Глава пятая

Под благотворным влиянием загородных будней оказалось очень легко потерять счет времени. Винсент перестал вспоминать, какими пыльными и скучными бывают будни городские. Проведенные на природе дни были насыщеннее самых обычных трудовых и намного их же скоротечнее: казалось, вот только что стрекотала всякая утренняя живность за окном, а совсем скоро приходилось накидывать на плечи плед или свитер в качестве скудной, но все же защиты от вечерней мошкары. Оглядываясь назад, Винсент не мог понять, куда делась целая неделя. Время летело быстро. Винсент и его шаткие нервы кое-как пережили самый первый день в компании неугомонной авантюристки, любопытной до любой мелочи и обладающей тягой к скалолазанию. Последующие дни дались куда легче, потому что Винсент еще до приезда сюда выучил: если Эдит нет поблизости, значит, нелегкая понесла ее в лучшем случае на прогулку, в худшем — на прогулку с идеей. Идеи могли быть самыми разными — смотря насколько воспалена ее безудержная фантазия в этот момент. Когда Эдит вернулась напрочь перепачканная в песке, который она вытряхивала не только из светлой одежды, но и из волос, и осушила целый графин колодезной воды, Винсент знал наверняка — эксперимент удался. Неподалеку, через большак, располагался огромный карьер, если не целый каньон. Раньше грузовые машины выгружали оттуда песок. Винсент когда-то и сам любил попрыгать с его вершин: разбегался чуток — для адреналина, летел пару секунд, наплевав на чистую одежду, а потом — любимая его часть — погружался по колено в горячий песок. Эта детская забава осталась в прошлом, зато Эдит, видимо, только открыла ее для себя и входила во вкус — уж слишком уставшая и счастливая она вернулась.
Чаще всего Винсент выступал в роли ненавязчивого советчика, который либо соглашался с идеями, либо махал на них рукой, потому что тяга Эдит к новаторству и экспериментам была сильнее. Бесполезно было спорить, когда та вознамерилась расчистить кладовку: во-первых, было поздно, потому что, проснувшись, Винсент уже слышал грохот летящих в сторону реек и ведер, а во-вторых, Эдит умела быть убедительной. Немного погодя она принялась за интерьер дома, заявив, что могла представить себе самые разные издевательства над обстановкой, от художественного бардака до стерильного минимализма, но такого — никогда. Она вносила свой хаос везде, где только появлялась, словно не могла усидеть на месте, а потом опять находила себе новое занятие. Какая же все-таки чудачка. Пожалуй, окажись она в обществе, — один только Винсент не в счет — и ее стали бы относить к тем людям, из уст которых слово «фрик» звучало бы не сардонически-депрессивно, а гордо и смело, как будто им выпала честь произнести речь во славу Америки.
Иногда Эдит хотелось хорошенько встряхнуть, заставить посмотреть в глаза и спросить, почему она такая до высшей степени одурения невозможная, почему вызывает желание подойти, впиться пальцами в ее лицо и с чувством втолковать, что нельзя жить в мире и настолько потрясающе не вписываться в его рамки.
По-хорошему, у Винсента не было ни времени, ни возможности, чтобы задуматься обо всем покрепче. Если дома, в городе, перед глазами постоянно была печатная машинка, то здесь — листы, карандаш и дальние дали. Разница была лишь в том, что здесь он точно знал, что хоть что-нибудь да напишет и это что-то будет идти легче и хоть немного будет ему нравиться. Атмосфера бесконечной гармонии к этому располагала.
