Незнамо что. Глава 18
Воспоминания о бабушке нахлынули как-то сразу, вдруг... Их множество; пожалуй, даже самые памятные из них могли бы заполнить собою объёмистую книгу, что уж говорить о воспоминаниях остальных, не столь значительных?
Окружающие наделяли её, глухую, неграмотную, сверхъестественными способностями. Перед нею трепетали собственные дети, отец, соседи – все, кроме его самого. Лишь он обращался с нею свободно, часто над нею подтрунивал и удивлялся, когда его одёргивали: «Как ты смеешь дерзко разговаривать с бабушкой!». Мнится, что и она с ним и ещё дядей Мишей, любимым сыном, говорила открыто, без дипломатического притворства, которое в общении с людьми нередко даже не находила нужным скрывать.
Бабушка оглохла, когда ей было четырнадцать лет.
– Коней я очень любила, – рассказывает она зимним вечером под тихое пощёлкивание и потрескивание дров в печи. – Особенно объезжать. Запрыгну на спину, на самую, можно сказать, шею, вцеплюся в гриву, – конь взовьётся... И задом-то бьёт, и на дыбы-то становится, и волчком-то вокруг себя вертится, – а сбросить меня не может. Умотаю его до того, что с него пена клочьями валится, а потом он ничо, смирным становится, узду берёт и седло позволяет одевать. В нашей деревне я всех коней объезживала. Парни мне завидовать начали. Сговорилися и подсунули жеребца из дальней деревни, да не сказали, что его, дикошарого, никто усмирить не смог. Я с простой души на него запрыгнула, а он как давай скакать-вертеться да свечкой становиться – едва я усидела... Долгонько он сбросить меня не мог, а потом додумался содрать меня со спины, чисто коросту: поскакал мимо колодца и повалился на бок; я головой об сруб ударилася. Не убилася, только в ушах барабанные перепонки лопнули. Так вот и оглохла. С той поры, когда одна остаюся, хожу по дому и, чтобы не так скучно было, сама с собой разговариваю: свой-то голос я хорошо слышу, а ваши – нет.
Абсолютная глухота бабушки не мешала ей, даже пребывая в отдалении, ведать, о чём в доме идёт разговор. К примеру, отец произносил: «Завтра утром в лес сбегаю: рыжики хорошо пошли». Вскоре бабушка, щипавшая в огороде перья лука, заходила в дом и говорила отцу: «Завтра утром дождь зарядит. Через два дня за рыжиками иди».
ь Обычно глухие по артикуляции губ распознают произносимые звуки; бабушка легко участвовала в занимательном для неё разговоре, причём даже не глядя на собеседников, стоя или сидя к ним боком или спиною. Если собеседник был неинтересен, она изображала (именно так) глухую. Возможность бабушки «слышать» разговор через стены и расстояния порою заканчивалась занимательным финалом.
Один случай особенно ему запомнился.
Начало августа 1976 года. Уже четвёртый день моросит дождь, весьма раздражающий приехавших погостить тётю Нину и тётю Соню; они на кухне пьют чай; через открытую на веранду дверь свободно доносятся их голоса. Бабушка в зале смотрит телевизор с отключенным звуком. Он сидит на крыльце, меланхолически смотрит на дождь, курит.
«Зачем же я, дура, сюда приехала? – слышится голос тёти Нины. – Дождина льёт не переставая, в лес по грибы не сходить, вообще никуда не высунуться!» – «Кончится же он когда-нибудь...» – сейчас же обеспокоенно откликается Салтычиха. Её поддерживает кроткий говорок тёти Сони, умеющей потрафлять и нашим и вашим: «Потерпи, Ниночка, глядишь, всё как-нибудь да и образуется. А ты, Олечка, не переживай, ведь не ты же ненастье устроила».
Отсыревшая сигарета тухнет; он бросает её в пепельницу.
«Ведь хотела же на Чёрное море съездить, позагорать, как все нормальные люди! Так нет же – потащилася в эту дыру!»
Ага, тётя Нина разъяряется. Знала, куда ехала, зачем возмущаться?
Тётя Соня увещевающе мурлычет. Эта слащавая конформистка готова разливать клейкий словесный елей перед кем угодно и соглашаться со всеми везде, где только это возможно. Интересно: кто её настоящий отец? Наверняка бывший священнослужитель или проворовавшийся партийный деятель.
Посидев, он вынимает из кармана куртки пачку сигарет «Лайка».
«Если сегодня этот чёртов дождь не перестанет, – громыхает тётя Нина, – всё, завтра собираюся и уезжаю на Чёрное море!».
Правильно, именно так и следует говорить, с незамысловатой пролетарской категоричностью.
