Змей и корова
Змей и корова
Рассказ
Озёрный край. Лебяжье, Гагарье, Гусиное… Дикие гуси, лебеди, утки, гагары, возвращаясь из тёплых стран, опускаются сюда на родные воды. И деревни, созвучные по «пернатости» с озёрами, возле которых произошли: Гагарье, Лебедево, Чирково, Селезнёво… Однако особой притягательной силой владеет озеро Травное. После ковыльных блескучих волн мятные, медвяные травы близятся к нему, уступая место приозёрной кайме из камыша, тростника, осоки, рогоза, сусака. Усеяны береговые песчаные пятачки пористыми, влажными камышинками с глубоким озёрно-травным запахом. Не надышишься!..
Здесь, на рыбном Травном поставили Лёнька с дядей Сёмой режёвки: караси жируют — с лопату! Загостевали у казаха-чабана Назара, юрта его неподалёку от Травного. На тюменско-казахской условной межени для выпаса отары выбрал чабан обильное, кормное разнотравье…
В начале XVIII века восточных казахов истребляли джунгары и войска китайского императора. Казахи спасались в русских военных поселениях и казачьих станицах Южной Сибири. В 40-е годы XVIII века значительная часть казахских земель добровольно приняла российское подданство. Завершилось их присоединение к России в 60-е годы XIX века. При советской власти с 1928-го по 1965 год исконно русская территория Южной Сибири в результате районирования и разукрупнения вошла в состав Казахской ССР. Какой нострадамус мог предположить, что Ишимскую равнину рассечёт вовсе не условная, а государственная граница между Россией и Казахстаном? Петропавловск, русская крепость, основанная в 1752 году, с 1868-го центр русской торговли со среднеазиатскими странами — казахский…
Лёнькино детство — пора золотая, не знающая никаких границ… Они с дядей Сёмой приехали на бричке, привезли карасиков. Казахи попотчевали их лепёшками со сметаной и, конечно, кумысом. Назар цокал довольно: кумыс от многих недугов помогает и друга Семёна избавит от ревматизма. Фронтовик, весь в зарубцованных ранах, Семён Гаврилович ещё в слякотных окопах страдал ревматизмом. Потому и наведывался к Назару на целебный кумыс. Лёнька, блаженненький от славного напитка, поглядывал на дочку Назара. Розе лет десять. Юркая, как ящерка. Смуглявая, с косичкой, в пёстрой одёжке: цветастое длинное платье, алая атласная жилетка — и денежки бусами, и пришитые, позвякивают. Проворная: и кумысную кобылицу подоила, и у тагана с чайным котлом хлопочет, огонь сушняком подживляет. Хозяюшка! Мать со старшей дочерью и зятем приглядывают за колхозной отарой… Синий дымок послушно тянется кверху и растворяется в отверстии юрты. Дырявый потолок!.. Тятя с ухмылкой кивает: ничего, мол, дождик не проберётся. Рая и Лида отца зовут то папкой, то тятей. И Лёнька — так же. Отец Лёньку с мамкой бросил, умотал куда-то. Мамка кинулась его искать. Ребёнку, дескать, отец нужен. Да, знать, больше о себе думала. В Нижнем Тагиле задержалась. Благо, Лёньку у сестры Лизы в Селезнёве оставила, пока в городе обживается… Тятя — молчун. Когда же выпьет, начинает «Бородино». Кумыс для него не выпивка — лечение. Дома после охоты или рыбалки истомится в бане докрасна, понужнёт жбан квасу с редькой и кувшин браженции и покряхтывает блаженно: «Устоялась, устоялась!..» Малышонком, услышав сокрушение взрослых, что бражка не устоялась, Лёнька всплеснул ручонками: «Гое-то какое! Бьяжка не устояясь!» Частенько потом похохатывали домочадцы, вспомнив это крылатое выражение. После литры устоявшейся браги тятя чеканил Лермонтова. А тут тряхнул, как обычно, чубатой головой — но не хватило кумысной крепости для вдохновения. Племяш с ним на пару уже не раз исполнял «Бородино». И живительный напиток в мальчонке играл. И он с жаром начал. Тятя не выдержал, и они вдвоём завершили стихотворение:
Да, были люди в наше время,
Могучее, лихое племя:
Богатыри — не вы.
Плохая им досталась доля:
Немногие вернулись с поля.
Когда б на то не Божья воля,
Не отдали б Москвы!
Назар одобрительно цокал, чмокал. Роза сидела по-восточному, на корточках, в тени, глаза её заворожённо поблёскивали. Хозяин вознёс указательный палец кверху:
— Семён — могучий! — Похлопал Лёньку по плечу: — Сын Семёна — богатырь! — Он настолько проникся стихотворением, что задумался и загадочно произнёс: — Божья воля… — и пояснил: — Да, силён ваш русский Бог!..
И рассказал, как недавно русский Бог покарал одного нечестивца. Рыбачил на озере его соплеменник. Тучи надвинулись. Молния полыхнула. А рыбак встал в лодке и начал грозить кулаком, ругаться, коверкать русские слова. А молния в него!
Назар молитвенно провёл ладонями по скуластому лицу и куцей бородке. Раскосые глазки его виновато заморгали. Тятя допил кумыс из пиалы, крякнул, похлопал себя по животу:
— Очень хорошо — тоже нехорошо. Пора и честь знать!
На улице заржал, словно засмеялся, жеребёнок. Роза, звеня монисто, выпорхнула из юрты. С благодарностью распрощались с добрыми хозяевами селезнёвцы и тронулись в обратный путь. А режёвки до завтрашнего утра пускай сами по себе трепыхаются от травновского рыбьего урожая.
Гнедко дорогу знал, и тятя под бултыханье кумыса в баклаге закемарил. Лёнька же всё ещё ощущал похлопывание Назара по плечу и слышал одобрительный его голос: «Сын Семёна — богатырь!» Лёнька — сын Семёна! Ну конечно же сын! Как тятя научил его плавать? Как родного. Вышвырнул из лодки, точно лягушонка, прямо посередине Травного, на самой глубине. Лёнька даже не пикнул. Замолотил изо всех силёнок руками и ногами, забултыхал. Поплыл! Счастье!.. Картины селезнёвского счастья поплыли в Лёнькиной памяти…
Бабушка Лампея, староверка, молится за печкой, в своём двоеданском закутке. Тятя раскатывает на раскалённой сковородке кусочки свинца в дробь, кряхтит, будто закатывает кусочки фронтовой памяти, свою войну… Сколько бабка Лампея грозилась, что грешно называть живность человечьими именами, но поперёшные дети назвали поросёнка Борькой, кота — Васькой. Шибко отзывчив на «вассь-вассь». Ластится возле Лёньки и девчонок, хвост трубой, мурлычет напевно, с переливами, как флейтист. Узнайка, волкодавный щенок, поскуливает за дверью. Вышел Лёнька, взобрался с ним на сеновал. Оживилась домашняя живность. Майка взмыкнула в стойле. По-детски захныкали овечки в хлеву. Откликнулись сожительницы их: заквохтали куры; закрякала, залопотала утва. Боров Борька засопел, хрюкнул в стайке.