Он начинал понимать, что именно хотел сказать на страницах, да и фальши было куда меньше. Но осознание того, что он не мог облечь мысли в нужную оболочку, заставляло его чувствовать себя жалким пятиклашкой, неумело слагающим свои первые намеренно заумные строки. Сейчас Винсент завидовал прошлому себе и давнишним мизерным проблемам наподобие ограниченного словарного запаса, недостаточного количества страниц в главах и тому подобного. К своим тридцати двум он был начитан, и это преимущество облегчало многое, однако далеко не все. Склонность к излишним размышлениям портила даже самую прекрасную задумку. Смотришь на абзац или целую главу, и глаз непременно за что-нибудь зацепится, и в красках представленная и до мелочей прописанная сцена кажется уже не такой, какой была задумана. Большинство беллетристов-графоманов слепо следовали замечательному правилу «больше пиши, меньше думай, а дальше с рекламой — уж как-нибудь да приложится». Винсент встречался и с теми, и с другими, и не мог не признать, что у них стоило поучиться беспечности, с которой они исписывают чистые листы, будучи уверенными, что все завершится овациями и приличным количеством денег, а тот максимум, о котором они заботятся, — это «причесать» буквы и смысл для проформы. Чаще всего беллетристы являлись теми, вторыми, извергающими из себя тонны текста, не претендующего на литературную ценность, и, может, талантом все эти чрезвычайно интересные индивидуумы не обладали, но обладали деньгами и толпой преданных читателей, с пеной у рта доказывающих, что написанное — шедевр. И вот тут уже назревал вопрос о культуре национального мышления, но Винсент предпочитал об этом не думать. Ему было достаточно того, что настоящие алмазы, которым есть что сказать, оставались незамеченными. Он считал, что если ты не выстрадал, то ты не творил (только не это святое слово), а бездумно малял — так ребенок обыкновенно ставит кляксу в белом альбоме. Много лет назад, особенно сильно придавленный чувством несправедливости, Винсент написал стихотворение-протест, первое четверостишие которого (единственно уцелевшее) до сих пор хранил в блокноте приклеенным клеем-карандашом, как символ того, что борьба между желанием творить в соответствии со своими понятиями и желанием просто получать деньги, следуя чужим понятиям, считается крайне горькой дилеммой:

«Я многое хотел сказать.
Безустальным пером чернить тетради
И втихомолку, скромно притязать
На благословенье праздных гадин».

Потом, спустя какое-то время, Винсент, балуясь, приписал ниже:

«Порыв души не правит нынче бал,
Талант по кошельку, в порядке дедовщины,
И глуп не тот, кто слова не сказал,
А кто примкнул крушить последние руины».

Что ж, когда-то в молодости Винсент видел ситуацию гораздо чище и кристальнее, раз теперь так безнадежно застрял, зная причину, но предпочитая ее игнорировать. Ответ на вопрос, почему нынешнее произведение так туго и каторжно шло, всплывал еще в самом начале, как бы нашептывая «не берись, не надо», а лишнее подтверждение этому нарисовалось из неожиданного источника. Эдит, сама того не подозревая, открыла ему глаза.
— Ты знал, что у нас есть клубника?
Винсента забавляла ее привычка менять «твое» на «наше», но при этом совершенно ни на что не претендовать. Она пришла в сад за домом в полюбившейся соломенной шляпе — которая еще пуще истаскалась, но ей было откровенно все равно — и с горстью молодой клубники в ладони.
— Не знал, — честно ответил Винсент. — Должно быть, Тесса посадила, когда в последний раз была здесь.
— Половину уже склевали вороны. Нужно собрать то, что осталось. — Эдит хитро прищурилась. — Или великие романисты брезгуют собранными с грязной земли плодами?
— Я давно не писал романы, — со слабой улыбкой сказал Винсент и вдруг осекся. Но Эдит уже и не слушала, да и не нужно было вовсе. Ответ на вопрос был в очередной раз найден: «давно не». Когда он вообще в последний раз делал то, что ему по душе? Не потому, что надо, а по наитию сердца. Правильно — давно.
Винсент не стал раздумывать об этом лишний раз. Предложение пособирать клубнику было заманчивым.
Эдит склонилась над грядкой, убрав волосы за ухо. Ее вымазанные в соке ягод и в грязи пальцы избирательно срывали прятавшиеся за листочками маленькие плоды: целые отправляла в рот, с толком разжевывая и жмуря глаза от удовольствия, а поклеванные или подгнившие отбрасывала в сторону.
Винсент никогда не видел, чтобы кто-нибудь собирал клубнику с таким сосредоточенным энтузиазмом. Он невольно засмотрелся. Ей-богу, можно было часами наблюдать за тем, как Эдит увлечена чем-нибудь своим, как иногда хмурится при этом, как теряется где-то там, в своих прекрасных мыслях, куда нет доступа никому, и как эти самые мысли отражаются на языке ее тела. Просто необходимо видеть Эдит не в статичном состоянии, в котором она находилась раньше, а в движении, не скованном, таком естественном, словно не она подчиняется законам физики, а законы физики подчиняются ей.
