль о закономерности трагического финала революции и предпочтительности постепенных общественных изменений перед революционными была высказана Карамзиным уже в «Письмах русского путешественника»:
«Всякое гражданское общество, веками утвержденное, есть святыня для добрых граждан; и в самом несовершеннейшем надобно удивляться чудесной гармонии, благоустройству, порядку. Утопия, или „Царство щастия“ сочинения Моруса (Томаса Мора. — В. М.) будет всегда мечтою доброго сердца, или может исполниться неприметным действием времени посредством медленных, но верных, безопасных успехов разума, просвещения, воспитания, добрых нравов. Когда люди уверятся, что для собственного их щастия добродетель необходима, тогда настанет век златой, и во всяком правлении человек насладится мирным благополучием жизни. Всякие же насильственные потрясения гибельны, и каждый бунтовщик готовит себе эшафот. Предадим, друзья мои, предадим себя во власть Провидению: Оно, конечно, имеет Свой план; в Его руке сердца Государей — и довольно.
Легкие умы думают, что все легко; мудрые знают опасность всякой перемены и живут тихо. Французская монархия производила великих государей, великих министров, великих людей в разных родах; под ее мирною сению возрастали науки и художества; жизнь общественная украшалась цветами приятностей: бедный находил себе хлеб, богатый наслаждался своим избытком. Но дерзкие подняли секиру на священное дерево, говоря: мы лучше сделаем!
Новые республиканцы с порочными сердцами! разверните Плутарха, и вы услышите от древнего, величайшего, добродетельного республиканца, Катона, что безначалие хуже всякой власти!»
В начале июня 1790 года Карамзин выехал из Парижа, направляясь в Англию. На первой ночевке в 30 верстах от Парижа Карамзин записывает: «Душа моя так занята происшедшим, что воображение мое еще ни разу не заглянуло в будущее; еду в Англию, а об ней еще не думаю».
Он вспоминает тех, кто сделал его пребывание в Париже приятным: Беккера, русских земляков, барона Вильгельма Вольцогена, с которым он познакомился в Париже и сошелся на любви к Шиллеру, с которым бродил по парижским окрестностям, совершал ночные прогулки и ходил на «рыцарские приключения». Все они провожали его с объятиями и поцелуями и долгими и крепкими рукопожатиями…
В то время, когда пакетбот швартовался к причалу в Дувре, Карамзин, стоя на палубе, вглядывался в берег и записывал в книжку первые английские впечатления.
«Берег! берег! Мы в Дувре, и я в Англии — в той земле, которую в ребячестве своем любил я с таким жаром и которая по характеру жителей и степени народного просвещения есть, конечно, одно из первых государств Европы».
Сойдя на берег и устроившись в трактире, Карамзин, верный своему обыкновению, тотчас пошел осматривать город. Дувр был не похож на все, что он видел раньше, Карамзину казалось, что он «переехал в другую часть света». Красные кирпичные дома, черепичные крыши, мощенные камнем чистые тротуары — все это придавало Дувру, как полагал Карамзин, истинно английский вид, и подобные — английские — черты он будет отмечать для себя на каждом шагу. Но что особенно и сразу поразило — это красота англичанок: «И на каждом шагу — в таком маленьком городке, как Дувр, — встречается вам красавица, в черной шляпке, с кроткою, нежною улыбкою, с посошком в белой руке. Так, друзья мои! Англию можно назвать землею красоты — и путешественник, который не пленился миловидными англичанками, который, — особливо приехав из Франции, где очень мало красавиц, — может смотреть равнодушно на их прелести, должен иметь каменное сердце. Часа два ходил я здесь по улицам единственно для того, чтобы любоваться дуврскими женщинами, и скажу всякому живописцу: „Если ты не был в Англии, то кисть твоя никогда совершенной красоты не изображала!“ — Англичанок нельзя уподобить розам; нет, они почти все бледны, — но сия бледность показывает сердечную чувствительность и делается новою приятностию на их лицах. Поэт назовет их лилиями, на которых, от розовых облаков неба, мелькают алые оттенки. Кажется, будто всяким томным взором своим говорит она: я умею любить нежно! — Милые, милые англичанки! — Но вы опасны для слабого сердца, опаснее Нимф Калипсиных, и ваш остров есть остров волшебства, очарования…»
Карамзин восхищался, поднявшись на гору, пейзажем суши и моря, великолепнейшим английским пейзажем. Охладила его восторг сцена, разыгравшаяся по возвращении в трактир. Его окружили несколько плохо одетых мужчин и грубыми голосами требовали денег за оказанные по прибытии услуги: один — за то, что подал ему руку, когда он сходил с корабля, другой — за поднятый платок, третий — за донесенный от таможни до трактира чемодан, четвертый, пятый, шестой — еще за что-то… Карамзин в сердцах бросил им два шиллинга и ушел. Тут ему вспомнилось, что на таможне осмотрщик разворошил его чемодан, не нашел ничего запрещенного — и потребовал три шиллинга. Эти траты, хотя и не очень значительные, огорчили Карамзина: деньги у него были на исходе, и случалось поджиматься и экономить.
Впрочем, выгадывать приходилось с самого начала путешествия. Ф. Н. Глинка рассказывает, что однажды спросил у Карамзина, как он собирал библиотеку. «Это плод моих самоограничений», — ответил тот и пояснил, что во время путешествия деньги у него были строго рассчитаны на каждый день на завтрак, обед и ужин. «Я лишил себя ужина, — сказал Карамзин, — и на эти деньги (за границей книги дешевы) закупил много книг, таким образом, я возвратился с лучшим здоровьем и с библиотекою!»
В пути от Дувра до Лондона, в четырехместной карете, запряженной прекрасными лошадьми, по ровной и гладкой дороге, Карамзин всюду видел подтверждение своему представлению об Англии как о самом благополучном и благоустроенном государстве.
«Какие места! какая земля! — пишет о первом своем впечатлении Карамзин. — Везде богатые, темно-зеленые и тучные луга, где пасутся многочисленные стада, блестящие своею перловою и серебряною волною; везде прекрасные деревеньки с кирпичными домиками, покрытыми светлою черепицею… везде замки богатых лордов, окруженные рощами и зеркальными прудами; везде встречается вам множество карет, колясок, верховых; множество хорошо одетых людей, которые едут из Лондона и в Лондон или из деревень и сельских домиков выезжают прогуливаться на большую дорогу; везде трактиры, и у всякого трактира стоят оседланные лошади и кабриолеты, — одним словом, дорога от Дувра до Лондона подобна большой улице многолюдного города.
Какое многолюдство! какая деятельность! и притом какой порядок! Все представляет вид довольства, хотя не роскоши, но изобилия. Ни один предмет от Дувра до Лондона не напомнил мне о бедности человеческой».
В столь восторженном настроении Карамзин приехал в Лондон и совершил первую прогулку по нему: «Все фонари на улицах были уже засвечены; их здесь тысячи, один подле другого, и куда ни взглянешь, везде перспектива огней, которые вдали кажутся нам огненною беспрерывною нитью, протянутою в воздухе. Я ничего подобного не видывал и не дивлюсь ошибке одного немецкого принца, который, въехав в Лондон ночью и видя яркое освещение улиц, подумал, что город иллюминован для его приезда. Английская нация любит свет и дает правительству миллион, чтобы заменять естественное солнце искусственным. Разительное доказательство народного богатства!»
Прогулка по ночному Лондону настроила Карамзина на философский лад. Потом он записал свои мысли:
«Я люблю большие города и многолюдство, в котором человек может быть уединеннее, нежели в самом малом обществе; люблю смотреть на тысячи незнакомых лиц, которые, подобно китайским теням, мелькают передо мною, оставляя в нервах легкие, едва приметные впечатления; люблю теряться душою в разнообразии действующих на меня предметов и вдруг обращаться к самому себе — думать, что я средоточие нравственного мира, предмет всех его движений, или пылинка, которая с мириадами других атомов обращается в вихре предопределенных случаев. Философия моя укрепляется, так сказать, видом людской суетности; напротив того, будучи один с собою, часто ловлю свои мысли на мирских ничтожностях. Свет нравственный, подобно небесным телам, имеет две силы: одною влечет сердце наше к себе, а другою отталкивает его; первую живее чувствую в уединении, другую между людей, — но не всякий обязан иметь мои чувства. Я умствую: извините. Таково действие английского климата. Здесь родился Невтон, Локк и Гоббес!»
Первый день в Лондоне, несмотря на обилие впечатлений, все же был еще полон воспоминаний о Франции и мыслей о возвращении домой. Карамзин написал короткое письмо братьям Дмитриевым (кажется, первое за все путешествие), в котором — «на скорую руку» — рассказывал о своем путешествии: «Я проехал через Германию; побродил и пожил в Швейцарии; видел знатную часть Франции, видел Париж, видел вольных французов». В одном (выделенном и подчеркнутом) слове найдено точное определение впечатления от народа революционной Франции.
На следующий день, узнав, что сегодня в Вестминстерском аббатстве состоится традиционное ежегодное исполнение оратории Генделя «Мессия», пошел на концерт. «Я плакал от восхищения… — передает Карамзин свое впечатление от услышанного. — Я слыхал музыку Перголезиеву, Иомеллиеву, Гайденову, но не бывал ничем столько растроган, как Генделевым „Мессиею“. И печально, и радостно, и великолепно, и чувствительно».
На концерте присутствовала «лучшая лондонская публика». С любопытством Карамзин рассматривал королевскую семью; «у всех добродушные лица и более немецкие, нежели английские», отметил он, «дочери похожи на мать: совсем не красавицы, но довольно миловидны», принц Уэльский, сын короля и будущий король Георг IV — «хороший мущина, только слишком толст». Кроме королевской семьи с таким же, а может быть, с еще большим любопытством Карамзин рассматривал Вильяма Питта — премьер-министра, которого он считал почти идеалом государственного политика: «Всех более занимал меня молодой человек в сереньком фраке, видом весьма обыкновенный, но умом своим редкий; человек, который в летах цветущей молодости живет единственно честолюбием, имея целию пользу своего отечества; родителя славного сын достойный, уважаемый всеми истинными патриотами… У него самое английское, покойное и даже немного флегматическое лицо, на котором, однако ж, изображается благородная важность и глубокомыслие… В наружности его нет ничего особенно приятного». Сообщив, что «за вход отдал последнюю гинею», Карамзин заключает свое описание такой сентенцией: «Слышав Генделя и видев Питта, не жалею своей гинеи».
В русском посольстве Карамзина встретил теплый прием. Конечно, рекомендательные письма сыграли роль, но они, видимо, лишь помогли первому сближению, а затем уже действовали личная приязнь, симпатия и интерес друг к другу. Посол, или, как тогда говорили, полномочный министр, граф Семен Романович Воронцов пригласил Карамзина обедать у него. Доверительные отношения установились с Василием Федоровичем Малиновским — секретарем посольства, ровесником Карамзина, со священником Смирновым и другими молодыми посольскими чиновниками.
«Париж и Лондон, два первые города в Европе, были двумя Фаросами моего путешествия, когда я сочинял план его. Наконец, вижу и Лондон». Этой фразой началась серия «Писем…», посвященная описанию английской части путешествия.
«В каждом городе, — говорил Карамзин, — самая примечательная вещь есть для меня… самый город». Несколько дней он, как и по Парижу, просто бродил по городу и, по его словам, исходил Лондон вдоль и поперек.
Недостаточное знание английского языка не позволяло ему так часто и много вступать в разговоры на улицах, как это делал он во Франции, и это вызвало у него некоторые соображения о национальной гордости англичан в отношении своего языка и отсутствии таковой у русского светского общества. «Все хорошо воспитанные англичане знают французский язык, но не хотят говорить им, и я теперь крайне жалею, что так худо знаю английский. Какая разница с нами! У нас всякий, кто умеет только сказать: comment vous portez-vous (как поживаете? — В. М.), без всякой нужды коверкает французский язык, чтобы с русским не говорить по-русски; а в нашем так называемом хорошем обществе без французского языка будешь глух и нем. Не стыдно ли? Как не иметь народного самолюбия? зачем быть попугаями и обезьянами вместе? Наш язык и для разговоров, право, не хуже других; надобно только, чтобы наши умные светские люди, особливо же красавицы, поискали в нем выражений для своих мыслей. Всего же смешнее для меня наши остроумцы, которые хотят быть французскими авторами. Бедные! они счастливы тем, что француз скажет об них: pour etranger, monsieur n’ecrit pas mal! (для иностранца месье пишет неплохо! — В. М.)».
Не имея возможности много расспрашивать и выслушивать подробные объяснения, полностью и точно понимать их, Карамзин старался как можно больше увидеть. Его описание Лондона более внешне, картинно, но эта картина достаточно выразительна.
«Он (Лондон) ужасно длинен, но в иных местах очень узок; в окружности же составляет верст пятьдесят. Распространяясь беспрестанно, он скоро поглотит все окрестные деревни, которые исчезнут в нем, как реки в океане. Вестминстер и Сити составляют главные части его; в первом живут по большей части свободные и достаточные люди, а в последнем купцы, работники, матросы: тут река с великолепными своими мостами, тут Биржа; улицы тесные, и везде множество народу. Тут не видите уже той приятной чистоты, которая на каждом шагу пленяет глаза в Вестминстере. Темза, величественная и прекрасная, совсем не служит к украшению города, не имея хорошей набережной (как, например, Нева в Петербурге или Рона в Лионе) и будучи с обеих сторон застроена скверными домами, где укрываются самые бедные жители Лондона. Только в одном месте сделана на берегу терраса (называемая Адельфи), и, к несчастью, в таком, где совсем не видно реки под множеством лодок, нагруженных земляными угольями. Но и в этой неопрятной части города находите везде богатые лавки и магазины, наполненные всякого рода товарами…»
Исполняя взятое на себя обязательство смотреть и описывать, Карамзин посетил все главные достопримечательности Лондона.
Он осматривал с группой туристов городскую тюрьму, по которой их водил надзиратель и представлял заключенных: «Здесь сидит господин убийца, здесь господин вор, здесь госпожа фальшивая монетчица»; посетил дом умалишенных, знаменитый «Бедлам», в котором ему пришла на ум мысль, что в настоящее время гораздо более сумасшедших, нежели когда-либо бывало прежде. Он побывал на Бирже и в Королевском ученом обществе, поднимался на колокольню Святого Павла, откуда был виден весь Лондон: «Прекрасный вид! весь город, все окружности перед глазами! Лондон кажется грудою блестящей черепицы; бесчисленные мачты на Темзе — частым камышом на маленьком ручейке; рощи и парки — густою крапивою».
Знаменитая крепость Тауэр, построенная в XI веке Вильгельмом Завоевателем, бывшая сначала королевским дворцом, затем государственной темницей, в которой теперь помещались монетный двор, арсенал, Королевская кладовая — музей государственных сокровищ и зверинец с дикими зверями, вызвала у Карамзина прежде всего исторические воспоминания, которые так перекликались с современными событиями. «Я недавно читал Юма (Давид Юм — философ, историк, экономист, автор книги „История Англии от вторжения Юлия Цезаря до революции 1688 года“, издана в 1754–1778 годах; эта книга была у Карамзина в его путешествии, и многие исторические сведения, касающиеся Англии и встречающиеся в „Письмах русского путешественника“, взяты из нее. — В. М.), и память моя тотчас представила мне ряд нещастных принцев, которые в этой крепости были заключены и убиты. Английская история богата злодействами; можно смело сказать, что по числу жителей в Англии более, нежели во всех других землях, погибло людей от внутренних мятежей. Здесь католики умерщвляли реформаторов, реформаторы католиков, роялисты республиканцев, республиканцы роялистов; здесь была не одна французская революция. Сколько добродетельных патриотов, министров, любимцев королевских положило свою голову на эшафоте! Какое остервенение в сердцах! какое исступление умов! Книга выпадает из рук. Кто полюбит англичан, читая их историю? Какие парламенты! Римский сенат во время Калигулы был не хуже их. Прочитав жизнь Кромвеля, вижу, что он возвышением своим обязан был не великой душе, а коварству своему и фанатизму тогдашнего времени. Речи, говоренные им в парламенте, наполнены удивительным безумием. Он нарочно путается в словах, чтобы не сказать ничего: какая ничтожная хитрость! Великий человек не прибегает к таким малым средствам; он говорит дело или молчит. Сколь бессмысленно все говоренное и писанное Кромвелем…»
Побывав в королевском дворце, Карамзин обратил внимание на его скромность: «Сент-Джемский дворец есть, может быть, самый беднейший в Европе. Смотря на него, пышный человек не захочет быть английским монархом. Внутри также нет ничего царского».
Затем посетил он Адмиралтейство, Гринвический госпиталь для престарелых моряков, Британский музей и другие лондонские замечательные места и учреждения и рассказал о них в письмах. Почти во всех его рассказах говорится: «мы пришли», «мы попросили», «нас провели». Иногда его сопровождали новые друзья из русского посольства, но чаще он присоединялся к группе английских экскурсантов. «Описания свои, — пишет он, — заключу я примечанием насчет английского любопытства. Что ни пойдете вы здесь осматривать: церковь ли Св. Павла, Шекспирову ли галерею, или дом какой, везде находите множество людей, особливо женщин».
По мере более близкого знакомства с английской жизнью его взгляд на Англию становится менее восторженным. Он знакомится с лондонским дном.
«Но если вы хотите, чтобы у вас помутилось на душе, то загляните ввечеру в подземельные таверны или в питейные домы, где веселится подлая лондонская чернь! — пишет Карамзин. — Такова судьба гражданских обществ: хорошо сверху, в середине, а вниз не заглядывай. Дрожжи и в самом лучшем вине бывают столь же противны вкусу, как и в самом худом.