Волкодавчика, дружка Лёнькиного, назвали хитро. Породистый. Позариться на него могут. Начнут подзывать, перечислять ходячие клички: Тузик, Шарик, Полкан… Многие спрашивают: «Как звать пёсика?» — «Узнай!» — «А как узнать?..» Никто не догадается, как звать Узная, и не сманит. Заматереет, тогда увидят, какой это волкодавище! Но тогда он уже в чужие руки не дастся. Он и полугодовалый в феврале страху на волка нагнал. Тот на тёплый хлевный дух из холодного, голодного леса вышел. Уже во двор с задов забрался. Узнайка, отчаюга, из будки как выскочит, как зарычит, залает по-взрослому! Улепетнул серый. Тятя лишь в тёмную ночь из берданки пальнул…
Сгрудилось в углу на сеновале целое стадо деревянных утей. Выточены из чурок, размалёваны, как взаправдашние: зелёноголовые селезни с белыми воротничками и «зеркальцами» на маховых крыльях, пёстренькие уточки. Муляжи — обманка и заманиха для доверчивой утвы. Да ещё при кряканьи манка. В другую груду свалены капканы: на зайцев, лисиц, волков. Лёнька на согре ставил самые маленькие — на сусликов. Ни один не попался. И хорошо. Что бы он с бедненьким зверьком делал?.. На согре сейчас девчонки на велике гоняют, Узнайка с ними наперегонки носится…
Берёзовые банные веники и пучки лекарственных трав свешиваются с матицы. Лёнька с Узнаем взбили сенную перину. Густой травной дух кружит голову. Лёнька гладит щенячью шёрстку-бархотку, кирзовый носик. Шершавый жаркий язычок лижет руку. Сверчок тянет колыбельную… Глаза Боженьки…
В горнице в красном углу на божнице — икона с ликом Господа. В какую бы сторону Лёнька ни уклонялся, в какой бы угол ни вставал — взгяд Боженьки повсюду проникал к нему: строгий, усмешливый, добрый, родной… Вон как покарал казаха-рыбака! А вот дедушку Сидора Ренёва сперва наказал, а потом простил. Дедко совсем старый. День-деньской сидел в подсолнухах на огороде. Кряхтение и охи разносились по всей деревне. И однажды молния оборвала его стыдные потуги. Бывалые селезнёвцы ведали, что смертную энергию из тела может вытянуть земля. Другие же бывалые, более учёные, противились: разряд в человеке задержаться не может, он сразу в землю уходит. Но мешкать было нельзя, дорога каждая минута, не то Сидор совсем почернеет. Копать дернистую почву долго — и старика под бабьи плачи и причитания зарыли в мягкую завалинку, но так, чтобы дышать мог. Минут через десять запурхался и под радостный галдёж односельчан, с их помощью восстал из земляного гроба! И радуга обвенчала небо. Прохладной свежестью озона овеяло всё вокруг…
Оживление дедушки Сидора Лёньке вспомнилось. Ренёвы — соседи Селезнёвых. И Лёнька сам видел, как он ожил. Падала на колени перед ним ренёвская родня, благодаря Господа…
Улыбнулся Лёнька в прихлынувшей сладостной дремоте. Радуясь за ожившего деда Сидора, за счастливую селезнёвскую страну, полную чудес…
Ох, и живучий Сидор! Дед — сто лет! А ведь уже умирал. В ту бытность, до молнии ещё, ему девяносто стукнуло. Схоронили, а у него в палец золотое кольцо вросло. Про то цыган-конокрад прознал и позарился на дедов палец. Ночью незваным гостем к Сидору на новоселье и пожаловал. Разрыл могилку, домок Сидоров открыл. Хвать за драгоценный пальчик — а покойничек-то и ожил! Цыгана удар хватил. Насмерть. А Сидор, из могилы восставши, земляной, на поминки по себе и заявился. Поминальщики чуть не поумирали. Очухались, и поминки днём рождения обернулись. А древний дедко ещё и до пущей древности дотащился. До осенения молнией Божией.
Быль или небыль?.. Иногда так переплетутся устные словеса, что и не поймёшь. Какая русская деревня даже той, эмтээсовской поры обходилась без дива? И тихое Селезнёво сладко замирало от милых его сердцу «ужастей»…
У Герасихи ночесь в подполе дедушка-суседушко плакал — ко хвори домашних печалится. К Пономарёвым в стойло ласка повадилась. Игреньке гриву и хвост меленько в косички заплетает. Тот, лоснистый, от щекотки совсем с тела спал. Вот напасть, и Буланка Сидорова исхудала, будто кто-то выдаивает её.
Захарку Шубина Чёрный омут заманил. Никто ещё в духоту, очутившись возле заманного, не устоял перед ним. На зеркальной черни, точно небесные ночные звёзды, светятся кувшинки. В старину кому-то с острым слухом почудился перезвон меж этими колокольцами. И прозвал тот вострец чудесниц — балаболками… Солнце жарит нещадно, а от водицы омутной веет свежей прохладой. Бабушкины сказки, что в глуби омутка чёрт верёвки вьёт. Никто ещё не утоп, хотя паниковали многие. От сказок, от страха. Возвращал Чёрный омут рисковых, напоминая: много на свете тайн — не забывайте о них…
Не обошли стороной страсти-мордасти и дом Селезнёвых. Морозной январской ночью заклацала щеколда на калитке. Узнай зашёлся в истошном лае. Тятя вышел, цикнул на него, загнал в будку. Впустил позднего гостя. Мужичонка в драном полушубке и залатанных пимах. Не поглянулся он тяте: видать, с дурным глазом. Однако вынул тёплый чугунок из загнётка и налил ухи. Мужик бородой затряс, отодвинул деревянную ложку, запрокинул багровое от мороза лицо и прямо из миски с чавканьем принялся швыркать уху вместе с костями. С гулом выдул крынку простокваши, буркнул «благодарствую» и улёгся на свой полушубок возле печки. Только задул тятя керосинку, как раздалось кошачье верещанье, дикое урчанье и сдавленный хрип. Тятя кинулся из горницы, зажёг лампу. Проснулись, свесили головы с полатей сёстры и Лёнька. Ему послышалось сквозь сон, что пришёл кто-то и что Васька перестал мурлыкать у него под боком и спрыгнул вниз. Дети видели, как тятя под охи и причитания мамы Лизы и бабушки сдирает кота с головы незнакомца. Трещат волосы, полушубок; шипит Васька, цепляется когтями за всклоченную бороду мужика. Тот протёр глаза от крови, схватил полушубок и вылетел из избы.
Тятя вышвырнул кота за дверь, вымыл поцарапанные руки. Мама Лиза, сокрушаясь, смазала царапины йодом:
— Ой да, девки, что это деется?! Не серчай, Сёма, на Ваську. Неладно здесь что-то.
— Василий дом хранил! — перекрестясь двуперстием, веско объяснила бабушка.
— Ежли бы он в бородёшке не запутался — хана мужику! Точно рысь, закогтился! — высказался тятя и добавил: — На хороших людей кошки не кидаются.
Да, хранил Василко селезнёвский дом! Гостенёк-то ночной по болезни своей психической или бесовской в поджигательство ударился. Хлев у Черныхов спалил, к молоканке красного петуха подпустил. По следу его уже мужики шли, тропили супостата. Изловили, самосуд учинили. Руки пакостные напрочь поотбивали.
Конечно, Лёнька гордился героем Василием и взахлёб пересказывал ребятне историю о его подвиге. В неё-то они верили, ведь о похождениях поджигателя и взрослые рассказывали. А вот то, что внуку поведала бабка Лампея, даже самые верные друзья Вовка и Ванька назвали бабушкиной сказкой. Лёнька же её предание принимал за быль.
Дед Сидор тоже помнил то диво, когда в лесу за согрой жил попугай. Что это была за птица, никто толком не знал. Говорит — стало быть, попугай.
Скрипит, бывало, на жестоком морозе воз с дровами. Морда и пах лошадиный курчавятся в куржаке. Из ноздрей струи пара. Возница сбоку пританцовывает в тулупе. И вдруг оторопь леденит и человека, и лошадь — совсем рядом слышны человеческие голоса:
— Ой, мороз ноне не тот, что давеча!
— Не говори, кум, вишь, лошадь вся куржаком обросла.
— И ссака из-под хвоста — комьями.