Еще Винсент отчетливо помнил, как выглядело ее лицо во время усмешек или улыбок: тогда в уголках глаз собирались лучики едва заметных мимических морщинок, голова запрокидывалась назад, словно она открывала миру всю себя; становились видны островатые клыки, выглядывающие из-за причудливого изгиба потрескавшихся на вид губ… Вся такая из себя солнечная, стремящаяся пролить свой свет на каждую травинку, на каждую щебечущую пташку, в конце концов, на всех тех немногих людей, которых она встречала в этой, начатой с чистого листа жизни. Винсент настойчиво избегал самоанализа, боясь, что это не приведет его ни к чему хорошему. Ему достаточно было пугающего факта, что Эдит действовала как мощное забвение: если смотреть на нее долго-долго, можно затеряться и не захотеть возвращаться обратно. Улыбка невольно расплывалась по лицу, возникало желание подойти ближе, разум отключался, как по щелчку пальцев, и самое, пожалуй, неутешительное — годы словно стирались, и Винсент ощущал себя как в ранней молодости, когда ветер в голове, жар в сердце и безудержное, до зуда под кожей рвение совершать необдуманные поступки. Даже свет солнца становился ярче, и в такие моменты Винсенту казалось, что именно его он согревает немного больше. Все это уже не последствия вины, а томящиеся в груди отголоски совсем другого чувства.
— Энтони, — позвала его Эдит по своевольной привычке.
— Да? — Он нагнулся за первой попавшейся на глаза ягодой, потому что ему было лень искать среди листов.
Эдит прекратила свою деятельность, и теперь ее взгляд был обращен точно к нему.
— Ты можешь рассказывать мне все. Я имею в виду всякое, что тебя беспокоит. Я не писатель и никогда им не буду, но я вижу, как это мучительно. Если тебе захочется чем-нибудь поделиться, то я постараюсь стать хорошим слушателем.
— Да ну? — удивился Винсент внезапному радушному предложению.
— Обещаю быть более интересным собеседником, чем то дерево, у которого ты постоянно сидишь, — подразнила Эдит.
— Тогда я обещаю рассмотреть твое предложение более детально, как только возникнет такая необходимость. — Подыгрывая, Винсент ощущал себя как никогда беззаботным, на пике эмоционального подъема. — Спасибо. Нет, правда. Спасибо. Так заметно, когда я обеспокоен чем-то?
С неким самодовольством Эдит не преминула поделиться своими наблюдательскими навыками:
— Ты хмуришься и сжимаешь губы. Это забавно. Ты забавный.
Вообще-то, наоборот, если выбирать между ними двумя, потому что это Эдит всегда сама себе на уме, и это, на самом деле, просто восхитительно.
— Ты… ты читала что-нибудь из моего?
— Совсем немного, — призналась Эдит. — Ты сентименталист?
— Когда-то это так называлось, но в общем и целом да — меня можно к ним отнести. Раньше точно можно было.
— А сейчас?
— Сейчас все иначе.
Тщательно избегаемая им истина так и напрашивалась на язык, впрочем, уже через секунду Винсент напрочь позабыл, что ответил, потому что обнаружил себя беспричинно любующимся попытками Эдит бережно стряхнуть прилипшую к крупной ягоде маленькую, даже микроскопическую букашку и последовавшим за этим смакующе-деликатным облизыванием перепачканных пальцев.
— На самом деле это странно — читать произведения человека, с которым живешь, — наконец заключила она.
— Почему?
Аккуратные брови свелись к переносице.
— Потому что действительно странно узнавать нечто важное о человеке через страницы, когда можно узнать от него самого. К тому же вдруг я узнаю о тебе что-то, чего ты не хочешь, чтобы я знала, о чем ты сам хочешь забыть?
— Тогда я не стал бы выносить это на всеобщее обозрение.
— Если бы люди правда не хотели выносить что-то личное на полотно искусства, мир не увидел бы сотни прекрасных произведений.
Винсенту отчего-то показалось важным прийти здесь к какому-нибудь консенсусу.
