Мемуары Греты Мюллер - черновик

Глава 1. Утро в Унтертюркхайме
Утро в нашем доме на тихой, пахнущей липами окраине Унтертюркхайма всегда начиналось с двух знакомых звуков: удалённого басовитого гудка с сортировочной станции, где правил мой отец, и мягкого, но решительного шелеста кофейных зёрен, которые перемалывала мать, наполняя дом этим особым ароматом. Для меня эти звуки были двумя полюсами моего мира, между ними протекала вся моя жизнь. Гудок ассоциировался с прочной, железной реальностью, а звук кофемолки — с обещанием иных, дальних миров.
Я просыпалась, ещё не совсем избавившись от сладкой тяжести сна, потягивалась и в ночной рубашке или даже совсем без одежды — выходила на кухню, где уже пахло свежим кофе. Отца и брата я совсем не стеснялась, а соблазнительный запах кофе и гренок будто поддерживал на границе сновидений и яви. Мать каждый раз делала замечание о моём виде, а я спокойно огрызалась:
Я по утрам выходила пить кофе в любом виде уже тысячу раз, зачем менять что-то именно сегодня?
— Грета, тёхтерхен, снова засиделась за книгами? — папа привычно не смотрел на меня, намазывая масло на хлеб уверенными руками, которые могли бы успокоить вибрацию тяжёлого моста, но с ножом для масла казались неловкими.
— Глаза испортишь со своими книжками, — буркнул он.
— Это не книжки, папа, это конспекты, — ответила я, глубоко вдохнув аромат кофе, крепкого и горького, словно моя решимость. — Конспекты по термодинамике.
Папа хмыкнул.
— Термодинамика! Вот паровоз — это термодинамика. Мощь, надёжность, его слышно за пять километров. А ваши автомобили? Игрушки, тарахтят и ломаются.
Я промолчала — спорить не имело смысла. Для моего отца мир делился на настоящее и несерьёзное. Настоящее — это железная дорога. Автомобили, самолёты — всё это было для него лихорадочной гонкой за призрачной скоростью.
— Не сердись на него, — тихо прошептала мне мама, бывшая учительница словесности, когда отец ушёл заводить свой старый мотоцикл NSU. Она не понимала схем, которые я рисовала по вечерам, но всегда чувствовала мой внутренний голод к новым знаниям. — Он просто боится за тебя, Гретхен. Если бы ты была мальчиком, страха было бы меньше.
— Я справлюсь, — твёрдо сказала я.
На заводе наша команда — для меня это были не просто коллеги, а вторая семья — работала в огромной машине Daimler-Benz. Я начинала как секретарь приёмной конструкторского бюро, печатала приказы, носила чертежи, отвечала на звонки. Но каждый раз, входя в святая святых — яркое, наполненное электричеством помещение КБ, — я замирала. Смешанный запах карандашной стружки, аммиака и горячего металла казался мне самым волнующим ароматом на свете.
Я знала каждого по имени и по характеру. Ганс, бывший гонщик: тело в шрамах, цинизм в словах, но иногда — уважение в глазах. Молодой Эрих, который неизменно краснел при моём появлении, смотрел на меня с щенячьим обожанием; герр Штайнер — единственный, кто говорил со мной как с коллегой, интересуясь моими конспектами по инженерному делу.
Иногда в приёмной становилось так тихо, что слышно было, как тикают часы под стеклом и как робко дышит здание. Значит — он в доме. Герр доктор Нибель. О нём говорили почти шепотом, когда обсуждали особую ответственность: человек, задающий смысл. В его тени двигался Вагнер — тонкий, тихий, всегда носивший с собой рулон синек. Всё наше общение было кратким, ясным, лишённым лишних движений, как сама техника.
На стене рядом с распорядком висел нервный приказ с подписью Нойбауэра: наш гоночный отдел требовал чертежи W25 «ещё вчера». Зимой наши чертёжные барабаны не остывали: с конца 1933 года мы — команда Нибеля — работали над компоновкой новой машины: строили лестничную раму, искали идеальное переднесреднее расположение «восьмёрки», проектировали компрессорный мотор М25 — насос мощности для новой 750-килограммовой формулы, где главное — сбросить вес и добавить дыхание. Первая версия — 78x88, объём 3,364 литра, дальше — больше, но прочность и надёжность были критичны. Мы сами выбирали рычаги, маятниковую подвеску, тщательно настраивали барабанные тормоза, чтобы металл выдержал жар, а пилот — страх.
В январе 1934 года по всей дорожной службе шептали о ночных пробегах между Миланом и Варезе: гул мотора, резкий свист наддува, сравнивали с хищником. Я перепечатывала служебные записки: «карбюрация», «перегрев периферии», «вибрации на определённой частоте» — фразы рождают у инженера азарт, мне — дрожь пальцев.
Сегодня я несла папку с расчётами по новому компрессору.
— Фройляйн Грета, вы сияете, как свежеотлитый поршень, — бросил мне Ганс.
— Я изучаю циклы Карно, герр Ганс, — отвечаю, улыбаясь. — Они заставляют моё сердце биться так, как не под силу маршу Мендельсона.
Эрих смотрит с восхищением, герр Штайнер одобрительно крякает:
— Главное — чтобы охлаждение после компрессора не врало, — постукивает костяшкой по кальке.
У самой двери КБ тройка мужчин: Нойбауэр — пахнет бензином, Вагнер — с рулоном синек, доктор Нибель — человек, не теряющий времени.
— У вас для меня? — спрашивает доктор.
— Расчёты по компрессору, — говорю, ощущая дрожь в коленях.
Нибель кивнул, задержал палец у графика температур. Где-то дальше завод включил вентиляторы — цех дышал полной грудью. На доске — обрывок новости: «AVUS, Берлин — старт в мае». Первая заявка казалась дерзкой, но команду сняли: проблемы с топливом. Через неделю — новый старт, победа фон Браухича; серебро машины удивило всех. Я слышала легенду, будто ночью скоблили эмаль ради соблюдения весовой нормы, хотя фотографии прошлого доказывали: серебро было у нас всегда — Нойбауэр любил красивые истории.
Я возвращалась на место, сквозь ежедневные записки проходили судьбы: заявка на М25B, пометки «подправить надёжность», «Р. Уленхаут — в сектор испытаний, быстрый». На доске почёта — лица победителей, в центре — Караччиола: человек, который работает со скоростью. Мой отец — только с рельсами, Караччиола с асфальтом.
Вечером в проходной услышала: «Доктор Нибель едет планировать сезон тридцать пятого». Отметила дату в блокноте; потом всё смешается, но память сохранит главное. В конце ноября Нибеля не станет, цех останется без его руки и сроков. Но это потом. А пока — графит на манжетах, аммиак щиплет глаза, приказ накануне срока, между этими лицами и строками рождалось наше серебро — требующее времени, людей и последнего росчерка.
Дома я останавливаюсь у фотографии брата, Курта. Его улыбка — обещание смотреть дальше, не бояться высоты. Я сажусь за стол, открываю учебник. Я стану инженером. Буду строить самые быстрые машины в мире — и докажу отцу: это не игрушки. Я сделаю это ради совершенства, как сделал бы Караччиола.

