Глава седьмая
Иногда счастье разрывало грудь. Он просто любовался Эдит и, казалось, ничего ему не нужно более: любовался ею, как прозрачным течением вод, как чистотой бесконечного неба; любовался бесхитростными проявлениями маленьких спонтанностей и наслаждался, когда Эдит делилась с ним каким-нибудь мгновением.
Это не жалобная присказка из мелодраматических канонов, что счастье всегда шагает рядом со слезой, — просто цена избыточности всегда одна и та же. Винсент не знал меры. В ежеминутных спорах с самим собой он не понимал: разве в Эдит можно найти ее — эту меру? Мера чувства — даже звучит как-то кощунственно. А потом более-менее трезвыми урывками он осознавал, что утонуть в избытке чего-либо — смерть слепая и глупая. Тем не менее он продолжал с некоторой несвойственной ему болезненностью воспринимать тот факт, что счастье иногда было жестоко и обманчиво, поворачиваясь другой стороной, полностью противоположной щемящей забвенческой радости — это было бесцветное течение времени, в котором единственной отрадой было случайное соприкосновение рук. С завистью он смотрел на растущий у дома мирт, листочки которого часто получали ласку чутких пальцев. Дошел даже до того, что неосознанно начал злиться, что коню достается больше внимания Эдит.
В моменты ясности ума Винсенту хватало своего скудного чувства юмора, чтобы оценить иронию: он владел Эдит, но не обладал. Он был бы определенно счастлив и избавился от дыры в груди, если б хотя бы набрался смелости открыться ей, признаться. Но оставляя при себе свои наглые притязания, он чувствовал себя более достойным ее искренности, доброты и внимания. И наконец, он поступал по чести, зная, что наказывает сам себя за ложь. И как после всего этого он просто подойдет и посягнет хоть взглядом, хоть мало-мальским касанием? Это бы означало, что он обманет ее снова. Это искреннее, подлинно открытое и, быть может, немного доверчивое создание. Но Винсент скорее предпочтет вечное паломничество во искупление грехов, чем отступится от осознанного деяния одного из них. Поставить Эдит перед фактом ее прошлой, закончившейся на операционном столе жизни, сказать прямо в глаза: «Ты человек, у тебя есть права и ты вольна делать все, что захочешь» — будь Винсент проклят за непростительное умалчивание, но так он хотя бы знал, что оберегает ее. Или дело не только в этом?..
Времени оставалось совсем мало. Скоро нужно было возвращаться в город к насущным делам. Пребывание здесь, на лоне природы, сделало из Винсента избалованного прихотливца, которому могли бы позавидовать даже самые отъявленные гедонисты. К тому же Тесса вернула его с небес на землю своим звонком — Харрисон Сенбер снова принялся за свои разгромные насмешливо-снисходительные статьи. Посему Винсент пытался урвать кусочек быстро утекающего блаженства — насколько оно вообще было возможным.
В один из последних дней Эдит позвала его прогуляться. Пришла к нему свежая, разрумяненная, как июньское утро, и ненастойчиво поманила рукой.
— Пошли покатаемся на Рексе. Что скажешь?
Если бы она сказала: «Кинься в пропасть. Что скажешь?», то от Винсента тотчас же остался бы только запах сигарет, витающий в воздухе.
— Чур, я спереди, — заявила Эдит, устраиваясь в седле.
Не имея возражений, Винсент сел позади и обхватил ее со спины. Ему было проще, когда Эдит касалась его сама. Даже ночью, забывшись сном, та придвигалась ближе, закидывала на него руку и ногу, как на здоровую плюшевую игрушку, и клала голову ему на плечо, заставляя замереть и прикипать взглядом к своему умиротворенному, непозволительно близкому лицу. Все эти неосознанные маленькие вольности были мучительнее всего.
Ближе к концу рощи Рекс немного устал. Они остановились как раз у той россыпи деревьев, на одном из которых были выцарапанные и почти заживленные новой корой имена Винсента и Тессы. Эдит не задавалась целью искать именно то дерево, но нашла его и, с секунду подумав, взяла с земли ржавый гвоздь и нацарапала свое имя, немного отступив. Теперь маленькое, микроскопическое «Эдит» тоже было увековечено здесь, в этих местах. Закончив свою невинную шалость, она улыбнулась ему через плечо, и Винсент вдруг понял, что с такой же легкостью и простотой Эдит когда-то нацарапала свое имя на его сердце.
— Мне нравится, когда меня зовут по имени, — сказала Эдит тем же вечером, когда они просто сидели под деревом плечом к плечу.
— Тебя никто не зовет по имени, кроме меня.
Та с присущей ей непринужденностью выдала:
— В этом суть.
Как ни странно, Винсент не хотел знать ее настоящее имя. Тогда это бы означало впустить в настоящее то самое прошлое, которое больное и такое ненужное им сейчас. Винсенту было достаточно скрипуче-мелодичного «Эдит», зарождающегося в изгибах языка напряженной, сопротивляющейся волной.
— Хочешь, я спою тебе? — спросила Эдит, заметив, что Винсент как-то нехорошо задумчив.
Винсент фыркнул.
— Тоже мне, сирена.
— Тогда осторожно. — Она шутливо-кокетливо повела плечом. — Ты рискуешь влюбиться.
Флирт вылетал из ее уст так легко, что непонятно было, действительно ли это флирт или присущая Эдит манерность.
— Хорошо. — Винсент постарался вложить как можно меньше нежности в интонации, но выходило ужасно бездарно. — Спой мне.
Голос полился в его сознание, как тихая река. Мотив был выбран лиричный, такой, чтобы можно было не спеша растягивать и смаковать звуки. Голос Эдит был похож на чувственный выдох в придыхании, словно в этот момент она отдавалась кому-то всем телом или молилась, точно заблудшая душа, просящая о покое, но не для себя, а для других таких же заблудших душ.
Такое причудливое сравнение неожиданно оказалось близким по смыслу к тому, что Винсенту однажды довелось заметить. Эдит повадилась смотреть телевизор. Часто садилась перед ним, по какой-то своей закономерности переключала каналы, но потом Винсент понял ее — эту закономерность. С глубокой задумчивостью и сосредоточенностью Эдит смотрела новости. Винсент относился с опаской к этому ее новому увлечению, и приходилось находиться дома в таких случаях, потому что был определенный риск наткнуться на новости про синтетиков. К счастью, за все это время такая попалась только одна — в репортаже информировали о выпуске новой высокотехнологичной партии. Но и это не интересовало Эдит. Она напрягала все свое внимание, когда передавали что-то неутешительное: от катастрофы до очередного подкидыша перед дверьми детского дома, потом, наслушавшись порции антиутопических историй, выключала телевизор и с неопределенным выражением лица уходила в сад или куда-нибудь еще, словно пыталась обдумать.