— В таком случае тебе придется читать между строк.
— А ты не заставляй меня читать между строк.
— Тогда как же ты будешь знать обо мне хоть что-то? — усмехнулся Винсент возникшему тупику, на что Эдит, проникновенно глядя на него, ответила просто и одновременно серьезно:
— Просто говори со мной до того, как весь мир узнает.
Больше, чем с легкостью оставлять многозначительность в своих словах, Эдит любила петь. В любом месте, в любое время, если таковые совпадут с ее настроением. У нее был совершенно не мелодичный голос, но поющая душа. Она могла петь по-разному и преобразовывать свой природный низкий и хриплый тембр в лирично-высокую ноту, словно ей не требовалось никаких, даже мало-мальских, усилий для этого. Винсент догадывался, что Эдит была способна на скрипучие невыносимые шрайки  так же, как и на идеально чистые тона. Это парадоксальное многоцветие сбивало с толку. И лишь однажды Винсент понял, что не нужно разбирать голос по нотам, как трудновыполнимую задачу, нужно просто слушать.
Это была знакомая с детства «Аллилуйя». Эдит сидела на траве с закрытыми глазами и немного покачивалась, не обращая ни на что внимания. Винсент знал это выражение лица: мелко трепещущие ресницы, немного склоненная набок голова. Эдит пела без надрыва, словно не пела вовсе, а плыла по течению. Открывшаяся истина была в том, что ее голос — красочные нити разных тональностей, сплетающиеся в одну непонятную, но определенно благозвучную паутину с изредка тревожимой зыбкостью хрипотцы.
Похрапывала Эдит с такой же непосредственной легкостью, с какой пела. Об этом Винсент узнал, когда та повадилась спать вместе с ним, предварительно обвинив кровать, которая досталась ему, в жесткости и холодности. Та действительно была жесткой, поэтому Винсент по привычке занял свою комнату, не подумав об удобстве других. И вот, когда Эдит, раздраженная до чертиков, среди ночи пришла к нему со своими подушкой и одеялом и безапелляционно отвоевала себе часть кровати, Винсенту нечего было сказать. Через несколько минут раздался бессовестное посапывание.
Первые впечатления после совместно проведенной ночи были такие: Винсент не выспался, потому что привык спать один, Эдит же с утра просияла как солнышко, даже не догадываясь о том, что ее руки и ноги точно морской звездой занимали бо;льшую часть скромного полутораразмерного ложа.
Тем же днем, едва стемнело, Эдит соорудила из бесхозных кирпичей небольшой очаг на заднем дворе, перетащила лавочку из сада и разожгла костер. На все эти малопонятные махинации Винсент отреагировал только тогда, когда вдруг услышал доносящиеся приглушенные ритмы… бонго?
Уже отчаявшись немного поспать, он пошел на звуки и, как выяснилось, оказался прав. Костер потихоньку разгорался, от него исходил яркий свет, и Эдит, сидящая на лавочке, мерно постукивала раскрытыми ладонями по бонго. Винсент почувствовал укор совести. Должно быть, он ужасный компаньон, раз другому человеку от скуки пришлось доставать из кладовки всеми забытый инструмент, но Эдит не выглядела обделенной чьим-то вниманием.
— Ты знал, что у бонго есть пол?
Взяв огромное полено, Винсент поставил его сбоку от лавочки и сел на него.
— Нет, просвети.
— Большой бонго женский, маленький — мужской. На самом деле это неважно. Они просто интересно звучат.
Винсент давно заметил, что Эдит привязана к звукам какой-то странной связью и что чаще всего, когда вслушивается во что бы то ни было, прикрывает глаза.
Эдит постучала еще немного, попросила Винсента подкинуть еще дров и хворостинок в костер, а потом легла на скамейку, свесив ноги. Она похлопала ладонью рядом — скамейка была достаточно широкая, чтобы уместиться двоим головами в одной точке, а ногами — в противоположные.
Немного подумав, Винсент принял приглашение.
— Звезды сегодня красивые, — сказала Эдит в качестве пояснения.
— Закаты больше не интересуют?
— Всегда, — ответила она спокойно, либо не заметив очевидной шпильки, либо проигнорировав ее.