За его спиной вскрипывает половица: кто-то вышел из дому на веранду. Он прячет сигареты в карман.
На крыльцо выходит бабушка с медной иконкой Николая Чудотворца в руках; лицо её сосредоточено, строгий взгляд направлен прямо пред собою. Он ошеломлён: бабушка не верит ни в бога, ни в чёрта; по рассказам тёток, когда дед начинал молиться, ёрничала: «Ну, начал дурень лбом пол колотить!», – так что же это с нею такое?
Спустившись с крыльца, бабушка невозмутимо, словно дождя и нету, направляется в огород. Встав в его центре, прижимает икону к груди, неторопливо, размеренно кланяется на четыре стороны; выпрямившись, говорит что-то, глядя при этом на запад; снова кланяется на четыре стороны. Совершаемое ею действо никоим образом не похоже на молитву, оно размеренно-деловитое, ближе к обряду. Но если обряд языческий или ею сымпровизированный, икона Николая Чудотворца здесь явно неуместна.
Бабушка возвращается из огорода в дом. Выкурив сигарету, он идёт к тёткам и повествует о том, что видел. Выслушав его, тётки переглядываются, веселеют и в один голос заявляют:
– Ну, завтра или даже сегодня дождя не будет!
Он не верит:
– Ерунда! С чего вы взяли?
– Так ведь мама попросила, значит, не будет, – упорствуют тётки.
– Кого попросила? – недоумевает он, но тётки отмахиваются от него: «Молодой ты ещё» – и принимаются рассуждать, чем завтра заняться. «Прожектёрки...» – усмехается он и уходит на крыльцо – курить и разглядывать низкие тучи.
Скоро – часу не прошло – небо непостижимым образом начинает разъясниваться. Ещё через полчаса вдруг является солнце, тучи запрятываются невесть куда – и начинается натуральная африканская жара.
– Совпадение, игра случая, больше ничего, ведь иконой тучи не разгонишь, – возражает он тёткам, уверенным, что внезапный солнцепёк – это бабушкиных рук дело. – Она всего лишь человек, она не может воздействовать на природу!
– Она не то ещё может! – убеждённо отвечают тётки.
Что именно могла бабушка, он узнал незадолго до её смерти в 1998 году, от женщины, жившей в конце улицы.
– Корова моя как-то пришла домой днём, а не вечером. Странно мне это показалося. Запустила её во двор, а она медленно так вошла, будто пьяная, зашла в хлев, маленько постояла – и вдруг повалилася... Я и сообразить ничего не успела, а коровушка моя тяжело так дышит и уже глаза закатывает. Растерялася я, руки-ноги затряслися! Ить помирает моя красавица прямо на моих глазах, а я ничего поделать не могу! Бегаю вокруг неё, реву... жалко корову-то, ей третий год всего! И тут как просветление нашло: на ветстанцию надо, за фельдшером! Побежала я, притащила фельдшера этого, а он на коровушку мою едва сквозь очки глянул и приговорил её резать. «Ты чо, – говорю ему, – с ума сошёл, чо ли?» Он плечами пожал: «Дело, конечно, твоё, но лучше режь, пока не сдохла» – и ушёл. Я снова давай реветь. Тут соседка пришла. «Чо, – спрашивает, – стряслося-то?» Рассказываю своё горе, слезами умываюся, а соседка говорит: «Сходи к бабе Ане, про неё всякие чудеса рассказывают; может, вылечит». И точно, ведь про бабу Аню, в беспамятстве, видимо, совсем позабыла! Привела её к своей коровушке, рассказала, как и чо случилося. Баба Аня мне говорит: «Ты уйди пока, оставь меня с коровой». Ну, я из хлева выскочила, а сама нашла щелку хорошую и подглядываю, чо дальше будет. Гляжу – баба Аня сидит возле коровушки моей, по голове её, родимую, гладит, в ухо ей чо-то шепчет. И тут, гляжу, баба Аня собирается выходить. Ну, я бегом к ней, а она мне говорит, что коровушка моя ещё с полчаса полежит, потом встанет, есть запросит, так что мне надо пойло приготовить. И ушла. А я прямо и не знаю, чо мне делать-то! Фельдшер говорит, что резать надо, пока не поздно, а баба Аня говорит, что коровушка моя через полчаса на ноги встанет. Думала я, думала – чуть голова не лопнула – и решила сделать так, как баба Аня сказала. Пойло приготовила, жду сама не знаю чего... Минут примерно так с двадцать прошло, и тут, гляжу –коровушка моя из хлева выходит... Господи, радость-то какая! Я к ней бросилася, а она меня увидела, замычала: есть просит. А ведь пойло-то у меня уже приготовленное! Она ест, а я от радости прямо сама не своя: жива моя красавица!.. Поела моя ласточка и пошла к воротам: выпускай, мол.