Вспоминая ее ярость, сопряженную с рьяным стремлением помочь, когда они впервые наткнулись на Рекса, Винсент мог отвечать наверняка — в Эдит зрело обостренное чувство справедливости, и ее мазохистская, немного идеалистическая нужда знать была продиктована болезненной тягой смотреть миру в глаза, каков он на самом деле. Вот что выводило ее из равновесия. Если любой другой почувствует, что выполнил долг, защитив немощного и сдав уличного котенка в приют, то Эдит не успокоится, пока не убедится, что немощный благополучно добрался до дома, а котенок попал в по-настоящему хорошие условия. Иногда — на самом деле часто — она воспринимала происходящее слишком серьезно, и все непроизвольно отражалась на ее лице. Но Эдит никогда не выносила свои мысли за пределы своей головы и не затевала пафосных разговоров на эту тему. Это и отличало ее от остальных — отсутствие картинного драматизма. Такую Эдит хотелось прижать к себе и зацеловать до полусмерти. Выпить ее, эту чувственную сторону души, иссушить до дна, а потом долго, растягивая секунды в бесконечность, держать в своих объятиях. О, как Винсент мучился от невозможности сделать это!.. Как близок был к безумству, когда Эдит невинно прижималась к нему во сне и когда просто находилась совсем рядом — только руку протяни. Как забавен и сладок вид теплого до плюшевой нежности тела, меняющего во сне свое положение несколько времязатратных — и нервозатратных для Винсента — раз. Он отчетливо видел туманно-розовые сомкнутые веки над беспокойным зрачком, а когда брезжил через штору рассвет и Эдит раскрывалась, иногда счастливилось увидеть, если хорошенько вглядываться, кайму трогательного пушка, еле заметно вздыбившегося на теле: на вогнутой пояснице и выпирающих лопатках. Она всегда раскрывалась наполовину, самым детским образом оставляя хоть кончик одеяла прижиматься к себе, и иногда то и дело неосознанно чесала внутреннюю сторону коленки, куцыми ногтями проходясь по холеным жилкам, атакованным комарами. Винсент подмечал детали и чувствовал себя помешанным. Он мог строить из себя ценителя исключительно духовной красоты — а на деле морального импотента, — пренебрегающего такой «низменностью», как желания тела, но он не мог обмануть себя. Это становилось все невыносимее. Самонадеянный дурак, возжелавший свободолюбивую розу. Он очернит ее лепестки, они истлеют под его губами, потому что Эдит — точно ранний цветущий апрель, а Винсент — серый октябрь, готовый разразиться губительным дождем. Что он мог предложить ей, кроме своего раболепия?
Решение в нем зрело долго, но казалось самым верным: меньше тепла в голосе, меньше тихого обожания во взгляде, меньше проведенного вместе времени, больше внимания работе и дальше дистанция. Он только собирался так и поступить, как Эдит, словно зная, оказалась тут как тут со своим ярким настроением и воодушевленными намерениями.
— Занят? — Она подошла к нему со спины.
— Как видишь, — рассеянно пробормотал Винсент, тщетно стараясь не обращать на нее внимания.
— Опять застрял? — Эдит сочувственно поджала губы.
— Иногда я думаю, что мне вообще не стоило про это писать.
Эдит положила руки ему на плечи, склонилась над ним, и теперь ее волосы щекотали щеки и шею Винсента.
— Тогда напиши про меня, — произнесла она, и непонятно было, шутит она или говорит серьезно. Впрочем, потом, не нуждаясь в ответе, она оставила его одного, чтобы не мешать.
Винсент начал отдаляться. Возможно, стоило делать это постепенно, а не рубить сплеча, словно испытываемые им чувства — смертоносная чума. Он не собирался по-детски устраивать бойкот, показывая «ты, да-да — ты, я буду играть с тобой в молчанку и строить из себя обиженного, а ты попробуй догадаться, в чем, собственно, дело». Нет, просто каждый раз, когда Эдит появлялась в его поле зрения, он спокойно выбирал себе другое место уединения, а на любые предложения отвечал «я занят». Спустя несколько таких «я занят», произнесенных в разных тональностях — в зависимости от напряжения и степени занятости — Эдит начала замечать, что что-то не так… и на удивление больше не стала его беспокоить. Только хмурость непонимания иногда пробегала по ее лицу.
Тогда Винсент решился на окончательный, радикальный метод. В одну из ночей он просто забрал свои одеяло и подушку и ушел.
Это был шаг совсем отчаявшегося человека, и он был запланирован тихим и спокойным, пока Эдит бы спала. Но Эдит не спала. Ее ничуть не сонные глаза приоткрылись и молчаливо проводили удаляющуюся в другую комнату фигуру взглядом. Винсент пожалел об этом в ту же секунду. В ту же самую секунду, как его нога переступила порог другой, необжитой комнаты, а неудобная кровать встретила его своим во всех смыслах холодным равнодушием. Этот шаг только усугубил тягу, стал катализатором для физически ощущаемого, расщепленного в его теле на зудящие атомы желания вернуться, чтобы чувствовать Эдит рядом и соприкасаться с ее кожей без угрызений совести, потому что во сне это было тем, что нельзя контролировать. И даже это чертово одеяло ему никогда не было нужно — они всегда забирались под одно: осознанно или неосознанно. Тем не менее Винсент не изменил своего решения. Ни тогда, ни после.
Теперь для него существовала только работа. Давно пора было сосредоточиться на ней, взять себя в руки, выкинуть все лишние мешающие мысли и немного помучить себя. Он привык, что перед продуктивным толчком в творчестве обычно приходится переживать мучительное затишье, а потом уже не менее мучительную подготовку сознания к этому толчку. Винсент долго созревал, но как же, в конце концов, приятно было погружаться в мир чужих чувств! Да что там — в его произведении не было места чувствам, и он впервые счел это благодатью.