Хотя все знали, что это попка разговаривает, но многие побаивались в одиночку отправляться в лес: пугал попугай. Откуда же взяться в Сибири африканской диковине? Сказывали, на Масленку в Казанке балаган распотешный выступал с куклами-петрушками. И даже комики из Неметчины Пат и Паташонок. Один — несураз, тощий, как жердь. Другой — колобок колобком, шустрый, всё недотёпу подковыривает. Оба уморительно выкамаривали, да ещё на ломаном языке. Но пуще всех ярманку завлекала диковинная птица попугай. Расписная, хохол пышнее петушьего; нос — точно клещи кузнеца Ерёмы. Музыкант на шарманке гундосит, а попка на струменте восседает, важничает, «счастье» выгадывает: крючковатым клювом билетики счастливые за гривенники из ящичка цепляет. Вежливая птица: «Здравствуйте, пожалуйста! Будьте добры! Благодарствую!» Всё чин чинарём. Умора! Диво дивное!.. Да отбился говорушка от начальника своего, не поделили что-то. В лес умотал. На особицу стал жить. Но тоскливо ему сделалось. Вот и балакал сам с собой разными голосами, копируя человеков…
Мурашки боязные пробежали по Лёнькиной спине, когда в своём воображении будто услышал таинственные голоса. Приближался лес. Гнедко запрядал ушами, негромко заржал. Тятя успокоил его ласковым шлепком вожжи. Уловил Лёнькин вопросительный взгляд:
— Не попугай там, Леонтий, ошивался. У «африканца» в первую же сибирскую стужу и хохол бы отвалился, и расписные пёрышки бы посыпались. Масленичная ярмарка уже при весне ликовала. Терпимо. И хозяин не морил поди голодом птицу, несущую денежку. Не Карабас Барабас же он. А изнеженный горожанин попка в диком лесу и червячка-букашку бы не добыл. Скорёхонько бы лапки откинул. Не иноземец залётный пужал честной народ. У нас свои подражательные птицы водятся: красавка варакушка, пересмешка, чернец скворец. Но они перелётные, зимой в египтах греются. Ворона бойчее их разговаривает. Умная. Оседлая, подле людей крутится, от них ума-разума набирается. Это она, она, говорушка, оглашала лес. А может, на пару с такой же болтушкой…
Чёрноольшаник раздвинулся, просветлел березняком с ёлочным подростом, с кустарничками грушанки, кислицы, черники. После рубки забежал на место ельника бойкий березнячок. А уж как любят папоротники — страусники, кочедыжники, дербянки, орляки — осветлённые вырубки и гари! Узорочье их завилось в таинство «ведьминых» колец из плаунов. Будто поражённая «ведьмачеством» этим, стояла посреди «ведьминого» круга — Буланка, корова Ренёвых! Чёрной лентой обвив её задние ноги, впился в вымя ужак.
Гнедко вздыбился, издал трубное, с храпом, ржанье. Схватив ботало для загона рыбы, Семён Гаврилович бросился к Буланке:
— Ах ты дрянь такая!.. — его ругань относилась и к корове, и к змею.
Он уже замахнулся было боталом, чтобы сбить гада на землю, да спохватился: со змеиной головой оторвётся и дойка-сосок. Раздувшись неимоверно, уж отвалился от коровы — двухметровое тёмное «бревно» с металлическим отливом, с пятнами в шашечку. Буланка едва держалась на ногах, худючая, кожа да кости. Однако же взмыкивала, словно умоляла вернуться своего дружка-молокососа. Не насладилась ещё его погибельным, до крови, сосанием.
— Дура, ты где стоишь, плауны — отрава!
Семён Гаврилович отогнал её от «ведьминого» круга, махнул племяннику, чтобы попридержал корову. А сам побежал за уползающим змеем. Тот пролез меж корневищ выворотня и приподнялся над ним, будто поджидая преследователя. Продолговатая голова, два жёлтых пятна на затылке. Глаза неподвижные, подёрнуты оболочками, похожими на часовые стёклышки. Двухвостка языка извивается, точно змей дразнится. Только тятя собрался нанести удар, как уж спрятался в зарослях можжевельника. Шуршание, закачались, осыпались зонтики болиголова, вёха. И опять нагло высунулась из кустов змеиная голова. Извивался длинный, раздвоенный язык; остекленело таращились глаза.
— Вот тебе, гадина, прятки, кошки-мышки! Получай!
Удар ботала раструбом поразил змеюку. Удар, ещё удар!..
Лёнька уже повис, схватившись за рога Буланки. С хриплым мычаньем она рвалась к месту гибели своего высасывателя. Тятя обмотал рога верёвкой, привязал сзади к бричке:
— Что ты на меня пялишься, будто жабу проглотила? Вина голову клонит, а ты ещё бычишься. Тоща, как хвоща. Докатилась, что и ножки съёжила. Связать бы нога к ноге и пустить бы по реке! Подбери губы-то! Ишь слюни распустила и язык свесила. Я тебе его за копыта привяжу, запоёшь тогда свиным голосом!
Гнедко понурился: тянуть бричку с коровой, которая упиралась, ему ещё не приходилось. Семён Гаврилович, сидя на поперечине плетёного кузова, пощёлкивал вожжами, поругивал беднягу:
— Что ни шаг, то спотыкачка! Эдак мы к ночи только доплетёмся… Конечно, змея не права, что корову до худобы довела. Но и Буланка не права, что в лес зашла. Эх, надо было из ужака чучело соломой набить и перед носом Буланки повесить на ботале. Тогда бы шибче зашагала. Что ни лучшая корова — то волк зарезал или медведь задрал. А эту вот змей извёл. — Семён Гаврилович встряхнул пятернёй волнистые волосы, волнующие мысли: — Почему собаки во дворе корову не высасывают? Козлёнок к корове уцепился сосать, она его огрела копытом. А тут стоит себе на выпасе, уж ползёт, прицепился к дойке — а она хоть бы хны, довольна даже. А молокосос надувается, пока не отпадёт. Оба смеются, оба довольны — такая вот зависимость. Змеюка от молочной сладости тучнеет, корова от его сладостного змеиного сосания гибнет. Всё как у людей. Человек привязывается к какому-нибудь греху, к которому его наущает, как Лиза говорит, чомор. К пьянству, млядству, деньгам, к власти. Чахнет падкий — сомуститель довольнёшенек, цветёт и пахнет. Смрадом.
От таких глубоких рассуждений Семён Гаврилович подустал, к тому же его разморило. Подпалённый на солнце бульбистый нос блестел от пота. Он смахнул пот с бровей, которые лежали, что медведи. Вдохнул знойный воздух:
— Тьфу ты! Чуть комаром не подавился!
— Тятя, ну что это за солнце?!.. — духота сморила и Лёньку. — Летом печёт, а зимой не греет.
— Не охальничай, Леонтий! Солнышко — Божье создание. Если б грело зимой — тогда бы и зимы не было. А как нам без зимушки, без родной нашей?.. Змеюка-то при первом холоде в спячку скукоживается. И Буланка в стайке от паморока греховного отойдёт, кровушка её запоганенная очистится, и молоко. Опять справной станет, бока залоснятся, и молоком щедро одарит. Так ведь, Буланушка? Не уроси! Добра ведь тебе желаем. Ишь, спуталась с кем! Змей первую женщину сомустил — Еву. И ты туда же… Ничего, я ему крепко наподдавал! Живучая, правда, тварь. На днях заморозки нагрянут, может, и окочурится. А на птицу козодоя зря напраслину наговаривают. Никакой он не козодой — а полуночник. На выпасе под скотиной шныряет, жуков-навозников выковыривает. Сам-то с воробья, а рот большой, ну и думали, что для дойки коров. А ему, чтобы ловчее комаров-мошек ловить… Тьфу ты! Опять чуть комаром не подавился!.. Небо, Буланушка, — терем Божий. Оттуда ангелы на нас смотрят. А ты, шалопутка, ударилась в греховодство. С кем водишься, дурёха!