Дурное напоминает дурное: скажу вам еще, что на лондонских улицах, ввечеру, видел я более ужасов разврата, нежели и в самом Париже. Оставляя другое (о чем можно только говорить, а не писать), вообразите, что между нещастными жертвами распутства здесь много двенадцатилетних девушек! вообразите, что есть мегеры, к которым изверги-матери приводят дочерей на смотр и торгуются!»
На Ковенгарденской площади Карамзин наблюдал предвыборное собрание. На обратном пути с одним из его спутников случилось происшествие: у него из кармана вытащили кошелек — случай досадный, но обычный для Лондона. Воровство было одной из гримас английской свободы и гражданских прав. «Нигде так явно не терпимы воры, как в Лондоне, — рассказывает Карамзин, — здесь имеют они свои клубы, свои таверны и разделяются на разные классы: на пехоту и конницу, на домовых и карманных. Англичане боятся строгой полиции и лучше хотят быть обкрадены, нежели видеть везде караулы, пикеты и жить в городе, как в лагере. Зато они берут предосторожность: не возят и не носят с собою много денег и редко ходят по ночам, особливо же за городом… В Англии никогда не возьмут в тюрьму человека по вероятности, что он вор; надобно поймать его на деле и представить свидетелей; иначе вам же беда, если приведете его без неоспоримых законных доказательств».
Обокраденному Карамзин с товарищами попеняли: «Советовали же вам не брать с собой денег, а вы не послушались».
Путешествие по Англии обернулось для Карамзина, в общем-то, лишь знакомством с Лондоном и его ближайшими окрестностями. В этих экскурсиях он осматривал достопримечательности, упомянутые в путеводителях, и убеждался, что все описано точно и правдиво.
Много времени Карамзин проводил в посольстве.
Общение с графом Семеном Романовичем Воронцовым было интересным, давало возможность познакомиться с доселе неизвестным кругом русского общества: судьба предоставила случай, и Карамзин им воспользовался.
Описывая свой обычный день: утренний чай дома, завтрак в пирожной лавке («где прекрасная ветчина, свежее масло, славные пироги и конфекты; где все так чисто, так прибрано, что любо взглянуть; правда, что такие завтраки не дешевы, и меньше двух рублей не заплатишь, если аппетит хорош…»), иногда обед в кофейне («где за кусок говядины, пудинга и сыру берут также рубля два, зато велика учтивость: слуга отворяет вам дверь, и миловидная хозяйка спрашивает ласково, что прикажете?»), Карамзин говорит: «Но чаще всего обедаю у нашего посла графа С. Р. В., человека умного, достойного, приветливого, который живет совершенно по-английски, любит англичан и любим ими. Всегда нахожу у него человек пять или шесть, по большей части иностранных министров. Обхождение графа приятно и ласково без всякой излишней короткости. Он истинный патриот, знает хорошо Русскую Историю, литературу и читал мне наизусть лучшие места из од Ломоносова. Такой посол не уронит своего Двора; за то Питт и Гренвиль очень уважают его… Наш граф носит всегда синий фрак и маленький кошелек (имеется в виду часть старинного головного убора — мешочек, в который убирается косичка парика. — В. М.), который отличает его от всех лондонских жителей, потому что здесь никто кошельков не носит. На лето нанимает он прекрасный сельский дом в Ричмонде (верстах в 10 от Лондона), где я также у него был и ночевал».
В России Карамзин не мог рассчитывать на более или менее близкие отношения с вельможей такого ранга, заграница сглаживала различие общественных положений. К тому же граф Семен Романович покровительствовал молодежи или, как пишет язвительный Ф. Ф. Вигель, «был известен угодливостью молодым людям». Служившие под его начальством в посольстве молодые люди бывали его постоянными собеседниками, разделявшими его идеи, тогда как среди ровесников он встречал немного людей, сочувствующих его англомании.
Воронцовы — древний русский дворянский род. Воеводы, бояре при Иване III и Грозном, в XVIII веке — царедворцы: Михаил Илларионович участвовал в возведении на престол Елизаветы, был награжден графским титулом, назначен государственным канцлером; его брат Роман — генерал-аншеф, сенатор, наместник Владимирской, Пензенской и Тамбовской губерний — был известен корыстолюбием и лихоимством, за что получил прозвище Роман Большой Карман. Дети же Романа Илларионовича Александр, Семен и Екатерина (в замужестве княгиня Дашкова), играя если не первые, то, во всяком случае, очень заметные роли в политической и государственной жизни России последней трети XVIII века, отличались самостоятельностью мнений и линии поведения. Все они получили хорошее образование. Братья начинали свою карьеру в дипломатических миссиях в Вене и Англии, занимали высшие государственные должности. Александр Романович при Екатерине II был сенатором, президентом коммерц-коллегии, при Александре I — государственным канцлером; Семен Романович оставался дипломатом высшего ранга, влияющим на мировую политику; Екатерина Романовна Воронцова-Дашкова, подруга Екатерины II, имела склонность к политике, участвовала в возведении Екатерины II на престол, занимала пост президента Российской академии. Александр Романович, как известно, покровительствовал А. Н. Радищеву и не отрекся от него, когда тот оказался арестован и осужден.
В событиях 1762 года — дворцовом перевороте, приведшем на русский престол Екатерину II, княгиня Екатерина Дашкова и Семен Романович Воронцов приняли участие в разных лагерях: княгиня — за императрицу, Воронцов — за Петра III.
1762 год в нравственной истории русского дворянства имел особое значение: он был означен предательством и клятвопреступлением, он рушил нравственную основу взаимоотношений подданных и государя. Отдавая должное успехам и прогрессивности правления Екатерины, общественное мнение России все же не забывало беззаконную основу его, столкнувшись впервые так откровенно с необходимостью принять или отвергнуть принцип, который в следующие века приобрел первенствующее значение для политиков и общественных преобразователей: «цель оправдывает средства».
Дворцовый переворот затронул все дворянство; если прежде, даже несмотря на петровскую Табель о рангах, родовитость сохраняла былое значение, и тем самым в целом сохранялись стабильность и предсказуемость власти разных уровней, а фавориты являлись исключением (как правило, поднимала на высшие ступени служба), то с переворотом начался бурный процесс смены действующих, начальствующих и правящих лиц: в гору пошли пройдохи, приспособленцы, не обремененные нравственными переживаниями, родственники и приятели, фавориты, любимцы.
Пушкин в «Моей родословной» пишет:
Мой дед, когда мятеж поднялся
Средь петергофского двора,
Как Миних, верен оставался
Паденью третьего Петра.
Попали в честь тогда Орловы,
А дед мой в крепость, в карантин…
Образ честного и благородного дворянина, вынужденного покинуть службу, появляется и в других произведениях Пушкина: это отец Дубровского, отец Петра Гринева. Это и круг отца Карамзина, также вышедшего в отставку в 1762 году, его приятелей — членов Братского общества, сподвижников Миниха.
Рассказ Воронцова об этих событиях, очень живой, был интересен сам по себе. Тогда ему было 18 лет, он был поручиком Преображенского полка. Узнав о том, что Екатерина объявила себя царицей и что Измайловский и Семеновский полки присягают ей, он вместе с несколькими офицерами призывал солдат-преображенцев умереть или остаться верными законному государю Петру Федоровичу, но премьер-майор полка князь Меншиков крикнул: «Виват императрица Екатерина Алексеевна, наша самодержица!» — и полк пошел за ним. «Передо мною раскрылась вся безмерность предательства», — рассказывал Воронцов. Солдаты смешались в толпу. Воронцов стал выбираться из нее, имея намерение ехать в Ораниенбаум, где находился император, но его схватили и под караулом отвели во дворец.
В 1797 году в гамбургском журнале «Северный зритель» была напечатана статья «Письмо из России», подписанная псевдонимом Путешественник и рассказывающая о дворцовом перевороте 1762 года, который автор считал попранием законности и преступлением. Многие обстоятельства говорят за то, что статья принадлежит Карамзину. О разрушительной роли клятвопреступления для существования государства он будет писать и в «Истории государства Российского».
Степень доверия Воронцова к Карамзину, если и неполная (англофильство предполагало общую холодность и отстраненность), но все же достаточно большая, позволяла им вести разговоры откровенные и интересные. Этому не мог помешать отход Карамзина от масонства: Воронцов также переживал период сомнений и на этой почве сблизился с Сен-Мартеном.
Семен Романович с вниманием следил за развитием французской революции и в отличие от многих понимал, что она не заключится в пределах Франции, а получит распространение во всем мире. «Франция не успокоится, — утверждает он в письме брату, — пока ее гнусные принципы не укоренятся и здесь; и, несмотря на превосходную конституцию здешней страны, зараза возьмет верх. Это, как я Вам сказал уже, война не на жизнь, а на смерть между теми, которые ничего не имеют, и теми, которые обладают собственностью. И так как эти последние немногочисленнее, то, в конце концов, они должны будут пасть. Зараза станет всеобщей. Наша отдаленность охранит нас на некоторое время; мы будем последними, но и мы станем жертвами этой всемирной чумы. Мы ее не увидим, ни Вы, ни я; но мой сын увидит ее. Поэтому я решился обучить его какому-нибудь ремеслу, слесарному или столярному, чтобы, когда его вассалы ему скажут, что они его больше не хотят знать и что хотят разделить между собой его земли, он смог бы зарабатывать на жизнь своим трудом и иметь честь стать одним из членов будущего Пензенского или Дмитровского муниципалитета. Эти ремесла будут ему более нужны, чем греческий или латинский языки и математические науки».
С вниманием и сочувствием отнесся Карамзин к сочинению В. Ф. Малиновского «Рассуждение о мире и войне». Описав бедствия, причиняемые войной, Малиновский подводит читателя к выводу, что зло, в котором виновно само человечество, им же может быть устранено: «Люди думают, что без войны не могут жить оттого, что войны всегда издавна были; но продолжительность зла не доказывает необходимость оного… Время нам оставить сие заблуждение и истребить зло, подкрепляемое наиболее всего невежеством. Европа уже приготовлена к миру».
Карамзин разделял надежды Малиновского. Будучи в гостях в английском обществе, рассказывает он, все предлагали тосты. «…Я сказал: вечный мир и цветущая торговля! Англичане мои сильно хлопнули рукою по столу и выпили до дна».
Верный страсти к физиогномическим наблюдениям и описаниям, Карамзин составил политико-психологический портрет англичанина. Холодность, угрюмость считает Карамзин главными чертами англичан. «Холодный характер англичан мне совсем не нравится. Это волкан, покрытый льдом, сказал мне, рассмеявшись, один французский эмигрант. Но я стою, гляжу, пламени не вижу, а между тем зябну. Русское мое сердце любит изливаться в искренних живых разговорах; любит игру глаз, скорые перемены лица, выразительное движение руки. Англичанин молчалив, равнодушен, говорит как читает, не обнаруживая никогда быстрых душевных стремлений, которые потрясают электрически всю нашу физическую систему».
Карамзин пишет об англичанах, ставя их национальные психологические черты в прямую связь с политическим устройством страны. Залогом благополучия англичан он считает существующее в Англии главенство закона над произволом правительства. Он отдает должное английской конституции. По его мнению, англичане прекрасно понимают ее смысл и пользу: «Они горды — и всего более гордятся своею конституцией», «спросите у англичанина, в чем состоят ее главные выгоды? Он скажет: я живу, где хочу; уверен в том, что имею; не боюсь ничего, кроме законов». Карамзин отмечает просвещенность и рассудительность англичан: «Здесь ремесленники читают Юмову Историю, служанка — Иориковы проповеди и Кларису; здесь лавошник рассуждает основательно о торговых выгодах своего отечества и земледелец говорит вам о Шеридановом красноречии; здесь газеты и журналы у всех в руках не только в городе, но и в маленьких деревеньках».
Просвещенность, образованность англичан Карамзин считает главной гарантией их конституционных прав. Замечая, что «законы хороши, но их надобно еще исполнять, чтобы люди были счастливы», он связывает их исполнение именно с просвещением народа. «Англичане просвещены, знают наизусть свои истинные выгоды, и если бы какой-нибудь Питт вздумал явно действовать против общей пользы, то он непременно бы лишился большинства голосов в парламенте, как волшебник своего талисмана. Итак, не конституция, а просвещение англичан есть истинный их палладиум».
Интересно рассуждение Карамзина о главной причине, определяющей характер их поведения:
«Англичане честны; у них есть нравы, семейная жизнь, союз родства и дружбы… Их слово, приязнь, знакомство надежны: действие, может быть, их общего духа торговли, которая приучает людей уважать и хранить доверенность со всеми ее оттенками. Но строгая честность не мешает им быть тонкими эгоистами. Таковы они в своей торговле, политике и частных отношениях между собою. Все продумано, все разочтено, и последнее следствие есть… личная выгода. Заметьте, что холодные люди вообще бывают великие эгоисты. В них действует более ум, нежели сердце; ум же всегда обращается к собственной пользе, как магнит к северу. Делать добро, не зная для чего, есть дело нашего бедного, безрассудного сердца».
Расчетливость и эгоизм англичан в соединении с гордостью принимают уродливые, но характерные для английской жизни черты: «Англичане любят благотворить, любят удивлять своим великодушием и всегда помогут нещастному, как скоро уверены, что он не притворяется нещастным. В противном случае скорее дадут ему умереть с голода, нежели помогут, боясь обмана, оскорбительного для их самолюбия».
«Замечено, что они в чужих землях гораздо щедрее на благодеяния, нежели в своей, думая, что в Англии, где всякого роду трудолюбие по достоинству награждается, хороший человек не может быть в нищете, из чего вышло у них правило: кто у нас беден, тот недостоин лучшей доли — правило ужасное! Здесь бедность делается пороком! Она терпит и должна таиться! Ах! если хотите еще более угнести того, кто угнетен нищетою, пошлите его в Англию: здесь, среди предметов богатства, цветущего изобилия и кучами рассыпанных гиней, узнает он муку Тантала!.. И какое ложное правило! Разве стечение бед не может и самого трудолюбивого довести до сумы? Например, болезнь…»
«Англичанин человеколюбив у себя; а в Америке, в Африке и в Азии едва ли не зверь; по крайней мере, с людьми обходится там, как с зверями; накопит денег, возвратится домой и кричит: не тронь меня, я человек!» Карамзин пишет об английском юморе: «Филдинг утверждает, что ни на каком языке нельзя выразить английского слова humour, означающего и веселость, и шутливость, и замысловатость; из чего заключает, что его нация преимущественно имеет сии свойства. Замысловатость англичан видна разве только в их карикатурах, шутливость в народных глупых театральных фарсах, а веселости ни в чем не вижу — даже на самые смешные карикатуры смотрят они с преважным видом! а когда смеются, то смех их походит на истерический. Нет, нет, гордые цари морей, столь же мрачные, как туманы, которые носятся над стихиею славы вашей! …Вы рассудительны — и скучны!..»
Не согласен Карамзин с мнением об особенной глубокомысленности, философичности англичан: «Говорят, что он (англичанин. — В. М.) глубокомысленнее других: не для того ли, что кажется глубокомысленным? не потому ли, что густая кровь движется в нем медленнее и дает ему вид задумчивого, часто без всяких мыслей? Пример Бэкона, Невтона, Локка, Гоббеса ничего не доказывает. Гении родятся во всех землях; вселенная отечество их — и можно ли по справедливости сказать, чтобы (например) Локк был глубокомысленнее Декарта или Лейбница?»
В первом же письме из Лондона Карамзин упомянул о сплине — явлении, которое традиция относит к сугубо английским, известным по литературе. Причиной сплина он полагает пищу англичан, в основном мясную: «…оттого густеет в них кровь, оттого делаются они флегматиками, меланхоликами, несносными для самих себя, и нередко самоубийцами». В одном из последних писем Карамзин пишет о сплине подробнее, уже не считая его обязательной принадлежностью англичанина: «Вот английский сплин! Эту нравственную болезнь можно назвать и русским именем: скукою, известною во всех землях, но здесь более, нежели где-нибудь, от климата, тяжелой пищи, излишнего покоя, близкого к усыплению. Человек странное существо! в заботах и беспокойстве жалуется; все имеет, беспечен и — зевает. Богатый англичанин от скуки путешествует, от скуки делается охотником, от скуки мотает, от скуки женится, от скуки стреляется. Они бывают несчастливы от счастья! Я говорю о здешних праздных богачах, которых деды нажились в Индии; а деятельные, управляя всемирною торговлею и вымышляя новые способы играть мнимыми нуждами людей, не знают сплина».
Заключает Карамзин свою характеристику англичан утверждением о бесконечном разнообразии типов и характеров, обусловленном опять же политическим строем Англии. «Но эта неограниченная свобода жить как хочешь, делать что хочешь, во всех случаях, не противных благу других людей, производит в Англии множество особенных характеров и богатую жатву для романистов. Другие Европейские земли похожи на регулярные сады, в которых видите ровные деревья, прямые дорожки и все единообразное; англичане же, в нравственном смысле, растут, как дикие дубы, по воле судьбы, и хотя все одного рода, но все различны; и Филдингу оставалось не выдумывать характеры для своих романов, а только примечать и описывать».
Между тем у Карамзина кончались деньги, и, когда в кошельке, как пишет он, рука ощупала только две гинеи, он побежал на Биржу и договорился с молодым капитаном Вильямсом, что тот возьмет его на свой корабль, отплывающий в Россию.
Отъезд подтвердил мнение Карамзина о холодности англичан. В отличие от Парижа здесь его провожал всего один человек — русский парикмахер Федор Ушаков; в России он был экономическим крестьянином, в Англии жил уже семь или восемь лет, женился на англичанке и считал долгом служить всем приезжим русским. Карамзин отдал ему одну из двух своих гиней.
За несколько дней до отъезда Карамзин написал в записной книжке: «Я и в другой раз приехал бы с удовольствием в Англию, но выеду из нее без сожаления». Однако на корабле, когда английский берег пропал вдали, его охватила грусть: «Я не сдержал слова, любезнейшие друзья мои! оставляю Англию — и жалею! Таково мое сердце: ему трудно расставаться со всем, что его хотя несколько занимало».