Признаться, Винсент никогда не мог понять, что делать с такой Эдит: с серьезной Эдит и в такие моменты, казалось, более искренней, чем обычно. Хотя куда уж искреннее?
Ночь и правда прекрасная. Нет такого звездопада, как в августе, но небо над ними простиралось чистое-чистое, открытое для восхищенных взоров.
— Ты видишь? — тихо спросила Эдит вдруг.
— Вижу что?
— Как все звучит.
Винсент оторопел. Глаза Эдит были закрыты.
— Жаль, что ты не видишь, — продолжила она, не дождавшись ответа. — Они чудесные. Чудесные…
Что звучит, как звучит и кто «они» было малопонятным. Винсент привык, что иногда Эдит такая. Как загадка, но при этом открыта пред ним как на ладони.
— Что это у тебя в волосах?
— Где? — Эдит тут же участливо встрепенулась.
— Вот, прямо здесь, что-то шевелится. — Рука Винсента потянулась к спутавшимся прядям, но не успела и коснуться, как Эдит принялась судорожно запускать пальцы в волосы и потряхивать головой. Он прекратила тщетные попытки, когда увидела, как Винсент давится беззвучным смехом, и ткнула его пальцем.
— Ну ты!
Винсент улыбнулся.
— Видела бы ты свое лицо.
Почему-то, когда какой-то момент заставляет сердце в груди трепетать, люди стараются либо разрушить его хрупкую магию, либо прикрыть свое искреннее блаженство какой-нибудь глупостью.
— О чем ты думаешь? — Винсенту безумно хотелось сопроводить вопрос прикосновением: провести пальцем по щеке или найти ее руку своей, но на смелые и бесхитростные прикосновения был способна только Эдит — без задней мысли, просто потому что вдруг хотелось.
— Тебе правда интересно знать, о чем я думаю?
— Да. — «Очень. Безумно».
— Обо всем и ни о чем одновременно.
— Так не бывает.
— А вот и бывает. Как будто ты где-то между всем и ничем.
— Я почему-то думаю о том, как чудесно было бы оказаться в другой эпохе, — поделился своими мыслями Винсент. — Где нет никаких научно-технических революций, где люди живут и никогда не беспокоятся о том, что день потерян, если забыл зарядить телефон.
— И где же ты хотел бы оказаться?
Винсент пожал плечами.
— Не знаю. Древняя Греция, начало Нового Света, Европа классицизма, просвещения… Пожалуй, даже барокко.
— Я думала, упадка хватает и в современном мире.
— Модерн-декаданс. — Винсент распробовал выражение на вкус. — Как думаешь, мне дадут премию за открытие нового термина?
— Определенно, — ответила Эдит и повернула к нему голову, заинтересованно блеснув глазами. — Почему ты так не любишь свое время?
— Потому что я помню мир совсем другим и знаю, каким он может быть, если люди отступятся от мнимых ценностей и перестанут строить из себя напыщенных павлинов в погоне за грязной славой, высокомерной авторитетностью и навороченными гаджетами. Но такого никогда не будет. С прогрессом мы приобретаем многое, но теряем гораздо больше.
Винсенту даже стало неловко от того, как внимательно Эдит глядит на него, замерев. Одиночество настолько сильная штука, что накопившиеся за всю жизнь мысли становятся неконтролируемыми, дай им только повод и возможность разойтись. Винсент запоздало чертыхнулся на себя, вспомнив, что Эдит наверняка воспринимает себя частью этого самого испорченного прогрессом мира.
— Прости, я не хотел тебя задеть.
— Вовсе нет, — уверила Эдит. — В этом есть правда. Как бы там ни было, в этом мире мы… вроде как все инструменты? Но вместе с тем у нас есть большая привилегия быть создателями, а проклятие это и дар — один только Бог ведает. Думаю, что мир был бы определенно лучше, если бы эту привилегию осознал каждый, но такую ответственность готовы взять на себя лишь единицы.
Винсент слушал и блуждал по произнесенным строкам и между ними, бережно откладывая поверенную ему мысль на особой полке своего сознания.
Эдит с чувством издала сонный зевок.
— А еще правда в том, что я совершенно неспособна поддерживать разговор. Глаза слипаются.
— Просто поразительно, — с усмешкой покачал головой Винсент, из них двоих страдающий нехваткой сна больше всего. — Иди. Я приберу тут все.