Он писал как проклятый. Иногда забывался и терялся во времени до такой степени, что пальцы рук сводило судорогой, а буквы в глазах стали плясать и размываться. Эдит застала его в таком состоянии ранним утром: Винсент лежал на своей руке, в пальцах же другой был зажат карандаш; его сознание находилось в какой-то беспомощной горячке.
Эдит потянулась, чтобы забрать у него карандаш.
— Оставь.
Эдит явно думала, что он спал.
— Ты просидел так всю ночь, — то ли сказала, то ли спросила она словно оробевшим голосом.
— Просидел, — низко и односложно подтвердил Винсент, устало и медленно подняв голову с согнутого локтя. — Оставь меня. Я еще не закончил.
— Тебе нужно немного поспать. Нельзя…
— Единственное, что нельзя — так это мешать мне.
— Ты просто упрямишься. — Ладонь Эдит легла было на его на плечо в жесте мягкого понукания, но пугливо отдернулась, потому что Винсент повернулся на нее с дичайшим раздраженным взглядом.
— Я же сказал, — отчеканил он, — оставь меня одного. Иди и займись наконец своей работой — уберись везде.
Видит Бог, Винсент и подумать не мог, что когда-нибудь позволить себе оскорбить ее так жестоко, так низко. Видит Бог, он хотел в ту же самую секунду извиниться перед ней, да хоть припасть к ее ногам и молитвенно шептать сбивчивые «прости», но его пальцы уцепились бы за воздух. Эдит, с выражением сильно уколовшегося и будто обманувшегося человека, покинула комнату и — к приумножившейся оттого вине Винсента — стала тихонечко убираться.
Небезосновательно Винсент нарек себя самыми ужасными словами мира и одновременно с отвратительным и мерзким облегчением понял, что Эдит простит. Потому что Эдит — это Эдит, а Винсент — это Винсент, и у него на роду написано делать больно тому, кому вовсе не хотел причинять боль.
Одно накладывалось на другое, и Винсент перестал видеть отраду и в написании. Он писал строки, но не чувствовал их. Раньше все, что выходило на бумагу, ощущалось им с помощью необъяснимой связи, как если отдать часть себя, но так и не расстаться с ней на самом деле, потому что она твоя и только твоя. Теперь Винсент бессмысленно смотрел на результат и перечеркивал с таким чувством, словно разом перечеркивал все свое прозаическое дарование. Спустя какое-то время он перестал перечеркивать, заметив, что новый вариант получался еще сумбурней и хуже предыдущих. Единственное, что было не так с этим произведением — это оно само. Его существование под пером Винсента так же фальшиво, как если надеть неподходящую тебе вещь и сказать, что она тебе идет. Всегда есть разница между тем, что хочет видеть творец и что хочет видеть пытливый зритель. Не нужно было прельщаться мыслью «напиши, как хочет кто-то, и получи, что хочешь ты». Конечно, плох тот солдат, который не мечтает стать генералом, но подлинная слава, достигаемая неподкупной жаждой творчества, едва ли должна отождествлять принцип постоянного потакания. Но Винсент уже погряз в том, неправильном. И, в конце концов, кем он будет, если не закончит начатое?
До упадка сил он корпел над листами. Его пальцы напрочь были вымазанными в пачкающемся грифеле карандашей. В глазах образовалась мутная поволока от напряжения.
Винсент позволил себе несколько часов отдыха, первые два из которых провел в коротком дневном сне. С твердым намерением заварить себе ромашку, а потом снова сесть за работу, он вошел в кухню, но обнаружил ромашку уже заваренной в чайнике.
Он прошел мимо сидящей за столом Эдит.
— Думаешь, в течении есть что-то плохое?
Винсент не успел взять свою кружку и, наверное, хорошо, потому что большинство ее вопросов имели свойство прилетать в спину так же неожиданно, как скомканный лист бумаги.
— Что?
Эдит пила свой чай и не оборачивалась к нему.
— Обыкновенное течение. Есть в нем что-нибудь плохое?
— Откуда мне знать?
— Ничего в нем плохого нет, — продолжила она сама совершенно спокойно. — Оно быстрое и легкое, ему можно довериться. Пожалуй, единственное, что плохо, так это то, что можно начать плыть против него и выбиться из сил. Но многие сами в этом виноваты.
С методичной точностью Винсент наполнил кружку ровно до выгравированного кофейного зернышка и обошел стол. Эдит выглядела как обычно. Конечно, немного отстраненно и безэмоционально, как и полагается человеку, которому прямым текстом обозначили его место, но она говорила, а значит, тому должна быть причина.
Винсент постарался на мгновение унять свою скептичность и остался стоять напротив с непринужденным выражением лица.
— Нет ничего удивительного в том, что многое не выходит, потому что все силы уходят на сопротивление. Получается как-то глупо, да?
— Допустим, — ответил Винсент, смутно догадываясь, куда он ведет.
— С феноменом вдохновения то же самое. Сопротивление — разновидность насилия над собой, и вот в этом состоянии вряд ли способно родиться что-то стоящее и искреннее. Как ты считаешь?
— Эдит, что ты от меня хочешь?
— Самое прелестное во вдохновении то, что оно появляется совсем внезапно, — чуть жарче, чем до этого, продолжила она, как будто не слыша. — Будем считать это одним из обязательных условий — так оно и есть. Так вот когда ты гребешь против течения или начинаешь чего-то усиленно ждать, ты убиваешь это самое главное условие. Но самое важное то, что все эти рассуждения — чушь, если с самого начала выбрал не ту реку — не то течение. Согласен?
— Зачем ты говоришь мне все это? — Он уже ощущал клокочущее чувство раздражения.
— Скажи, согласен или нет? — с нажимом повторила Эдит.
— Да-да-да, согласен! Согласен.
Тут Эдит как будто отпустило. Плечи расслабились и плавно легли на спинку стула, а в руках снова оказалась чашка пышущего жаром чая. Эдит примерилась губами к нагревшемуся стеклу, но прежде, несколько отведя глаза, произнесла:
— В гостиной.
Винсенту могло моментально подурнеть, потому что он был из тех людей, которые предпочитают знать, что их ожидает, однако решительным шагом прошел в центр дома. Ничего запредельного или хоть сколько-нибудь вызывающего чувство глубокого обескураживания там быть не могло: обыкновенная обстановка, обыкновенно распахнутые шторки на окнах.
Винсент подошел к разожженному камину.