Вечером фельдшер заявился. «Чо припёрся?» – спрашиваю. «За мясом, – говорит, – ты же корову зарезала». Ну, тут я закипела вся: ах ты, недоделка, недоучка очкастый! «Твоё мясо, – говорю ему, – на лугу пасётся. Понял, ветеринар хренов?»
Бабушка гадала по руке, но неохотно. Скоро он заметил: бабуля откровенно «дурит» человека, отделываясь обтекаемыми фразами, вроде «жить, касатик, будешь долго, всё у тебя будет хорошо, не переживай».
Он к её хиромантии относился с едва скрываемой насмешкой. Случай всё изменил.
Отец приводит в дом очередного приятеля, изрядно подшофе, приблатнённого.
После выпитой бутылки водки отец принимается расхваливать бабушку, говоря, что она гадает на картах и по руке «так, что будь здоров».
Приятель отца тотчас протягивает бабушке руку, требует:
– А ну-ка, погадай мне, старая!
Бабушка отказывается; приятель отца настаивает.
– На что тебе погадать? – сдаётся бабушка.
– На жизнь: долго ли проживу.
Бабушка коротко, пронизывающе взглядывает ему в лицо, нехотя говорит:
– Поживёшь ещё, милок, поживёшь…
– Так это я и без тебя знаю! – хохочет приятель отца.
После его ухода бабушка будто самой себе замечает:
– Не жилец. Умрёт не сегодня-завтра.
Домашние с недоумением смотрят на неё, молчат. Он один решается возразить:
– Откуда ты знаешь, если даже на руку его не посмотрела!
– Печать на него наложена, незачем на руку глядеть, – строго ответствует бабушка.
Следующим вечером отец приходит домой, с порога огорошивает новостью:
– Блатюк, что вчера у нас был, сегодня ночью помер.
Удивительные теснятся в голове воспоминания...
Однажды бабушка вдруг спросила: «Ты в партию вступил?» – «Нет», – ответил он, не удивляясь неожиданной теме разговора. «Смотри у меня, – погрозила бабушка скрюченным пальцем, – вступишь в партию – прокляну». – «Бабуля, чем тебе коммунисты досадили? Ведь вашу семью не раскулачивали», – поинтересовался он. «Мы середняками считалися, вот нас и не кулачили. Помню, в тридцатые годы как-то поздним вечером через нашу деревню чоновцы гнали раскулаченных; их на голых телегах везли, будто дрова. В наш двор две телеги завели, на ночёвку. Посмотрела на них... Бабы с детишками, старики; худущие все, оборванные – страх смотреть! Конвоир у деда моего ведро потребовал, из которого коней поят, насыпал в него немного муки, налил колодезной воды, палку с земли поднял, палкой этой в ведре чуть поболтал – жиденькая мучная болтушка получилася – и перед раскулаченными поставил. «Нате, – с издёвочкой сказал, – жрите». Дед закричал на него: «Ты чо, ирод, делаешь?!», – а тот спокойненько так заявил: «Ещё хотя бы словечко вякнешь – вместе с ними поедешь тундру пахать». Ну, дед и отступился. Потом раскулаченных загнали в амбар, и часового приставили. Дома дед отозвал меня в сторонку, наказывает: «Под утро, ещё до петухов, когда часовой уснёт, ты, внученька, через оконце просунь в амбар узелок с едой». Я ночью не спала, всё на ходики поглядывала. В четвёртом часу утра взяла узелок, прокралася к амбару; вокруг тихо, часового не видать. Начала я узелок в оконце пропихивать, и тут часовой вытянул меня по спине прикладом... Здорово зашиб, чуть ли не месяц спина болела... Так что, внучек, – бабушка снова погрозила пальцем, – вступишь в партию – прокляну, так и знай». Вдруг он вспомнил, что бабушка родилась в 1906 году, во время Октябрьской революции ей было 11 лет, значит, дореволюционную жизнь она должна помнить довольно отчётливо, и спросил: «Бабуля, а при царе вы лучше жили?» – «Конечно», – коротко, твёрдо ответила бабушка. Он прищурился на неё: «Да неужели?». – «Мясо каждый день ели, молоко вместо воды пили, – ответствовала бабушка. – Купец в лавке на копейку большущий пакет пряников или конфет накладывал, а сейчас, при советской власти, на копейку только коробок спичек купишь». Он не нашелся, что противопоставить крестьянской логике (не говорить же вот такое: да, советская копейка незначительна, зато при царе не было телевизоров, магнитофонов и «Битлз»), а бабушка смотрела на него и хитровато улыбалась. «А сколько у вас было домашней скотины?» – спросил он, надеясь уличить её в противоречии, ведь даже середняки «мясо каждый день» есть никак не могли. «Три рабочие