## Глава 1.5: Воспоминания о свободе

**Штутгарт, зима 1933-1934**

Я лежала в своей комнате, глядя на потолок. За окном мела метель. Мне был двадцать один год.

На стене напротив кровати висела фотография Курта. Молодой, улыбающийся, в лётной куртке. Сделана летом, незадолго до катастрофы.

Я смотрела на эту фотографию каждый вечер. И каждый вечер вспоминала.

Закрыла глаза. Заснула.

И снова приснился тот сон. Тот же самый сон, что снился уже месяцы.

Я — Анна. Молодая, красивая, свободная. Лежу в палатке на тёплом песке. Над головой — брезент, сквозь который просачивается лунный свет.

Курт входит. Молча. Ложится рядом. Целует меня. Я отвечаю. Его руки на моём теле. Мои руки на его теле. Мы сливаемся. Волна за волной.

Я проснулась. Сердце билось часто. Тело горело. Рука уже лежала между ног.

Я закрыла глаза снова и позволила волнам накрыть меня. Тихо, почти незаметно. Так, как научилась ещё в детстве. Так, что если бы кто-то зашёл, подумал бы, что я сплю.

Когда всё закончилось, я лежала неподвижно, дыша медленно, и смотрела на фотографию Курта.

Почему этот сон? Почему я — Анна? Почему не могу быть собой?

И тогда нахлынули воспоминания. Настоящие. Не сон. Реальность.

***

**Флешбэк: Школа, Штутгарт, 1924-1928**

Мне было двенадцать, когда я впервые высказалась на уроке.

Учитель математики вызвал к доске Франца — мальчика из третьего ряда, который не выучил урок. Франц стоял, красный от стыда, мялся, не мог решить задачу.

Учитель кричал. Класс смеялся. Франц плакал.

Двадцать минут урока ушло на это унижение.

Я подняла руку:

— Герр лерер, зачем мы тратим время на это?

Класс замер. Учитель повернулся ко мне:

— Что ты сказала, Грета?

— Я сказала: зачем мы тратим время? Франц не выучил урок. Это его проблема. Дайте ему «неудовлетворительно» и продолжайте учить тех, кто хочет учиться. Зачем мы двадцать минут смотрим на его позор?

Тишина была абсолютной.

— Ты... ты осмеливаешься...?

— Я не осмеливаюсь. Я констатирую факт. Мы потеряли двадцать минут, которые можно было потратить на получение знаний. Это нерационально.

Меня вызвали к директору. Родителей вызвали в школу. Был скандал.

Но отец поддержал меня:

— Она права. Школа — не место для публичных унижений. Школа — место для знаний.

Это был первый раз. Но не последний.

В пятнадцать лет я высказалась снова. На педагогическом совете, куда меня вызвали из-за того, что не сделала домашнее задание в третий раз подряд.

— Фройляйн Шмидт, вы систематически игнорируете домашние задания.

— Да.

— Почему?

— Потому что они бессмысленны. Я выучила материал на уроке. Зачем мне тратить три часа дома, переписывая одно и то же? Это время я могу потратить на чтение, на размышления, на изучение того, что мне интересно.

— Домашние задания — часть дисциплины!

— Дисциплина ради дисциплины — глупость. Дисциплина должна служить цели. Какая цель у переписывания одного и того же текста пять раз?

Снова скандал. Снова родителей вызывали.

Но я не сдавалась. В шестнадцать лет я написала письмо директору школы с предложением изменить систему оценок:

*«Оценки не должны быть наградой или наказанием. Оценки — это измерение знаний. Они должны быть известны только учителю и ученику. Учитель математики не должен знать, как у ученика с немецким языком. Учитель немецкого — как с физикой. Публичное объявление оценок — это унижение одних и возвышение других. Это не образование. Это дрессировка»*.

Письмо отклонили. Но я знала: я права.

***

**Флешбэк: Первый лагерь, лето 1924**

В июле 1924 года родители впервые отвезли нас с Куртом в лагерь Wandervogel под Любеком.

Мне было одиннадцать. Курту — четырнадцать.

Лагерь располагался на берегу Балтийского моря. Простые палатки, костры, песчаный пляж. И люди. Много людей. Молодёжь, семьи с детьми, пожилые пары.

Все обнажённые.

— Здесь так принято, — сказала мать. — Freik;rperkultur. Свобода тела.

Я не стеснялась. Наоборот — чувствовала облегчение. Никаких стесняющих платьев, никаких корсетов. Просто кожа, солнце, ветер.

Курт тоже разделся без смущения. Мы побежали к воде, смеясь, крича.

Вечером, у костра, взрослые говорили о политике, о правах женщин, о новой морали. Я слушала, затаив дыхание.

— Женщина имеет право на удовольствие, — говорила одна дама. — Не только мужчина. Женщина тоже.

— Но как? — спросила другая.

— Самоудовлетворение. Это естественно. Это нормально. Это не грех.

Я запомнила это слово. *Самоудовлетворение*.

Потом кто-то принёс книгу. Запрещённую книгу — о человеческой сексуальности, об анатомии, о физиологии удовольствия.

Нам с Куртом разрешили посмотреть. Родители не запрещали. Здесь всё было открыто.

Я читала и узнавала своё тело. Узнавала, что чувствовала иногда, лёжа в постели. Узнавала, что это нормально.

В ту ночь, в палатке, я попробовала. Тихо, под одеялом. Курт спал в соседней палатке с отцом.

Волны накрыли меня неожиданно. Я зажала рот рукой, чтобы не закричать.

Потом лежала, дыша часто, и думала: значит, это и есть свобода. Свобода быть собой.

На следующий день я познакомилась с Анной. Девочка моего возраста, может, на год старше. Светлые волосы, серые глаза, смелая улыбка.

— Ты первый раз здесь? — спросила она.[1]

— Да.

— Я тоже. Приехала с братом. Вольфгангом. Вон он.

Она указала на мальчика лет тринадцати, худого, с тёмными волосами.

Мы подружились. Играли вместе, купались, бегали по дюнам. Курт присоединился к нам. Вольфганг тоже.

Это было лето свободы. Чистой, детской свободы.

***

**Флешбэк: Второй лагерь, лето 1928 или 1929**

Следующий раз мы приехали в лагерь, когда мне было шестнадцать или семнадцать. Курту — восемнадцать или девятнадцать.

Анна приехала тоже. Она стала красивой. Женственной. У неё появилась грудь, бёдра округлились. Волосы длинные, до пояса.

Курт смотрел на неё иначе, чем раньше. И она на него — тоже.

С ними был Дитер. Друг Курта, его ровесник. Крепкий, светловолосый, весёлый.

Мы поставили палатки рядом. Я с Анной в одной. Вольфганг, Курт и Дитер — в другой.

Днём всё было как раньше. Мы купались, загорали, говорили о будущем.

Но ночью всё изменилось.

Первая ночь. Я лежала в палатке, накрытая тонким одеялом. Анна лежала рядом.

Вдруг я услышала шорох. Открыла глаза — но не подала виду. Лежала неподвижно, дышала медленно.

Курт вошёл в палатку. Тихо, осторожно.