Корабль капитана Вильямса шел в Россию. Путь до Кронштадта, куда он направлялся, занимал восемь дней. Попутный ветер сменялся штилем, несколько дней бушевала буря. И вот, наконец, Кронштадт.
«Берег! отечество! благословляю вас! — записал Карамзин вечером первого дня на родине. — Я в России и через несколько дней буду с вами, друзья мои!.. Всех останавливаю, спрашиваю единственно для того, чтобы говорить по-русски и слышать русских людей. Вы знаете, что трудно найти город хуже Кронштадта; но мне он мил! Здешний трактир можно назвать гостиницею нищих; но мне в нем весело!» В кронштадтском трактире Карамзин подводил итоги путешествия:
«С каким удовольствием перебираю свои сокровища: записки, счеты, книги, камешки, сухие травки и ветки, напоминающие мне или сокрытие Роны, la Perte du Rhone (узкое ущелье, протекая по которому река становится не видна. — В. М.), или могилу отца Лоренза, или густую иву, под которою англичанин Поп сочинял лучшие стихи свои! Согласитесь, что все на свете Крезы бедны передо мною.
Перечитываю теперь некоторые из своих писем: вот зеркало души моей в течение осьмнадцати месяцев! Оно через двадцать лет (если только проживу на свете) будет для меня еще приятно — пусть для меня одного! Загляну и увижу, каков я был, как думал и мечтал; а что человеку (между нами будь сказано) занимательнее самого себя?.. Почему знать? может быть, и другие найдут нечто приятное в моих эскизах; может быть, и другие… но это их, а не мое дело».
Два года спустя Карамзин скажет об итогах своего путешествия: «Я возвратился тот же, каков поехал; только с некоторыми новыми опытами, с некоторыми новыми знаниями, с живейшею способностию чувствовать красоты физического и нравственного мира». Он вернулся, укрепившись в уже давно зародившемся желании посвятить себя литературе. Позднее Н. И. Тургенев, человек, близкий Карамзину, написал: «Карамзин был литератором в полном и лучшем смысле этого слова и никогда не желал быть ничем иным». Поэтому-то частные письма русского путешественника, адресованные друзьям, закономерно становятся литературным произведением для публики.
Путешествие прояснило многое. Среди главнейших «опытов» и «знаний» Карамзина было более глубокое осмысление и понимание природы патриотизма и исторического развития России.
В статье «О любви к отечеству и народной гордости», написанной в 1802 году, Карамзин рассказывает о голландском патриоте, «который из ненависти к штатгальтеру и оранистам» эмигрировал в Швейцарию. «У него был прекрасный домик, физический кабинет, библиотека; сидя под окном, он видел перед собою великолепнейшую картину природы. Ходя мимо домика, я завидовал ему…» Познакомившись с ним, Карамзин высказал ему это и в ответ услышал: «Никто не может быть счастлив вне своего отечества, где сердце… выучилось разуметь людей и образовало свои любимые привычки. Никаким народом нельзя заменить сограждан».
В швейцарской части «Писем русского путешественника» Карамзин описывает небольшой эпизод: он слушает песню, которая доносится из окон соседнего дома, и она «потрясает нервы». Вот что пел швейцарский юноша: «Отечество мое! любовию к тебе горит вся кровь моя; для пользы твоей готов ее пролить; умру твоим нежнейшим сыном. Отечество мое! ты все в себе вмещаешь, чем смертный может наслаждаться в невинности своей. В тебе прекрасен вид Природы; в тебе целителен и ясен воздух…»
Важным для Карамзина было и то, что он узнал представления Европы о России и о русских. Увы, оно не очень разнилось с представлением самых невежественных соотечественников о европейских народах, россиян, создавших свой образ француза, немца, итальянца, англичанина, весьма мало схожий с действительностью.
Читатель, наверное, вспомнит, что в первый же день пребывания своего за границей Карамзин услышал случайный разговор немцев о России, которые, как он пишет, «от скуки начали бранить русский народ», причем позже оказалось, что они в России не бывали, русских не видели. Впоследствии Карамзин заносил в записную книжку некоторые разговоры иностранцев о России и русских.
В Лионском театре его соседи по ложе, узнав, что он русский, завели разговор на русскую тему. «У вас в России живут весело. Не правда ли?» — сказал один. «Очень весело», — ответил Карамзин. Затем его собеседник выложил все свои сведения о России: «Русские все богаты, как Крезы: они без денег в Париж не ездят… Жаль только, что у вас холодно. Кучера отмораживают там бороды с усами».
А вот разговор в Парижской опере:
«Кавалер. У вас в России говорят немецким языком?
Я. Русским.
Кавалер. Да, русским; все одно».
В парижском великосветском салоне, известном ученостью своих бесед, Карамзин отвечал на вопросы: «Как сильны бывают морозы в Петербурге? Сколько месяцев катаются у вас в санях? Ездите ли вы на оленях зимою?» Там же он получил такую записку: «Сестра моя, графиня Д., которую вы у меня видели, желает иметь подробные сведения о вашем отечестве. Нынешние обстоятельства Франции таковы, что всякий из нас должен готовить себе убежище где-нибудь в другой земле. Прошу отвечать на прилагаемые вопросы, чем меня обяжете». Карамзин приводит некоторые: «Можно ли человеку с нежным здоровьем сносить жестокость вашего климата? Какое время в году бывает у вас приятно? Какие приятности имеет ваша общественная жизнь? Любят ли иностранцев в России, хорошо ли их принимают? Уважаете ли вы женщин?»
Единственное имя из русской истории, которое более или менее знали за границей, это Петр Великий. В Париже в Итальянском театре (в котором, как пишет Карамзин, «одни французские мелодрамы») Карамзин несколько раз смотрел полюбившуюся ему мелодраму Жана Буйи «Петр Великий» с музыкой. А. Э. М. Гретри. Содержание ее вполне фантастическое, но трогательное. Действие происходит в маленькой деревеньке на берегу моря (за пределами России), где живут Петр и друг его Лефорт. Они учатся корабельному искусству. Местные поселяне любят работящего Петра, он же влюбляется в прелестную крестьянку, вдову Катерину, и предлагает ей руку и сердце.
Стрелецкий мятеж заставляет Петра уехать в Россию. Катерина в тоске восклицает: «Петр оставил, обманул меня!» Но он возвращается и уже в пышной царской одежде встает перед ней на колени. Все кричат: «Да здравствуют Петр и Екатерина!»
Зрители также ликуют. «Я отираю слезы свои, — заключает Карамзин рассказ о посещении спектакля „Петр Великий“, — и радуюсь, что я русский».
Представление Карамзина о деятельности Петра было традиционно официальным, считавшим его царствование целиком и, безусловно, благодетельным. Среди всех благодеяний главным представлялось «окно в Европу», просвещение России Европою. Эту мысль Карамзин проводит в «Письмах русского путешественника». Из Лиона после обозрения статуи Людовика XIV, которая «такой же величины, как монумент нашего Российского Петра», он пишет: «Первого уважаю как сильного Царя; второго почитаю как великого мужа, как Героя, как благодетеля человечества, как моего собственного благодетеля. — При сем случае скажу, что мысль поставить статую Петра Великого на диком камне есть для меня прекрасная, несравненная мысль, — ибо сей камень служит разительным образом того состояния России, в котором была она до времени своего преобразователя».
Во время заграничного путешествия Петр Великий был для Карамзина Героем и Идеалом государя. Он не упускает малейшей возможности упомянуть его имя, даже и не очень кстати: так, осматривая парижский Инвалидный дом — прибежище раненых и престарелых солдат, он замечает, что Петр, будучи здесь, «в то время, как почтенные воины сидели за обедом, налил себе рюмку вина и, сказав „ваше здоровье, товарищи!“, выпил до капли». В Виндзорской галерее Карамзин долго стоял перед портретом Петра работы Кнеллера (писан с натуры во время пребывания русского царя в Англии). «Император был тогда еще молод, — передает свое впечатление от портрета Карамзин, — это Марс в Преображенском мундире» (кстати, Карамзин также, хотя и недолгое время, носил мундир этого славного в русских военных летописях полка).
В «Письмах русского путешественника» почти на каждой странице ощущаешь, что автор думает о России (может быть, в какой-то степени это происходит оттого, что он пишет для россиян). Иногда это бывает сказано прямо: «Я вспомнил Россию, любезное отечество», «я вслушивался в мелодии и находил в них нечто сходное с нашими народными песнями, столь для меня трогательными», иногда имя России не называется, но ясно, что речь идет о ней. Так, в имении известного путешественника Тавернье Карамзин размышляет о путешествиях и путешественниках вообще:
«В человеческой натуре есть две противные склонности: одна влечет сердце наше всегда к новым предметам, а другая привязывает нас к старым; одну называют непостоянством, любовию к новостям, а другую — привычкою. Мы скучаем единообразием и желаем перемен; однако ж, расставаясь с тем, к чему душа наша привыкла, чувствуем горесть и сожаление. Счастлив тот, в ком сии две склонности равносильны! но в ком одна другую перевесит, тот будет или вечным бродягою, ветреным, беспокойным, мелким в духе, или холодным, ленивым, нечувствительным. Один, перебегая беспрестанно от предмета к предмету, не может ни во что углубиться, делается рассеянным и слабеет сердцем; другой, видя и слыша всегда то же да то же, грубеет в чувствах и, наконец, засыпает душою. Таким образом, сии две крайности сближаются, потому что и та и другая ослабляет в нас душевные действия. Читайте Тавернье, Павла Люкаса, Шарденя и прочих славных путешественников, которые почти всю жизнь свою провели в странствиях: найдете ли в них нежное, чувствительное сердце? Тронут ли они душу вашу? — Ах, друзья мои! человек, который десять, двадцать лет может пробыть в чужих землях, между чужими людьми, не тоскуя о тех, с которыми он родился под одним небом, питался одним воздухом, учился произносить первые звуки, играл в младенчестве на одном поле, вместе плакал и улыбался, — сей человек никогда не будет мне другом!»
Глядя на европейские гражданские учреждения, на государственное устройство Англии, анализируя, сравнивая их с российскими, отдавая должное их положительным качествам, Карамзин тем не менее не делает вывода о том, что России надо скорее перенять все это. Всего через какие-нибудь три четверти года после вдохновенной речи в защиту быстрых преобразований Петра Великого, но также — и это очень важно — после не книжных, а собственных наблюдений над жизнью в Германии, Швейцарии, Франции и Англии он приходит к выводу, которому останется верен всю жизнь: «Всякие гражданские учреждения должны быть соображены с характером народа; что хорошо в Англии, то будет дурно в иной земле. Недаром сказал Солон: мое учреждение есть самое лучшее, но только для Афин».
В те годы, когда Карамзин в благословенном жилище на Чистых прудах мечтал о новой славе русской литературы и когда путешествовал по Европе, Гёте писал роман «Годы учения Вильгельма Майстера». Роман этот принадлежал к жанру так называемых воспитательных романов и рассказывал о становлении молодого человека, о самовоспитании. «Достичь полного развития самого себя, такого, каков я есть, — вот что с юных лет было моей смутной мечтой, моей целью», — говорит герой этого романа. То же мог сказать о себе и Карамзин.
Век Просвещения выдвинул на передний план проблемы учения и воспитания. «Эмиль, или О воспитании» Руссо, «Путешествие молодого Анахарсиса по Греции» Бартелеми, «Агатон» Виланда, «Антон Рейзер» Морица и другие известнейшие произведения европейской литературы XVIII века посвящены именно этой проблеме. В сознании деятелей Просвещения годы учения стоят очень высоко, и значение этих лет в жизни и судьбе человека представляется определяющим.
Карамзин, по его собственному выражению, шел «путем своего века». В полном соответствии с духом века Просвещения он в упорной учебе, в анализе каждого факта и события своей жизни накапливал знания и жизненный опыт — проходил свои годы учения, которые тогда (в том числе и у Гёте) понимались не как усвоение какой-то суммы школьных познаний, а именно как сочетание образования и жизненного — духовного и гражданского — опыта.
Такие годы учения, наверное, точнее нужно бы назвать: познание мира. «Человек знает самого себя, — пишет Гёте, — лишь поскольку он знает мир, каковой он осознает только в соприкосновении с собою, себя же — только в соприкосновении с миром».
Годы учения творческого человека — это растворение себя в мире, впитывание всех впечатлений, которые формируют его, но которые затем он подчиняет себе и сам становится личностью.
Годы учения — это годы влияний. Такими они были и у Карамзина. Проявление воли в эти годы у него направлено на получение определенных знаний, на выбор учителей, на преодоление мешающих (к счастью, их было не так уж много) обстоятельств и соблазнов. В эти годы окружающий мир — люди, события, обстоятельства, культура прошлая и настоящая, впечатления, природа, собственные чувства и ощущения, душевные переживания составляют биографию, и прежде всего биографию души. В будущем, когда кончится учение, взаимоотношения с миром изменятся и биография обретет иные качество и ритм. Годы учения сменятся годами зрелой деятельности, творчества и труда.
Подводя итоги путешествия, Карамзин писал, что он возвратился в Россию «тот же, каков поехал, только с некоторыми новыми опытами, с некоторыми новыми знаниями, с живейшею способностию чувствовать красоты физического и нравственного мира». За два года с двумя месяцами путешествия его решение посвятить жизнь литературе также осталось неизменным.
Для молодого русского дворянина конца XVIII века решение стать профессиональным литератором и пренебречь государственной службой было неординарным. Хотя многие и очень уважаемые люди занимались писательством, оно в глазах общества и власти считалось делом несерьезным, забавой, любительством. Развлечением и отдыхом отдел были литературные занятия императрицы Екатерины II, ее сочинения — любительство чистой воды. Но даже действительно одаренный огромным литературным талантом и понимающий, что в истории его имя останется именно благодаря ему, «первый российский поэт» Г. Р. Державин посвящал поэзии лишь досуг, остававшийся от государственной службы. Совсем по-другому смотрел на литературу Карамзин, он называл авторство «святым делом».
Отказавшись от службы, Карамзин мог надеяться только на литературный заработок, иного источника дохода он не имел. Однако издатели тогда не платили авторам, считая, что те должны удовлетворяться той славой, которую доставляет им публикация их произведений, и очень мало платили за переводы. Но перед Карамзиным был издательский пример Новикова, и он пришел к единственно верной в его обстоятельствах мысли: ему следует выступать одновременно и писателем, и издателем.
Наверное, идея о своем журнале, издание которого благодаря подписчикам могло бы обеспечить верный и постоянный доход, возникла у Карамзина еще в Москве, до отъезда, а во время путешествия он укрепился в ней, обдумал необходимые практические действия по изданию журнала и даже начал над ним работу.
Глава VIII. ДРЕВНЯЯ И НОВАЯ РОССИЯ. 1811
Каждая поездка в Тверь выбивала Карамзина из привычной колеи, и он с трудом возвращался, как признавался Дмитриеву, «в свое прежнее мирное состояние духа». От предстоящей же поездки зависело, возможно, вообще все его будущее. Может быть, он получит право сказать, как сказал о себе в «Памятнике» Державин, что он «дерзнул» «истину царям с улыбкой говорить». Но может быть и так, что царь не захочет выслушать его и оборвет… Это вполне вероятно: «император — человек, а люди не любят горькой правды. Тогда… Тогда не придется дописать „Историю“…»
Карамзин с Екатериной Андреевной приехал в Тверь раньше императора, который задерживался. В те два-три дня ожидания разговор постоянно возвращался к «Записке…». «Знаете ли, Николай Михайлович, что я вам скажу, — заявила Екатерина Павловна, — „Записка“ ваша очень сильна».
Говорили не только о содержании «Записки…», но и о том, как ее представить царю. Был избран такой вариант: Карамзин не станет ее читать, просто Екатерина Павловна в удобный момент отдаст ее императору, таким образом, сохранится полная конфиденциальность.
В начале 1811 года императору поступил донос на Карамзина с обвинением его в шпионаже в пользу Франции, и Александр через Дмитриева сделал ему замечание и предупреждение. Карамзин, поняв серьезность положения и чувствуя, что Александр склоняется к тому, чтобы поверить доносу, вынужден был оправдываться.
В 1809 году в Россию приехал молодой французский аристократ шевалье де Месанс граф Делагард. Он имел большой успех в московских гостиных, был словоохотлив и любезен, сочинял и пел романсы, чрезвычайно нравившиеся дамам. Одновременно Месанс много и с одобрением говорил о том, что в Петербурге оживилась работа в масонских ложах, и расспрашивал о московских масонах. У полиции были сведения, что он заслан в Россию как шпион.
19 февраля 1811 года Карамзин пишет Дмитриеву: «Как удивило меня твое письмо по секрету. Ради Бога, мой любезный, как можно скорее доложи нашему дражайшему государю, что я сколь восхищен сим знаком его милостивого ко мне расположения, столь удивляюсь несправедливости московских донесений: я только один раз в жизни видел шевалье де Месанс, и он никогда не бывал у меня в доме, ибо своею наружностию и тоном мне не полюбился, и, получив от меня сухой ответ на свои учтивые фразы, не рассудил за благо ко мне приехать. Как можно доносить к императору столь ложно! Я даже подозреваю тут намерение повредить мне. Друг твой едва ли может быть обманут шпионом. Дом наш есть уже давно монастырь, куда изредка заглядывают одни благочестивые люди, например, гр. Ростопчин, Нелединский, Обрезков, Сушков, гр. Пушкин, бригадир Кашкин, Разумовский, Рябинин, Оболенские. Вот наше общество: как тут замешаться французу! Я же сам почти никуда не езжу; однако ж, слышу, что шевалье Месанс вербует здесь масонов, ссылаясь на петербургскую моду. Прибавь, любезнейший, что французские шпионы никогда не подумают войти в связь со мною: я не фанатик и не плут. Уведомь, когда об этом скажешь государю. Мне больно, что осмеливаются писать к нему столь неосновательно».