лошади, ещё кобылы, жеребята, четыре дойные коровы, два быка, телята, четыре свиньи, – вспоминая, бабушка загибала пальцы, он же смотрел на неё с возрастающим недоумением, – а мелочь всякую, вроде овец, индюшек, гусей, куриц даже и не считали». – «Да какие же середняки, – воскликнул он, – когда вы были самым настоящим кулачьём!» – «Семья у нас была большая, работников хватало: дед, отец, семеро братьев. Батраков отродясь не нанимали, вот нас в середняки и записали». Бабушка была права: раскулачивали тех, кто нанимал батраков, причём большевиков нимало не смущало, что, если в семье были преимущественно девки, наём батраков являлся жизненной необходимостью, поскольку девки не пахали, лес не рубили, не косили, не плотничали, как не выполняли и прочую мужскую работу, а пребывали, что называется, на подхвате. «А маслобойка у вас была?» – задал он каверзный вопрос, твёрдо зная из книг и публицистических статей, что в дореволюционных российских и сибирских деревнях маслобойку и прочую сельхозтехнику имели только зажиточные крестьяне. «Всё у нас было: и маслобойка, и сепаратор, и жатка, и молотилка, и сенокосилка, и конные грабли», – удостоверила бабушка, глядя на него с иронической пытливостью, как бы вопрошая: что ты ещё такое «умненькое» спросишь? Он не стал задавать вопросы, он предался раздумью, почему официальная версия тех или иных событий зачастую поразительно несходна с рассказами очевидцев, особенно тем, коим фарисействовать ни к чему...
Скучным зимним вечером он решает поинтересоваться у бабушки, зачем она нападала на деда за его фанатическую приверженность вере. Осознав вопрос, бабушка отдаётся раздражительному состоянию:
– Да он боговерным никогда и не был! Во дворе работы полно – дрова колоть, навоз на огород таскать, мало ли чего ещё, – а он как начнёт Библию свою листать да половицы лбом колотить... мне аж тошно становилося! Подойду к нему, скажу...
Здесь бабушка употребляет переперченные выражения, кои она отпускает к слуху лишь в минуты особливой раздражённости, случавшиеся с нею крайне редко. «Похоже, – думает он, – ответ высветит неожиданные грани и её шероховатого нрава, и мягкого, смахивающего на ветошный, характера деда, и не только».
– ...а он враз как подскочит, все молитвы перезабудет... тьфу!
«Лукавишь, ни при чём здесь молитвы, здесь, носом чую, другое что-то запрятано!» – уверяется он и приступает к ней с расспросами, выведывая натуральную причину.
– Перед самой войной в деревню заявилися какие-то уполномоченные, чо ли, – принимается рассказывать бабушка, – важные, как наш петух, в городских туфлях, при шляпах и цветастеньких галстуках. Пошли шерстить по всем дворам; зашли к нам, расспросили, кто я такая, чем занимаюся, записали меня в большую такую книгу, а потом: «В бога веришь?» – пытают. «Делать мне больше нечего, – говорю им чистую правду. – Не верю и молитвы отродясь не знала». Тут чёрт боговерного приволок. Его тоже записали, что он единоличник, работает по найму по плотницкой части, потом спросили, верит он в бога или нет. Боговерный перепугался, глазками зашмыгал. «Не верю, – отрекается, – и не верил никогда». Я как услышала, так и обомлела вся... Уполномоченные его в свою книгу как неверующего записали, ушли. Боговерный сразу же перед иконами на коленях заелозился, молиться начал. «Чо ты молишься, если в него теперь уже не веришь?» – спрашиваю. «Верую, – говорит со слезой, – это я большевиков устрашился. Так ведь и Писание учит: терпеть, мол, надо». – «Ах ты, – говорю ему, – вертихвост, гнида скользкая, как всё равно сопля в пальцах! И нашим и вашим поклоны кладёшь?! Тебя, погляжу, на одном месте не пришибёшь, перетаскивать надо!» Боговерный ревмя ревёт: «Епитимью на себя наложу, отмолю грех», – а я ему в лоб: «Не отмолишь: большевики тебя как неверующего в свою книгу навеки запечатали!»
Пожалуй, самый занимательный рассказ бабушки ему довелось услышать в 1984 году, незадолго до своей женитьбы. Прочитав в журнале публикацию об НЛО, шутки ради спросил, слышала ли она что-нибудь о пришельцах из космоса.
Бабушка ничуть не удивляется вопросу (обыкновение ничему не удивляться он унаследовал от неё; а больше и не от кого).
– А как же, слышала.