— Анна, — прошептал он. — Ты спишь?

— Нет, — прошептала она в ответ.

Я слышала, как они целуются. Слышала, как шуршит одеяло. Слышала её тихие вздохи. Его дыхание, участившееся.

Я лежала в двух метрах от них. Неподвижно. Они думали, что я сплю.

Но я не спала. Я смотрела сквозь полуприкрытые веки. Лунный свет проникал сквозь брезент, и я видела силуэты.

Курт над Анной. Её руки на его спине. Движения. Медленные, ритмичные. Её стоны, сдержанные, но слышные.

Я чувствовала, как моё тело отзывается. Как между ног становится влажно. Как сердце бьётся быстрее.

Рука сама скользнула вниз. Под одеяло. Между ног. Я двигала пальцами медленно, почти незаметно. Дышала ровно, как во сне.

Они не знали. Думали, что я сплю.

Волны накрыли меня одновременно с Анной. Я услышала её сдержанный крик. Услышала, как Курт выдохнул. И в тот же момент накрыло меня.

Я лежала неподвижно. Глаза закрыты. Дыхание ровное. Совершенно спокойная.[1]

Курт ушёл через несколько минут. Поцеловал Анну на прощание и выскользнул из палатки.

Анна лежала рядом, дышала тяжело. Потом уснула.

Я лежала ещё долго. Смотрела в темноту. Думала. Чувствовала.

***

Через две ночи это повторилось. Но на этот раз пришёл не Курт. Пришёл Дитер.

— Анна, — прошептал он.

— Дитер, — ответила она.

И снова всё повторилось. Поцелуи. Движения. Стоны.

Я снова лежала неподвижно. Снова смотрела сквозь полуприкрытые веки. Снова двигала рукой под одеялом, медленно, незаметно.

Они не знали. Думали, что я сплю.

***

На третью ночь в мою палатку вошёл Вольфганг.

Брат Анны. Ему было семнадцать или восемнадцать. Он вырос, стал выше, сильнее.

— Грета, — прошептал он. — Ты спишь?

Я открыла глаза:

— Нет.

Он сел рядом со мной:

— Можно я побуду?

— Да

Мы сидели молча. Потом он положил руку на моё плечо. Я не отстранилась.

Его рука скользнула ниже. К моей груди. Я чувствовала, как сердце бьётся быстрее.

— Грета, — прошептал он. — Ты красивая.

Я смотрела на него. В лунном свете его лицо было серьёзным.

Его рука скользнула ещё ниже. К моему животу. К бёдрам.

— Вольфганг, — сказала я тихо, но твёрдо.[1]

— Да?

— Я не готова

Его рука замерла:

— Но...?

— Не готова, — повторила я. — Не сейчас. Не здесь. Не так

Он молчал. Потом медленно убрал руку:

— Извини

— Не извиняйся, — сказала я. — Ты ничего плохого не сделал. Ты спросил. Я ответила. Это нормально

Он кивнул:

— Можно я останусь? Просто побуду рядом?

— Да

Он лёг рядом со мной. Поверх одеяла. Не прикасался. Просто лежал

Мы заснули так. Рядом. Но не вместе

Утром он ушёл. Поцеловал меня в щёку:

— Спасибо

— За что?

— За то, что не прогнала. За то, что сказала правду

Я улыбнулась:

— Правда всегда лучше лжи

***

**Флешбэк: Третий лагерь, лето 1932**

Последний раз мы были в лагере летом 1932 года. Мне было девятнадцать. Курту — двадцать один.

Анна приехала. Курт и Дитер — тоже

Но теперь всё было открыто. Анна была с обоими. Не скрывала. Они тоже не скрывали

Я смотрела на них днём: Анна между Куртом и Дитером. Они держались за руки. Целовались. Смеялись

— Это нормально? — спросила я у Курта однажды

— А что нормально? — ответил он. — Мы любим друг друга. Все трое. Это плохо?

— Нет, — сказала я. — Наверное, нет

Но внутри меня росла тревога. Не из-за их любви. А из-за чего-то другого

В воздухе висело предчувствие. Предчувствие конца

— Что-то меняется, — сказала Анна однажды вечером. — Я чувствую. Мир становится темнее

— Нацисты, — сказал Дитер. — Они набирают силу

— Думаешь, они победят? — спросил Курт[1]

— Не знаю. Но боюсь

Мы молчали. Смотрели на море

В конце лета Анна сказала, что, возможно, беременна. Не знает от кого — от Курта или от Дитера

— Что будешь делать? — спросила я

— Не знаю, — ответила она. — Посмотрю

Мы уехали из лагеря. И больше туда не возвращались

Через год Курт погиб. Анна вышла замуж за Дитера. Родила Карла

А свобода умерла

***

**Возвращение в настоящее, зима 1933-1934**

Я лежала в своей комнате и смотрела на фотографию Курта

Почему я вижу эти сны? Почему я — Анна?

Потому что завидую ей. Завидую её свободе. Её смелости. Её способности любить без страха

Я тоже хочу любить. Тоже хочу быть с кем-то. Но не знаю как

Мир изменился. Нацисты пришли к власти. Свобода стала преступлением. Нудизм запретили. Книги сжигают. Людей арестовывают

Как за десять лет поколение, ценившее свободу, превратилось в нацию, марширующую за фюрером?

Как свобода предала сама себя?