Запах паленой бумаги накрепко пропитал пространство вокруг. Огонь горел ярко и мощно, поглощая дрова и всякий сгруженный туда классический сор с уютным и даже интимным потрескиванием. Винсент никогда не думал, что именно таким будет похоронный марш его многомесячных трудов, потому что через несколько секунд вдумчивого созерцания он понял. Понял и отказался верить, что видит загибающиеся в пепелище строки, которые писал буквально несколько часов назад.
Он сунул руку в огонь как-то механически. Не отдавая себе отчета. Если бы это могло что-то изменить, он бы предался буйству настоящей ярости, как только потушил рукопись, но так как тушить было уже просто-напросто нечего, в груди взорвалась всеобъемлющая многомерная пустота — именно взорвалась, потому что такие чувства не возникают, не подступают и уж тем более укалывают.
Посеревшие и съежившиеся углы затрепетали, как холеный истонченный лист на ветру, когда оказались сгружены на пол. Из всей толстой стопки не было ни одной уцелевшей страницы, только сверху пару штук в самой середине, еще не успевшие стать черным выгоревшим пятном, показывали несколько абзацев незавершенной главы.
Винсент не мог решить, в чем будет больше смысла психологически: завыть от убийственного негодования громко или тихо, но в итоге не сделал ни того ни другого, а просто осел на пол рядом со всем тем, что осталось.
Потерянно подняв глаза, он увидел, что Эдит стоит на пороге гостиной, приобняв себя одной рукой.
Винсент вскочил, не помня себя. От непростительной ошибки его удержало только усилие воли. Ничего не шло у него с руки, ровно как и с языка; только лицо кривилось в неописуемой гримасе. Они стояли друг напротив друга: Эдит инстинктивно прижалась спиной к косяку, но в глаза смотрела прямо, не отворачиваясь.
— Теперь, когда ее больше нет, — произнесла она тихо, еле шевеля суховатыми губами, — что ты будешь чувствовать?
Можно было подумать, что она издевается, и лучше бы правда издевалась, потому что тогда бы Винсент в полной мере оправдал желание сделать этот миг для Эдит биографически последним.
Все это вскипятило в нем такие лютые чувства, что он даже не мог, не хотел представлять себя со стороны, но поразительно было не это: он видел перед собой, как всегда, без намеренного цепкие глаза, и застывший в них волновыми всплесками карий песок, сходившийся в бездну черного зрачка, напоминал о заведомой тщетности всего того, что Винсент собирался сказать. Это было поразительным потому, что этого оказалось достаточно, чтобы, сцепив зубы и скрепя сердце, одернуть себя и просто уйти.
Чем он думал, когда рванул к ней, готовый порвать на кусочки и неспособный себя контролировать? И чем он думал, когда не сделал этого? Для Винсента слово «труд» — непререкаемый фундамент его жизни, его бытия — что еще важнее, и любой, кто когда-либо вздумает хоть пальцем притронуться к неприкосновенному, будет смотреть на мир через огромный сливовый синяк в лучшем случае. Винсент не хотел быть мелочным и в своих размышлениях по возможности избегал словосочетания «порча чужого имущества», но он был в том бесконтрольном состоянии, когда в голове творилась сводящая с ума динамика, когда от одной мысли к другой, когда сковывающее бешенство парализовывало тело, но точно не навязчиво бьющуюся идею сделать хоть что-нибудь, хотя бы выплеснуться посредственными криками. Или придушить себя подушкой. Или Эдит.
Хуже было только то, что он не сделал совершенно ничего, чтобы хоть как-то на ментальном или физическом уровне заставить Эдит пожалеть о содеянном. Сидя на лестнице и запоздало трясясь от гнева, Винсент вспоминал этот момент от первой до последней секунды и трясся еще сильнее. Правда была в том, что если Эдит в чем-то глубоко убеждена, то полыхай огнем все, чего коснется ее пламенное намерение. Она не страдала комплексом Бога, но была настолько «над», что готова оттолкнуть от себя другого человека, чтобы что-то — нет, не доказать, — а показать, словно если она непринужденно стоит «над», то над ней самой стояло что-то другое и вело ее. А Винсент вмиг ощутил себя беспомощным. Он был беспомощным почти клинически. Дико. Болезненно. Поднять руку или даже со злости хорошенько встряхнуть Эдит означало бы жест взбунтовавшегося достоинства и самоуважения и одновременно четкий пунктир собственного падения. Эдит делала это так легко — обезоруживала, и, грешным делом, с отчаянием Винсент подумал, насколько, должно быть, просто вить из него веревки, но парадокс в том, что Эдит, дай бог, умела хотя бы манипулировать, не то что намеренно вить веревки. Про Эдит не умысел, но затея с претензией на праведность и правильность, но это все одно — игра с огнем, и — о да — Винсент понял ее посыл.
Через некоторое время крыльцо рядом скрипнуло, и облаченные в растянутую футболку плечи оказались на уровне его плеч.
Винсент курил.
— Ты хоть понимаешь, что ты сделала? — Он выпускал дым сквозь напряженные губы частыми натужными выдохами и пытался, видит Бог, действительно пытался вести разговор более-менее демократично. — Допусти хоть на мгновенье, на одно чертово мгновенье, что на моем месте был бы более вспыльчивый человек.
— Что ж, в таком случае нужно знать, кому именно и что ты собираешься сделать, — отозвалась Эдит спокойно, тоже осмеливаясь смотреть в ответ лишь урывками.
— И раз ты знала, что я не причиню тебе вреда, это означает, что можно было поступить таким образом? Прости, но ты либо не слышала об уважении, либо ты слишком много на себя берешь. Ты чертовски много на себя берешь.
— Кто-то должен. — Эдит нисколько не потупилась. — Я читала твои книги, и мне хватило смелости судить, что твое, настоящее, а что нет, и то было не твоим. Если бы на твоем месте был другой, более вспыльчивый человек, я бы сделала ровно то же самое.
— Нет, услышь меня, Эдит. — Винсент развернулся к расслабленной фигуре вполоборота, метая глазами молнии, и сдерживался, чтобы не ткнуть пальцем прямо в эту вопиюще-спокойно дышащую грудь. — Речь не о том, насколько я зол, а о том, как далеко ты готова зайти, как бы ни были благородны твои намерения. Ты знаешь, как полны мир и история примеров людей, думавших, что цель оправдывает средства? Ты знаешь, в кого потом превращались эти люди? Так ответь мне, с чего ты взяла, что ты лучше их?