– Занятно, – изображает он заинтересованность, уверенный, что бабушка поведает ему о пролетевшем по небу метеорите. – Что именно? Когда?
– Не так чтобы давненько, внучек, при царе, – невозмутимо отвечает бабушка, не постигающая: для многих людей не её возраста понятия «при царе» и «раннее средневековье» порою смешиваются в один и тот же невнятный временнОй дивертисмент. – Мне тогда лет десять было, или около того. Соседская девчонка Глашка рассказывала, как она с этим (бабушка указывает пальцем на потолок) в лесу повстречалася.
«С лешим, стало быть», – догадывается он.
– Пошли примерно об эту же пору наши деревенские бабы по голубику, и Глашка с ними увязалася. Собирают ягоду, меж собой громко перекликаются: медведя отогнать, лихих людей, которые могут по лесу шастать. Глашка сначала вместе со всеми ягоду брала, а потом её чо-то в сторону потянуло, видать, от шибкой самостоятельности. Вышла она на полянку, нашла рясный кустик голубики, взялася его обирать, и тут заметила, как неподалёку от неё, в кустах, чо-то поблёскивает. Ну, и замучило Глашку любопытство: чо там, в кустах, такое? Пробралася туда, ветки раздвинула. Там тоже полянка оказалася небольшЕнькая, а на ней, посерёдке, она углядела не пойми какую железяку, блескучую, как надраенный серебряный самовар нашего купца Демида Ермолаича, только большущую, приплюснутую, и не цельную, а составную, вроде бы как на таз другой таз кверху дном нахлобучили. (Бабушка плавными движениями рук вырисовывает контуры летающей тарелки.) Примерно вот такую.
«Это становится действительно интересным!» – озадачивается он и спрашивает, как именно на поляне стояла «железяка», были ли у неё окна и двери.
– На четырёх ножках, и таких высоченных, что брюхо этой самой «железяки» над кустами висело, – не задумываясь, отвечает бабушка. – Помню, как Глашка удивлялася: «железяка» в ширину была как две справные избы, а ножки её держали тоненькие, будто козьи. А вот про окошки и двери не упомню, чтобы Глашка рассказывала.
Он усмехается: НЛО без иллюминаторов и люка выглядит столь странным, что кажется придуманным. Если бы не «ножки», весьма смахивающие на опоры.
– Глашка разомлела от жары, – подпускает он сомнение в голос, – прикорнула под кустом, после пересказала кошмарный сон или попросту нафантазировала историю с «железякой». Остаётся только завидовать её воображению.
– Думай чо хочешь, – не обижается бабушка, – только Глашка с этим (она снова, на сей раз значительно, указывает на потолок) разговаривала.
«Вот даже как?!» – восклицает он про себя и спрашивает:
– Откуда же «этот» взялся?
– Из кустов вышел.
Так вот почему НЛО без окон и дверей! Обычно энлонавты из «тарелки» выходят, а инопланетный визави Глашки – из кустов, куда отлучался, если руководствоваться крестьянской Глашкиной логикой, по малой или иной какой нужде. Интересно, кстати, послушать, как выглядит залётный энлонавт, пусть даже и придуманный.
– Высоченный такой, – сейчас же говорит бабушка, словно отвечая на незаданный вслух вопрос, – три роста Глашкиных будет, сам из себя... да так себе, худовастенький. Глашка сказывала: руки и ноги – как хворостинки, кожа на лице гладенькая, без морщин; не пацан, не мужик, и сколь ему годов, ни за что не догадаешься.
А ведь бабушка обрисовала обитателя летающей тарелки словами контактёров, якобы видевших инопланетян вблизи! Здесь и безмускульное тело, и лицо неопределённого возраста, – то ли нечто человекообразное, то ли биоробот. Вот про одежду его...
Бабушка перебивает его мысль:
– Одежонка на ём диковинная была, вся как есть сплошная: штаны сшиты вместе с рубахой, совсем в обтяжку, как вторая кожа, а сукно такое же серебряное, как на «железяке», и всё-то оно как речка на солнце, блестело-переливалося. Глашка такой одёжи и не видывала.
Конечно, где же этой Глашке в дореволюционной Сибири увидеть скафандр! Похоже, бабуля не сочиняет. Рассказать ей про НЛО в сегодняшнем здешнем мире никто не мог, прочитать она не могла, придумать, да ещё и с достоверными подробностями, не могла тоже, да и зачем ей инопланетная тема, далёкая от житейских забот... Кстати, про шлем она ничего не сказала.
– Ничего у «этого» на голове не было, – тут же поясняет бабушка. – Видать, жарко ему у нас показалося, не захотел шапку надевать.