С аспидом бесовским. А в добрые времена водились домовые ужики. Усядутся старшие за большой стол, а дети малые за низенький, так им удобнее. Из-под печки ужик вылезал и пил молоко из блюдца вместе с детьми, и кошурка тут. Они его наглаживают, а он попьёт и под печку уползает. Мышелов ловчее кошки. В ветхозаветные времена Господь за незлобивость и безвредность украсил ужа венчиком — оранжевой полоской на голове. Уж спас Ноев ковчег, заткнул дыру в днище. Защищал хозяев от гадюк, не пускал во двор, в дом. А потом злее стали времена, и человек, и змеи. Иная так рассвирепеет, что кидается на что попало, даже на тень свою. Тут не разберёшь, где уж, где медянка, щитомордник, гадюка. Лупасишь — и всё! Деды советовали: вилами!.. Не-ет, та не корова, что за змеёй пошла. Крестьянин скотинкой жив. Четыре сестрицы в одно ведро цедят. А у тебя, Буланка, они непригодны, в змеиных укусах. Аспид из тебя заместо молока кровь высасывает, жизнь. Ишь, доходяга, до чего пала! Кости, что крючья, хоть горшки вешай. Костлива, а от змея счастлива. Дикость! Её змеюка кусает — а ей сладко. Падёж, Буланка, тебя ждёт! Не уроси, не дёргайся! Есть совесть — есть и стыд. А ты его под хвост, а совесть под копыто. Вон и Леонтий тебя осуждает. Правда, курноска, ласточкин роток? И Гнедко никуда не бегает. Молодчик! Тёпает помаленьку…
Светло-рыжую, с чёрной холкой и хвостом, буланую, не только за окрас, но и за норов конский, дед Сидор Ренёв и назвал корову по-конски — Буланкой. Однако она была всем коровушкам коровка. Самая удоистая в Селезнёве: тридцать литров молока вечером и десять утром. Сидор её холил. Но она отчего-то приболела, и молока стало мало. Семейство Ренёвых большое, детвы — аж дюжина ртов. А Буланка — и поилица, и кормилица: молочко, сливки, сметана, творог, простокваша, сыворотка. Обрат и чушкам наливали. В колхозную молоканку, в сепараторную излишки сдавали. И вот — беда: то одно ведро, то вовсе полведра. Соседка, Лизавета Селезнёва, ветеринарша, уколы с витаминами ставила. Проверила на личинки слепней: в спинах у коров заводятся. Но заразы этой не обнаружила. Подумали, что Буланку на пастбище доят, молоко воруют. Дед Сидор стал любимицу на особицу пасти, за огородом, на задах. Щиплет коровка травку, и молока вдосталь, в дневную дойку и вечернюю. Стало быть, и впрямь деревенские «дояры» поворовывали жирное Буланкино молочко. Однако утрешняя дойка ошеломила Ренёвых: из вымени вместо молока — кровь выцедилась! Заперли корову в сарае, туда сено стали носить. И снова — пустая корова! Ест хорошо, а как доить — молока нет! Решили целые сутки продежурить. На ночную стражу вышел сам дед Сидор. Закемарил было, как услышал шипение. Дважды победивший смерть, Сидор готов был сразиться хоть с самим чомором. Схватил вилы, посветил фонариком. Змеище двухметровый! Впился в вымя Буланки. Сосёт молоко жадно, аж раздувается. Чертыхнулся Сидор и вонзил в гада вилы. С шипящим свистом тот всё ж таки вырвался и уполз в щель под сараем…
На пастбище к своей поилице стал приползать. Сморённые жарой, коровы прилягут, а он уже под вымя лежачей Буланки ладится. Опять она пустая. Ренёвы на пастуха грозятся. А он ничего и не видел… Не приполз раз сосун, так корова сама к нему в лесок подалась. Пастух увидел эту жуть: змею, сосущую корову, — побежал за Сидором… Пропащая Буланка, совсем отбилась от дома. Чуть что — и рвётся к своему змеюке…
Вот и теперь застукал её Семён Селезнёв с «ухажёром». Доставил к Ренёвым. Дуся, хозяйка, причитая, кинулась к Буланке. Тёплой водой с марганцовкой обвислое вымя обмыла, фурацилином и перекисью дойку-сосок искусанную помазала. Норовисто мотала рогатой башкой неблагодарная; мычала, хрипела с пеной, со слюной. Брыкалась, да подустала, едва ноги не подломились. Немало жизненной силы змей из неё высосал…
Дед Сидор налетел; нос крючком, борода клочком, а зарычал, как лев:
— Чо ты её пригнал, Семён? Порченая она.
Огрызнулся тот:
— Не сердись, Сидор, печёнку испортишь!
— Печёнку!.. Мне от давешнего её молока всё ещё вздрагивается: так тошнило, рыгалось. И ты, Дуська, не вой! В худую корову корм не тратят. Вот ведь, пусти бабу в рай, она и корову за собой потащит.
Отпихнула Буланка свою жалельщицу и понеслась в хвост и в голову, и во все лопатки — к лесу. И откуда такая прыть взялась?
— Неудержима, знать, тяга змеиная! — сокрушённо покачал головой Семён Гаврилович.
— Да не вой ты, Дуськ! — пристрожил невестку дед Сидор. — Туда ей и дорога! В старину таких перед хозяйскими воротами зарывали кверху ногами. Частокол из копыт — заграждение от порчи.
В таком положении торчал обглоданный коровий скелет в подлеске, когда на него наткнулись ребятишки вместе с Лёнькой.
***
Облака шарахались, как овцы. Верховой ветер, казалось, со всей облачной отарой ринулся вниз. Закружился осветлённый сентябрём березник-осинник, залистопадил. От лесного полога взнялись волны опушечного травостоя, схожие со взбаламученной «отарой». Пыль-пыльца купыря, вёха, сныти и прочих зонтичных, колосящихся пырейников-перловников густо осыпала художника. Он сидел на кочке под золотистой берёзкой. Возле кустарничков грушанки и зимолюбки, на прогалине, приглаженной ветровалом, накручивал-наверчивал «графику» ломонос. Ломокарандаш. Графичное деревенистое растение, в стебловых завихрениях. Два карандаша сломал художник, отчаянно захваченный вихрем-растением, пытаясь набросать его на бумаге. Порывистыми, размашистыми движениями руки рисовальщик чуть не отшугнул стайку крапивников. Милые каштановые птахи с задорно вздёрнутыми хвостиками, небоязливые, любопытные, словно хотели научиться рисовальному искусству. И одобряли мастерство графика тоже «графическими» возгласами: «Черр! Черр!..»
Мир — что огород: в нём всё растёт. Да как чудесно растёт! В каком изобилии! И прорастания, и пернатость… Не само же по себе возникло всё это чудо? И как оно прекрасно! И как же, глядя на него и слушая, не видеть в нём Творца, Художника? Изумрудные кружева ряски на болоте прекраснее любого пейзажа, написанного самым искусным художником. Творение человека лишь жалкое подобие творения Создателя. Вернее, неподобие.
Отбросив свою художническую самость и гордыню, Виталий Механошин признал, что художник он — от слова «худо». График — это ещё терпимо. Сколько изящной графичности в скромной лесной травке, похожей на петрушку! Адокса. А он и не знал, что у этой скромницы такое звучное имя. Безграмотен в великой азбуке растительного мира. Господь создал — человек назвал. И как точно! Ломонос — да он такие амазонские джунгли непролазные своими лианами наворочает, что не один носяра свернётся, пробиваясь через ломоносные дебри. Потому это вьющееся, лазающее, ползущее растеньице нарекли ещё в народе дикоградом. Адокса… Латынь — вся звучная. Даже «унитаз» звучит и переводится возвышенно — союз. Союз кого? С чем?.. И на бедную пижмачку Карл Линней презрительно фыркнул: адокса. По-русски звучит вроде красиво, а перевод унизительный — бесславная. Естествоиспытатель великий, этот швед Карл птичку-козявкоеда назвал Caprimulgus — тот, кто доит коз. А этот козодой в навозе козявок выковыривает и комаров-мошек ловит. Вот и вся его «молочная» трапеза. У этих учёных и змеи гипнозом обладают. Да самоотверженные мамки, птицы и зверушки, этих прожор от деток своих отвлекают. Вот и верь учёным, относительным теориям относительности… Адокса же для русского человека — скромница; скромность же — достоинство, добродетель. А для западников — бесславность, ущербность.