— Потому что я не проповедую то, что противно свободе, и никогда не буду, — ее тон стал резковат, словно у нее наконец вырвалось давно накипевшее. — Это то, как стоит поступать, когда видишь заплутавшего человека — ты помогаешь ему увидеть правильный выход, даже несмотря на то, на что тебе придется пойти ради этого.
— И мы вернулись к прежним баранам. — Винсент нервно усмехнулся. — Ты говоришь про свободу, при этом готовая отнять свободу выбора у другого. Ты отняла ее у меня.
— Иногда приходится следовать меньшему из двух зол, чтобы поступить правильно. Большее — это оставить тебя упрямым слепым котенком.
— Тогда где здесь свобода по отношению ко мне?..
— Я сделала это, потому что не боюсь. Потому что я умею нести ответственность. Но даже не перед тобой. А перед тем, каким существом стоит быть.
Винсенту хотелось смеяться до нервного припадка.
— Мы топчемся на месте.
— Я не знаю, есть ли смысл просить у тебя прощения, если я все равно поступила бы точно так же. Думаешь, это легко? — Она остановилась лишь на секунду, чтобы закрыть глаза и открыть их более чистыми, осмысленными. — Никто не говорит, что поступать правильно легко. Это сложно и не всегда приятно. Именно поэтому мир напоминает жалкую ошибку природы сейчас — потому что люди никогда не были готовы идти на жертвы, чтобы сделать его лучше. Все вы боитесь, трясетесь за свои шкуры, поклоняетесь какой-то мнимой свободе. Это не свобода даже, а ее суррогат. Он бесплоден, потому что это лишь фактор ваших мимолетных потребностей. Вы питаете ими вашу жизнь и не хотите настоящей свободы, потому что у нее есть цена. Действительно, зачем платить еще чем-то, когда есть купюры? Когда есть выгодный суррогат. Все хотят жить хорошо, в этом нельзя никого обвинить; проще прожить с минимальным смыслом, но безопасно, чем отдать что-то важное в борьбе за что-то по-настоящему стоящее. Свобода не бесплодна, и ее плоды стоят любых жертв. Добровольных жертв, Тони. И вот это — была моя жертва. Я шла на нее осознанно, зная, что ты можешь отвернуться от меня, но лучше так, чем позволить тебе продолжать. Я не прошла мимо и никогда не пройду. Я сделала — и я не отказываюсь от ответственности. Вот это — свобода.
Все замыкалось в тесный круг своих и чужих переплетенных мыслей, и Винсент уже не понимал, о чем они разговаривают. Точнее, не понимал, есть ли смысл продолжать обсуждать произошедшее, когда сверху навис другой, более важный вопрос.
— Скажи мне, — ровно обратился он к вглядывающейся в горизонт Эдит, — готова ли ты убить человека, чтобы поступить верно?
— Верно все то, что исключает насилие. Насилие — это насилие.
Наверное, в этот момент у Винсента отлегло. Сама мысль, что он подумал об Эдит в таком ключе, была нелепой, но он должен был проверить. Убедиться. Это не значит, что Винсент ничего не увидел — он открыл глаза на многое, открыл их на Эдит еще шире, и пока что он не мог дать сформулированное название своему открытию.
Первые несколько дней он был просто потерян. Для него было феноменальным не садиться за стол, не стряхивать с листов случайно падавший с сигареты пепел, не стучать по печатной машинке, не пользоваться кнопкой замазки чаще, чем красной строкой, не думать о том, как надоело ему это произведение. Несмотря на то что оно было выстрадано, как все остальные, тяга восстановить его, начать с чистого листа равнялась удручающему, обидному нулю. Значит, это лишняя единица к баллам собственных поражений, значит, он оказался не прав.
Самым обидным было то, что с самого начала он догадывался, но все равно умудрился довести ситуацию до критического пика, когда пришла чертова мессия и решила все за него.
«Чертова мессия» сидела тише воды, ниже травы. В более смиренном смысле, чем можно представить — в смысле «я сделала — и я несу ответственность», и это раздражало. Раздражало ровно до того момента, как она пришла и схватила его за руку.
— Я помогу тебе.
Это были старый магнитофончик и коробка — та самая коробка, которую он не видел еще с покупки Эдит. Та достала оттуда проводки с присосками на двух концах, сходящиеся в середине в миниатюрный передатчик. Винсент читал когда-то про эту штуковину в инструкции и счел ее совершенно бесполезной. Она передавала импульсы от «мозга» синтетика до мозга человека и наоборот. Таким способом можно было запросто передать синтетику без слов какое-нибудь указание. Прилипчивый механизм был установлен на его голове за считаные секунды. То же самое Эдит прилепила и себе чуть повыше виска и лег рядом, не забыв нажать кнопку на магнитофоне.
— Расслабься, — сказала она. — Ни о чем не думай. И еще. — Ее губы на короткий миг дернулись в полуулыбке. — Закрой глаза.
Из магнитофона послышались всплески моря. Стихийно нарастающий звук, отразившийся под закрытыми веками пока еще слабой дрожью. То ли от расслабления, то ли от чудо-проводков сознание Винсента словно начало расширяться. Громкий вопль следом пронзил перепонки — первый тонкий и надрывный клич морского создания. Грудь Винсента сковало что-то ледяное и необъяснимое. Он ощутил ладонь Эдит, вовремя легшую поверх его запястья.
— Перестань бояться. Впусти эти чувства, — раздался ее гипнотически-мягкий голос.
Очерствелая скорлупа, огрубевшая коррозия, покрывающая его глубоко изнутри, трескалась и надламывалась с болью. Впускать в себя нечто прекрасное после долгого времени тусклого забытья всегда было болезненным процессом. Винсенту проще было отворачиваться, избегать, убегать от всего того, что отзывалось в нем сладкой мукой в груди, потому что были вещи, которые просто слишком. Страх передоза чем-то прекрасным и вечным рос и наполнялся, как сосуд, и Винсент действительно боялся того дня, когда нужно будет опустошить эту чашу одним глотком, похожим на бесконечный круг сансары и катарсиса, в которых умираешь и возрождаешься снова.