Он решает не размышлять про себя: «Со стороны мы смотримся презабавно: я помалкиваю, а она отвечает на непроизнесённые мною вслух вопросы. Буду спрашивать бездумно»
– О чём они говорили?
– Глашка спросила, кто он, как тут очутился. «Этот» показал на небо. Глашка спросила: «Ты бог?» Он сказал, что нет.
– Погоди, бабуля! Как именно он говорил?
– Ненормальный у него был голос. Глашка даже его напугалася: неживой, железный какой-то, и шёл он не изо рта, а откуда-то из груди, и слова говорил не как мы – все сразу, а каждое по отдельности, будто серпом отрезал.
«Биоробот, значит, или просто робот, для которого пригодность или непригодность атмосферы для дыхания – дело десятое, потому и шлема у него не было»
– Глашка спросила, – продолжает бабушка, – как это он живёт на небе, а понимает по нашему, и он сказал, что знает все языки Земли.
И к гадалке не ходи – робот.
– Опосля Глашка показала на «железяку» и спросила «этого», не в ней ли он спустился с неба. А когда «этот» подтвердил, Глашка поинтересовалася – зачем. «Этот» вроде бы задумался, чо ли, а потом попросил её отвернуться и минут десять за ним не подглядывать, чо он будет делать. Глашка отворотилася, как ей было сказано. Постояла немного, подождала – ничо такого не происходит... Не вытерпела, повернулася, – «железяки» уже нету, и «этого» тоже след простыл.
Скорее всего, робот просканировал мозг Глашки, убедился, что перед ним «человеческая особь, самка, уровень умственного развития чрезвычайно низкий, контакт нецелесообразен», вот и удалился по-английски. А мог бы и «зачистить» память Глашки или даже её саму, так что ей очень повезло. Вопрос: зачем НЛО прилетал в здешний мир? Уфологи уверяют: на Земле инопланетяне ищут золото и радиоактивные металлы. Тогда они прилетели в нужное место: в здешнем мире золото есть, причём самородное. Кстати, уран в здешнем мире тоже есть. Причём именно там, где состоялась встреча Глашки с инопланетным роботом. Интересное совпадение!
– Что же было дальше?
– Она сразу же полянку проверила, нашла четыре вмятины, какие мог здоровущий бык продавить, и больше ничего. В деревне над ней все потешалися: врушка, мол, ты, Глашка! А я вместе с ней на ту поляну ходила, и вмятины своими глазами видела.
Ему захотелось спросить, добывали когда-нибудь в тех или других местах золото или нет, но, подумав, решил не спрашивать. Бабушка, даже если знает, где в здешнем мире есть золото (наверняка знает), не проговорится; а ему, перенявшему от неё равнодушие к жёлтому металлу, это знание тоже ни к чему.
Вот курьёзный случай.
Когда в доме оставались лишь он и бабушка, наступало время наслаждаться музыкой «Deep Purple». Он ставил на магнитофон «Ростов-102» бобину с записью легендарного концерта «Deep Purple In Rock» и включал веговские семидесятипятиваттные трёхполосные колонки на полную мощность. Бас-гитара Роджера Гловера выгромыхивала вздыбленные риффы из левой колонки, Йэн Пейс перекатывал дробный барабанный перестук из левой колонки в правую и наоборот, посередине орга;н Джона Лорда выдавал затейливые барОчные партии, соло-гитара Ричи Блэкмора витиевато выстреливала из правой, великолепный Ян Гиллан со всех сторон то шептал, то оглушал, – словом, эффект присутствия в концертном зале был полный.
Но неожиданно Салтычиха заявила ему, что бабушка «из-за этой твоей распроклятой музыки не может уснуть». Он удивился: «Так она же глухая! Тем более магнитофон стоит в зале, а бабушкина кровать – в спальне за стеной». Салтычиха не отступала: «Ничего не знаю! не может спать – и всё!». Он обратился к бабушке, и она несколько смущённо призналась: «Когда эти твои кругляшки (бобины) вертятся, подо мной кровать трясётся». Не поверив, он решил провести элементарный опыт: включил «Deep Purple In Rock» и улёгся на бабушкину кровать – прислушиваться к ощущениям.
Действительно: вот Роджер Гловер взял первый аккорд – и кровать тут же откликнулась короткой нервической судорогой; вот Йэн Пейс рассыпал дробное барабанное соло – и кровать радостно задрожала; вот бас-гитара и ударник могутно загрохотали вместе – и кровать ритмически завибрировала всем своим деревянным корпусом, как если бы в это время по улице проходила колонна тяжёлых танков...
Разгадка оказалось простой: бабушка пожелала спать «на ровном, это для спины полезно». Отец на пружинную сетку кровати уложил сосновые доски, плотно подогнав их торцами к спинкам. Конструкция вышла жёсткая; колебание, передаваемое половицами и ранее погашаемое сеткой, обратило кровать в подобие резонатора.