Травы, травы… Душица, недотрога, буквица, болиголов, зверобой, чистотел, заманиха… Бузит бузина. И разноголосый птичий хор: веретень-веретень, тень-тень, чёт-чёт, чьи-вы, пи-пи-пи… Для слаборазвитых: веретенник, теньковка, чечётка, чибис, пищуха. «Ку-ку! Ку-ку!..» — разнеслось над леском гулкое эхо.
— Кукушка, кукушка, сколько мне жить осталось? — вопросил Виталий.
И так черканул по листу карандашом, что отразил, выразил самую суть ломоноса-дикограда. От такого, витального, жизненного росчерка вещунья с упоением предалась кукованию.
— Столько, и ещё раз столько, и ещё полстолька, — усмехнулся Виталий и уточнил: — Столько, сколько птиц в этом лесу. Поручейник, перевозчик, зимородок, славка, королёк, лазоревка, зяблик, щегол, снегирь, дубонос, иволга, свиристель… Музыка!..
Многие тайны растительной и пернатой «музыки» раскрывала «тёмному» Механошину биологиня-богиня Лилия. Она даже ведала, что год грядущий, после градобойного лета и строгой зимы, будет лёгким, благодатным. Ибо лист с берёзы падает чисто, да ещё ложится не «лицом» кверху, а ворсистой изнанкой. Да что там лист берёзы!.. Забурился график в кипень цветения: девясил, вереск, багульник, сныть, цикута, мята… Голова кругом пошла от густого, дурманящего настоя воздуха. А за вырубкой, папортниковым горельником тоже круги — «ведьмины». Как будто кто-то нарочно разложил кольцами не то мох, не то хвощ — нечто подобное еловому лапнику. Оторопело уставился на загадку природы Виталий Механошин — а на ухо журчащий голосок. Лилейная биологиня в широкополой панаме начала растолковывать неотёсанному чурбану эту загадку. Похожий на отростки молоденькой хвои — это плаун. Доисторическая трава. Вечнозелёная. Ей полмиллиарда лет. Растёт кругами, по спирали. Старое растение умирает — молодые побеги «уважительно» обходят его, окольцовывают. При отмирании внутренних кругов образуется большое кольцо растущего плауна. Никакой мистики… Да нет, непостижимая мистика для Механошина сокрывалась в спорах этих «существ». Листочки, плотно и спирально облегающие побеги, — на кончиках вострятся четырьмя волосками со спорами. Под лесную подстилку или в почву споры заносят вода и дождевые черви. Лет через пять споры прорастают…
И далее ручьистым журчанием, словно вешний жаворонок, Лиля поведала, что на заростках возникают — половые органы! Антеридии, созидающие — сперматозоиды! И архегонии, созидающие — яйцеклетки. После оплодотворения шустрым сперматозоидом яйцеклетки возникает зигота — и зародыш. Он превращается в проросток, из которого вырастают стебель плауна и корни.
Она-то рассказала это просто, буднично. Виталий же был сокрушён. Такая затрещина, трое суток в голове звон стоял. Зилота! Какой-то плаун — и зилота!..
У плохого мужа жена всегда виновата. Нет, он не винил Нину, что не может родить. Верно, сам виноват. Не проверились ещё на плодность. Побаиваются: а вдруг что-то не так у кого-нибудь или у обоих сразу?.. Надеются, что всё образуется. Время есть. Молоды ещё. Хотя у иных в их возрасте детки плодятся, множатся, что голуби. Вон Татьяна с их курса — хромонога, а нарожала много: Алёнка в пелёнках, Никитка у титьки. Сама идёт, прихрамывает, а выступает, точно лебедь-птица, ведёт деток вереницу. Советует: не сумели родить — возьмите из детдома или уж заведите котёнка. Язва! У самой разводятся, как мокрицы от сырости. Да-а, без ребёночка жизнь — сухота…
И вот после коварного рассказа Лилии о плодовитых сперматозоидах какой-то допотопной травы воспылала в Механошине мужицкая жизненная сила сообразно его имени. Ибо vita— это жизнь. А стоячая вода киснет. Одному изнывать срок уборочной на картошке — каторга. Умная подруга — и время быстрее. Может, с ней удастся горе мужицкое разгоревать. Конечно, это дело нехорошее. А если попробовать?.. Худой, как треска; всего-то красы: скулы да усы. А у Лилии личико беленькое, глаза васильковые, с поволокой…
Битвой студентов за урожай Механошин командовал победно. Вставал с первыми лучами солнца. Они, мнилось, словно теньковки, тенькали в барачное окно, перед которым стояла его солдатская койка. Натягивал сгармошенные кирзачи и шёл к побеленному сараю на две двери: с петушком и курочкой. Пикантные символы он нарисовал в первый же день заезда, для оживляжа. Дабы скрасить юным горожанам посещение заведения типа сортир с дырками в дощатом полу. Ежели из «курочкиной» двери стыдливо выпархивала ранняя пташка, он непременно поздравлял её:
— С облегчением!
После своего облегчения, стараясь не колоколить армейскими рукомойниками с гремучими сосками, ломал в этих конусах ледок, ибо по ночам уже подмораживало. Сам здесь не мылся, не гремел, а спускался к реке. За частоколом с прибитыми умывальниками стелился туманец над тихой речкой. Наслаждаясь молодой утренней свежестью, Виталий растопыривал ухватом руки и широкими взмахами плескал ледяную воду на лицо и на грудь. Возвращался в барак, в тамбуре висел его брезентовый дождевик с капюшоном и перемётной пастушьей сумкой с колышками. В углу стоял главный рабочий инструмент: полевой циркуль с двухметровым шагом. Деревня просыпалась, и в гомоне её голосов слышалось далёкое урчанье трактора на картофельном поле. Оно раскинулось за кукурузой. Царица полей высилась стеной в человеческий рост. Хоть и величалась царицей, до початков не вызревала. И без них она была хороша. Мощная, сочная — лакомство для совхозной скотинки.
Просека через кукурузный лес — и необозримый простор. Глаза привыкают к этому окоёму и начинают различать вскопанные рядки, ускользающие за горизонт. Там, в сизой дымке, у леска — конец битвы за урожай. Оттуда с дымчатым хвостиком над трубой, пофыркивая, попукивая, пылит «Беларусь» с подвесной копалкой. И весь этот премудрый агрегат зовётся «мацапурой». То ли по фамилии изобретателя, то ли по несуразности, так как народное словцо «мацапура» и означает: неловкий, неповоротливый. Копалка и впрямь частенько ломается и застревает в мелкой грязи. Так что исход битвы во многом зависит от надёжности «мацапуры». И конечно же от мужества «гвардейцев» Механошина. Он, как опытный полководец, обозревает поле сражения. Широким шагом, размахивая циркулем, намеряет рядки для каждой пары, для каждой бригады. Подоспевшая заспанная Лилия втыкает указательные колышки. Действительно, хим-дым! Какой злой насмешник в деканате химико-биологического фака и в ректорате послал эту цыпу, чудо в перьях — на картошку?! Да ещё руководителем студенчества двух факультетов: химдымского и худграфа. Как же, ассистент кафедры биологии! Ас, ёшкин корень! Цаца, фифа, Паганель в юбке!.. А он, Механошин, кто? Лаборантишка. Хотя и старший. Не велик чин-обойдёныш. Его заслуженное место ассистента блатница заняла. Взбунтовался: не поедет, дескать, на картошку, уволится! А ехать кроме него — некому. Под пистолетом никого не заставишь. Уломали строптивца, пообещали повысить до ассистента. Почти преподавательская должность. Студики эту бездельницу-ботаничку навеличивают: Лилия Борисовна, Лилия Борисовна!.. А ей лишь бы гербарий собирать. Какое там поле, какая картошка! При её «чутком руководстве» обед на поле привозили: бывало, что и фляги с водой забывали ставить. И «скворечники» туалетные. Лес, мол, рядом. Для спринтера. Поглядел Механошин на эту бестолковщину и взял бразды правления в свои руки. Благо, бывалый картофелеуборщик, не то что барышня-белоручка, впервые увидевшая деревню. Несказанно обрадовалась такому замещению. Даже вспомнила полководца с «уборочной» фамилией Наполеон. «Нет опаснее человека, который не на своём месте!» — по-солдатски рубанул он. Виталий Механошин был на своём месте. В бытность студентом художественно-графического факультета пединститута с охоткой ездил на картошку. Кормёжка, бывало и платили немного в конце уборочной. Студенческая дружба, костры, гитара, концерты худсамодеятельности в сельских клубах. Тяготы полевой работы и необустроенного быта, осенняя промозглость и слякоть забывались вскоре в институтских аудиториях. Вспыхивали и свадьбы после таких «картошек». Сыграли студенческую и Виталий с Ниной.