Карамзин, конечно, был уверен, что Дмитриев сделает все, чтобы оправдать его в глазах императора, но знал и то, что Александр слушает не одного Дмитриева и у царя может остаться тень подозрения… Об этом думал Карамзин перед встречей с Александром.
Александр прибыл в Тверь 15 марта. В тот же день Карамзин был ему представлен.
На следующий день Карамзин пишет Дмитриеву:
«Любезнейший друг! Вчера имел я счастие быть представлен государю в кабинете ее императорского высочества, моей благодетельницы. Ты знаешь нашего дражайшего монарха еще лучше, нежели я: следственно, нет нужды говорить о редкой доброте его. В первых словах он сказал мне поклон от тебя, прибавив, что тобою весьма доволен во всех отношениях. Было слово об Историческом обществе, и разговор о разных предметах продолжался около часа. Государь изволил много говорить с моею женою, и в кабинете и после обеда; между прочим, звал нас в Петербург, разумеется, только в знак ласки. Нынешний день будем также иметь счастие с ним обедать.
Все это есть следствие милостивого к нам расположения несравненной великой княгини: или оно никогда не переменится, или я буду счастлив менее прежнего, будучи действительно привязан к ней душою и сердцем. Она столь мила, что бранит меня за эту меланхолическую мысль; однако ж, я стою в том, что непостоянство есть мода здешнего света.
Ты шутишь, думаю, над моею излишнею скромностию: у меня нет секретов. Правда, я не сказал тебе об одном милостивом предложении, это останется до нашего свидания.
Люблю не быть малодушным, однако ж, желаю, чтобы государь выехал отсюда с благоприятным ко мне расположением…
Екатерина Андреевна свидетельствует тебе свое душевное почтение.
Думаю, что еще напишу тебе из Твери…»
В тоне письма чувствуются волнение и неуверенность. Кажется, Карамзин в душе подготавливает себя к тому, что и его настигнет «мода здешнего света» — непостоянство фортуны. Он ищет у Дмитриева поддержки и совета. Видимо, письмо другу помогло ему сосредоточиться, обдумать ситуацию, может быть, представить его ответ.
Александр пробыл в Твери пять дней и в каждый из этих дней виделся с Карамзиным, которого приглашали во дворец на обед, на беседу в кабинете. Карамзин читал главы из «Истории…» и один раз имел довольно длительный разговор с императором: царь развивал свои любимые мысли о необходимости ограничения или даже упразднения самодержавия. Карамзин возражал, приглашая собеседника спуститься с облаков на землю…
На следующий день после отъезда царя Карамзин пишет еще одно письмо Дмитриеву:
«Любезнейший друг!
Вчера мы в последний раз имели счастие обедать с государем, он уехал ночью. Сверх четырех обедов я с женою был два раза у него во внутренних комнатах, а в третий при великой княгине и принце читал ему свою „Историю“ долее двух часов, после чего говорил с ним немало — и о чем же? О самодержавии!! Я не имел счастия быть согласен с некоторыми его мыслями, но искренно удивлялся его разуму и скромному красноречию. Сердце мое всегда влеклось к нему, ибо угадывало и чувствовало доброту сего редкого монарха: теперь люблю, уважаю его по внутреннему удостоверению в красоте его души. Дай Бог, чтобы он был счастлив счастием России, вот первое желание моего сердца, привязанного к нему и к отечеству!
Прощаясь с нами, он вторично звал меня в Петербург и примолвил, что мы не имеем нужды в наемном доме, что дворец Аничковский довольно велик, что великая княгиня, без сомнения, с удовольствием поместит нас в своем доме. Чувствую всю цену его милости. Скажи ему, любезнейший друг, при случае, что я, и по правилам, и по сердцу, предан навеки монарху, столь редкому изящными качествами души.
Последние слова его были: „Что приказываешь к Ивану Ивановичу?“ Великая княгиня хотела даже, чтобы я дал государю письмо к тебе! „На это есть почта“, — сказал я с низким поклоном. Пусть другие забываются: мое дело помнить, что есть государь и что подданный. Он несколько раз говорил со мною о тебе, о твоем здоровье и не хочет верить, чтобы ты когда-нибудь бывал усердным пешеходом.
„Историю“ мою слушал он, кажется, с непритворным вниманием и удовольствием; никак не хотел прекратить нашего чтения; наконец, после разговора, взглянув на часы, спросил у великой княгини: „Угадайте время: двенадцатый час!“ Одним словом, я должен быть совершенно доволен».
Чтение «Истории…» — из пятого тома о Дмитрии Донском и Куликовской битве — и разговор о самодержавии происходили 18 марта, накануне отъезда царя. Это был тот момент, когда Александр, как это было видно, чувствовал к Карамзину искреннюю симпатию, и Екатерина Павловна сочла его наиболее подходящим, чтобы вручить брату «Записку о древней и новой России…». Он унес ее с собой в спальню.
«Записка о древней и новой России в ее политическом и гражданском отношении» представляет собой редчайший, может быть уникальный образец политического сочинения. Как правило, такие трактаты пишутся с заранее заданной целью и с заранее известными выводами, это трактаты-доказательства какой-либо идеи. Карамзин написал трактат-размышление. В выводах он честен и беспощаден даже по отношению к самому себе, когда логика фактов опровергает его собственные идеи. «Записка» конкретна: она касается России, взаимоотношений российской власти и народа, а не человечества и государства вообще, хотя, конечно, затрагивает общечеловеческие проблемы.
Карамзин рассматривает процесс функционирования Русского государства на протяжении тысячелетия, выявляет закономерности этого процесса, его нормальное течение, нарушения и возвращение в норму. Погружение в такую глубину времен дает возможность увидеть именно те тенденции, которые проявляются в течение веков. Когда Карамзин анализирует политическое и гражданское состояние России начала XIX века, он рассматривает его как конкретное проявление многовековых тенденций. Кстати сказать, конкретные проявления общих тенденций при аналогичных нарушениях в разные века оказывались весьма схожи. Почти два века, прошедшие после написания «Записки…», подтвердили справедливость замеченных и отмеченных Карамзиным особенностей российской политической и гражданской жизни. Правда, при этом они подтверждают и расхожую истину: опыт истории ничему не научил российских правителей. Наверное потому, что они просто к нему не обращались, ограничиваясь лишь обвинениями и разоблачениями предыдущего царствования, виною этому их короткая память, куцые знания. Однако попробуем избежать соблазна выбрать из «Записки…» места, которые так приложимы к современному политическому и гражданскому состоянию, что вполне могут быть цитатой из сегодняшней газеты, даже не будем останавливаться на эпитете «деревянные», которым характеризует историк русские деньги, потому, что Карамзин в «Записке о древней и новой России…» писал не о сегодняшней злобе дня, а о том, что было вчера, существует сегодня и, видимо, будет завтра.
«Несть лести в языце моем» — таким эпиграфом, цитатой из псалма, предваряет Карамзин текст «Записки…». Это и программа, и оправдание, потому что в «Записке…» основное место занимает критика. Конечно, Карамзин понимал, что он лично очень рискует, высказывая императору резко отрицательное мнение по важнейшим вопросам внешней и внутренней политики его правительства и о той страдательной роли, которую играет сам Александр в политических перипетиях. Однако резкость была вызвана необходимостью и желанием быть полезным отечеству в трудное время. Карамзин понимал, что нападение Наполеона на Россию неизбежно, что правительство своими действиями провоцирует Наполеона к войне против России, в то же время ослабляя ее непродуманно осуществляемыми и несвоевременными перед лицом сильного и вероломного врага социальными и государственными экспериментами.
«Настоящее бывает следствием прошедшего, — начинает Карамзин „Записку…“. — Чтобы судить о первом, надлежит вспомнить последнее; одно другим, так сказать, дополняется и в связи представляется мыслям яснее». Далее следует обзор истории Российского государства.
Киевская Русь как государство, пишет Карамзин, «во… сто лет достигла от колыбели до величия редкого… Что произвело феномен столь удивительный в истории? Пылкая, романтическая страсть наших первых князей к завоеваниям и единовластие, ими основанное на развалинах множества слабых, несогласных держав народных, из коих составилась Россия…
В XI веке государство Российское могло, как бодрый, пылкий юноша, обещать себе долголетие и славную деятельность… Пустыни украсились городами, города — избранными жителями; свирепость диких нравов смягчилась верою христианскою; на берегах Днепра и Волхова явились искусства византийские. Ярослав дал народу свиток законов гражданских, простых и мудрых, согласных с древними немецкими. Одним словом, Россия не только была обширным, но, в сравнении с другими, и самым образованным государством».
Однако затем обширная Русь, усвоившая удельную систему, стала дробиться на мелкие княжества. «Вместе с причиною ее могущества, столь необходимого для благоденствия, исчезло и могущество, и благоденствие народа. Открылось жалкое междоусобие малодушных князей, которые, забыв славу, пользу отечества, резали друг друга и губили народ, чтобы прибавить какой-нибудь ничтожный городок к своему уделу. Греция, Венгрия, Польша отдохнули: зрелище нашего внутреннего бедствия служило им поручительством в их безопасности. Дотоле боялись россиян, — начали презирать их… Россия в течение двух веков терзала собственные недра, пила слезы и кровь собственную.
Открылось и другое зло, не менее гибельное. Народ утратил почтение к князьям: владетель Торопца или Гомеля мог ли казаться ему столь важным смертным, как монарх всей России? Народ охладел в усердии к князьям, видя, что они, для ничтожных, личных выгод, жертвуют его кровью, и равнодушно смотрел на падение их тронов, готовый всегда взять сторону счастливейшего или изменить ему вместе с счастием; а князья, уже не имея ни доверенности, ни любви к народу, старались только умножать свою дружину воинскую: позволили ей теснить мирных жителей сельских и купцов; сами обирали их, чтоб иметь более денег в казне на всякий случай, и сею политикою, утратив нравственное достоинство государей, сделались подобны судьям-лихоимцам или тиранам, а не законным властителям. И так, с ослаблением государственного могущества, ослабела и внутренняя связь подданства с властью.
В таких обстоятельствах удивительно ли, что варвары покорили наше отечество? Удивительнее, что оно еще столь долго могло умирать по частям и в сердце, сохраняя вид и действия жизни государственной… Смелые, но безрассудные князья наши с горстью людей выходили в поле умирать героями. Батый, предводительствуя полумиллионом, топтал их трупы и в несколько месяцев сокрушил государство. В искусстве воинском предки наши не уступали никакому народу, ибо четыре века гремели оружием вне и внутри отечества; но, слабые разделением сил, несогласные даже и в общем бедствии, удовольствовались венцами мучеников, приняв оные в неравных битвах и в защите городов бренных».
Отмечая, что русские земли были захвачены с одной стороны татарами, с другой — «по самую Калугу» — Литвой, Карамзин говорит: «Казалось, что Россия погибла навеки» — и далее рассказывает о ее удивительном возрождении.
«Сделалось чудо. Городок, едва известный до XIV века, от презрения к его маловажности именуемый селом Кучковым, возвысил главу и спас отечество. Да будет честь и слава Москве! В ее стенах родилась, созрела мысль восстановить единовластие в истерзанной России, и хитрый Иван Калита, заслужив имя Собирателя земли Русской, есть первоначальник ее славного воскресения, беспримерного в летописях мира».
Политику Ивана Калиты Карамзин называет «наилучшей по всем обстоятельствам». Первое: он обеспечил безопасность своих подданных от грабежа татар. «Калита первый убедил хана не посылать собственных чиновников за данью в города наши, а принимать ее в Орде от бояр княжеских, ибо татарские вельможи, окруженные воинами, ездили в Россию более для наглых грабительств, нежели для собрания ханской дани. Никто не смел встретиться с ними: как скоро они являлись, земледельцы бежали от плуга, купцы — от товаров, граждане — от домов своих. Все ожило, когда хищники перестали ужасать народ своим присутствием: села, города успокоились, торговля пробудилась, не только внутренняя, но и внешняя; народ и казна обогатились — дань ханская уже не тяготила их. Вторым важным замыслом Калиты было присоединение частных уделов к Великому Княжеству. Усыпляемые ласками властителей московских, ханы с детскою невинностью дарили им целые области и подчиняли других князей российских, до самого того времени, как сила, воспитанная хитростью, довершила мечом дело нашего освобождения.
Глубокомысленная политика князей московских не удовольствовалась собранием частей в целое: надлежало еще связать их твердо и единовластие усилить самодержавием…
Сие великое творение князей московских было произведено не личным их геройством, ибо, кроме Донского, никто из них не славился оным, но единственно умной политической системой, согласно с обстоятельствами времени. Россия основалась победами и единоначалием, гибла от разновластия, а спаслась мудрым самодержавием».
Карамзин прослеживает исторический путь самодержавия в России: величие страны при Иване III, когда «Европа устремила глаза на Россию: государи, папы, республики вступили с нею в дружелюбные сношения», когда Россия «пользовалась важными открытиями тогдашних времен», когда было упорядочено законодательство и когда «политическая система государей московских заслуживала удивление своею мудростью: имея целью одно благоденствие народа, они воевали только по необходимости, всегда готовые к миру, уклоняясь от всякого участия в делах Европы, более приятного для суетности монархов, нежели полезного для государства, и, восстановив Россию в умеренном, так сказать, величии, не алкали завоеваний неверных или опасных, желая сохранять, а не приобретать».
Карамзин подводит итог этого периода истории России: «Внутри самодержавие укоренилось. Никто, кроме государя, не мог ни судить, ни жаловать: всякая власть была излиянием монаршей. Жизнь, имение зависели от произвола царей, и знаменитейшее в России титло уже было не княжеское, не боярское, но титло слуги царева. Народ, избавленный князьями московскими от бедствий внутреннего междоусобия и внешнего ига, не жалел о своих древних вечах и сановниках, которые умеряли власть государеву; довольный действием, не спорил о правах».
Затем, при Иване Грозном, наступает тяжкое испытание для идеи самодержавия, но худо-бедно авторитет его пока еще держится. «Кроме злодеев, ознаменованных в истории названием опричнины, все люди, знаменитые богатством или саном, ежедневно готовились к смерти и не предпринимали ничего для спасения жизни своей! Время и расположение умов достопамятное! Нигде и никогда грозное самовластие не предлагало столь жестоких искушений для народной добродетели, для верности или повиновения; но сия добродетель даже не усумнилась в выборе между гибелью и сопротивлением».
Уважение к самодержцу в народе пало, когда царем стал Борис Годунов, «нравственное могущество царское ослабело в сем избранном венценосце», — пишет Карамзин и объясняет это тем, что Годунов не был наследственным, то есть законным, монархом: «Народ помнил его слугою придворным». Поэтому так горячо был встречен народом Лжедимитрий, признанный законным наследником.
Однако для самодержца мало называться самодержцем и иметь наследственное право на престол. Судьба Лжедимитрия показала это:
«Но Лжедимитрий был тайный католик, и нескромность его обнаружила сию тайну. Он имел некоторые достоинства и добродушие, но голову романтическую и на самом троне характер бродяги; любил иноземцев до пристрастия и, не зная истории своих мнимых предков, ведал малейшие обстоятельства жизни Генриха IV, короля французского, им обожаемого. Наши монархические учреждения XV и XVI века приняли иной образ: малочисленная Дума Боярская, служив прежде единственно Царским советом, обратилась в шумный сонм ста правителей, мирских и духовных, коим беспечный и ленивый Димитрий вверил внутренние дела государственные, оставляя для себя внешнюю политику; иногда являлся там и спорил с боярами к общему удивлению: ибо россияне дотоле не знали, как подданный мог торжественно противоречить монарху. Веселая обходительность его вообще преступала границы благоразумия и той величественной скромности, которая для самодержавцев гораздо нужнее, нежели для монахов картезианских. Сего мало. Димитрий явно презирал русские обычаи и веру: пировал, когда народ постился; забавлял свою невесту пляскою скоморохов в монастыре Вознесенском; хотел угощать бояр яствами, гнусными для их суеверия; окружил себя не только иноземною стражею, но шайкою иезуитов, говорил о соединении церквей и хвалил латинскую. Россияне перестали уважать его, наконец, возненавидели и, согласясь, что истинный сын Иоаннов не мог бы попирать ногами святыню своих предков, возложили руку на самодержца».
Но мало того, что Лжедимитрий, нося сан монарха, был убит, его убийством было уничтожено государство: «Сие происшествие имело ужасные следствия для России; могло бы иметь еще и гибельнейшие. Самовольные управы народа бывают для гражданских обществ вреднее личных несправедливостей или заблуждений государя. Мудрость целых веков нужна для утверждения власти: один час народного исступления разрушает основу ее, которая есть уважение нравственное к сану властителей. Москвитяне истерзали того, кому недавно присягали в верности: горе его преемнику и народу!»
Следствием была Смута: «Правительство рушилось, государство погибало». Народ переборол Смуту, потому что «вера, любовь к своим обычаям и ненависть к чужеземной власти произвели общее славное восстание народа под знаменами некоторых верных отечеству бояр».
«Все хотели одного — целости, блага России» и обратились к традиционному государственному устройству — избрали царя, причем в избрании участвовали все сословия.