Я не знаю ответа. Но знаю одно: я не хочу быть частью этого

Я буду строить автомобили. Буду работать. Буду жить

И, может быть, однажды найду свою свободу. Не как Анна. Свою собственную

Я закрыла глаза и снова заснула

Глава 2 Сорок пять лет спустя
Август 1933 года выдался нещадно жарким. Штутгарт буквально таял под солнцем, асфальт размягчался, а работать в конструкторском бюро стало почти невозможно. Я помню этот день особенно ясно — когда к моему столу подошли сразу двое: герр Штайнер и, к моему немалому удивлению, сам доктор Нибель. Тогда я подумала, что меня отправят спасаться от этой духоты в испытательный бокс.
— Фройляйн, — начал Штайнер, снимая очки. — Сегодня мы едем в гости. К одной очень важной даме.
— В гости? — удивилась я, отвлекаясь от расчетов по новому карбюратору.
— К фрау Берте Бенц. В Ладенбург, — тихо добавил доктор Нибель. — Сегодня исполняется ровно сорок пять лет с момента её исторической поездки. Мы просто обязаны отметить эту дату как компания.
В руках у Нибеля была кожаная папка.
— Здесь юбилейный альбом — история поездки, развитие автомобильной техники, наши успехи. Наш официальный подарок от Daimler-Benz.
— Берта согласилась встретиться с нами и рассказать о первых днях, — добавил Штайнер. — Для будущего инженера это редкий урок.
— Фрау Бенц специально просила привести кого-то молодого, — подчеркнул доктор. — «Пусть девочка послушает», — так она сказала.
— Одевайтесь полегче, — посоветовал Штайнер, глядя на термометр. — Жара будет адская, а дорога длинная.
Я выбрала самое легкое платье — простое светло-голубое, чуть ниже колена, никаких корсетов — только свобода движения. Кожаные туфли, и всё.
У нашего черного Mercedes-Benz W 23 доктор Нибель взглянул на меня критически, но промолчал. Штайнер сел за руль, я устроилась на заднем сиденье рядом с доктором Нибелем, а между нами в пакете лежал тот самый юбилейный альбом. Мы ехали по холмам с виноградниками, и солнце превращало автомобиль в сауну. Платье промокло насквозь, но я думала только о встрече с живой легендой.
Дом Берты Бенц оказался скромным, уютным — настоящий бюргерский особняк с садом. Из дома вышла пожилая, достойная женщина — в её лице ощущалась удивительная сила.
— Герр доктор Нибель, — сказала она, протягивая руку. — Благодарю за внимание к старой женщине. Герр Штайнер, давно не виделись. А это — ваша молодая сотрудница?
— Грета Шмидт, фрау Бенц, — сказала я.
Берта внимательно меня осмотрела и улыбнулась:
— Умная девочка. В такую жару только глупые натягивают корсеты. Тело должно дышать! Когда я ехала в Пфорцхайм, на мне было самое простое платье — ничего лишнего. Проходите, в доме прохладнее.
В защищённой от жары гостиной доктор Нибель торжественно вручил Берте наш юбилейный альбом:
— От имени Daimler-Benz поздравляем Вас с сорокапятилетием вашего исторического путешествия.
— Спасибо, но вы приехали не ради формальностей. Что будете пить? Вода, чай?
— Воды, — попросил доктор.
— Чай, — добавил Штайнер.
— Я с удовольствием — чай, спасибо, фрау Бенц.
Пока Берта готовила напитки, я вытащила блокнот и карандаш.
— Записывайте, — кивнула она. — История должна остаться.
Она села в кресло и начала:
— Сорок пять лет прошло с того августовского утра. Но я всё помню, как вчера. Не то чтобы машина доехала — я верила в Карла. Самое удивительное были лица людей.
Я слушала, сначала записывала, а потом просто терялась в её рассказе.
— Август, 1888 год. Беру сыновей — Ойгену пятнадцать, Рихарду четырнадцать — говорю: «Мальчики, едем к бабушке в Пфорцхайм». Сто четыре километра на папиной самодвижущейся повозке.
— Как муж отреагировал? — осторожно спросила я.
— Карл сначала перепугался! Я телеграмму послала только из Пфорцхайма. Думал, мы пропали. Потом выслушал мои замечания по машине — через год заказы посыпались.
— А дочери? — не сдержалась я. — Все знают про ваших сыновей...
— Ах, девочки… Клара, Тильда, Эллен. Не поехали со мной — были слишком малы, а общество не поняло бы девочек в поездке. Но Клара…
— Клара тоже водила машину? — уточнила я.
— О, в шестнадцать лет сфотографировали её за рулём Benz Velo. В двадцать один Карл подарил ей свой автомобиль. Соседи удивлялись: «Девушка за рулём!» А Клара водила лучше многих мужчин.
— Если бы у вас была другая фамилия, слово «бензин» появилось бы?
— От «бензоина», растворителя, — улыбнулась Берта. — Случайно, что оно звучит похоже. Но через это топливо ассоциировали с нашими машинами, термин «бензин» вытеснил «лигроин».
— То есть совпадение букв было значимым?
— Несомненно. «Бензином» заправлялись «Бенцы», и так оно закрепилось.
Когда мы уходили, жара стояла страшная. Берта проводила нас до калитки:
— Запомните, девочка, — сказала она, положив руку на плечо. — Ваше тело — первый инструмент. Не позволяйте никому убеждать вас, что удобство — неприлично. Удобство — это разум. А разум — основа прогресса.
В машине я ехала молча, размышляя над услышанным. В блокноте — двадцать страниц, и впервые я по-настоящему поняла: быть инженером — значит делать невозможное возможным.
Глава 3. Переводчица
Я поставила на стол поднос: два белых стакана, толстостенная кофейная чашка, сахар в жестяной баночке. На стене висела карта дорог Южной Германии и Швейцарии с булавками — красные точки на Цюрихе, Аросе и у озера Лугано.
— Садитесь, герр Штайнер, — Нойбауэр снял перчатки и положил рядом с шляпой, так будто и перчатки, и шляпа были частью одного инструмента.
— Поговорим коротко. Время — не союзник. Я включила карандаш и чистый бланк. В графе «Дата» поставила: 1933, сентябрь.
— Караччиола, — Нойбауэр произнёс фамилию без театра. — Нога. Сводка у меня есть: перелом бедра, гипс снят, ходит, но с палкой. Широн пишет, что характер — в порядке, сила — вопрос. Я поеду к нему позже. Но прежде нужно инженерное мнение. Ваше.
— Что именно смотреть? — Штайнер подвинул к себе чашку. Глаза серые, спокойные.
— Всё, что влияет на тридцать минут на пределе. Дыхание, координация, реакция на сброс газа, работа правой ноги на педали. Если нога короче — оцените, как он компенсирует. Не геройство. Моторспорт — не место для рыцарей, — Нойбауэр усмехнулся одними уголками губ.
— Там работают люди.
— Инструменты? — уточнил Штайнер.
— Идеально — стенд. Но у нас — озеро и дороги вокруг. Смотрите на лестницу, на спуски и подъёмы. Пускай пройдёт пятьдесят шагов без палки. Пускай сядет в машину и поперекладывает ноги с газа на тормоз десять раз подряд. Без старта. Мы не имеем права просить больше — пока. Я тихо повторяла и записывала блоками: — «Лугано. Пешая проба — 50 шагов без палки. Перекладка педалей — 10 раз. Сброс газа — реакция. Компенсация укорочения ноги». Даты выезда?
— Послезавтра. Вы, герр Штайнер, и фройляйн Грета как секретарь. По дороге заедете в Аросу — коротко к доктору, фамилию запишете у секретаря главврача, — он глянул на меня, — и возьмёте выписку: рентген, рекомендации по нагрузке. Нам нужна бумага.