Первая «картошка» началась для однокурсников Виталия сурово. Пришибленные дождём и снегом они впали в пагубное уныние. Спасая от этого «анабиоза», он растормошил наиболее подвижных и сбил коллективчик «Вечерний звон». Артисты — кто во что горазд! Чтецы басен Крылова, стихов Асадова, Есенина, Щипачёва. Певуньи «Зыкины» с неизменной «Течёт река Волга». Плясуньи. Объявился баянист, нашёлся чечёточник-куплетист. Даже фокусник сыскался: изо рта мог без конца доставать теннисные шарики. Концерт завершался коронным номером — «Вечерним звоном» в исполнении всего коллектива. Самые басовитые парни так рокотали «бом-бом», что в бомканье втягивался весь зал сельского клуба, не видавший доселе подобного единения — смычки города с деревней. А смычка эта была весьма своевременной. Местные кавалеры уже начали приставать к студенточкам и задираться на их однокурсников. Особо бесшабашные задиры, призывники, после кружки-другой самогона носились на мотоциклах по деревне, а то и палили из ружей. Некоторые и добивались посадки, чтобы откосить от армии.
Вот к этим отчаюгам и направился вечерком Виталий, дабы распить с ними бутылочку-другую беленькой во имя мира и дружбы. Сбацал на гитаре:
У бабушки под крышей сеновала
Курочка спокойно проживала,
Не знала и не ведала греха,
Пока не повстречала петуха!..
И свой в доску!..
Давнишний благополучный опыт общения с местными парнями сгодился и в этот раз. И обернулся взаимными симпатиями между институтскими девчатами и деревенскими хлопцами, вполне пристойными дружескими пирушками с ребятами-худграфовцами.
Производительность труда девчат возросла. А они были основной ударной силой. Парни грузили мешки с картошой на прицепы. Виталий порой с показным молодечеством демонстрировал такую «хеопсову» укладку центнерных мешков, что «Беларусь» после весовой с трудом втаскивала «пирамиду» в картофелехранилище.
Он был своим. Поначалу обижался про себя, что студиозы не навеличивают его, как Лилию, а зовут как бы неуважительно — по имени. По-свойски зовут, свой он, и нечего кичиться. Иные востроглазые студенточки даже ласково-любовно называли — Виталик.
Сразу же установил с управляющим отделением добрые, деловые отношения. Разместили студентов в добротном, тёплом бараке на две половины: для девчат и ребят. Койки, матрацы, подушки, одеяла, вешалки, печка с полешками на случай худой погоды. Баня по выходным. Вполне сносное жильё. Прежде совали бывало худграфовцев даже в коровники с занозистыми нарами, сколоченными наспех, с подматрасниками, набитыми соломой.
В столовскую кухню отрядил опрятную, улыбчивую толстушку. При отлаженной работе, при доверии к добросовестным бригадирам художнику-натуралисту хватало времени рисовать и узорочье трав. Летучки проводил редко. В столовой оформил стенд с ежедневными трудовыми показателями каждого студента. Работа бригады грузчиков оценивалась по тоннажу, девчат — по соткам. Всякий мог полюбоваться на свои достижения. Соревнование! Однако уже через неделю в этом графике стали красоваться первые нули. Невыход. Погода ещё баловала, но городские неженки начали хандрить: та простудилась, у другой аллергия, у третьей чирей вскочил и вообще экзема от этой ужасной деревенской грязи. Даже детина-худграфовец сачканул — якобы запоносил. И все улеглись в фельдшерском пункте на четыре койко-места — почитывать книжки и журнальчики. Изба-читальня. Месячная норма на всех при воскресных банно-выходных — сорок два га. С двух факультетов набралось всего семьдесят работников. Медсправки по причине беременности, глазных, брюшных и прочих заболеваний завалили деканаты. При высокой урожайности разнарядка для одной сборщицы, по совхозным меркам, была аховая. А тут ещё болящие. Мест в фельдпункте не хватало, так справками, расписанными там, размахивали. Хотя некоторые не симулировали. Мантулить целый день на рядках, скрючившись буквой зю, — тяжело, тягомотно. Новоиспечённые вузовки, девчата из деревень — к сельскому труду привычны. Горожанкам же сотки давались с трудом. И всё же попросил Механошин гуманиста от медицины быть построже, попридирчивее к его подчинённым. А то бегают в «избу-читальню» из-за каждого чиха и попукивания, называемого в высоком штиле — диареей.
Подстегнул руковод соревновательную резвость: получка тех, кто исправно трудится, будет достойной; те, кто выполнит свою норму, могут ехать домой. Через неделю такая чемпионка объявилась. Ловкая, работящая девчонка. Некоторые городские, из тех, кто быстро уставал, малодушно кривились:
— Конечно, она же деревенская!
А та всё время помогала отстающим. Не только досрочно справилась с тяжёлым заданием, но и осталась трудиться дальше, помогать другим.
Порою попархивал снежок, попугивал слабачков. Одна деваха, поступившая на хим-дым, с виду крепенькая, из лесхозного посёлка, додумалась из районного городка послать себе телеграмму от имени матери: срочно приезжай доченька я тяжело заболела. Явилась к Механошину, потупив очи, теребя фальшивку. Сама скорбь. Новый симулянтский жанр. Дурёха! Ещё и с подружками «горем» своим поделилась. Дурной пример заразителен. Пристыдил: в педагоги собралась, какое там разумное, доброе, вечное!.. Спровадил в институт, пусть в деканате разбираются.
Подустали девчата, подбила свою группу одна из химдымовских старост, втихаря умотали вечером в городскую кафешку. Даже в столовой не ужинали. Самоволка! Районный центр в семи километрах от деревни. Темнеет рано. Одни девчонки. Благо, всё обошлось. Вернулись глубокой ночью. Какие из них работницы!.. Институтский лектор с международным положением приехал, шефская помощь труженикам картофельных полей. Перед лекцией и учинил раздолбон Механошин гулёвому «девишнику». Педагоги, учителя, светильники разума! Ни одна из самовольщиц и в худсамодеятельности не участвует, сельчан своим искусством не радует. А вот самим увеселение подавай!.. Едва и предводительницу их не отправил в деканат. Повинились, овечками прикинулись, упросили не сообщать в институт. Куда деться, работать кому-то надо…
А их Лилечка забот не знает. Голубиная душа. Поселилась на особицу, в «пряничной» избе с резными ставнями и причелинами в виде петушков. Хозяйка добрая свою постоялицу балует, рано не будит. Та поспевает к Виталию, когда он уже вышагивает по полю в разлатом плаще, накручивая землемерным циркулем сотки для разнарядки. Помощница следом за ним втыкает указательные колышки. Вот и весь вклад в общее дело. Он и сам бы втыкал, да проявил великодушие, допустил Лилию до «ответственной» работы, для очистки её совести.
Совесть… Всё закрутилось в тот золотисто-закатный вечер, когда Венера, звезда вечерняя, блеснула, подмигнула. Виталий и после работы и зарисовок плескался в студёной речке. Облюбовал укромную заводь, к вечеру обычно она уже была подёрнута льдистой корочкой. Иногда отваживался в одних трусах войти в неё и даже окунуться, нырнуть, побарахтаться, фыркая, кроша ледок. Морж! Вышел как-то из «иордани», догоряча растёр махровым полотенцем тело. Звёзды, как льдинки, высыпали, в тихой заводи отражаются. Сзади голосок знакомый:
— Старый месяц Бог на звёзды крошит, они в речку падают и в рыбок превращаются.