Время двух первых царей династии Романовых — это восстановление России и ее дальнейшее развитие, время реформ. Прежняя, как говорит Карамзин, «восточная простота» государственных учреждений «уже не ответствовала государственному возрасту России, и множество дел требовало более посредников между царем и народом. Учредились в Москве приказы, которые ведали дела всех городов и судили наместников. Но еще суд не имел устава полного, ибо Иоаннов оставлял много на совесть или произвол судящего. Уверенный в важности такого дела, царь Алексей Михайлович назначил для оного мужей думных и повелел им, вместе с выборными всех городов, всех состояний исправить Судебник, дополнить его законами греческими, нам давно известными, новейшими указами царей и необходимыми прибавлениями на случаи, которые уже встречаются в судах, но еще не решены законом ясным, Россия получила Уложение, скрепленное патриархом, всеми значительными духовными, мирскими чиновниками и выборными городскими. Оно, после хартии Михайлова избрания, есть доныне важнейший Государственный завет нашего Отечества.
Вообще царствование Романовых — Михаила, Алексея, Феодора — способствовало сближению россиян с Европою, как в гражданских учреждениях, так и в нравах от частых государственных сношений с ее дворами, от принятия в нашу службу многих иноземцев и поселения других в Москве. Еще предки наши усердно следовали своим обычаям, но пример начинал действовать, и явная польза, явное превосходство одерживали верх над старым навыком в воинских Уставах, в системе дипломатической, в образе воспитания или учения, в самом светском обхождении: ибо нет сомнения, что Европа от XIII до XVI века далеко опередила нас в гражданском просвещении. Сие изменение делалось постепенно, тихо, едва заметно, как естественное возрастание, без порывов и насилия. Мы заимствовали, но как бы нехотя, применяя все к нашему и новое соединяя со старым».
Отдавая должное деятельности Петра I, целью которого было «новое величие России» и «совершенное присвоение обычаев европейских», его успехам на этом пути, Карамзин считает нужным обратить внимание читателя и на «вредную сторону его блестящего царствования»:
«Умолчим о пороках личных; но сия страсть к новым для нас обычаям преступила в нем границы благоразумия. Петр не хотел вникнуть в истину, что дух народный составляет нравственное могущество государств, подобно физическому, нужное для их твердости. Сей дух и вера спасли Россию во времена самозванцев; он есть не что иное, как привязанность к нашему особенному, не что иное, как уважение к своему народному достоинству. Искореняя древние навыки, представляя их смешными, хваля и вводя иностранные, государь России унижал россиян в собственном их сердце. Презрение к самому себе располагает ли человека и гражданина к великим делам? Любовь к отечеству питается сими народными особенностями, безгрешными в глазах космополита, благотворными в глазах политика глубокомысленного. Просвещение достохвально, но в чем состоит оно? В знании нужного для благоденствия: художества, искусства, науки не имеют иной цены. Русская одежда, пища, борода не мешали заведению школ. Два государства могут стоять на одной степени гражданского просвещения, имея нравы различные. Государство может заимствовать от другого полезные сведения, не следуя ему в обычаях. Пусть сии обычаи естественно изменяются, но предписывать им Уставы есть насилие, беззаконное и для монарха самодержавного. Народ в первоначальном завете с венценосцами сказал им: „Блюдите нашу безопасность вне и внутри, наказывайте злодеев, жертвуйте частью для спасения целого“, — но не сказал: „Противуборствуйте нашим невинным склонностям и вкусам в домашней жизни“. В сем отношении государь, по справедливости, может действовать только примером, а не указом.
Жизнь человеческая кратка, а для утверждения новых обычаев требуется долговременность. Петр ограничил свое преобразование дворянством. Дотоле, от сохи до престола, россияне сходствовали между собою некоторыми общими признаками наружности и в обыкновениях, — со времен Петровых высшие степени отделились от нижних, и русский земледелец, мещанин, купец увидел немцев в русских дворянах, ко вреду братского, народного единодушия государственных состояний.
В течение веков народ обвык чтить бояр как мужей, ознаменованных величием, — поклонялся им с истинным уничижением, когда они со своими благородными дружинами, с азиатскою пышностью, при звуке бубнов являлись на стогнах, шествуя в храм Божий или на совет к государю. Петр уничтожил достоинство бояр: ему надобны были министры, канцлеры, президенты! Вместо древней славной Думы явился Сенат, вместо приказов — коллегии, вместо дьяков — секретари и проч. Та же бессмысленная для россиян перемена в воинском чиноначалии: генералы, капитаны, лейтенанты изгнали из нашей рати воевод, сотников, пятидесятников и проч. Честью и достоинством россиян сделалось подражание».
Вредной ошибкой Петра Карамзин считает то, что он уничтожил патриаршество и фактически «объявил себя главою церкви». В результате церковь попадает в подчинение мирской власти и «теряет свой характер священный: усердие к ней слабеет, а с ним и вера, а с ослаблением веры государь лишается способа владеть сердцами народа в случаях чрезвычайных, где нужно все забыть, все оставить для Отечества и где Пастырь душ может обещать в награду один венец мученический».
Также ошибкой Петра называет Карамзин основание новой столицы в нездоровой местности: Петербург «основан на слезах и трупах» и продолжает пожинать «новые жертвы преждевременной смерти».
Но главное — Петр оставил многое недоделанным, незавершенным, а его наследники преследовали не интересы России, а «пользы личного властолюбия». Последующие царствования, «аристократия, олигархия губили отечество». Анна, бироновщина вызвали всеобщую ненависть, и в результате — «лекарь француз и несколько пьяных гренадеров возвели дочь Петрову на престол величайшей империи в мире с восклицаниями: „Гибель иноземцам! несть россиянам!“ Первые времена сего царствования ознаменовались нахальством славной лейб-компании, возложением голубой ленты на малороссийского певчего и бедствием наших государственных благодетелей — Остермана и Миниха, которые никогда не были так велики, как стоя под эшафотом и желая счастия России и Елизавете. Вина их состояла в усердии к императрице Анне и во мнении, что Елизавета, праздная, сластолюбивая, не могла хорошо управлять государством. Несмотря на то россияне хвалили ее царствование: она изъявляла к ним более доверенности, нежели к немцам; восстановила власть Сената, отменила смертную казнь, имела любовников добродушных, страсть к весельям и нежным стихам. Вопреки своему человеколюбию, Елизавета вмешалась в войну кровопролитную и для нас бесполезную…
Ужасные монополии сего времени долго жили в памяти народа, утесняемого для выгоды частных людей и ко вреду самой казны. Многие из заведений Петра Великого пришли в упадок от небрежения, и вообще царствование Елизаветы не прославилось никакими блестящими деяниями ума государственного. Несколько побед, одержанных более стойкостью воинов, нежели дарованием военачальников, Московский университет и оды Ломоносова остаются красивейшими памятниками сего времени. Как при Анне, так и при Елизавете Россия текла путем, предписанным ей рукою Петра, более и более удаляясь от своих древних нравов и сообразуясь с европейскими. Замечались успехи светского вкуса. Уже двор наш блистал великолепием и, несколько лет говорив по-немецки, начал употреблять язык французский. В одежде, в экипажах, в услуге вельможи наши мерились с Парижем, Лондоном, Веною. Но грозы самодержавия еще пугали воображение людей: осматривались, произнося имя самой кроткой Елизаветы или министра сильного; еще пытки и Тайная канцелярия существовали.
Новый заговор — и несчастный Петр III в могиле со своими жалкими пороками… Екатерина II была истинною преемницею величия Петрова и второю образовательницею новой России. Главное дело сей незабвенной монархини в том, что ею смягчилось самодержавие, не утратив силы своей. Она ласкала так называемых философов XVIII века и пленялась характером древних республиканцев, но хотела повелевать, как земной Бог, — и повелевала. Петр, насильствуя обычаи народные, имел нужду в средствах жестоких, — Екатерина могла обойтись без оных, к удовольствию своего нежного сердца, ибо не требовала от россиян ничего противного их совести и гражданским навыкам, стараясь единственно возвеличить данное ей Небом Отечество или славу свою — победами, законодательством, просвещением. Ее душа, гордая, благородная, боялась унизиться робким подозрением, — и страхи Тайной канцелярии исчезли, с ними вместе исчез у нас и дух рабства, по крайней мере, в высших гражданских состояниях…
Возвысив нравственную цену человека в своей державе, она пересмотрела все внутренние части нашего здания государственного и не оставила ни единой без поправления: Уставы Сената, губерний, судебные, хозяйственные, военные, торговые усовершенствовались ею. Внешняя политика сего царствования достойна особенной хвалы: Россия с честью и славою занимала одно из первых мест в государственной европейской системе. Воинствуя, мы разили. Петр удивил Европу своими победами, — Екатерина приучила ее к нашим победам…»
Однако внешний блеск, внешние победы царствования Екатерины II скрывали за собой нечто противоположное: язвы, разъедавшие государство и общество. Карамзин пишет и об этом:
«Но согласимся, что блестящее царствование Екатерины представляет взору наблюдателя и некоторые пятна. Нравы более развратились в палатах и хижинах — там от примеров Двора любострастного, здесь от выгодного для казны умножения питейных домов. Пример Анны и Елизаветы извиняет ли Екатерину? Богатства государственные принадлежат ли тому, кто имеет единственно лицо красивое? Слабость тайная есть только слабость; явная — порок, ибо соблазняет других. Самое достоинство государя не терпит, когда он нарушает устав благонравия: как люди ни развратны, но внутренне не могут уважать развратных. Требуется ли доказательств, что искреннее почтение к добродетелям монарха утверждает власть его? Горестно, но должно признаться, что, хваля усердно Екатерину за превосходные качества души, невольно вспоминаем ее слабости и краснеем за человечество. Заметим еще, что правосудие не цвело в сие время; вельможа, чувствуя несправедливость свою в тяжбе с дворянином, переносил дело в Кабинет, там засыпало оно и не пробуждалось. В самых государственных учреждениях Екатерины видим более блеска, нежели основательности; избиралось не лучшее по состоянию вещей, но красивейшее по формам. Таково было новое учреждение губерний, изящное на бумаге, но худо примененное к обстоятельствам России. Солон говорил: „Мои законы несовершенные, но лучшие для афинян“. Екатерина хотела умозрительного совершенства в законах, не думая о легчайшем, полезнейшем действии оных: дала нам суды, не образовав судей; дала правила без средств исполнения. Многие вредные следствия Петровой системы также яснее открылись при сей государыне: чужеземцы овладели у нас воспитанием, двор забыл язык русский; от излишних успехов европейской роскоши дворянство одолжало; дела бесчестные, внушаемые корыстолюбием для удовлетворения прихотям, стали обыкновеннее; сыновья бояр наших рассыпались по чужим землям тратить деньги и время для приобретения французской или английской наружности. У нас были академии, высшие училища, народные школы, умные министры, приятные светские люди, герои, прекрасное войско, знаменитый флот и великая монархиня, — не было хорошего воспитания, твердых правил и нравственности в гражданской жизни. Любимец вельможи, рожденный бедным, не стыдился жить пышно; вельможа не стыдился быть развратным. Торговали правдою и чинами. Екатерина — Великий Муж в главных собраниях государственных — являлась женщиною в подробностях монаршей деятельности: дремала на розах, была обманываема или себя обманывала; не видала или не хотела видеть многих злоупотреблений, считая их, может быть, неизбежными и довольствуясь общим, успешным, славным течением ее царствования.
По крайней мере, сравнивая все известные нам времена России, едва ли не всякий из нас скажет, что время Екатерины было счастливейшее для гражданина российского; едва ли не всякий из нас пожелал жить тогда, а не в иное время».
Царствование Павла I компрометировало самодержавие, причиной того была личность самого императора.
«Но что сделали якобинцы в отношении к республикам, то Павел сделал в отношении к самодержавию: заставил ненавидеть злоупотребления оного. По жалкому заблуждению ума и вследствие многих личных претерпенных им неудовольствий, он хотел быть Иоанном IV; но россияне уже имели Екатерину II, знали, что государь не менее подданных должен исполнять свои святые обязанности, коих нарушение уничтожает древний завет власти с повиновением и низвергает народ со степени гражданственности в хаос частного естественного права. Сын Екатерины мог быть строгим и заслужить благодарность Отечества; к неизъяснимому изумлению россиян, он начал господствовать всеобщим ужасом, не следуя никаким Уставам, кроме своей прихоти; считал нас не подданными, а рабами; казнил без вины, награждал без заслуг; отнял стыд у казни, у награды — прелесть; унизил чины и ленты расточительностью в оных; легкомысленно истреблял долговременные плоды государственной мудрости, ненавидя в них дело своей матери; умертвил в полках наших благородный дух воинский, воспитанный Екатериною, и заменил его духом капральства. Героев, приученных к победам, учил маршировать; отвратил дворян от воинской службы; презирая душу, уважал шляпы и воротники; имея как человек природную склонность к благотворению, питался желчию зла; ежедневно вымышлял способы устрашать людей — и сам всех более страшился; думал соорудить себе неприступный дворец — и соорудил гробницу!.. Заметим черту, любопытную для наблюдателя: в сие царствование ужаса, по мнению иноземцев, россияне боялись даже и мыслить — нет! говорили, и смело!.. Умолкали единственно от скуки частого повторения, верили друг другу — и не обманывались! Какой-то дух искреннего братства господствовал в столицах: общее бедствие сближало сердца, и великодушное остервенение против злоупотреблений власти заглушало голос личной осторожности. Вот действия Екатеринина человеколюбивого царствования: оно не могло быть истреблено в 4 года Павлова и доказывало, что мы были достойны иметь правительство мудрое, законное, основанное на справедливости.
Россияне смотрели на сего монарха, как на грозный метеор, считая минуты и с нетерпением ожидая последней…» В заключение исторического обзора Карамзин пишет о том, что безвластие приносит беды народу и государству, и приходит к выводу, что в каждом заговоре, которым бывает свергнута законная власть и страна ввергнута в бедствие, виновны и заговорщики, и сами властители: «Заговоры суть бедствия, колеблют основу государств и служат опасным примером для будущности. Если некоторые вельможи, генералы, телохранители присвоят себе власть тайно губить монархов или сменять их, что будет самодержавие? Игралищем олигархии, и должно скоро обратиться в безначалие, которое ужаснее самого злейшего властителя, подвергая опасности всех граждан, а тиран казнит только некоторых. Мудрость веков и благо народное утвердили сие правило для монархий, что закон должен располагать троном, а Бог, один Бог — жизнию царей!.. Кто верит Провидению, да видит в злом самодержце бич гнева небесного! Снесем его, как бурю, землетрясение, язву — феномены страшные, но редкие: ибо мы в течение 9 веков имели только двух тиранов, ибо тиранство предполагает необыкновенное ослепление ума в государе, коего действительное счастие неразлучно с народным, с правосудием и с любовью к добру. Заговоры да устрашают народ для спокойствия государей! Да устрашают и государей для спокойствия народов!.. Две причины способствуют заговорам: общая ненависть или общее неуважение к властителю. Бирон и Павел были жертвою ненависти, правительница Анна и Петр III — жертвою неуважения. Миних, Лесток и другие не дерзнули бы на дело, противное совести, чести и всем Уставам государственным, если бы сверженные ими властители пользовались уважением и любовью россиян».
Затем Карамзин переходит к современным событиям, разбирая их опять-таки как историк — в общей панораме движения времени:
«Доселе говорил я о царствованиях минувших — буду говорить о настоящем с моею совестью и с государем, по лучшему своему уразумению. Какое имею право? Любовь к Отечеству и монарху, некоторые, может быть, данные мне Богом способности, некоторые знания, приобретенные мною в летописях мира и в беседах с мужами великими, т. е. в их творениях. Чего хочу? С добрым намерением — испытать великодушие Александра и сказать, что мне кажется справедливым и что некогда скажет история».
Карамзин понимает и одобряет внутреннее желание Александра законодательно ограничить самовластие, проявившееся отрицательными качествами в Павле, но полагает, что в настоящее время введение таких мер несвоевременно и приведет к дестабилизации положения в государстве.
«В самом деле, можно ли и какими способами ограничить самовластие в России, не ослабив спасительной царской власти? Умы легкие не затрудняются ответом и говорят: „Можно, надобно только поставить закон еще выше государя“. Но кому дадим право блюсти неприкосновенность этого закона? Сенату ли? Совету ли? Кто будут члены их? Выбираемые государем или государством? В первом случае они — угодники царя, во втором захотят спорить с ним о власти, — вижу аристократию, а не монархию. Далее: что сделают сенаторы, когда монарх нарушит Устав? Представят о том его величеству? А если он десять раз посмеется над ними, объявят ли его преступником? Возмутят ли народ?.. Всякое доброе русское сердце содрогается от сей ужасной мысли. Две власти государственные в одной державе суть два грозные льва в одной клетке, готовые терзать друг друга, а право без власти есть ничто. Самодержавие основало и воскресило Россию: с переменою Государственного Устава ее она гибла и должна погибнуть, составленная из частей столь многих и разных, из коих всякая имеет свои особенные гражданские пользы. Что, кроме единовластия неограниченного, может в сей махине производить единство действия?»
Пути реального, действенного ограничения самовластия Карамзин видит в ином. Он рассуждает так: если Александр будет царствовать «добродетельно», придерживаясь «законов Божиих и совести», он «приучит подданных ко благу». Такое правление станет народными обычаями и правилами, и его наследники, если и захотят злоупотребить властью, встретят народную ненависть. «Тиран может иногда безопасно господствовать после тирана, но после государя мудрого — никогда», — заключает Карамзин.
Начиная изложение своих соображений о настоящем положении страны, Карамзин прибегает к авторитету общественного мнения, к той силе, которая может влиять на государственную политику.