— Машину? — Штайнер поднял взгляд.
— 170-й. Тихий, надёжный. На месте возьмёте небольшой родстер у местного дилера — не для скорости, а для посадки и педалей, ближе к тому, что мы готовим. Без логотипов, без шума.
Я вписала: — «Маршрут: Штутгарт — Ароса — Лугано. Авто: W15. На месте — родстер. Контакты: клиника Аросы (секретарь, выписка; рентген; рекомендации). Дилер Лугано — предварительно созвон».
— Фройляйн Грета, — Нойбауэр повернулся ко мне, — кофе хороший. И ещё. Запишите на меня: «Личная встреча — позднее, при условии: “ходит без палки от двери до террасы”». Это не для протокола. Это — для меня.
— «Личная встреча Нойбауэра — при условии: ходьба без палки от двери до террасы», — повторила я и аккуратно подчёркнула.
— Ещё один вопрос, — Штайнер отпил кофе. — Если он захочет доказать больше, чем нужно?
— Ваша задача — не дать ему. Мы не снимаем мерки на геройство. Нам нужен пилот, который доживёт до клетчатого флага. Скажите прямо: «Пока без демонстраций. Вы нам нужны завтра». Он коротко посмотрел на карту.
— В Лугано у него дом на склоне. Терраса — с тремя ступенями. Я так и хочу увидеть: он открывает дверь, делает три шага и кладёт палку рядом, не опираясь. Если кладёт — мы говорим о тестах на AVUS весной тридцать четвёртого. Если нет — мы говорим о лете. Но говорим. Я вписала в отдельную строку, более крупно
— «Маркер: три ступени на террасу — без опоры. План: допуск к тестам AVUS 1934 — при положительном заключении».
— И передайте через дилера, — Нойбауэр поднялся, — что мы рассматриваем его всерьёз. Пусть он это слышит. Человеку нужна не жалость, а горизонт. С этим и поедете.
— Понял, — Штайнер встал. — Поедем рано, к вечеру будем в Аросе.
— Возьмите тёплые вещи. В горах осень уже началась, — почти мягко сказал Нойбауэр и снова стал железным: — Отчёт — на мой стол. Без эпитетов. Да/нет и «что мешает».
Я собрала бланки в папку, сверху положила карточку с контактами клиники. На полях маленькими буквами пометила: «Вода возле дома. Ступени. Дверь — терраса». Это были не слова — якоря.
— И ещё, — у двери Нойбауэр обернулся. — Если будет смеяться — это хороший знак. Смех — это когда боль на поводке. Дверь закрылась. В кабинете остался запах кофе и свежей бумаги. Штайнер кивнул мне на папку:
— Завтра закупим плёнку для фотоаппарата. Снимки ступеней и посадки. Без лиц, только ноги и педали.
— Запишу в ведомость, — ответила я. — И приготовлю термос. Он улыбнулся краешком губ — по-цеховому, деловито:
— В дорогу — лучше кофе, чем героизм.
Осень 1933 года пахла дождём и холодным железом. Mercedes W15 неторопливо карабкался по альпийским серпантинам, и я, прижавшись лбом к холодному стеклу пассажирского окна, смотрела на проплывающие мимо вершины. Я была здесь чужой. Двадцатиоднолетняя секретарь из Унтертюркхайма, на своей первой серьёзной миссии, сжатая на заднем сиденье между чемоданами с документами, пока седовласый герр Штайнер вёл машину по узким горным дорогам. Наша цель — клиника в швейцарском Лугано. Наша задача — впервые встретиться с Рудольфом Караччиолой после его аварии на Гран-при Монако.
Мотор работал ровно, надёжно, но каждый поворот открывал новые пропасти, новые высоты — мир, где мои маленькие инженерные заботы казались такими далёкими от этих громадных, равнодушных скал. Штайнер молчал, сосредоточенно следя за дорогой, лишь изредка бросая взгляды в зеркало заднего вида — проверяя, как я переношу путешествие.
Каждый километр приближал нас к встрече с легендой, которая могла оказаться лишь тенью самой себя.
Для меня это имя было легендой с гоночных плакатов. Но шесть месяцев назад легенда разбилась о стену. Теперь он был просто пациентом, о котором ходили противоречивые слухи: раздробленное бедро, возможная ампутация, конец карьеры. А месяц назад к этому добавилась ещё одна трагедия.
Палата в клинике встретила нас тишиной. Не той рабочей тишиной, которая бывает в больницах, а тишиной, словно кто-то выключил звук у целого мира. На прикроватной тумбочке стоял единственный снимок: Рудольф и Шарлотта на террасе их дома в Лугано, она смеётся, запрокинув голову, он смотрит не в объектив, а на неё. Чёрная траурная лента пересекала рамку по диагонали.
Правая нога Караччиолы была в ортезе, рядом лежала трость. Он сидел у окна, глядя на озеро, и не обернулся, когда мы вошли. От героя с фотографий остался силуэт — перед нами был человек, которого оставили все: сначала скорость, потом судьба.
— Руди, — негромко позвал Штайнер. — Мы приехали поговорить о возвращении.
— О каком возвращении? — голос Караччиолы был хриплым, лишённым интонаций. — Посмотри на это. — Он указал на ногу. — Посмотри на то, что от меня осталось.
— Нога заживёт, — твёрдо сказал Штайнер. — Врачи говорят...
— Врачи ничего не понимают, — оборвал Караччиола. — Они видят кость, мышцы, сухожилия. А машина... — он впервые повернулся к нам, — машина чувствует не это. Она чувствует, как ты дышишь в повороте. Как твоя правая нога находит педаль тормоза в тот миг, когда ещё рано, но через секунду будет поздно. Это не лечится, Штайнер.
Штайнер развернул на столике чертежи нового W25.
— Посмотри на это. Мы работали всё лето. Новая подвеска, изменённый центр тяжести. Хотим услышать твоё мнение.
Караччиола едва взглянул на чертежи.
— Цифры, — сказал он безразлично. — Углы, радиусы, коэффициенты. А где здесь то, как машина дышит на входе в Карусель? Где чувство, что задняя ось начинает терять сцепление за полсекунды до того, как это покажут приборы?
Штайнер нахмурился:
— Руди, я не понимаю. Объясни конкретно. Тебя не устраивает схождение колёс? Угол кастера? Жёсткость стабилизатора?
— Не устраивает то, что вы строите машину для приборов, а не для человека, — Караччиола снова отвернулся к окну. — Вы хотите знать, как я чувствую машину? А кто сказал, что я ещё что-то чувствую?
Повисла тяжёлая пауза. Я видела, как два мира — мир инженера и мир гонщика — не могли найти общий язык. Штайнер мыслил формулами и расчётами. Караччиола говорил о том, что нельзя измерить.
И я поняла, что могу стать переводчиком.
— Герр Караччиола, — тихо сказала я, и оба мужчины удивлённо посмотрели на меня. — Можно вопрос? Когда вы говорите, что машина "дышит" на входе в поворот — вы имеете в виду изменение развесовки при торможении?
Караччиола впервые за весь разговор сфокусировал на мне взгляд.
— Не только, — сказал он медленно. — Это... как будто передняя ось становится живой. Она не просто поворачивает колёса, она помогает тебе найти траекторию. Чувствуешь это спиной, руками.
Я кивнула и повернулась к Штайнеру:
— Я думаю, герр Караччиола говорит об эластокинематике передней подвески. О том, как геометрия рычагов меняется под нагрузкой и создаёт дополнительный доворот колёс.