Пришлось ехать в Иркутск, за стереонаушниками.
А вот печальная своей будничностью история...
Комната в бараке была тёплой по причине своей малости, а также потому, что она не была угловой. Квартира на новой улице дурно прогревалась (удивительно: она предназначалась местному руководителю). Тепло было на кухне и в спальне, обогреваемой боковой стенкой печи. Зала расположилась на несолнечной стороне дома, к тому же она оказалась изолированной от печи, кухни и спальни капитальными перегородками, оттого и зимой и летом была промозглой и холодной (в сущности, квартира оказалась разъединённой на две части, отапливаемую и неотапливаемую). В зимние месяцы при сорока- и пятидесятиградусных морозах температура в зале едва достигала +14оС, летом же зала радовала приятной прохладой.
Прежними хозяевами под окнами залы были посажены две яблони ранетки. Вскоре верхушки деревец обглодали поселковые козы; яблони раздвоились, образовав каждая по два ствола, живо разрослись ввысь и вширь, дотянулись ветвями до стены дома, затенили листвой окна; зала, без того скудно освещаемая, летними днями пребывала буквально в предвечерних сумерках. Плотники и прочие сведущие в житейских делах люди советовали избавиться от яблонь, ведь от сбегающей по ветвям дождевой воды и росы на стене обязательно появится гниль, предлагали для обогрева залы установить автономные водяные батареи, однако Салтычиха отнёкивалась, говоря, что яблони рубить жалко, «а батареи золотыми покажутся, ведь счётчик начнёт мотать как бешеный», и всё продолжало идти прежним бестолковым «порядком».
...Это была преамбула, настоящая история началась после смерти дедушки, когда бабушка замыслила продать дом и переселиться жительствовать в город. Бревенчатый дом, выстроенный дедом без единого изъяна, располагался в тогдашнем центре посёлка, на бугре, его реальная стоимость, с учётом качества строительства и возраста (всего двадцать лет) составляла не менее пяти тысяч советских рублей. Тётя Нина сейчас же захлопотала возле матери, вызвалась перевезти её к себе, соблазняла цивилизационными прелестями городской жизни, где ей не придётся ничего делать, а лишь смотреть телевизор или посиживать себе на балконе, и прочее. Бабушка согласилась (да и как не поверить дочери?), тем более она не намеревалась оставаться в здешнем мире, у нелюбимой ею (он абсолютно в этом убеждён) дочери – Салтычихи. Однако продажа дома непостижимым образом застопорилась: редкие покупатели, узнав, что вода в колодце пригодна только для поливки огорода и стирки белья, питьевую воду придётся носить в вёдрах от соседей, находили цену за дом чрезмерной и беззастенчиво роняли её до полутора тысяч рублей, что в середине семидесятых годов прошлого века равнялось умеренной средней зарплате за полгода. Бабушка не пожелала продавать дом за четвертушку его настоящей стоимости. Последний покупатель (остальные внезапно разошлись) ухмылялся: уступишь, согласишься на мою цену, никуда не денешься. Между тем август перешёл на вторую половину (а в то время это была уже осень), и тётя Нина забеспокоилась: отпуск её заканчивался, а продажа дома, чего доброго, затянется до зимы, и тогда его никто не купит. Здесь неожиданно для всех в роли доброй феи выступила Салтычиха. Однажды, беседуя по-соседски с местным руководителем, она поплакалась, что на дом нет покупателя, упомянула, что стОит он пять тысяч, а соглашаются всего на полторы. Руководитель предложил продать дом его организации за три тысячи. Таким образом, благодаря случаю, сделка состоялась. Бабушка разделила деньги поровну между родственниками; каждому досталось по шестьсот рублей. Тётю Нину не удовлетворила уравниловка при дележе денег: забирая мать к себе, она уповала на бОльшую часть, если не на всю сумму. Бабушка уехала в город, но весной возвратилась. Салтычиха не скрывала своего недовольства её приездом, громко обижалась на сестёр и брата: «У них в городе вон какие большущие квартиры, а у нас и повернуться-то негде!», – словом, переезд бабушки к Салтычихе вполне устраивал лишь городскую родню и его самого. Из редких жалоб бабушки он понял следующее: «Нина всю зиму всяко-то по-разному меня ущемляла, а весной так прямо в глаза мне сказала, что не сможет поехать на курорт, потому что меня, видите ли, девать некуда». Бабушка обиделась: «Лишняя стала!» – и решила переехать жить к любимой дочери – тёте Соне, но та, прежде обожавшая выказывать