«Все россияне были согласны в добром мнении о качествах юного монарха: он царствует 10 лет, и никто не переменит о том своих мыслей; скажу еще более: все согласны, что едва ли кто-нибудь из государей превосходил Александра в любви, в ревности к общему благу; едва ли кто-нибудь столь мало ослеплялся блеском венца и столь умел быть человеком на троне, как он!.. Но здесь имею нужду в твердости духа, чтобы сказать истину. Россия наполнена недовольными: жалуются в палатах и в хижинах, не имеют ни доверенности, ни усердия к правлению, строго осуждают его цели и меры. Удивительный государственный феномен! Обыкновенно бывает, что преемник монарха жестокого легко снискивает всеобщее одобрение, смягчая правила власти: успокоенные кротостью Александра, безвинно не страшась ни Тайной канцелярии, ни Сибири и свободно наслаждаясь всеми позволенными в гражданских обществах удовольствиями, каким образом изъясним сие горестное расположение умов? Несчастными обстоятельствами Европы и важными, как думаю, ошибками правительства, ибо, к сожалению, можно с добрым намерением ошибаться в средствах добра. Увидим…»
Прежде всего, Карамзин обращает внимание на неудачную и непоследовательную внешнюю политику правительства, которая объективно способствовала усилению Наполеона. Рассорив Россию с союзниками и нанеся ей огромный материальный и моральный ущерб, она тем не менее вела не к миру с Францией, а к неизбежному военному столкновению с ней. В сложившейся ситуации Карамзин обвиняет правительство и ближайшее окружение императора: «Никто не уверит россиян, чтобы советники Трона в делах внешней политики следовали правилам истинной, мудрой любви к Отечеству и к доброму государю. Сии несчастные, видя беду, думали единственно о пользе своего личного самолюбия: всякий из них оправдывался, чтобы винить монарха».
Свои замечания о переменах внутри государства Карамзин предваряет общими рассуждениями о самом процессе изменений государственного устройства и государственных учреждений, обычно болезненно отзывающемся на ходе повседневных дел и жизни населения.
«Посмотрим, как они (то есть „советники Трона“. — В. М.) действовали и действуют внутри государства. Вместо того чтобы немедленно обращаться к порядку вещей Екатеринина царствования, утвержденному опытом 34 лет и, так сказать, оправданному беспорядками Павлова времени; вместо того чтобы отменить единственно излишнее, прибавить нужное, одним словом, исправлять по основательному рассмотрению, советники Александровы захотели новостей в главных способах монаршего действия, оставив без внимания правило мудрых, что всякая новость в государственном порядке есть зло, к коему надобно прибегать только в необходимости: ибо одно время дает надлежащую твердость уставам; ибо более уважаем тот, что давно уважаем, и все делаем лучше от привычки».
Утверждая, что сложившаяся в царствование Екатерины II «система правительства не уступала в благоустройстве никакой иной европейской, заключая в себе, кроме общего со всеми, некоторые особенности, сообразные с местными обстоятельствами империи», Карамзин рассматривает министерства, учрежденные «согласно с мыслями фельдмаршала Миниха и с системою правительств иностранных». Министерства были созданы, но не было разработано верного, ясного руководства для их работы.
Карамзин задается вопросом, какая от этих реформ последовала польза. «Министерские бюро заняли место коллегий. Где трудились знаменитые чиновники, президент и несколько заседателей, имея долговременный навык и строгую ответственность правительствующего места, — там увидели мы маловажных чиновников, директоров, экспедиторов, столоначальников, которые, под щитом министра, действуют без всякого опасения. Скажут, что министр все делает и за все ответствует; но одно честолюбие бывает неограниченно. Силы и способности смертного заключены в пределах весьма тесных. Например, министр внутренних дел, захватив почти всю Россию, мог ли основательно вникать в смысл бесчисленных входящих к нему и выходящих от него бумаг? Могли даже разуметь предметы столь различные? Начали являться, одни за другими, комитеты: они служили сатирой на учреждение министерств, доказывая их недостаток для благоуспешного правления. Наконец заметили излишнюю многосложность внутреннего министерства… Что же сделали?.. Прибавили новое, столь же многосложное и непонятное для русских в его составе».
Для согласования действий был создан из министров еще один комитет, «но сей Комитет не походит ли на Совет 6 или 7 разноземцев, из коих всякий говорит особенным языком, не понимая других, — замечает Карамзин. — Министр морских сил обязан ли разуметь тонкости судебной науки или правила государственного хозяйства, торговли и проч.? Еще важнее то, что каждый из них, имея нужду в сговорчивости товарищей для своих собственных выгод, сам делается сговорчив».
Карамзин объясняет сложившуюся ситуацию прежде всего «излишней поспешностью» введения новых форм, неожиданной, скоропалительной новизной и замечает: «Спасительными уставами бывают единственно те, коих давно желают лучшие умы в государстве и которые, так сказать, предчувствуются народом, будучи ближайшим целебным средством на известное зло: учреждение министерств и Совета имело для всех действие внезапности. По крайней мере, авторы долженствовали изъяснить пользу своих новых образований: читаю и вижу одни сухие формы. Мне чертят линии для глаз, оставляя мой ум в покое. Говорят россиянам: „Было так, отныне будет иначе“. Для чего? — не сказывают. Петр Великий в важных переменах государственных давал отчет народу: взгляните на Регламент духовный, где император открывает вам всю душу свою, все побуждения, причины и цели сего Устава. Вообще новые законодатели России славятся наукою письмоводства более, нежели наукою государственною…»
Поскольку недееспособность новой системы государственного управления была видна всем, таким же всеобщим неминуемо должно было стать и ее осуждение.
«Рассматривая, таким образом, сии новые государственные творения и видя их незрелость, добрые россияне жалеют о бывшем порядке вещей. С Сенатом, с коллегиями, с генерал-прокурором у нас шли дела и прошло блестящее царствование Екатерины II. Все мудрые законодатели, принуждаемые изменять уставы политические, старались как можно менее отходить от старых. „Если число и власть сановников необходимо должны быть переменены, — говорит умный Макиавелли, — то удержите хотя имя их для народа“. Мы поступаем совсем иначе: оставляем вещь, гоним имена, для произведения того же действия вымышляем другие способы! Зло, к которому мы привыкли, для нас чувствительно менее нового, а новому добру как-то не верится. Перемены сделанные не ручаются за пользу будущих: ожидают их более со страхом, нежели с надеждой, ибо к древним государственным зданиям прикасаться опасно. Россия же существует около 1000 лет, и не в образе дикой Орды, но в виде государства великого, а нам все твердят о новых образованиях, о новых уставах, как будто бы мы недавно вышли из темных лесов американских! Требуем более мудрости хранительной, нежели творческой. Если история справедливо осуждает Петра I за излишнюю страсть его к подражанию иноземным державам, то оно в наше время не будет ли еще страшнее? Где, в какой земле европейской блаженствует народ, цветет правосудие, сияет благоустройство, сердца довольны, умы спокойны?..
Мы читаем в прекрасной душе Александра сильное желание утвердить в России действие закона… Оставив прежние формы, но двигая, так сказать, оные постоянным духом ревности к общему добру, он скорее мог бы достигнуть сей цели…
Скажем ли, повторим ли, что одна из главных причин неудовольствия россиян на нынешнее правительство есть излишняя любовь его к государственным преобразованиям, которые потрясают основу империи и коих благотворность остается доселе сомнительной».
После критики новой системы государственного управления Карамзин переходит к частным постановлениям правительства, отмечая особенно неудачные.
Первым из них в перечне Карамзина стоит Манифест о милиции 1806 года, которым император и правительство предписывали создавать ополчение в помощь регулярным войскам ввиду угрозы вторжения французской армии в пределы России. «Верю, что советники государевы имели доброе намерение, — пишет Карамзин, — но худо знали состояние России». Предполагалось собрать 60 тысяч ратников, но военное ведомство не имело оружия, чтобы вооружить их. Содержание такой армии должно было разорить и дворян, и крестьян. В результате, говорит Карамзин, «изумили дворян, испугали земледельцев; подвозы, работы остановились; с горя началось пьянство между крестьянами; ожидали и дальнейших неистовств. Бог защитил нас. Нет сомнения, что благородные сыны Отечества готовы были тогда на великодушные жертвы, но скоро общее усердие простыло; увидели, что правительство хотело невозможного; доверенность к нему ослабела, и люди, в первый раз читавшие Манифест со слезами, чрез несколько дней начали смеяться над жалкой милицией! Наконец уменьшилось число ратников… Имели 7 месяцев времени — и не дали армии никакой сильной подмоги! Зато — мир Тильзитский…» Карамзин говорит также и о том, что можно было бы предпринять в тогдашних обстоятельствах: «Если бы правительство, вместо необыкновенной для нас милиции, потребовало от государства 150 тысяч рекрутов с хлебом, с подводами, с деньгами, то сие бы не произвело ни малейшего волнения в России и могло бы усилить нашу армию прежде Фридландской битвы. Надлежало бы только не дремать в исполнении».
Также понапрасну были истрачены миллионы на образование, поскольку и здесь не учли российской действительности: «Выписали профессоров, не приготовив учеников; между первыми много достойных людей, но мало полезных; ученики не разумеют иноземных учителей, ибо худо знают язык латинский, и число их так невелико, что профессоры теряют охоту ходить в классы. Вся беда оттого, что мы образовали свои университеты по немецким, не рассудив, что здесь иные обстоятельства. В Лейпциге, в Геттингене надобно профессору только стать на кафедру — зал наполнится слушателями. У нас нет охотников для высших наук. Дворяне служат, а купцы желают знать существенно арифметику или языки иностранные для выгоды своей торговли. В Германии сколько молодых людей учатся в университетах для того, чтобы сделаться адвокатами, судьями, пасторами, профессорами! — наши стряпчие и судьи не имеют нужды в знании римских прав; наши священники образуются кое-как в семинариях и далее не идут, а выгоды ученого состояния в России так еще новы, что отцы не вдруг еще решатся готовить детей своих для оного. Вместо 60 профессоров, приехавших из Германии в Москву и другие города, я вызвал бы не более 20 и не пожалел бы денег для умножения числа казенных питомцев в гимназиях; скудные родители, отдавая туда сыновей, благословляли бы милость государя, и призренная бедность чрез 10–15 лет произвела бы в России ученое состояние. Смею сказать, что нет иного действительнейшего средства для успеха в сем намерении. Строить, покупать домы для университетов, заводить библиотеки, кабинеты, ученые общества, призывать знаменитых иноземных астрономов, физиков — есть пускать в глаза пыль».
Карамзин критикует изданный в 1809 году Указ об экзаменах, по которому чиновники для производства в чин VIII класса (коллежский асессор), дающий ряд привилегий, чин небольшой и обычно достигаемый разночинцами в результате долговременной и усердной службы, должны были иметь диплом об окончании государственного высшего учебного заведения или же подвергнуться экзамену по его программе. Такие же условия ставились для получения чина V класса (статский советник), последнего предгенеральского.
Карамзин называет указ «несчастным» и пишет о нем:
«Отныне никто не должен быть производим ни в статские советники, ни в асессоры без свидетельства о своей учености. Доселе в самых просвещенных государствах требовалось от чиновников только необходимого для их службы знания: науки инженерной — от инженера, законоведения — от судьи и проч. У нас председатель Гражданской палаты обязан знать Гомера и Феокрита, секретарь сенатский — свойство оксигена и всех газов, вице-губернатор — Пифагорову фигуру, надзиратель в доме сумасшедших — римское право, или умрут коллежскими и титулярными советниками. Ни 40-летняя деятельность государственная, ни важные заслуги не освобождают от долга знать вещи, совсем для нас чуждые и бесполезные. Никогда любовь к наукам не производила действия, столь несогласного с их целью! Забавно, что сочинитель сего Указа, предписывающего всем знать риторику, сам делает в нем ошибки грамматические!.. Не будем говорить о смешном; заметим только вредное. Доныне дворяне и недворяне в гражданской службе искали у нас чинов или денег; первое побуждение невинно, второе опасно: ибо умеренность жалованья производит в корыстолюбивых охоту мздоимства. Теперь, не зная ни физики, ни статистики, ни других наук, для чего будут служить титулярные и коллежские советники? Лучшие, т. е. честолюбивые, возьмут отставку, худшие, т. е. корыстолюбивые, останутся драть кожу с живого и мертвого. Уже видим и примеры. Вместо сего нового постановления надлежало бы только исполнить сказанное в Уставе университетском, что впредь молодые люди, вступая в службу, обязаны предъявлять свидетельство о своих знаниях. От начинающих можно всего требовать, но кто уже давно служит, с тем нельзя, по справедливости, делать новых условий для службы; он поседел в трудах, в правилах чести и в надежде иметь некогда чин статского советника, ему обещанного законом; а вы нарушаете сей контракт государственный. И вместо всеобщих знаний должно от каждого человека требовать единственно нужных для той службы, коей он желает посвятить себя: юнкеров Иностранной коллегии испытывайте в статистике, истории, географии, дипломатике, языках; других — только в знаниях отечественного языка и права русского, а не римского, для нас бесполезного; третьих — в геометрии, буде они желают быть землемерами и т. д. Хотеть лишнего или не хотеть должного — равно предосудительно».
Другой указ, запрещающий помещикам продавать крестьян в рекруты, пишет Карамзин, Александру внушило «самое святейшее человеколюбие», но в то же время этот указ имеет и отрицательные следствия: «Дотоле лучшие земледельцы охотно трудились 10, 20 лет, чтобы скопить 700 или 800 рублей на покупку рекрута и тем сохранить целость семьи своей, — ныне отнято от них сильнейшее побуждение благодетельного трудолюбия, промышленности, жизни трезвой. На что богатство родителю, когда оно не спасет любезного его сына?» Правда, сочинители указа имели в виду, что помещики продавали в солдаты «худых крестьян» — пьяниц, ленивых, распутных и обладающих другими пороками, поэтому запрещение покупки рекрутов пополнит армию лучшими солдатами. Однако, заключает Карамзин, «скажут, что ныне у нас лучшие солдаты, но справедливо ли? Я спрашивал у генералов — они сего не приметили. По крайней мере, верно то, что крестьяне стали хуже в селениях. Отец трех, иногда двух сыновей заблаговременно готовит одного из них в рекруты и не женит его; сын знает свою долю и пьянствует, ибо добрым поведением не спасет себя от солдатства. Законодатель должен смотреть на вещи с разных сторон, а не с одной, иначе, пресекая зло, может сделать еще более зла».
Карамзин подвергает критике налоговую систему правительства, стремящегося пополнить казну введением новых налогов:
«Умножать государственные доходы новыми налогами есть способ весьма ненадежный и только временный. Земледелец, заводчик, фабрикант, обложенные новыми податями, всегда возвышают цены на свои произведения, необходимые для казны, и через несколько месяцев открываются в ней новые недостатки. Например, за что Комиссариат платил в начале года 10 тысяч руб., за то вследствие прибавленных налогов подрядчики требуют 15 тысяч руб.! Опять надобно умножать налоги, и так до бесконечности! Государственное хозяйство не есть частное: я могу сделаться богатее от прибавки оброка на крестьян моих, а правительство не может, ибо налоги его суть общие и всегда производят дороговизну. Казна богатеет только двумя способами: размножением вещей или уменьшением расходов, промышленностью или бережливостью. Если год от года будет у нас более хлеба, сукон, кож, холста, то содержание армий должно стоить менее, а тщательная экономия богатее золотых рудников. Миллион, сохраненный в казне за расходами, обращается в два; миллион, налогом приобретенный, уменьшается ныне вполовину, завтра будет нулем».
Причиной разорения казны Карамзин считает огромное количество ненужных расходов и скрытого казнокрадства.
«Александра называют даже скупым (имеется в виду, что он уменьшил дворцовые расходы. — В. М.), но сколько изобретено новых мест, сколько чиновников ненужных! Здесь три генерала стерегут туфли Петра Великого; там один человек берет из 5 мест жалованье; всякому — столовые деньги; множество пенсий излишних; дают взаймы без отдачи и кому? — богатейшим людям! Обманывают государя проектами, заведениями на бумаге, чтобы грабить казну… Непрестанно на государственное иждивение ездят инспекторы, сенаторы, чиновники, не делая ни малейшей пользы своими объездами; все требуют от императора домов — и покупают оные двойною ценою из сумм государственных, будто бы для общей, а в самом деле для частной выгоды и проч., и проч. Одним словом, от начала России не бывало государя, столь умеренного в своих особенных расходах, как Александр, — и царствования, столь расточительного, как его!.. Мало остановить некоторые казенные строения и работы, мало сберечь тем 20 миллионов, — не надобно тешить бесстыдного корыстолюбия многих знатных людей, надобно бояться всяких новых штатов, уменьшить число тунеядцев на жалованье, отказывать невеждам, требующим денег для мнимого успеха наук, и, где можно, ограничить роскошь самих частных людей, которая в нынешнем состоянии Европы и России вреднее прежнего для государства».
Карамзин критикует бесконтрольный выпуск ассигнаций, который способствует только падению курса рубля: «Курс упадал более и более, уменьшая цену российских произведений для иноземцев и возвышая оную для нас самих».
Он рассматривает законотворческую деятельность правительства, для чего была создана специальная комиссия:
«Избрали многих секретарей, редакторов, помощников, не сыскали только одного и самого необходимейшего человека, способного быть ее душою, изобрести лучший план, лучшие средства и привести оные в исполнение наилучшим образом. Более года мы ничего не слыхали о трудах сей Комиссии. Наконец государь спросил у председателя и получил в ответ, что медлительность необходима, — что Россия имела дотоле одни указы, а не законы, что велено переводить Кодекс Фридриха Великого. Сей ответ не давал большой надежды. Успех вещи зависит от ясного, истинного о ней понятия. Как? У нас нет законов, но только указы? Разве указы — не законы?.. И Россия не Пруссия: к чему послужит нам перевод Фридрихова Кодекса? Не худо знать его, но менее ли нужно знать и Юстинианов или датский единственно для общих соображений, а не для путеводительства в нашем особенном законодательстве! Мы ждали года два. Начальник переменился, выходит целый том работы предварительной, — смотрим и протираем себе глаза, ослепленные школьною пылью. Множество ученых слов и фраз, почерпнутых в книгах, ни одной мысли, почерпнутой в созерцании особенного гражданского характера России… Добрые соотечественники наши не могли ничего понять, кроме того, что голова авторов в Луне, а не в Земле Русской, — и желали, чтобы сии умозрители или спустились к нам, или не писали для нас законов. Опять новая декорация: видим законодательство в другой руке! Обещают скорый конец плаванию и верную пристань. Уже в Манифесте объявлено, что первая часть законов готова, что немедленно готовы будут и следующие. В самом деле, издаются две книжки под именем Проекта Уложения. Что ж находим?.. Перевод Наполеонова Кодекса!