— Вполне научное объяснение! — предстал он перед Лилией во всей мужской красе, с обнажённым торсом, с полотенцем через плечо. Геракл!
Оделся, и пошли они околицей. А околицей прямо не ходят… Сладкая грусть-тоска западала на сердце при одном воспоминании её взгляда, её голоса, когда Лилии не было рядом. Без неё постель казалась холодной, одеяло заиндевелым. Не мог дождаться желанной встречи. Даже среди бела дня сойдутся в укромном уголке и лижутся, как телята… Но, похоже, набила сладость оскомину. Мнилось ему, что про них и собаки лают, и гуси шушукаются. Такая вот напасть! Извёлся весь. Грех сладок — человек падок. Да, воля и доброго мужа портит. А он-то считал себя порядочным, верным. Нина первого сентября после школьной торжественной линейки на вокзал прибежала его провожать. Сколько чувств скопилось в её сердце, в глазах! Любовь, вина, надежда, ожидание… А он!.. Сунулся в брод — да по самый рот! Не море топит — лужа. Подушка под головой вертелась, не спалось — совесть замучила. Без зубов — а загрызёт.
«Месяц Бог на звёзды крошит…» Всё сердце искрошила Лилька. С лица спал. Будто присуха. А ещё Бога упоминала… Он, Разумный, верно, и отвадил неразумного от греховодства. У кого на сердце ненастье, у того и в ясный день пасмурно. Механошин с ребятами на погрузке работал, трудотерапией от Лилькиного наваждения спасался. И она на рядок впервые встала, тоже засмурела: не хотелось ей прерывать романтичные отношения. Подустали оба, и как-то так получилось, что уселись передохнуть на одной куче ботвы. Молчали, сидели спина к спине. Виталий расстреливал картофельными семенными «помидорками» набитый под завязку мешок. Из-под кучи, прямо из-под ног Виталия выползла полёвка. За ней хвостом тащились слепленные друг с дружкой мыши. Процессия эта напоминала змею. Его всего передёрнуло. И он стал швырять в мышиную «змею» комья земли. Его чуть не сбила с ног биологиня:
— Как ты можешь?!.. Это же!.. Это же!.. — она едва не задохнулась.
Он же облегчённо вздохнул. Полной грудью. Сам не зная почему. Та сумрачная морось, что изводила его, изъедала душу, будто была прибита им, как и мышиная «змея».
— Да-да… Странно это. Я даже и не пойму. Природа… Извини! — она взяла его за руку.
И он пошёл с ней. Ему стало жалко её: подумалось, что после него у неё не будет никого. Сентиментальность ещё более смягчила сердце: стадо бурёнок паслось на берегу речки, идиллия и пастораль. Немного портили эту умилительную картину птицы, которые носились над стадом. С гнусавыми криками: «Пьи-и! Пьи-и!..» — они поливали коровок своими пахучими отходами. Крикливостью и извержениями изрядно досаждали и сельчанам. Не раз капюшон и панама спасали Виталия и Лилию от их посягательств. Но даже она, ходячая биоэнциклопедия, не могла определить этих «милых» птичек: то ли чибисы, то ли пигалицы. Зато крестьяне эту зловредную породу определили метко — ****рики… Вдруг птичий гвалт пронзил «выстрел» пастушьего кнута.
— Ах ты, курва! Опять за своё!.. — «стреляя» кнутом и матерясь, к опушке леса бежал пастух.
Отбившись от стада, там стояла пегая корова. Ноги её и вымя были обвиты чёрной лентой. Пастух хлестанул корову по ногам. Змей отцепился от неё и уполз в кустарник.
От картины такой Механошина передёрнуло всего. Биологиня же всплеснула ручками: ах, жалко змейку!.. «Жалость от слова «жало», — подумал Виталий, ведь жалость к Лилии коварно, отравно кольнула его сердце. Он выдернул руку из её руки. Хлопнул по сумке, где лежал альбом с карандашами. И пошагал к своим травам — делать зарисовки.
Река бежала по-овечьи. И в небе, точно овцы в отару, кучковались облака. Светился акварельно-прозрачный желтоватый лесок. Виталий сел на кочку под золотистой берёзкой, достал из сумки альбом и карандаш. Берёзовый лист опустился на бумагу. Лёг изнанкой кверху. К добру. Всё у них с Ниной будет хорошо… И даже лианы ломоноса, который он начал рисовать, увиделись ему не змеящимися, а вихревыми. Завихрилась и память…
Последний штрих под доброе напутствие кукушки. Портрет ломоноса, портрет памяти…
Виталий поднялся, потянулся, разминая затёкшую спину, и пошёл в деревню. Центральную «площадь» её украшали два двухэтажных здания: первые этажи кирпичные, вторые бревенчатые. В одном служба быта и клуб, в другом магазин и правление отделения совхоза. Между ними теснились библиотека, сельсовет, школа, фельдпункт. В общем, административно-культурный центр. В сельмаге Виталий купил бутылку водки, хлеб и колбасу. По скрипучей лестнице поднялся на второй этаж в контору управляющего.
Леонтий Михайлович, по-местному, Управа, радушно вышел из-за стола для рукопожатия.
— Собака вон на земле валяется, — начал издалека Виталий, кивнув на окно. — Свиньи расхрюкались, утки раскрякались, воробьи расчирикались. Предвестники…
— Фенолух, вестник природы, это ты к чему? — с хрипотцой спросил Управа.
— А чего тут вещать? — Виталий раздул ноздри и с шумом вобрал воздух: — Снежком повеяло. Вороны в кучу сбились, ненастье каркают. Вот и кошка твоя стену дерёт, к непогоде, в виде дождя и мокрого снега.
Много чего понабрался Механошин от биологини, этим и козырнул.
— Да ты, городской, пуще деревенского со своими приметами! — усмехнулся Управа и прокашлялся: — Простыл чуток, петух в горле засел, нос залегает. Ты прав, синоптик. Давеча на ферму заскочил: молоко в подойниках пенится. Верная примета: к ненастью. И дым над трубой пекарни — волоком… Да ты не переживай! Застрянет «мацапура» на поле в слякоть — будем день ваш уборочный актировать.
— Да-а, погода шепчет, Леонтий Михалыч… Что-то стало холодать — не пора ли нам поддать? — Виталий вынул из полевой сумки всё необходимое для «поддатия»: — Супротив простуды!
Хозяин достал из шкафчика гранёные стопки, чеснок, соль в розетке:
— А соль-то волглая, к дождю. — Он разломил головку чеснока на зубчики: — Это, чтобы и ты не хворал! — Разлил водку по стопкам: — Не пьянства ради, здоровья для!
Выпили по второй. Управа, брови застрехой, вопросительно приподнял их:
— Ну рассказывай!
— Ряды тружеников картофельных полей, Леонтий Михалыч, бойцов за урожай, редеют и редеют… — Механошин тяжко вздохнул, сделал трагическую паузу: — А норма… При нормировании неизбежные людские потери не учитывались. Неделю назад, помните, снегу навалило! По рыхлому, по уброду, работали. Не актировали этот день. Вот и потеряли сразу пять человек. Не хотелось бы повторения!.. А поле как бы и не убывает. Клин убийственный! А рядки удлиняются: уже по сто семьдесят — двести метров. От начала до заката. И всё длиннее. На психику давит. Последний рядок вообще с километр протянется. Психика не выдержит. До него, последнего, нам не дожить!
— Ну-ну! Как трагично! На мою психику давишь?
— По колени ноги оттоптал, размахивая циркулем! Уже два циркуля истёр на рядках. Третий сколотил.