беззаветную преданность матери, отказалась её принять, приведя невнятные резоны: мол, у неё назрели драматические отношения между мужем и её внебрачной дочерью, которой необходима отдельная комната, для матери лишней просто нет; а дядя Миша поторопился сослаться на внезапно занедужившую жену и зловредного пасынка. Пришлось бабушке собирать свои нехитрые пожитки и возвращаться в здешний мир, к немилой дочери, довольно-таки грубо давшей ей понять, что подобной постоялице она решительно не обрадована. Понимая свою ненужность, бабушка предложила вносить свою пенсию в семейный котёл, – мол, ей, старухе, деньги теперь ни к чему, – и Салтычиха как будто успокоилась, сказав: «Ладно уж, всё-таки мы родня, люди друг другу не чужие». Однако не удержалась, заметила: «Да что она – пенсия? Вся как естть на лекарства уйдёт, так, чего доброго, ещё и не хватит: в аптеке таблетки да мази вон какие дорогущие стали; но ничего, как-нибудь выкрутимся». Отец ёрнически заметил, что таблетки за три копейки или восемь, бутылочка мази за тридцать или сорок, – всего-то какая-то десятка в месяц, – да, это очень дорого. «А хлеба, да того да сего сколько ей в месяц понадобится? – сейчас же возразила Салтычиха. – Чай она привыкла пить, будто царица какая, с конфетками да печенюшками всякими, а ведь это всё деньги. А тройной одеколон? Ноги ей, видите ли, натирать надо. Ведь каждый день по флакону одеколона на свои ноги изводит». – «Она же твоя мать», – хмуро напомнил отец. «Ну и что? – сейчас же вскинулась Салтычиха. – Что теперь, голодом из-за неё сидеть, что ли?» Отец взглянул на неё как на дурно пахнущее животное, отворотился. «Что-то у меня совсем нервишки разгулялись... – запечалилась Салтычиха. – На курорт поеду. В Анапу. Или нет, лучше в Ялту. А ты, – победоносно посмотрела на отца, – останешься свою любимую тёщеньку охранять». Отец помолчал, затем промолвил загадочно: «Погоди, придёт и к тебе старость, придёт…» – и принялся заваривать в кружке чифирь. «Вот так всегда! – всплеснув руками, горестно возгласила Салтычиха, обращаясь к дочери и при этом выразительно поглядывая на отца. – Вертишься весь день как белка в колесе, не знаешь как всем угодить, расшибаешься, можно сказать, в лепёшку, а благодарности ни от кого не дождёшься!» Она явно пыталась устроить скандал, но отец уже пил чифирь мелкими глотками. При этом действе он отрешался от всех и всего, потому скандал заглох, едва начавшись.
Бабушке определили место в спальне, на его кровати, а самого выслали спать в кухню, на раскладушку (её, к неудовольствию Салтычихи, пришлось купить). Вскоре он переселился на веранду, где прожил до заморозков...
Нетрудно было заметить очевидное: для бабушки внезапный переход из положения независимого (без преувеличения, даже авторитарного) в отряд бездомных и бесправных оказался чрезвычайно болезненным. Она будто покрылась незримой непробиваемой скорлупой душевного равнодушия, – избегала общих разговоров (беседовала она только с ним одним, когда в квартире, кроме них двоих, никого не было), а когда к ней обращались с вопросами, неизменно отвечала: «Совсем я старая стала, и не разберу, чо вы мне тут толкуете», любила подолгу стоять у окна, смотреть, как идёт снег или моросит дождь, или просто на облака, говоря при этом тихо, протяжно: «Погода-а-а...». Это был уже как бы призрак прежней бабушки, – она походила на засохшее дерево, готовое повалиться от шального ветерка.
«Вот он, закат жизни, – одиночество, ненужность, усталость, пустота... – подумал он и невольно содрогнулся. – Такая старость мне не нужна».
Нет, не то вспоминается!..
Бабуля, если есть тот свет, там мы с тобою обязательно встретимся...
«Недавно Салтычиха обмолвилась, что её бабушка – чистокровная полячка. И вроде бы мужем её был цыган, а бабушка моей бабушки была татарка. Значит, моя бабушка (и я тоже) – помесь польской, цыганской и татарской крови (уверен: мордовскую кровь дед передал кому-то другому).
Если Салтычиха не напутала и малая толика цыганской крови во мне есть, это реприманд настолько оглушительный, что... Ведь у цыган Родины нет! Получается, непринадлежность ни к чему передана мне татаркой-прапрабабушкой, цыганом-прадедом, полячкой-прабабушкой по линии Салтычихи и поляками со стороны отца? Тройная непринадлежность? Вот так здравствуйте!..
Прав Булгаков: порода – великое дело.
Или невеликое, что тоже верно»
Свидетельство о публикации №225092401167