Кит заревел, и этот звук взорвался в его глазах черной дырой. Не было ни четкой картинки, ни резкой иллюстрации. Это было где-то глубоко в сознании и возникло расплывчатым образом чего-то действительно всеобъемлющего, бесплотного и вездесущего. Разводы оттенков вечереющего неба: их так много, они плывут, серебристый, серый, пепельный, черный, бесконечный и еще много других, но они глубиннее, чем обыкновенные цвета. Появляющиеся в сознании абстракции усиливали эффект в сотни раз. Винсент готов был поклясться, что слышит тревожную сирену, распирающую слух, воображение, сердце. Это был звук из глубины самого мироздания, взывающий к чему-то, стонущий, как способна стонать только земля, и ты перед этим — беспомощная частичка из миллиардов таких же частичек в нескончаемом круговороте, ты ничего не значишь, ты, который как есть — со своими мыслями, чувствами, заботами. И хоть сейчас ложись и умирай со спокойной душой, потому что знаешь, что этот мир останется, это древнее и вечное простирается от бесконечности до бесконечности без тебя. И так будет, и с этим ничего не сделаешь. И это прекрасно.
Эдит видела и ощущала сильнее него, и никакие провода не способны передать такую полноту ощущений. Винсент медленно повернул к ней голову.
— Что ты видишь?
— Я вижу все, — прошептала Эдит с широко распахнутыми глазами. Ее висок был мокрым.
Она выглядела так, словно узрела священное откровение, словно постигла то, до чего была так страждуща: губы слегка приоткрыты, в глазах целый океан, в чертах лица иконописное прозрение, сопряженное с мукой.
Впервые за долгое время Винсент дышал. В нем что-то открылось, открылось для чего-то живого, свежего, полного, искреннего, и даже терзание от невозможности коснуться Эдит так, как хотелось, вдруг показалось прекрасным и каким-то животворящим. Эдит не знала, как мучительно иногда было ее владычество над ним, но всей собой умудрялась по незнанию диктовать даже избавление от этого чувства, превращая его в сладость.
Винсент снова был безнадежно влюбленным в свое творчество и в нее, только теперь разница была в том, что он старался не прятаться от муки сердечных несбыточных чаяний.
Эдит все же извинилась перед ним. Искренне извинилась.
— Но все равно сделала бы то же самое, да?..
После этого вопроса Эдит деликатно предложила ему прогуляться.
Никаким лицемерием со стороны Эдит и не пахло, понял Винсент, просто Эдит было жаль не то, что она так поступила, а то, что пришлось прибегнуть именно к этому.
Сама Эдит вообще ни капли не обижалась на его прошлое поведение — то, что было до полыхающих листов в камине — и даже не догадывалась о его причине. Только однажды, спустя некоторое время, сказала:
— Если ты еще раз выкинешь что-нибудь подобное…
Впрочем, начала она с правдоподобной серьезностью и даже хмуро, но затем вдруг прыснула, не удержав смеха и залившись им с привычной мелодичностью. Винсент верил, что та способна читать настоящие нотации, но сейчас это было ни к чему. К тому же Эдит действительно не знала о причинах.
С нечитаемой серьезностью в лице Эдит пришла к нему после. Винсент запомнил этот момент очень хорошо: эти горящие полувопрошающие-полутребующие глаза, призывающие к ответу, эта спокойная решимость разъяснить, этот слабо колышущийся в его пальцах листок из блокнота… Винсент не знал, благословение или проклятие обрушилось на него в этот момент. Он стоял на месте как вкопанный, слишком застывший, чтобы сделать даже глоток воздуха, и думал, что этот самый листок, этот верлибр, он давно потерял, положив его в какое-то неприметное место.
Внутри все сжималось и дрожало; внешне же Винсент, вероятно, напоминал мраморную статую. Он видел перед собой только это лицо. Эдит держала листок на уровне плеч, совершенно беззлобно, но с непониманием демонстрируя его Винсенту. «Правда? — спрашивал ее взгляд. — Это — правда?»
Винсент мог соврать, прикрыться слабыми и жалкими оправданиями, но слишком много Эдит было в тех строках и слишком красноречив был его, Винсента, вид. Пойман с поличным, схвачен на месте, уличен, как двуличный мерзавец… Пристыжен, как пятнадцатилетний мальчишка.
— Я не смел.
Прошелестев это одними губами, Винсент сам не мог понять, что именно он не смел. То ли оправдание, то ли раскаяние, то ли голос запоздавшей совести — это был как первый порывистый глоток свободы зажатого в тисках долгого молчания сердца. Но это было искренне — единственное, что Винсент знал наверняка.
Глаза напротив смягчились. На самом деле они и не смотрели строго. Невыразимый блеск кроткого осознания мелькнул в глубине зрачка. «Господи, — думал Винсент обреченно, — неужели я настолько жалок, что не заслужил даже справедливого укора?» Стыд мешался с жизненно важной необходимостью услышать сейчас хотя бы одно порицающее слово, хотя бы недовольный тон, получить хотя бы тычок в грудь. Он все принял бы от нее. Должен принять с мужеством хотя бы это, потому что это было меньшее, что он мог сделать для человека, который всегда был олицетворением беспрепятственной честности. Честности, которую Винсент не заслуживал.
Отчего-то Эдит думала иначе. Она подошла к Винсенту так, словно ступала по тонкому льду, не отрывая взгляда от его остекленевших глаз. Остановилась в полушаге. Она покачивала головой, словно не могла чего-то выразить, поджимала губы и, наконец, сама по себе лучилась такой отходчивостью, что Винсенту вдвойне стало совестно.
Он практически не дышал, когда Эдит склонила к нему голову и лбы их почти соприкоснулись. Это был шанс отвести глаза, и Винсент им трусливо воспользовался. Они стояли слишком близко.
Эдит робко потерлась носом о его щеку.
— Будь со мной нежен.
Все это Винсенту почудилось, пригрезилось. Не могло же это в самом деле…
Он поднял на Эдит взгляд. Та продолжала едва ощутимо дышать ему в лицо и смотреть, в свою очередь, более чем осознанно. Только один Винсент не осознавал. Ради всего святого, разве могла Эдит?.. Эдит, которая подобно вольной птице, ведома и влекома одним только зовом прекрасного и далекого. И сейчас она стояла перед Винсентом и с решимостью просила его о том, о чем сам Винсент смел думать только очень отдаленным уголком своего сознания.
Эдит сама поцеловала его. Немного подалась вперед, на решающий миллиметр, и осторожно впечаталась своим ртом в его губы.