Я снова посмотрела на гонщика:
— А когда задняя ось "теряет сцепление за полсекунды до приборов" — это ощущение от того, как начинает работать дифференциал? Как меняется распределение крутящего момента между колёсами?
В глазах Караччиолы вспыхнул огонёк узнавания.
— Да! Именно это. Машина сама начинает рассказывать тебе, что произойдёт дальше. Если ты умеешь слушать.
Я повернулась к чертежам:
— Тогда проблема может быть здесь, — я указала на схему задней подвески. — Если увеличить преднатяг дифференциала и слегка изменить кинематику маятниковой оси, то "предупреждение" будет приходить раньше и яснее.
Штайнер снял очки, протёр их, смотря на меня как на привидение:
— Фройляйн... это серьёзные изменения в конструкции.
— Но правильные, — неожиданно сказал Караччиола. — Она поняла. Первый раз за полгода кто-то понял, о чём я говорю.
Он попытался подняться, опираясь на трость. Я инстинктивно шагнула к нему, но он остановил меня жестом.
— Нет. Сам. — Каждый шаг давался с трудом, но он дошёл до стола с чертежами. — Покажите мне всё остальное. Если она будет переводить с вашего языка на мой и обратно, возможно, мы действительно построим машину.
Он склонился над чертежами, и я увидела, как в его движениях появилась цель. Не та живость, которая была раньше — это было невозможно. Но профессиональный интерес, который может оказаться сильнее боли.
— Здесь, — он указал на переднюю подвеску, — нужно изменить точку крепления стабилизатора. Не для жёсткости — для ощущений. Чтобы руль рассказывал правду о том, что происходит с колёсами.
Я тут же перевела:
— Он имеет в виду, что нужно изменить плечо стабилизатора, чтобы уменьшить искажения в рулевой обратной связи при крене кузова.
Штайнер быстро делал пометки на чертеже. Впервые за много месяцев разговор о технике шёл не вокруг Караччиолы, а с ним.
Когда мы поднялись из-за стола, небо за окном уже темнело. На столе лежали чертежи, испещрённые пометками и исправлениями.
— Спасибо, — сказал Караччиола, глядя на меня. — Не за сочувствие. За то, что помогли мне снова услышать машину. Даже здесь, на бумаге.
Штайнер собирал чертежи:
— Значит, ты готов работать с нами? Консультировать разработку?
Караччиола долго молчал, глядя на фотографию с чёрной лентой.
— Шарлотта всегда говорила, что скорость — это не бегство от жизни. Это способ жить интенсивнее. — Его голос дрогнул, но он продолжил: — Может быть, она была права. Может быть, остановиться — значит предать её память.
Он повернулся к окну:
— Приезжайте через месяц. С новыми чертежами. Посмотрим, получилось ли у вас то, о чём мы говорили. А там... может быть, и за руль сяду. Сначала на стенде. Потом — посмотрим.
На обратном пути, в поезде, герр Штайнер долго молчал, а потом сказал, глядя в окно:
— Завтра утром, фройляйн Грета, я жду вас у себя в кабинете. Мы поговорим о вашем переводе. Из секретариата — в конструкторское бюро.
Я кивнула, но думала не о своей будущей карьере. Я думала о Караччиоле, который снова нашёл цель. И о том, что иногда самая важная работа инженера — не считать, а понимать. Понимать и переводить язык сердца на язык разума.
И наоборот.
Глава 4 Полёт валькирии
В моей комнате, на стене над столом, висела единственная фотография. Курт — мой старший брат, в идеально сидящей форме пилота Luftwaffe, смотрит не в объектив, а куда-то вверх и вправо, наперекор всему. Его улыбка — дерзкая, уверенная, полная той безрассудной веры в будущее, которую отняла у Германии Великая война и подарила новая, ещё более безрассудная эпоха.
Я часто ловила себя на том, что разговариваю с этой фотографией. Не вслух. Это был внутренний диалог, спор, который я вела с ним с того самого дня, как официальный конверт лёг на кухонный стол, разрушив мир матери тихим шелестом бумаги.
Я помнила его последний приезд. Лето 1933-го. Он прилетел за мной на своём лёгком Klemm L25 — обычный маршрут Берлин-Штутгарт для такой машины, всего 512 километров, при дальности полёта 650. Он ворвался в дом, как порыв свежего ветра, принеся с собой запах кожи, бензина и озона. Он был на два года старше, но казалось, что на целую жизнь. Он не ходил — он летал над землей.
— Сестрёнка! — он подхватил меня на руки и закружил по комнате, пока я не взмолилась о пощаде, смеясь и пытаясь вырваться. — Собирайся. Сегодня ты увидишь мир моими глазами. Летим в Берлин, там меня ждёт Анна.
Отец хмуро наблюдал за нами из своего кресла.
— Опять свои фокусы, Курт? Небу не нужны игрушки. Небу нужна надёжность.
— Небо, отец, — ответил Курт, ставя меня на пол, — не терпит тех, кто ползает. Оно для тех, у кого есть крылья.
— Садись, — он помог мне забраться в переднюю кабину на маленьком аэродроме за городом. — Сегодня ты — моя валькирия.
Мотор взревел, земля ушла из-под ног. Страха не было — только восторг. Внизу наш дом, заводские трубы, отцовская железная дорога превращались в игрушечный макет.
— Хочешь попробовать? — крикнул Курт через рёв мотора.
И он показал мне, как лёгкое движение ручки меняет мир. Как самолёт слушается моей воли, как крылья становятся продолжением моих рук. Я управляла всего несколько минут, но за эти минуты поняла о механике больше, чем за год в школе. Машина может быть живой.
В Берлине нас ждала Анна — рыжеволосая подруга Курта с глазами, полными огня. Та самая из лагеря под Любеком, которая так естественно экспериментировала с близостью. В берлинском аэроклубе, где когда-то учился Курт, проходили показательные выступления. Мы смотрели, как в небе выписывает фигуры высшего пилотажа женщина на таком же Klemm.
— Это Элли Байнхорн! — крикнул Курт. — "Валерий Чкалов в юбке"! Смотрите, как она делает "бочку"!
После выступлений мы с Куртом и Анной зашли в небольшую сауну рядом с аэроклубом — обычное дело для берлинцев тех лет. Там, в общем паровом помещении, мы и встретили Элли. Высокая, спортивная, с короткими волосами и прямым взглядом. В сауне, где все естественно обнажены, исчезали условности.
— Вы летаете великолепно, фрау Байнхорн, — сказала Анна.
— Спасибо, — Элли улыбнулась и заинтересованно посмотрела на меня: — А вы сами пилотируете?
— Изучаю механику, на вечернем — призналась я. — А днем работаю в Daimler-Benz, но когда летели сюда, я немного подержалась за штурвал.
.— Немного подержалась? сказал Курт — Да ты почти всю дорогу вела самолет! И для первого раза вела блестяще!
— Прекрасно! — оживилась Элли. — Большинство пилотов плохо понимают свои машины. А понимание — половина мастерства.
После сауны мы перешли в соседнюю пивную — там было удобно продолжать разговор. Мы просидели до вечера, обсуждая технику, полёты, жизнь. Элли рассказывала о путешествиях, Анна — о нашем свободном лагере, а я слушала и понимала, что встретила людей, которые не живут по чужим правилам.
На обратном пути в Штутгарт Курт был необычно серьёзен.