Эдит пробормотала нечто похожее на «спсиб» и поплелась к дому, потирая веки. Когда Винсент занял свое место на кровати, та, на мгновение вынырнув из дремоты, сонно спросила:
— Энтони, я точно не доставляю тебе неудобств?
— Нет. Конечно нет.
— Отлично, — сказала она и, видимо, расценив это как негласное разрешение, закинула на Винсента руку. А потом засопела.
Эдит даже снилась ему в ту ночь: несла какую-то чушь, смеялась заливисто и уводила его куда-то, сплетая с ним пальцы. Тепло, растекшееся в груди после такого сна, имело неотвратимый эффект. Оно расползлось еще дальше, в самое сердце, потому что, проснувшись, Винсент помимо руки ощущал на себе и взгляд. Немного сонный, ясный и улыбчивый, равно как и приветливые губы. Это было как мимолетное видение, и проснувшись в следующий раз, Винсенту подумалось, что все это ему почудилось. Кровать была пуста, простыня слева отдавала холодком. Эдит нигде не было: ни дома, ни на заднем дворе, ни в саду, ни в роще. Ее отсутствие не вызывало беспокойства. Может, если только чуть-чуть. Винсент нашел ее в той части местности, которая простиралась глубоко в лесу и куда ему родители запрещали ходить одному, когда он был маленький.
Со скалистых уступов, упирающихся в ярко-голубой небесный свод, низвергалась вода. Бесконечно циркулирующий круговорот гнал ее и сбрасывал вниз с неистовой мощью, и разбивающийся о гладь реки поток разлетался у подножия на брызги. Эта река уходила далеко за редко встречающиеся в этих краях дома и фермы, но именно здесь, у шумного водопада, образовывала большое озеро, незаметно утекая по маленькому устью.
Здесь пахло свежестью, которая пронзала нутро, и Винсент, примостившись с блокнотом и ручным магнитофончиком у ствола дерева, не мог надышаться и насмотреться на девственную природу раскинувшихся перед ним видов.
Как оказалось, Эдит стояла там — посреди реки.
Винсент забыл, что пришел сюда прежде всего за тем, чтобы вдохновиться и дать своему произведению последний шанс. Его внимание было украдено и полностью обратилось во взгляд, прикипевший к мерцающей во влаге коже и очертаниям легкого, всегда стремящегося вперед тела. Пожалуй, при всем желании Винсент не мог оторвать взгляда.
В косых лучах солнца, окруженная сонмищем бабочек и стрекоз, Эдит — Винсент не побоялся такого сравнения — была похожа на греческое божество. К ее простертым вперед рукам стремилась даже самая маленькая мошка, и Эдит, полная созидательной чистой энергии, готова была приручить каждую. Винсент наконец позволил себе выйти за рамки кощунственных «красивый» и «в ней что-то есть» и посмотреть на Эдит глазами широко распахнутой души, и сердце вместе с этим стало легким, а потом внезапно, каменно отяжелевшим.
Эдит обладала античной красотой, что не раз воспевали в древних песнях и эпосе, и ее выразительное и одновременно простое лицо словно чистый лист — рисуй, что хочешь.
Винсент впитал взглядом каждую черточку, каждую ямочку. Кожа — истонченная тафта, натянутая на жгуты мышц. Брови имели высокий излом. Ногти, часто грязнившиеся после авантюрных прогулок, овалом были похожи на лепестки незатейливого цветка. Округлые ягодицы, манящие потаенной затемненной ложбинкой, очаровательно выглядывали из-под полупрозрачной колышущейся глади воды.
Винсент часто видел в ней диковинное очарование Эрота и дионисовкую тягу к шалостям, часто смотрел на нее, но больше не мог бороться с потоком впечатлений, эмоций и чувств, что одолевали его все это время. Не теперь.
Винсент редко встречал таких людей, как Эдит. У них душа похожа на плазменный шар: излучает красивые разноцветные молнии из самой своей сердцевины, желая подарить их тому, кто его коснется. Чувствителен и красив по своей природе и этим зачастую губит себя, растрачивая свои силы на всех и на каждого, но не потому, что видит в этом какую-то меркантильную цель, а потому что так устроен без возможности изменить свою суть. В этот момент, как ни в какой другой, Винсенту хотелось выжать Эдит без остатка и без шанса на восстановление. Эгоистично хотел забрать этот свет себе.