Это было прямым разрешением к действию, но Винсент все еще робел, и только после очередной секунды, затерявшейся в этом прикосновении, смог выдохнуть и разрешить уже самому себе.
Щеки у Эдит горели — Винсент ощутил это своими ладонями. Он чувствовал себя наконец дорвавшимся и все более жадным с каждым утекающим мгновением, и поцелуй, сочный и упоительный, вызывал исступление.
Он поверить не мог своему счастью и вместе с тем ощущал неистовство мрачной вины за все сразу, и Эдит перед ним была все равно что исповедальня или святыня. Винсент готов был исповедаться, пасть ниц, на колени, обнажить пред ней всю душу и тело и, держа за руку, забыться молитвой. Но он только припал губами к незримо-рваному запястью. Оно было целым, без единой царапинки, но Винсент знал и помнил, что именно здесь, от косточки до большого пальца, некогда цвела безобразная открытая рана. Он помнил каждую чертову фотографию и мог безошибочно отыскать на теле Эдит следы, которых давно уже нет.
В тот день Винсент впервые услышал ее стоны. Самые чудесные и сладкие в мире звуки. Разнеженная и распаленная на холодных простынях Эдит — картина какого-то неописуемого целомудренного разврата. Неземное создание, непривычно и столь идеально алчущее земных блаженств. Сколь неоспоримо ей шло застенчивое бесстыдство с покрасневшими губами, растрепанными волосами, полузакрытыми веками и податливыми изгибами тела!.. Нетерпеливость дрожащих от напряжения бедер под винсентновой ладонью, мускатно-пряный сок, по терпким каплям оседающий над верхней губой, у линии роста волос и в затаенных чувствительных местах, куда Винсент имел наглость тыкаться кончиком носа, и все прочее — неловкое, ребячьи-несмелое, дивное, — что опьяненный разум Винсента успел с жадностью отложить в памяти, все пело на одной звучной ноте — «прошу». И ей вторили остальные «прошу, прошу, прошу-прошу-прошупрошупрошу…», замирающие в эдитовом горле.
Винсент все еще не верил. Разве бывает — вот так?.. Но вот Эдит спит на его груди, утомленная пылкими ласками, и это данность, и если она теперь действительно такая, то Винсент — просто самый удачливый человек на всем белом свете.
Каким-то бессознательным образом он хотел, чтобы все это оказалось помутнением рассудка, и тогда не пришлось бы в терзаниях гадать, как могло так произойти, чтобы Эдит, ангельски-прекрасная и чистая Эдит, снизошла до него, позволила ему. Значит ли это, что это был акт любви, необоримой настолько, что они оба, точно с разбега махнули с уступа, покорились ей?
В тот момент Винсент дал себе зарок не обольщаться. Безумно он желал провести весь день в кровати рядом с тихо вздыхающей во сне Эдит, поглаживать по плечам, поцелуем стирать с них трепетные мурашки. Но поразмыслив немного, встал, оделся и ушел бродить по саду, хотя бы из банального страха почувствовать неловкость и смущение, когда Эдит проснется. Как будто ему и не было тридцать два.
В этот день судьба оказалась к нему благосклонна, и у них с Эдит практически не было возможности поговорить. Пока Винсент занимался бытовыми делами перед отъездом, Эдит усмиряла внезапно взбунтовавшегося Рекса — должно быть, животное чувствовало, что завтра случится прощание, и за ним приедут какие-то незнакомые люди из службы. Только раз они встретились взглядами, и этот взгляд был не мимолетный и смущенный, а такой, какой невольно дарят друг другу люди, когда знают, что думают об одном и том же, о чем-то, что теперь их уже неразрывно соединяло. Улыбка больше отразилась в добрых прищуренных глазах, чем на губах. Впрочем, смущение Винсента все же имело место, и он быстро переключил внимание на дело, так и не разглядев, смутилась ли Эдит тоже.
Образовавшееся между ними поведение можно было назвать вполне естественной занятостью, но внутри при этом все предательски намекало о неминуемости какого бы то ни было разговора. Винсент заранее приготовил себя к более-менее реальному развитию событий, в котором случившееся — просто порыв молодых тел. В конце концов, Эдит человек и ей не чужды телесные желания и тактильный голод, естественно, утолимый с помощью хорошо знакомого и приятного ей человека.
Винсенту казалось, что он помнит все досконально и не помнит ничего. Или он просто не хотел лишний раз вспоминать. Последствия были слишком мучительны своей неопределенностью. Одна только мысль о том, что теперь он потерял Эдит навсегда, была невыносима.
Вечером, когда стемнело окончательно, Винсент вышел из дома, на свет костра, разожженного в саду. Умом он понимал, что продолжать откладывать разговоры глупо, а сердце учащенно билось, и краска то приливала к лицу, то отливала. Благо в неравномерном свете пламени этого не было видно.
Эдит лежала на скамейке, и рядом с ней, словно намек, оставалась свободная часть, на которую Винсент обыкновенно ложился, когда они проводили время подобным образом.
Эдит заметила его и улыбнулась. Она немного подвинулась, когда Винсент, решившись, лег рядом — ногами в противоположную сторону.
Небо заволокло редкими тучами. Винсент больше из неловкости, чем из реального желания, закурил сигарету.
— Так странно осознавать, что всякое живое существо ничего не значит и может значить все, — произнесла Эдит, продолжая глядеть на небо. — Ты когда-нибудь ощущал себя незначительным, зная, что можешь быть центром Вселенной?
Винсент немного подумал. Его успокаивало то, что разговор начался на нейтральную тему.
— Незначительным — каждый день. Я не настолько самолюбив, чтобы считать себя центром Вселенной.
— Нет. — Эдит мотнула головой, охваченная какой-то мыслью. — В буквальном смысле центром Вселенной. Например, сейчас я ее центр. Ты тоже можешь им быть.
— Как? — спросил Винсент искренне и не подумав, потому что подобные заявления не могли вызвать ничего, кроме пытливого недоумения. Сейчас, по крайней мере, он мог согласиться, так как Эдит была центром его Вселенной.
— Просто начни думать об этом. Ты, как и все прочее, крошечная точка. Вселенная бесконечна, и каждая точка может быть ее центром. Эта мысль завораживает меня. Но я не знаю, что делать с ней. Никто не знает.
Они проследили, как сигаретный дым витиевато окутал темное полотно неба и растворился. Сейчас, вблизи, эти струйки дыма казались целой рекой на фоне черного кружева, усеянного звездами.