— Вот ради чего стоит жить, Грета, — сказал он. — Чтобы встретить людей, которые понимают этот голод к свободе.
Именно тогда я поняла: если бы он не был моим братом, я бы вышла за него замуж. Он понимал мой голод и не осуждал его.
Он был "Роземайером" — искал в риске свободу.
Я, "Караччиола", искала в риске совершенство.
А Элли была тем, кем я мечтала стать — женщиной, соединяющей свободу и мастерство.
...
Бедный мой брат Курт, его Klemm разбился полгода назад при загадочных обстоятельствах. Отец за ночь постарел лет на десять. Мать перестала цитировать Шиллера.
А я продолжила работать в Daimler-Benz, храня в памяти тот день в небе Берлина. Потому что кто-то должен был строить машины, которые побеждают не только скорость, но и смерть.
Глава 5. Запах металла и сны о серебре
Курилка при конструкторском бюро была небольшой комнатой с высокими окнами и вечно открытыми форточками. Здесь, в клубах табачного дыма, инженеры проводили свои самые откровенные технические дискуссии. Я заходила сюда не часто — я не была курильщицей, но дым меня не раздражал, а разговоры всегда были интереснее, чем в официальной обстановке КБ.
Сегодня, в четверг после обеда, я зашла за Штайнером — ему нужно было передать расчёты по новому карбюратору. В курилке уже сидели Ганс и ещё двое инженеров из моторного отдела. Воздух был густым от дыма и технических терминов.
— Грета! — Ганс помахал мне сигаретой. — Как раз вовремя. Мы тут решаем загадку века. Почему у нового компрессора Рутса аппетит, как у бургомистра, а отдача, как у старой клячи?
— Не слушай его, дитя, — проворчал Штайнер, затягиваясь трубкой. — Он ничего не смыслит в газодинамике. Проблема не в аппетите, а в уплотнении. Подтекает масло на высоких оборотах. Уже три прокладки сменили.
Я села на подоконник, положив папку с расчётами рядом. Ганс протянул мне пачку сигарет:
— Не откажешься?
Я взяла одну — тонкую, изящную — и позволила ему прикурить. Табак был хорошим, мягким. Я не затягивалась глубоко, но с видимым удовольствием делала неспешные затяжки, слушая техническую дискуссию.
— По мне, так дело в температурном расширении, — сказал один из моторщиков. — Корпус ведёт, зазоры меняются.
— А может, просто материал прокладки не тот? — предположил другой.
— Паронит проверенный, — возразил Штайнер. — Десять лет используем, проблем не было.
Я молча слушала, время от времени затягиваясь. Дым помогал думать — или казалось, что помогает. В любом случае, здесь, в этой неформальной атмосфере, рождались самые интересные идеи.
— А ты что думаешь, Грета? — спросил Ганс. — У тебя всегда свежий взгляд на проблемы.
Я стряхнула пепел в жестянку, служившую пепельницей.
— Я слушаю и учусь, герр Ганс. Но если позволите... можно мне посмотреть на сам агрегат?
Штайнер прищурился, глядя на меня сквозь дым трубки:
— Чертежи не дают полной картины?
— Чертежи идеальны, герр Штайнер. Расчёты верны. Но если проблема повторяется с разными прокладками... может, дело не в прокладке как таковой?
Старый инженер задумчиво кивнул:
— Логично. Завтра сходи в испытательный бокс. Посмотри своими глазами.
На следующий день я провела почти весь день в испытательном боксе. Воздух здесь был холодным и звенел от гула работающих на стендах моторов. Я не просто смотрела — я изучала. Трогала холодный металл корпуса, подкладывала под стыки чистую белую бумагу, чтобы увидеть малейшие следы масла. Часами наблюдала за работающим компрессором, слушая его ритм, пытаясь уловить ту единственную фальшивую ноту в металлической симфонии.
К концу дня картина стала ясной.
Вечером в курилке собралась почти вся техническая группа. Я вошла с листом бумаги, покрытым эскизами и цифрами... — Деформация, — сказала я, раскладывая свои записи на столе между пепельницами. — Прокладка из паронита. При рабочей температуре и давлении её ведёт. Минимально, на доли миллиметра. На чертеже этого нет, и на холодном двигателе не видно. Но этого достаточно для утечки.
Штайнер отложил трубку и внимательно изучил мои эскизы.
— Интересно. А что предлагаешь?
— Изменить форму канавки под прокладку. И использовать не паронит, а отожжённую медь. Она пластичнее, компенсирует микродеформации.
— Медь... — Штайнер задумчиво пожевал губами. — Дорого.
— Но надёжно, — возразила я. — А в гоночном моторе надёжность дороже экономии.
Ганс присвистнул:
— Девочка права. На треке замена мотора стоит дороже любой медной прокладки.
Штайнер взял красный карандаш и прямо поверх технического чертежа твёрдой рукой нанёс изменения, предложенные мной.
— Gut gemacht, Kollegin, — сказал он, не поднимая глаз от чертежа. — Хорошо сделано, коллега.
Впервые он назвал меня не «дитя» и не «фройляйн», а «коллега». Для меня это прозвучало громче рёва самого мощного мотора. В курилке повисла тишина, прерываемая только потрескиванием табака в трубках и сигаретах.
— Ну что ж, — сказал Ганс, поднимая свою кружку с кофе, — за новую коллегу!
Остальные подхватили импровизированный тост. Я сидела на подоконнике, чувствуя, как внутри разливается тёплое чувство принадлежности. Я стала частью этого мира — мира стали, огня и технической страсти.
Под утро мне приснился сон. Такие сны приходили ко мне часто.
Я не видела себя со стороны. Я была внутри. Моими руками были руки Караччиолы. Я чувствовала, как тугая кожа перчаток впивается в ладони, как дрожит под пальцами огромный, холодный руль. Я видела мир через его забрызганные дождём очки — размытая серая лента трассы Нюрбургринг, зелёные стены леса, готовые сомкнуться в любой момент.
Моё тело было его телом. Я ощущала, как мышцы спины и плеч борются с центробежной силой в каждом повороте. Ноги идеально точно работали с педалями — газ, тормоз, сцепление, перегазовка — в безупречном, отточенном до автоматизма танце. Я не боялась. Страха не было. Была только предельная концентрация, слияние с машиной в единое целое. «Серебряная стрела» W25 была не механизмом, а продолжением моей воли, моих нервов, моих костей.
Я была «Человеком дождя», Regenmeister. Я чувствовала, как задние колёса начинают скользить на мокром асфальте, и инстинктивно, на сотую долю секунды раньше, чем мозг успевал отдать приказ, ловила машину лёгким движением руля. Это было не вождение. Это было чистое, беспримесное бытие на грани возможного.
Сон всегда обрывался на одном и том же месте. Клетчатый флаг, рёв толпы, который я слышала как будто из-под воды. И чувство невероятной, почти болезненной полноты жизни, смешанное с опустошением.
Я просыпалась в своей тихой комнате в Унтертюркхайме. Ночная сорочка валялась на полу. Постель вся сбита. Я встала. За окном пели птицы. Из кухни пахло кофе. А в моих жилах всё ещё гудел призрачный мотор, и пальцы помнили холод руля и вибрацию скорости.