— Я сажени дюжинами снашивал, сколачивал, когда агрономом пахал. Циркуль… Из реек поди, и шаг двухметровый? И навершие под руку наверняка не приспособлено. Эх ты, циркуль!.. Хлипкое и неудобное твоё изделие. Сажень! Берёшь две берёзовые палки на сто восемьдесят, ошкуриваешь, затёсываешь концы. Сбиваешь с метровой поперечиной, чтобы между ними два шестнадцать было, поболе косой сажени на шесть сантиметров. Верх одной палки оставляешь под руку. Вот так-то! Вот это сажень! За неё, родимую! Славно потрудилась на русской земле!
Выпили, и Виталий смекнул, что ушлый Управа хочет заболтать его насущное и наболевшее. Но нет, проницательный Леонтий Михайлович лукаво погрозил пальцем:
— Ты это дембельское настроение брось! Силы у тебя ещё есть. Парней с погрузки сними. Корчат богатырей перед девчатами. Не уработались. Многовато грузчиков. Сам встань на рядок, вон резвый какой!
— Да встал уже! — отмахнулся от забалтывания Механошин.
— Дачница твоя в панамке прохлаждается. Ей бы ещё сачок в руки бабочек ловить.
— Да тоже уже с девчатами.
— Ладно, школу попрошу помочь.
— Помогли уже. И треть гектара не убрали. Пулялись картовными «помидорками» и картошками. Одному чуть глаз не вышибли. Не собирали, а затаптывали.
— Значит, скостить предлагаешь? Оно бы и очень можно, да никак нельзя. Начальство не поймёт. Хотя… Первого октября занятия у вас начинаются? Неделя осталась. А ещё девчатам дома надо побывать, отдохнуть малость перед учёбой. Стало быть, числа двадцать седьмого вам бы отъехать. Значит, так. Собирайте в бурты. Всё полегче. Сколько соберёте…
Ошарашенно, полорото уставился на Управу Виталий. Расчувствовался, полез обниматься. И вдруг с этой его радостью смешалась давешняя, нечаянная, когда сбросил сладостно-змеиную отраву…
— За успех нашего, казалось бы, безнадёжного дела! — провозгласил он, про себя имея в виду ещё одну победу, нелёгкую, над грехом, и по-дружески, пьяненько хлопнул добрейшего Леонтия Михалыча по плечу: — Слушай, Управа, я такую жуть сегодня видел! Змея сосала вымя коровы!.. — и он сбивчиво, с горячностью рассказал об увиденном.
— Вот гад! Как будто из детства моего приполз…
Возглас Управы поразил Виталия, и он с недоумением посмотрел на него. У того брови нависли — глубокие мысли:
— Холодновато уже, в спячку должен залечь… Всякое время задернеет. Я так и мыслил, по-Божьи. Предостерегал же Он Лотову жену: не оглядывайся назад, на Содом. А я вот тут перед тобой оглянулся. Сходность некую узрел в наших падениях. Один змей и меня, и тебя высасывал. Обвитые чёрной лентой…
Механошин понял, что приметливый Леонтий знает о его отношениях с Лилией. Да и как не заметить! Не было у них слаще игры, чем переглядушки.
— Ничего, брат, склеенная посуда два века живёт! — подбодрил Леонтий Виталия. — Я тоже с трудом «склеивался». Давай за нас с тобой! Будем!
— Затравил ты мне душу своими зачинами, Леонтий Михалыч, — после очередной стопки пытливо уставился на него Механошин.
— Старые годы перемолаживать?.. Как это было далеко… Когда царь Горох с грибами воевал… Старинного закалу был дядька мой родной Семён. Поставили режёвки на Травном, погостевали в юрте у Назара-казаха. Домой, в Селезнёво ехали. И корову Буланку деда Сидора со змеем застали. Дядя Сёма мудро тогда рассудил. Я, хоть и восьмилеток, но кое-что запомнил. Змеюка от молока тучнеет, а корова от змеиного высасывания, до крови, хиреет и гибнет. И человек так же. Ударился в пьянство, распутство — и не отпускает этот грех, этот бесовский змей. Чахнет слабак, даже не противится. А чего ему противиться, коли и в падеже, в погибели пытается лизнуть хоть каплю отравной услады?.. Картину отвратную Буланки со змеем как сейчас перед глазами вижу. И остов её обглоданный в подлеске… А тогда, в малолетстве, сшибло с этой тёмной дорожной памяти, и не мозолил её, и задернела она. Пробилась сквозь «дёрн», когда город меня так «высосал», что я в нитку вытянулся: вот-вот порвётся!.. Как говаривала бабка Лампея: и бородавка телу прибавка. Физиономистка народная, она ещё малышонком меня обнадёжила: «Срослые брови у тебя, Левонтий, да родиминка на пузёшке — счастливым будешь! А без счастья и гриба не найдёшь». Отроком окончательно на счастье определила: «Очи сокольи, брови собольи, и статью красен. Молодец — хоть во дворец!» И крылья есть, да некуда лететь. Многие сверстники в город подались. Другим сбылось, мне только грезилось. Школьная англичанка надоумила в институт на иняз поступать. Вступительные провалил, но в городе остался. Нет такого дерева, чтобы на него птица не садилась. На экзаменах познакомился с дочкой генерала. Она-то, знамо дело, поступила, а расставаться со мной не захотела. Мать умерла год назад. Отец за оборонку отвечал, щит родины, новые виды вооружений. Я генерала и не видел. Но с его подачи устроился в какой-то комитет по утаптыванию мостовой. К чинам здесь подбирались кто прыжком, кто бочком, кто ползком, а кто и на карачках. В чин вошёл лисой, а в чине стал волком. Как у Гоголя. Людей много, а человека нет. Мне скучать не приходилось. Была бы подруга, найдётся и час досуга. Повела меня генеральская дочка в баню. Там кабинки на двоих. Разделась прямо при банщике. Я остолбенел. Объяснила, что здесь так заведено. Разделся и я. Банщик нас под свою «Калинку» берёзовым и хвойным вениками отхлестал. Крещенские морозы трещали, а нас на улицу банщик погнал. И как начал ледяной водой из ведра обливать! Я-то сибиряк, привычный. Смотрю, а подруге моей вообше в кайф!.. Отогревались в огромной деревянной лохани с горячей водой, со хмелем и духовитыми травами, дурманными… Повадилась моя «русалка» в эту заманную баню — и я за ней… Жил не тужил, себе голову кружил. Дурацкую голову уже и хмель не брал. Стали надоедать, угнетать эти страсти-утехи. Сладко съешь — до горько отрыгается. К тому же высох, в плечах у;же лба, на солнышке просвечивал. И солнышка-то не видел. Грехи любезны доводят до бездны. «Стой! — говорю. — Белому свету край!» Спать не сплю, дремать не дремлю. Хоть умом и шибко поизносился, да подумал остатком — и волосы дыбом. Ибо явились, как живые, те жуткие картины: корова со змеем, скелет коровий!.. Хоть реденько засеяно у меня в голове и многое невдогад, и всё же путём ума и сердца вернулся к земле. Хлопоты на работе, по дому, по хозяйству — не до праздности. Жить надо терпеливо, в простоте, скромности. Это Господь одобряет. А если собьёшься с пути — снова вставай на него. Господь поддержит. Все мы растём под красным солнышком да на Божьей росе. Глянешь на звёздное течение и подумаешь: кто направил?..
Леонтий Михайлович подошёл к окну:
— Притомил я тебя, усатый. Сам напросился. Засиделись… Ну что ты, Мурка, на улке выглядела?.. — он погладил кошку, «копилкой» сидевшую на подоконнике.
— Кто кошку гладит, тот жену любит, — козырнул народной приметой Механошин.
— Вот-вот, за наших жён и выпьем! — Леонтий Михайлович наполнил стопки. Выпили, и он проникновенно глядя Механошину в глаза, похлопал его по плечу: — Слушай, Виталий, может, останешься у нас в деревне? Душа-то у тебя, вижу, природная, деревенская. Земля наша плодородная. Сам испытал на себе, какие у нас урожаи. А как ты отменно организовал своё студенческое «гуляй-поле»!.. В город ехать — толчки принимать. Оставайся! И заживёте вы с жёнушкой на славу! Деток нарожаете!..
Свидетельство о публикации №225092001599