— Со всеми парадоксами так, — спокойно отвечал Винсент. — Они есть, но зачем они и зачем их знать — никто не знает.
— Парадоксы — часть науки, но иногда сама наука не может объяснить их. Тоже своего рода парадокс, — заключила Эдит, а потом, вернувшись к прежней теме, добавила: — Если хочешь быть центром Вселенной вместе со мной, то я приглашаю.
— В любое время. — Винсент не сдержал улыбки. — И что мы тогда будем делать? Должно быть, быть центром всего — очень ответственное занятие.
— Ничего. — Эдит пожала плечами. — В этом смысл. Вселенная — она везде. Как раскиданные по бесконечности маленькие точки. И знаешь, я люблю ощущать себя потрясающе незначительной точкой.
Получалось так, что они вернулись к самому началу. Винсент смотрел на нее, скрывая свой восхищенный взгляд в темноте ночи. В отношении Эдит и ее образа мысли он чувствовал себя беспомощно барахтающимся на поверхности.
Он выкинул бычок в костер и вернулся на свое место.
— Ты неплохо рассуждаешь. — Винсенту хватило ума оценить ее психоделическую мудрость скупым шутливым комментарием, но Эдит только очаровательно улыбнулась ему.
— О, я еще могу тебя удивить, — подыграла она. Винсент почувствовал азарт.
— Я весь внимание. Нет, серьезно.
— Ну хорошо. — Эдит на мгновение закусила губу. — Думаешь, как скоро ты сможешь попасть из одной точки в другую?
— Смотря какое расстояние между ними, — логично ответил Винсент.
— А вот и нет. Ты никогда не достигнешь второй точки, потому что сначала ты пройдешь половину от половины пути, а потом половину от следующей половины… Так снова и снова, многочисленное количество раз, потому что точек в пространстве бесконечное множество.
Перед глазами возникла картинка-чертеж, какие Винсент не видел еще с подросткового возраста на уроках геометрии.
— Признаюсь, удивила.
— Это противоречивость математического модульного движения, — произнесла Эдит так легко, словно щелкала орешки, и Винсент, подумал, что та вполне могла быть каким-нибудь физиком в той своей жизни. Сочетание почти эзотерически детального мироощущения и чисто романтического его выражения было слишком поэтичным, чтобы не заметить в ней это.
— Центром Вселенной мы уже побыли, — рассудил Винсент. — Кем еще мы можем быть?
— Кем угодно. Хотя нет. — Эдит взяла задумчивую паузу. — Важно, что именно мы можем делать, а потом уже то, кем мы можем быть. Готова поспорить, что многие, смотря на ночное небо, не вполне осознают, что они делают. Ты осознаешь?
— Я смотрю, вижу, наблюдаю… Я вижу, как ты беззвучно посмеиваешься надо мной, когда я чего-то не понимаю.
Эдит наконец засмеялась вслух, потому что на самом деле замечание Винсента вовсе не было замечанием, а просто приятной каплей непосредственности, разбавляющей философскую, но забавную дискуссию.
— Этот ответ тоже неправильный. Суть в том, что, когда мы смотрим на звезды, мы смотрим на целую панораму, преломляющую реальность в обыденном ее течении времени. Многие звезды погасли уже тысячу лет назад, а их свет только доносится до нас. Мы смотрим в прошлое.
Только сейчас Винсент ощутил то, о чем говорила Эдит, рассуждая о «точках» и прочем. Его мысли текли мерно и спокойно. Они вдвоем, разделяя это экзистенциальное путешествие, были нигде и одновременно везде, стали тихим холодным космосом. Отвечать и вообще говорить что-либо не хотелось, и только когда нарастающие тучи совсем закрыли обзор, Эдит едва ощутимо коснулась кончиков его коротких волос и сказала:
— Пошли спать.
Уже в спальне Винсент задумался, в каком теперь смысле было применимо к ней слово «общая». Проще говоря, он снова вернулся к скитальничеству излишних сомнений в своей голове. Мерное протекание общения с Эдит еще не означало ничего конкретного и не ставило точек над «i», и Винсенту хотелось выть от бессилия, когда на деле он, немного мешкая, просто стоял возле кровати, на которой, уже прикрыв глаза, лежала Эдит. До чего нелепым ощущал себя Винсент, накрываясь одеялом и терзаясь о том, о чем сама Эдит наверняка ни капли не терзалась. Он вжался в подушку, точно хотел с ней слиться, и неконтролируемо прерывисто дышал. Даже закрыл глаза и честно попытался заснуть. Эдит дождалась, пока Винсент уляжется, и привычно притерлась к нему сбоку, и Винсент в этот момент поминал и Бога, и Дьявола, потому что нельзя же так, в конце концов… Вдруг он замер и обнаружил склонившееся над собой лицо с лисьими глазами и ощутил — лишь на долю секунды, на один полустук сердца — как прижались к его губам, мазнув от щеки до уголка рта, чужие губы. Это был первый раз, когда он без слов понял, что хотела донести до него Эдит. Это было и «перестань», закрепленное ставшими в какой-то момент жесткими губами, и «расслабься», ощутившееся в коротком выходе, и «можно», явственно проявившееся в секунде, когда их взгляды встретились, и много других слов с одним-единственным намеком на то, что Винсент слишком много думает.
Успокоив его этим, Эдит вернулась на свою подушку. Ее рука и нога по обыкновению заняли свое место на винсентовом теле.
Сам Винсент долго лежал и смотрел в потолок. Сон не шел к нему, но совсем не от того, что он был чем-то болезненно обеспокоен. Что-то переполняло его. Он тихо встал, заварил себе кофе и остаток ночи провел над столом с блокнотом — кажется, он нашел куда пристроить свои заметки. Больше он не спал.
Около девяти утра приехала обещанная служба и забрала Рекса. Его морда тоскливо смотрела на них, но Эдит, не без толики грусти, мурлыкнула ему что-то утешающее и ласковое, и уже в огромном крытом кузове машины животное не выглядело столь по-человечески опечаленным.
Сумки для возвращения в город уже были собраны и положены в багажник машины. Перед самым уходом Винсент вернулся в комнату и взял ночные рукописи с кучей допущенных в писательской горячке ошибок и с пляшущим почерком. Это было хорошим знаком. Он критично вгляделся в написанное еще раз.
Свидетельство о публикации №225092301384