Какое изумление для россиян! Какая пища для злословия! Благодаря Всевышнего мы еще не подпали железному скипетру сего завоевателя, — у нас еще не Вестфалия, не Итальянское Королевство, не Варшавское Герцогство, где Кодекс Наполеонов, со слезами переведенный, служит Уставом гражданским. Для того ли существует Россия как сильное государство около тысячи лет? Для того ли около ста лет трудимся над сочинением своего полного Уложения, чтобы торжественно пред лицом Европы признаться глупцами и подсунуть седую нашу голову под книжку, слепленную в Париже 6-ю или 7-ю экс-адвокатами и экс-якобинцами? Петр Великий любил иностранное, однако же не велел без всяких дальних околичностей взять, например, шведские законы и назвать их русскими, ибо ведал, что законы народа должны быть извлечены из его собственных понятий, нравов, обыкновений, местных обстоятельств».
Карамзин высказывает ряд принципиальных положений, на которых должно зиждиться российское законотворчество. Он рекомендует прежде всего обратиться к историческому опыту народа: «Для старого народа не надобно новых законов: согласно со здравым смыслом, требуем от Комиссии систематического предложения наших. „Русская Правда“ и „Судебник“, отжив свой век, существуют единственно как предмет любопытства. Хотя „Уложение“ царя Алексея Михайловича имеет еще силу закона, но сколько в нем обветшалого, уже для нас бессмысленного, непригодного! Остаются указы и постановления, изданные от времен царя Алексея до наших: вот — содержание Кодекса! Должно распорядить материалы, отнести уголовное к уголовному, гражданское к гражданскому и сии две главные части разделить на статьи. Когда же всякий Указ будет подведен под свою статью, тогда начинается второе действие: соединение однородных частей в целое, или соглашение указов, для коего востребуется иное объяснить, иное отменить или прибавить, буде опыты судилищ доказывают или противоречие, или недостаток в существующих законах. Третье действие есть общая критика законов: суть ли они лучшие для нас по нынешнему гражданскому состоянию России? Здесь увидим необходимость исправить некоторые, в особенности уголовные, жестокие, варварские: их уже давно не исполняют, — для чего же они существуют к стыду нашего законодательства?»
Кроме собственно русского законодательства Карамзин считает обязательным в общем законе России учитывать также гражданское право других народов, входящих в состав государства. При этом Карамзин подчеркивает, что необходимо уважать национальные особенности народов. «Опасайтесь внушения умов легких, — советует он, — которые думают, что надобно велеть — и все сравняется!»
Последовательность разработки законов Карамзин предлагает вести в порядке значимости их для государства и народа, отнеся разработку формы ведения дел, с чего законодатели александровского правительства обычно начинали, на последнее место: «Оградите святынею закона неприкосновенность церкви, государя, чиновников и личную безопасность всех россиян; утвердите связи гражданские между нами, потом займитесь целостию собственности, наследствами, куплею, завещаниями, залогами и проч.; наконец, дайте Устав для производства дел».
Ошибки высшего руководства порождают злоупотребления местной власти: «Равнодушие местных начальников ко всяким злоупотреблениям, грабеж в судах, наглое взяткобрательство капитан-исправников, председателей палат, вице-губернаторов, а всего более самих губернаторов», а также «беспокойные виды будущего, внешние отношения», по мнению Карамзина, причина того, что «общее мнение столь не благоприятствует правительству».
«Не будем скрывать зла, не будем обманывать себя и государя, — пишет Карамзин, подводя итог своим критическим замечаниям, — не будем твердить, что люди обыкновенно любят жаловаться и всегда недовольны настоящим, — сии жалобы разительны их согласием и действием на расположение умов в целом государстве.
Я совсем не меланхолик и не думаю подобно тем, которые, видя слабость правительства, ждут скорого разрушения, — нет! Государства живущи, и в особенности Россия, движимая самодержавною властью! Если не придут к нам беды извне, то еще смело можем и долгое время заблуждаться в нашей внутренней государственной системе! Вижу еще обширное поле для всяких новых творений самолюбивого неопытного ума, но не печальна ли сия возможность? Надобно ли изнурять силы для того, что их еще довольно в запасе? Самым худым медикам нелегко уморить человека крепкого сложения, только всякое лекарство, данное некстати, делает вред существенный и сокращает жизнь».
Заключительные страницы «Записки о древней и новой России…» Карамзин посвятил соображениям о «средствах целебных», то есть способных исправить нанесенный вред и действенных в настоящее время.
«Главная ошибка законодателей сего царствования, — утверждает Карамзин, — состоит в излишнем уважении форм государственной деятельности: оттого — изобретение различных министерств, учреждение Совета и проч. Дела не лучше производятся — только в местах и чиновниками другого названия. Последуем иному правилу и скажем, что не формы, а люди важны… Да будет… правило: искать людей! Кто имеет доверенность Государя, да замечает их вдали для самых первых мест. Не только в республиках, но и в монархиях кандидаты должны быть назначены единственно по способностям. Всемогущая рука единовластителя одного ведет, другого мчит на высоту; медленная постепенность есть закон для множества, а не для всех. Кто имеет ум министра, не должен поседеть в столоначальниках или секретарях. Чины унижаются не скорым их приобретением, но глупостью или бесчестием сановников; возбуждается зависть, но скоро умолкает пред лицом достойного. Вы не образуете полезного министерства сочинением Наказа, — тогда образуете, когда приготовите хороших министров. Совет рассматривает их предложение, но уверены ли вы в мудрости его членов? Общая мудрость рождается только от частной. Одним словом, теперь всего нужнее люди!»
То, что важны не форма и даже не государственное устройство, а люди, которые осуществляют управление, — одна из любимейших мыслей Карамзина.
Следующим после правила «искать и находить людей» Карамзин считает умение «обходиться с людьми». «Мало ангелов на свете, — пишет он, — не так много и злодеев, гораздо более смеси, то есть добрых и худых вместе. Мудрое правление находит способ усиливать в чиновниках побуждение добра или обуздывает стремление ко злу. Для первого есть награды, отличия, для второго — боязнь наказания. Кто знает человеческое сердце, состав и движение гражданских обществ, тот не усомнится в истине сказанного Макиавелли, что страх гораздо действительнее, гораздо обыкновеннее всех иных побуждений для смертных. Если вы, путешествуя, увидите землю, где все тихо и спокойно, народ доволен, слабый не утеснен, невинный безопасен, — то скажите смело, что в ней преступления не остаются без наказания. Сколько агнцев обратилось бы в тигров, если бы не было страха! Любить добро для его собственных прелестей есть действие высшей нравственности — явления, редкого в мире: иначе не посвящали бы алтарей добродетели. Обыкновенные же люди соблюдают правила честности не столько в надежде приобрести тем особенные некоторые выгоды, сколько опасаясь вреда, сопряженного с явным нарушением сих правил».
«Одно из важнейших государственных зол нашего времени, — пишет Карамзин, — есть бесстрашие (то есть отсутствие страха наказания. — В. М.). Везде грабят, и кто наказан? Ждут доносов, улики, посылают сенаторов для исследования, и ничего не выходит! Доносят плуты — честные терпят и молчат, ибо любят покой. Не так легко уличить искусного вора-судью, особенно с нашим законом, по коему взяткобратель и взяткодатель равно наказываются. Указывают пальцем на грабителей — и дают им чины, ленты, в ожидании, чтобы кто на них подал жалобу. А сии недостойные чиновники в надежде на своих, подобных им, защитников в Петербурге, беззаконствуют, смело презирая стыд и доброе имя, коего они условно лишились. В два или три года наживают по нескольку сот тысяч и, не имев прежде ничего, покупают деревни! Иногда видим, что государь, вопреки своей кротости, бывает расположен и к строгим мерам: он выгнал из службы двух или трех сенаторов и несколько других чиновников, оглашенных мздоимцами; но сии малочисленные примеры ответствуют ли бесчисленности нынешних мздоимцев? Негодяй так рассуждает: „Брат мой N. N. наказан отставкою; но собратья мои, такие-то, процветают в благоденствии: один многим не указ, а если меня и выгонят из службы, то с богатым запасом на черный день — еще найду немало утешений в жизни!“ Строгость, без сомнения, неприятна для сердца чувствительного, но где она необходима для порядка, там кротость не у места».
В создании атмосферы безнаказанности Карамзин прямо обвиняет императора: «Чего Александр не сведает, если захочет ведать? И да накажет преступника! Да накажет и тех, которые возводят его на степень знаменитую! Да ответствует министр, по крайней мере, за избрание главных чиновников! Спасительный страх должен иметь ветви; где десять за одного боятся, там десять смотрят за одним… Начинайте всегда с головы: если худы капитан-исправники, — виновны губернаторы, виновны министры!..»
Вместе с требованием неотвратимости наказания Карамзин требует поднять престиж наград: «Я вижу всех генералов, осыпанных звездами, и спрашиваю: „Сколько побед мы одержали? Сколько царств завоевали?..“ Ныне дают голубую ленту — завтра лишают начальства!.. Сей, некогда лестный, крест Св. Георгия висит на знаменитом ли витязе? Нет, на малодушном и презренном в целой армии! Кого же украсит теперь Св. Георгий? Если в царствование Павла чины и ленты упали в достоинстве, то в Александрово, по крайней мере, не возвысились, чего следствием было и есть — требовать иных наград от государя, денежных, ко вреду казны и народа, ко вреду самых государственных добродетелей… Честь, честь должна быть главною наградою! Римляне с дубовыми венками завоевали мир. Люди в главных свойствах не изменились; соедините с каким-нибудь знаком понятие о превосходной добродетели, т. е. награждайте им людей единственно превосходных, — и вы увидите, что все будут желать оного, несмотря на его ничтожную денежную цену!.. Слава Богу, мы еще имеем честолюбие, еще слезы катятся из глаз наших при мысли о бедствиях России; в самом множестве недовольных, в самых нескромных жалобах на правительство вы слышите нередко голос благодарной любви к Отечеству. Есть люди, умейте только обуздать их в зле и поощрять к добру благоразумною системою наказаний и наград!»
Все рассуждения Карамзина ведут к тому, что в настоящее время и в настоящих условиях государственным строем России должно быть самодержавие: «Самодержавие есть палладиум (священное изображение Афины Паллады — символ и залог благополучия и процветания. — В. М.) России: целость его необходима для ее счастья».
Карамзин пишет, что государь должен «возвышать сан» дворянства, ибо «твердо основанные права благородства в монархии служат ей опорою».
Необходимым считает Карамзин повышение нравственного авторитета духовенства: «Как дворянство, так и духовенство бывает полезно государству по мере общего к ним народного уважения… Не довольно дать России хороших губернаторов — надобно дать и хороших священников; без прочего обойдемся и не будем никому завидовать в Европе».
Также Карамзин касается и одного из самых главных, но официально не обсуждаемого вопроса — крепостного права. «Нынешнее правительство имело, как уверяют, намерение дать господским людям свободу», — начинает он ту часть «Записки…», в которой разбирается эта проблема, и переходит к истории крепостного права в России.
«В девятом, десятом, первом-надесять веке были у нас рабами одни холопы, т. е. военнопленные и купленные чужеземцы, или преступники, законом лишенные гражданства, или потомки их; но богатые люди, имея множество холопей, населяли ими свои земли: вот первые, в нынешнем смысле, крепостные деревни. Сверх того, владелец принимал к себе вольных хлебопашцев в кабалу на условиях, более или менее стеснявших их естественную и гражданскую свободу; некоторые, получая от него землю, обязывались и за себя, и за детей своих служить ему вечно, — вторая причина сельского рабства! Другие же крестьяне, и большая часть, нанимали землю у владельцев только за деньги или за определенное количество хлеба, имея право по истечении урочного времени идти в другое место. Сии свободные переходы имели свое неудобство: вельможи и богатые люди сманивали к себе вольных крестьян от владельцев малосильных, которые, оставаясь с пустою землею, лишались способа платить государственные повинности. Царь Борис отнял первый у всех крестьян волю переходить с места на место, т. е. укрепил их за господами, — вот начало общего рабства. Сей устав изменялся, ограничивался, имел исключения и долгое время служил поводом к тяжбам, наконец, утвердился во всей силе — и древнее различие между крестьянами и холопями совершенно исчезло».
Карамзин был противником крепостного права, он желал его уничтожения, но в то же время старался предвидеть следствия, поскольку перед его глазами стояли примеры того, что самые благие начинания (включая революцию) оборачиваются бедой и несчастьем. То, что писал Карамзин о крепостном праве в 1811 году в «Записке…», он не считал окончательной истиной и искал выхода из созданной историческими обстоятельствами проблемы и много лет позже. В конце 1818 года, когда П. А. Вяземский горячо высказывался против крепостного права, Карамзин его спрашивал: «Желаю знать, каким образом вы намерены через или в 10 лет сделать ваших крестьян свободными; научите меня, я готов следовать хорошему примеру».
В «Записке…» Карамзин рассматривает гражданские и имущественные права крестьян и помещиков:
«Следует: 1) что нынешние господские крестьяне не были никогда владельцами, т. е. не имели собственной земли, которая есть законная, неотъемлемая собственность дворян. 2) Что крестьяне холопского происхождения — также законная собственность дворянская, и не могут быть освобождены лично без особенного некоторого удовлетворения помещикам. 3) Что одни вольные, Годуновым укрепленные за господами, земледельцы могут, по справедливости, требовать прежней свободы; но как — 4) мы не знаем ныне, которые из них происходят от холопей и которые от вольных людей, то законодателю предстоит немалая трудность в распутывании сего узла гордиева, если он не имеет смелости рассечь его, объявив, что все люди равно свободны: потомки военнопленных, купленных, законных невольников, и потомки крепостных земледельцев, — что первые освобождаются правом естественным так же, как вторые — правом монарха самодержавного отменять Уставы своих предшественников. Не вступая в дальнейший спор, скажем только, что в государственном общежитии право естественное уступает гражданскому и что благоразумный самодержец отменяет единственно те Уставы, которые делаются вредными или недостаточными и могут быть заменены лучшими».
Далее Карамзин, основываясь на выводе, что земля, «в чем не может быть и спора — есть собственность дворянская», обрисовывает картину личного освобождения крестьян без земли.
Поскольку работа на земле — единственный источник существования крестьянина, то он вынужден будет остаться у помещика на его условиях, но при этом, задает Карамзин вопрос, не очень-то веря в гуманность российского помещика, «надеясь на естественную любовь человека к родине, господа не предпишут ли им самых тягостных условий? Дотоле щадили они в крестьянах свою собственность, — тогда корыстолюбивые владельцы захотят взять с них все возможное для сил физических: напишут контракт, и земледельцы не исполнят его, — тяжбы, вечные тяжбы!..». Не имеющие возможности исполнить контракты будут искать более легких условий, переходить с места на место, превратятся в бродяг. Это уже беда и для них, и для государства: казна лишится податей, многие поля останутся необработанными, житницы пустыми, количество хлеба в стране резко уменьшится. Лишенные средств к существованию и надзора помещиков крестьяне «начнут ссориться между собою и судиться», «станут пьянствовать, злодействовать — какая богатая жатва для кабаков и мздоимных исправников».
Вызывает у Карамзина страх также нравственное и психологическое состояние крестьян, которые при освобождении, став юридически полноправными гражданами, будут оказывать сильнейшее влияние на общественную нравственность и общественные учреждения: при закрепощении, говорит он, «они имели навык людей вольных — ныне имеют навык рабов». Все это «худо для нравов и государственной безопасности». Карамзин не говорил о крестьянском возмущении, о пугачевщине, в которой вполне проявился «навык рабов», но, безусловно, думал о ней.
В современных условиях, считал Карамзин, «неудобно возвратить» крестьянам свободу по причине внутренней — общественной, юридической, нравственной и психологической — неподготовленности России. Невозможно подвергать испытаниям государственный и общественный строй и ввиду внешней угрозы — войны с Наполеоном.
В то же самое время Карамзин полагает, что нужно постепенно готовить Россию к отмене крепостного права, крестьян — «исправлением нравственным», их владельцев — государственным контролем. Предупреждая, что лишение дворянства его имущественных прав неминуемо расстроит государственное управление, поскольку именно дворянство его осуществляет, Карамзин говорит, что «первая обязанность государя есть блюсти внутреннюю и внешнюю целость государства» и, только учитывая это, он должен подходить к решению других проблем, в том числе и к отмене крепостного права.
Государь, пишет Карамзин, «желает сделать земледельцев счастливее свободою; но ежели сия свобода вредна для государства? И будут ли земледельцы счастливы, освобожденные от власти господской, но преданные в жертву их собственным порокам, откупщикам и судьям бессовестным? Нет сомнения, что крестьяне благоразумного помещика, который довольствуется умеренным оброком или десятиною пашни на тягло, счастливее казенных, имея в нем бдительного попечителя и заступника. Не лучше ли под рукою взять меры для обуздания господ жестоких? Они известны начальникам губерний. Ежели последние верно исполняют свою должность, то первых скоро не увидим; а ежели не будет в России умных и честных губернаторов, то не будет благоденствия и для поселян вольных».
Карамзин подводит итог всему сказанному в «Записке…», веря в будущее России.