Эдит все продолжала плескаться, создавая вокруг себя маленькую водяную бурю и воздевая руки к высокому каскаду. Под кистью Караваджо она выглядел бы прекрасно.

«Ты из тех, кому нет дела до свободы. Ты свободна без причины, просто так, просто живя. И в этот самый миг, как и в любой другой миг, это то, что у тебя никогда никому не отнять. Она в этом — твоя свобода?»
16 июля

Винсент хотел бы написать многое, все то, что у него накопилось, но он боялся написать что-то не то, очернить нелепыми сравнениями и литературными банальностями, опошлить то первозданно-чистое, что теплилось в этой порывистой душе, обыкновенными словами.
Все, что Винсент мог, — это обращаться к листу бумаги в стиле эпистолярных романов жалкой в своих мытарствах души, потому что ему никогда не хватит смелости признаться Эдит в глаза — он не мог, не смел. Не смел даже помыслить, что это сокровище достанется ему и будет смотреть на него с таким же чистым обожанием, с каким Винсент смотрел на нее.
Вдруг Эдит обернулась, и Винсент почувствовал себя незваным гостем. Эдит улыбнулась ему смущенно и инстинктивно обхватила себя одной рукой. О, сколько кротости, умиления и едва ли осознанной обольстительности было в этом движении! Застенчивая. Смешливая и застенчивая

«Моя прелестная, разве никто не говорил тебе, что тебе положено сиять?
Если кто-то посмел оставить тебя в таком кощунственном неведении, то я стану первым, чьи глаза будут повторять тебе снова и снова, настолько ты прекрасна. Только научись читать по ним, потому что отныне на моих губах печать робкого стыдливого безмолвия».

16 июля

Одна из стрекоз примерилась крохотными лапами к ее носу и села на самый кончик, и Эдит переключилась на нее, игриво брызнув водой. Словно Винсента вообще здесь не было.
Смутившись и решив не смущать и Эдит своим присутствием, Винсент решил поблуждать где-нибудь, предаться разным мыслям, вспомнить что-нибудь далекое и светлое. В качестве островка уединения он выбрал пруд в полумиле, а когда вернулся, застал картину, приведшую его в замешательство. Но лишь на несколько секунд.
Эдит стояла на покатом бережке под деревом, уже почти высохшая, одетая и едва подрагивающая от поднимающегося ветра. Тело застыло в расслабленной позе. Лишь приглядевшись, можно было увидеть, что внешнее спокойствие никак не вязалось с тем, что зрело внутри, потому что на ее щеку упала слеза.
Винсенту не нужно было даже прятаться или таиться — Эдит ничего не замечала. Вразумительных умозаключений, которые описали бы происходящее, не находилось. Было понятно только то, что взгляд Эдит бесцелен и вместе с тем глубок, и непонятно, какой разговор она ведет сама с собой в отдаленном уголке сознания, о чем этот разговор, как долго он продолжается. Внутри нее словно рождалась мешанина эмоций, настоящий взрывной коктейль, который поднимался вверх от сердца до заметно напряженного горла и вот-вот намерен был вырваться полувхслипом-полувздохом через упрямо сжатые губы, едва сдерживающие все то, что готова выпустить наружу душа. Так Винсент видел, так ему казалось.
Он не мог разобрать своих эмоций. Он снова крал у нее личный сокровенный миг, не предназначенный больше никому, но пускай он трижды будет вором, чем плохим художником, потому что плохие художники склонны к хорошим манерам и упускают истинный порыв вдохновения, зачастую достигаемый только с помощью эгоистичного созерцания. Наблюдая за болезненной прелестью чужого откровения, он и сам почувствовал щиплющее жжение в глазах.
Эдит постояла еще немного, а потом развернулась и пошла в другую сторону, по-прежнему ничего не замечая. Винсент приблизился к дереву, чтобы забрать оставленный магнитофон, и тут же с резким осознанием понимающе замер над нажатой кнопкой повтора.
Эдит просто любила пение китов.


Рецензии