«Державы, подобно людям, имеют определенный век свой: так мыслит философия, так вещает история. Благоразумная система в жизни продолжает век человека, — благоразумная система государственная продолжает век государств; кто исчислит грядущие лета России? Слышу пророков близкоконечного бедствия, но благодаря Всевышнего сердце мое им не верит, — вижу опасность, но еще не вижу погибели!
Еще Россия имеет 40 миллионов жителей, и самодержавие имеет государя, ревностного к общему благу. Если он как человек ошибается, то, без сомнения, с добрым намерением, которое служит нам вероятностью будущего исправления ошибок.
Если Александр вообще будет осторожнее в новых государственных творениях, стараясь всего более утвердить существующие и думая более о людях, нежели о формах, ежели благоразумной строгостью обратит вельмож, чиновников к ревностному исполнению должностей; если заключит мир с Турцией и спасет Россию от третьей, весьма опасной, войны с Наполеоном, хотя бы и с утратою многих выгод так называемой чести, которая есть только роскошь сильных государств и не равняется с первым их благом или с целостью бытия; если он, не умножая денег бумажных, мудрою бережливостью уменьшит расходы казны и найдет способ прибавить жалованья бедным чиновникам воинским и гражданским; если таможенные Уставы, верно наблюдаемые, приведут в соразмерность ввоз и вывоз товаров; если, — что в сем предположении будет необходимо, — дороговизна мало-помалу уменьшится, то Россия благословит Александра, колебания утихнут, неудовольствия исчезнут, родятся нужные для государства привычки, ход вещей сделается правильным, постоянным; новое и старое сольются в одно, реже и реже будут вспоминать прошедшее, злословие не умолкнет, но лишится жала!.. Судьба Европы теперь не от нас зависит. Переменит ли Франция свою ужасную систему или Бог переменит Францию — неизвестно, но бури не вечны! Когда же увидим ясное небо над Европой и Александра, сидящего на троне целой России, тогда восхвалим Александрово счастье, коего он достоин своею редкою добротою!
Любя Отечество, любя монарха, я говорил искренно. Возвращаюсь к безмолвию верноподданного с сердцем чистым, моля Всевышнего, да блюдет царя и Царство Российское!»
Александр мог ознакомиться с «Запиской о древней и новой России…» или ночью (разговор о самодержавии, о котором писал Карамзин Дмитриеву, продолжался приблизительно час, так что время для чтения перед сном у императора было), или утром 19 марта. Карамзин и Екатерина Павловна с волнением ожидали результата. Спрашивать было невозможно, оставалось ждать.
Этот день был очень тяжел для Карамзина: сначала томительное ожидание, затем совершенно неожиданная реакция царя. Карамзин лишь немногим рассказывал о том, что произошло тогда. Его рассказ кратко записал историк К. С. Сербинович, который был близок с Карамзиным в последние годы его жизни: «На другой день после чтения, в день отъезда, Карамзин с великим удивлением заметил, что государь был совершенно холоден к нему и, прощаясь со всеми, взглянул на него издали равнодушно».
Дмитриев, Блудов и Вяземский, опять-таки по рассказу самого Карамзина, рисуют эту сцену более драматично. Они (передает их рассказы М. П. Погодин) «свидетельствовали, что государь, сначала благосклонный, милостивый, в последний день показал охлаждение или неудовольствие Карамзину. Граф Блудов повторял мне это несколько раз».
Император выехал из Твери в ночь на 20 марта. Карамзин тоже собрался уезжать, но его задержала Екатерина Павловна. Письмо Дмитриеву от 20 марта, в котором Карамзин писал о милостях, оказанных ему царем, о приглашении жить в Аничковом дворце, заключается фразой: «Еще не знаю, ныне или завтра, или послезавтра выеду отсюда. Великая княгиня хочет еще поговорить со мною».
Екатерина Павловна сказала, что она имела разговор с братом и что он по-прежнему расположен к Карамзину. Наверное, Карамзин воспринял ее слова как желание утешить его и вряд ли поверил им до конца. Но подтверждением справедливости сказанного ею как будто бы может служить свидетельство Дмитриева в его воспоминаниях: «Государь, возвратясь из Твери, изволил сказать мне, что он очень доволен новым знакомством с историографом и столько же отрывками из его „Истории“, которые он, в первый вечер, прослушал до второго часа ночи. Даже изволил вспомнить, что было читано: о древних обычаях россиян и о нашествии монголов на Россию».
В апреле, то есть месяц спустя, Екатерина Павловна гостила в Петербурге и снова говорила с императором о Карамзине. Конфликт, во всяком случае, внешне, был окончательно улажен. 12 апреля великая княгиня писала Карамзину из Петербурга: «Наш дорогой император в добром здравии… Он поручил мне передать Вам его приветствия». Однако неприязнь к Карамзину Александр преодолел только через пять лет: до 1816 года Карамзин не получил ни одного «знака императорской милости», царь, казалось, демонстративно игнорировал его.
Не следует преувеличивать значение царской немилости для самого Карамзина. Скорее всего, он предполагал такой поворот событий и подготовился к нему заранее. После выказанного ему императором «охлаждения или неудовольствия»
Карамзин тотчас сориентировался и выбрал линию поведения. Вообще в трудных обстоятельствах он никогда не терял присутствия духа, не отчаивался, трезво оценивал обстановку и старался найти выход.
Неудовольствие царя «Запиской о древней и новой России…» было столь явно, что не понять его было нельзя. И Карамзин это понял. Наверное, обращаясь к Дмитриеву, постоянному своему ходатаю перед царем, он должен был бы просить о новом заступничестве, но вместо этого рассказывает об оказанных ему милостях, как будто ничего не произошло.
Конечно, сделано это намеренно. Действительно, о каком ходатайстве или заступничестве могла идти речь, когда в основе конфликта лежало различие убеждений? Карамзин своих не собирался менять, царь тоже. В этих обстоятельствах Карамзин избрал совершенно четкую и последовательную тактику: попытка стать советником царя не удалась, он возвращается в прежний статус историографа. Учитывая конфиденциальность акции (В. А. Жуковский писал, что Карамзин не оставил себе копии «Записки…», потому что «был так совестлив, что у себя не хотел иметь того, что для всех должно было остаться тайною»), Карамзин мог считать ее формально как бы и не бывшею. Так он и ведет себя.
Кстати, весьма вероятно, что слова царя, сказанные Дмитриеву о том, что он доволен знакомством с историографом, были вызваны сообщением Дмитриева, основанным на письме Карамзина, что тот «совершенно доволен» вниманием царя и «предан ему навеки». Иного Александр просто не мог сказать после таких уверений.
22 марта Карамзин с Екатериной Андреевной выехал в Москву. Перед отъездом он попросил великую княгиню вернуть ему «Записку о древней и новой России…». «„Записка“ Ваша теперь в хороших руках», — ответила Екатерина Павловна.
Ее увез Александр. Видимо, позже он перечитывал «Записку…» и обсуждал с кем-то из наиболее приближенных лиц, но также втайне, потому что при его жизни о ее существовании никто не знал, и она была обнаружена лишь в 1836 году при разборе бумаг А. А. Аракчеева, умершего в 1834 году.
Раз от разу путешествия в Тверь (а Карамзину пришлось совершить их еще несколько после свидания с царем) становились для него тягостнее. «Отдыхал и отдыхаю после тверских путешествий, — пишет он Дмитриеву в апреле, — собираюсь с мыслями и стараюсь возвратиться в свое прежнее мирное состояние духа, т. е. от настоящего к давно минувшему, от шумной существенности к безмолвным теням, которые некогда также на земле шумели». «После трех путешествий в Тверь отдыхаю за „Историей“, — сообщает Тургеневу, — и спешу окончить Василия Темного: тут начинается действительная история российской монархии: впереди много прекрасного». Дмитриеву 1 мая: «Она (великая княгиня) зовет нас в Тверь. Люблю ее душевно и признателен ко всем ее милостям; однако ж, будучи усердным домоседом, не пленяюсь мыслию скакать по большим дорогам и жить дней по десяти в праздности и беспокоиться о детях. Время летит, а „История“ моя ползет. Хотелось бы дойти скорее хоть до Романовых и напечатать, пока есть сила в душе и зрение в глазах». Брату 30 мая: «Мы с детьми прожили в деревне только две недели и возвратились в Москву с тем, чтобы завтра ехать в Тверь дней на восемь. Как ни приятно нам пользоваться милостью прелестной великой княгини, однако ж грустно расставаться с малютками, да и моя „История“ от того терпит. Впрочем, любя искренно великую княгиню, не могу не исполнить ее воли. Она пишет ко мне самые ласковые письма и желает познакомить меня с отцом принца, который теперь у них гостит. Человек редко умный и добродетельный. Наполеон отнял у него Ольденбургское герцогство».
В конце 1811-го — начале 1812 года Карамзин несколько раз отказывался от приглашения: то по причине собственной болезни, то из-за беременности жены. Свое отношение к царю он ограничивает исполнением принятого на себя труда историографа. «Милость государеву чувствую, — пишет он Дмитриеву, — а благодарность моя должна состоять в усердии к работе, которая удостоилась его одобрения». «Милость велика; однако ж, любезнейший братец, я совсем не думаю ехать в Петербург, — объясняет он брату. — Привязанность моя к императорской фамилии должна быть бескорыстна: не хочу ни чинов, ни денег от государя. Молодость моя прошла, а с нею и любовь к мирской суетности».
Однако разговор по темам «Записки о древней и новой России…» с великой княгиней и через нее с царем Карамзин пытается продолжить. Он дарит Екатерине Павловне ко дню ее ангела 24 ноября 1811 года альбом с собственноручными выписками из сочинений различных авторов из Ветхого Завета — из книг Иисуса, сына Сирахова и Иова; из Руссо, Боссюе, Бюффона, Паскаля, Монтеня, Мильтона, Попа и других философов и писателей разных эпох и народов. Все эти цитаты подтверждают ту или иную мысль Карамзина: о естественности и постепенности развития общества и государства; о необходимости учитывать дух времени и народа и уважать устройство и обычаи, освященные временем; о нравственности как основе политики; об осторожности в самооценке своей роли правителями, ибо судьба народов и государств зависит от воли Провидения.
Идеи Карамзина, изложенные им в «Записке о древней и новой России…», для их понимания и восприятия требуют определенных знаний и в еще большей степени опыта самостоятельности мышления. Либералы его времени (и последующих времен) клеили на Карамзина ярлык крепостника и монархиста. Под влиянием либеральной пропаганды в юности находился и А. С. Пушкин. В одном из сохранившихся фрагментов записок, сожженных им при получении известия о восстании 14 декабря 1825 года, Пушкин писал о Карамзине: «Кстати, замечательная черта. Однажды начал он при мне излагать свои любимые парадоксы. Оспоривая его, я сказал: „Итак, вы рабство предпочитаете свободе“. Карамзин вспыхнул и назвал меня своим клеветником. Я замолчал, уважая самый гнев прекрасной души. Разговор переменился». Пушкин в первой половине 1820-х годов, назвав общепризнанные «реакционные» идеи Карамзина парадоксами, судя по контексту, еще в достаточной степени верит общему мнению, но уже сомневается в его справедливости. С годами постижение истинного значения идей Карамзина углубляется. В статье 1830 года «Опыт отражения некоторых нелитературных обвинений» (опубликованной после смерти автора) Пушкин солидаризируется с одним из «парадоксов» Карамзина о вреде «свободы книгопечатания»: «Один из великих наших сограждан сказал мне… что если бы у нас была бы свобода книгопечатания, то он с женой и детьми уехал бы в Константинополь. Все имеет свою злую сторону…» (возможно, последняя фраза представляет собой воспроизведенную по памяти цитату из «Записки…»: «Законодатель должен смотреть на вещи с разных сторон, а не с одной; иначе, пресекая зло, может сделать еще более зла»).
Таким образом, «парадоксы» Карамзина в сознании Пушкина становятся истинами. На заседании Российской академии 18 января 1836 года ее престарелый президент адмирал А. С. Шишков упомянул о пребывании Карамзина в Твери в 1811 году и о его «Записке…» в связи с тем, что в зале присутствовал принц Петр Ольденбургский — сын Екатерины Павловны.
Пушкин решил воспользоваться первым публичным заявлением об этом документе и напечатать «Записку…» в издаваемом им «Современнике». В примечании к публикации он назвал эту рукопись драгоценной, а в сообщении о заседании Российской академии характеризовал «Записку…» как написанную «„со всею искренностию“ прекрасной души, со всею смелостию убеждения смелого и глубокого». Пушкину тогда не удалось опубликовать «Записку…» — цензура не пропустила.
«Глубокие» убеждения Карамзина, «система его разысканий» (слова Пушкина), его «парадоксы» были столь оригинальны, что для их понимания и усвоения требовалось преодолеть общепризнанные мнения, которые стали уже не мнениями, а безусловным рефлексом. Пушкин знал, что для осмысления фундаментальных идей Карамзина нужно время, они будут поняты в будущем, идеи верного рыцаря «века Просвещения», практическое осуществление надежд которого переносилось с осьмого-надесять века на девятый-надесять век.
Пушкин всего дважды в своих сочинениях употребил слово «парадокс»: один раз он прямо связал его с именем Карамзина, в другом имя не названо, но речь, безусловно, идет о нем. Это — очень известный сейчас фрагмент неоконченного стихотворения «О, сколько нам открытий чудных…». Благодаря популярной телепередаче «Очевидное — невероятное» у нас сейчас слово «открытие» в контексте этого четверостишия воспринимается как естественно-научное открытие, хотя его значение гораздо шире, у Пушкина оно обозначает вообще нечто ценно-новое. «Ошибки и открытия предшественников, — говорит он в статье о „Слове о полку Игореве“, — открывают и очищают дорогу последователям». Приняв все это во внимание, становится ясно, что в четверостишии говорится вовсе не о физических законах:
О, сколько нам открытий чудных
Готовит просвещенья дух,
И опыт, сын ошибок трудных,
И гений, парадоксов друг…
Трактат Карамзина особенно ценен не тем, что он критикует, разоблачает ошибки правителей, а тем, что он говорит о том, как предупредить и избежать их. Он называет два признака, по которым падают правительства: ненависть народа к ним или общее неуважение. Карамзин определяет основу и непременное условие существования государства как гармонию нравственных принципов народа и власти. К тому же выводу о первенствующей роли нравственности в функционировании государства спустя 75 лет пришел в результате многолетнего изучения истории России и другой великий русский историк — С. М. Соловьев.
При чтении «Записки о древней и новой России…» и нашего современника — думающего читателя ожидает еще много «открытий чудных».
СПИСОК СОКРАЩЕНИЙ
австр.— австрийский
англ.— английский
арх-n —архиепископ
арх-m — архимандрит
астр. — астраханский
библ. — библейский
б-н — боярин
в. — великий
венг. — венгерский
венец. — венецианский
виз. — византийский
влад. — владимирский
воев. — воевода
воен-к — военачальник
вол. — волость
г. — город
голл. — голландский
гос-во — государство
греч. — грееский
груз. — грузинский
губ. — губерния
дат. — датский
дв. — двор
дер. — деревня
др. — древний
еп. — епископ
жит .— жители
иг. — игумен
изр. — израильский
имп. — император
имп-ца — императрица
имп-я — империя
исп. — испанский
ист. — историк
иm. — итальянский
каз. — казанский
катол. — католический
киев. — киевский
кн. — князь
кн-ня — княгиня
кн-во — княжество
колом. — коломенский
конст. — константинопольский
кор. — король, королева
кор-во — королевство
крым — крымский
лат. — латинский
легенд. — легендарный
лив. — ливонский
лиm. — литовский
лифл. — лифляндский
митр. — митрополит
молд. — молдавский
мон-рь — монастырь
моск. — московский
нар. — народ
нач-к — начальник
нем. — немецкий
новг. — новгородский
ног. — ногайский
норв. — норвежский
обл. — область
оз. — озеро
осн-лъ — основатель
патр. — патриарх
переясл. — переяславский
перс. — персидский
пл. — площадь
пол. — польский
полит. — политический
полк-ц — полководец
прот-й — протоиерей
прот-п — протопоп
пск. — псковский
р. — река
религ. — религиозный
рим. — римский
росс. — российский
рост. — ростовский
рус. — русский
ряз. — рязанский
с. — село
св. — святой
свящ. — священник
сиб. — сибирский
слоб. — слобода
смол. — смоленский
соч. — сочинение
стр. — страна
mвер. — тверской
mур. — турецкий
у. — уегд
ул. — улица
уроч. — урочище
фр. — французкий
ц.— царь
ц-во — царство
ц-на — царевна
ц-ца — царица
ц-ч — царевич
церк. — церковный
швед. — шведский
шотл. — шотландский
яросл. — ярославский
;
Оглавление
Том XI. Глава I 3
ЦАРСТВОВАНИЕ БОРИСА ГОДУНОВА. Г. 1598-1604 3
Том XI. Глава II 55
ПРОДОЛЖЕНИЕ ЦАРСТВОВАНИЯ БОРИСОВА. Г. 1600-1605 55
Том XI. Глава III 109
ЦАРСТВОВАНИЕ ФЕОДОРА БОРИСОВИЧА ГОДУНОВА. Г. 1605 109
Том XI. Глава IV 123
ЦАРСТВОВАНИЕ ЛЖЕДИМИТРИЯ. Г. 1605-1606 124
ПРИМЕЧАНИЕ 191
Муравьев В. Б.: Карамзин 318
Предисловие 318
Глава I. Утро жизни. 1766–1778 320
Глава II. ГОДЫ УЧЕНИЯ. 1778–1785 356
Глава IV. РЫЦАРЬ ВЕСЕЛОГО ОБРАЗА, ИЛИ РУССКИЙ ПУТЕШЕСТВЕННИК. 1789–1790 394
Глава VIII. ДРЕВНЯЯ И НОВАЯ РОССИЯ. 1811 475
СПИСОК СОКРАЩЕНИЙ 529
Свидетельство о публикации №225091900609