Как обычно, я вышла на кухню, потягиваясь, чтобы прогнать остатки сна. Не заметила сразу, что стою обнажённой — тело ещё помнило тепло гонки, и нагота казалась естественной, как воздух. Отец сидел за столом, полностью одетый: рубашка, галстук, кофе с бутербродом. Он поднял глаза, смутился, но не отвернулся. Привык к таким моим выходкам, но сегодня... он знал. Несколько минут назад заглянул в комнату и увидел, как я двигаюсь во сне, извиваясь в непроизвольном ритме.
— Грета, оденься, пожалуйста, — сказал он тихо, отводя взгляд. — Мать ещё спит, не стоит её беспокоить.
Я кивнула, но села напротив, налив себе кофе. Нагота не смущала меня сейчас — после такого сна всё казалось частью одного целого.
— Грета,я заходил к тебе, хотел разбудить, как обычно...
— Папа, это снова... не по моей воле, — начала я, глядя в чашку. — Как в той брошюре Хиршфельда. Automonosexualismus — когда влечение к себе, но как к кому-то другому. В гонках я чувствую себя... иначе. Сильной, как они. И это приводит к... ну, ты видел.
Он кивнул, помешивая кофе. Мы говорили об этом раньше, без крика или упрёков — просто как отец и дочь, делящияся своими секретами.
— Я знаю, дочка. Ты рассказывала, что это началось в детстве, само собой, не из брошюр или по чьему-то совету. Большинство так делает, если не все, — сказал он, эхом повторяя слова из той же книги. — Это обычно, особенно для девушек твоего возраста. Главное, чтобы ты не мучилась из-за этого. Только не говори матери — она не поймёт так, как мы.
Я улыбнулась, чувствуя облегчение. Отец не осуждал, не называл это странным — просто принимал, как факт жизни. Хиршфельд был прав: это не редкость, а то, что переживает большинство женщин, даже если об этом не говорят вслух. Серебряные сны продолжали манить меня, обещая свободу за рулём — и в себе самой.
Глава 6. Велосипедная ночь
Ужин закончился тяжелым молчанием. Отец долго смотрел в свою пустую тарелку, а потом тяжело вздохнул — этим вздохом он мог бы сдвинуть с места груженый состав.
— Дочь, ко мне сегодня подходил герр Мюллер с сортировочной, — начал он, не поднимая глаз. — Его младший сын, Карл… Надежный парень, тоже инженер, твердо стоит на ногах. Интересовался тобой.
Я медленно отставила чашку. Я знала, что этот разговор неизбежен, как смена времен года.
— Папа, я уже говорила, что не думаю об этом, — мой голос был спокойным, почти безразличным.
— А о чем ты думаешь? О своих железках? — Вильгельм наконец поднял на меня глаза, и в них была смесь гнева и беспомощности. — Жизнь проходит, Грета! Тебе двадцать два года. Все приличные девушки твоего возраста уже растят детей, а ты… Ты превращаешься в синий чулок со своими конспектами!
— Вильгельм, оставь дитя, — вмешалась мать, её тихий голос был как тонкая фарфоровая чашка посреди кузницы. — «Блажен, кто радостно, без чувства вины, друзей находит на отцовской груди». Шиллер…
— Какие стихи! — взорвался отец. — Она останется одна! Ни один нормальный мужчина не захочет жену, которая пахнет бензином и рассуждает о передаточных числах!
Я молча встала из-за стола.
— Простите. Я устала.
Я вышла не в свою комнату, а на задний двор, в старый сарай, пахнущий сухой землей и прелыми яблоками. Там, в углу, стоял он. Мой единственный настоящий поверенный.
Мой Wanderer W50 1930 года.
Я провела рукой по его чёрной, блестящей раме. Это была не просто вещь. Это был совершенный механизм. Я знала его до последнего винтика.
Трёхскоростная планетарная втулка Fichtel & Sachs, которую я сама перебирала прошлой зимой. Динамо-машина Bosch, дававшая ровный, уверенный свет. Передний тормоз, аккуратно нажимавший сверху на шину при движении рычага.
Широкое сиденье из толстой чёрной кожи на никелированных пружинах стояло под особым углом — передняя узкая часть приподнята, как нос взлетающего самолёта. Я сама регулировала этот наклон — так было удобнее моей анатомии и гораздо приятнее во время долгих поездок.
Я проверила натяжение цепи, нажала на упругие шины. Всё было в идеальном порядке.
Через пять минут я уже катила по пустынным улочкам Унтертюркхайма. Щелчок храповика на свободном ходу был для меня слаще любой музыки. Город спал. Но я бодрствовала.
Это был мой ритуал, моя тайная жизнь. Когда давление отцовского мира становилось невыносимым, я садилась на велосипед и ехала в ночь.
Ритмичное движение ног успокаивало. Раз-два, раз-два. Вращение педалей приводило в порядок мысли, выстраивало их в четкую, логичную цепь. Прохладный ночной воздух остужал лицо и гнев. Впереди, в свете фары, бежала по асфальту ровная полоса света — мой путь, который я выбирала сама.
По ровным улочкам я летела на высокой передаче, наслаждаясь скоростью и легким вращением педалей. Впереди показался затяжной подъем — вызов. Я переключилась на самую низкую передачу, но даже так каждый оборот педалей требовал отчаянного усилия... Мышцы ног налились свинцовой усталостью. Дыхание стало прерывистым. Моё тело и машина слились в единый механизм, работающий на пределе. Боль в ногах, сбитое дыхание, стук сердца в ушах — всё это смешалось в одно острое, почти болезненное наслаждение. Каждый оборот педалей давался с трудом, мышцы болели, дыхание сбивалось, пот липкими струйками стекал по спине. Я не думала ни о чём: только ноги, ритм, скрип цепи — и глухая боль, переходящая в наслаждение. Я боролась не с холмом. Я боролась с собой, со своей усталостью, со всем тем, что пыталось меня остановить и запереть в рамки.
Последнее, отчаянное усилие, толчок, от которого потемнело в глазах… и вершина.
Я остановилась, тяжело дыша, вцепившись в руль. Всё моё тело дрожало от напряжения, но эту дрожь пронизывала волна горячей, победительной неги. Я сделала это. Я снова победила.
Внизу, подо мной, раскинулся спящий Штутгарт, усыпанный тысячами огней. Там, внизу, был мир моего отца, мир мужей и детей, мир чужих правил и ожиданий.
А здесь, наверху, в прохладной тишине, была я. Одна. И этого было достаточно. Я чувствовала абсолютную, полную самодостаточность. Мне не нужен был мужчина, чтобы чувствовать себя живой.
Спуск был наградой. Я неслась вниз, не вращая педалей, и ветер свистел в ушах, высушивая слезы, которых я даже не заметила. Это было чувство полета. То самое, о котором рассказывал Курт.
Когда я тихо вернулась в спящий дом, гнев и обида ушли. Внутри была только спокойная, холодная уверенность. Я знала, кто я. И мне это нравилось.
Глава 7. Озеро
Июль плавил Штутгарт. В чертёжном бюро работа встала. Раскалённый воздух висел неподвижно, чертежи прилипали к вспотевшим рукам, а карандаши оставляли мокрые следы на бумаге. За окном город задыхался в предгрозовой духоте.
— Alles! — Ганс с грохотом бросил циркуль на стол. — Мозги превратились в кисель. Кто со мной на озеро?
Пауза длилась секунду — но казалась вечностью. Все посмотрели на меня. Я была коллегой, но я была женщиной. А на озеро женщин не брали. В их взглядах мелькало что-то большее, чем просто сомнение — предчувствие перемен, которые уже витали в воздухе.
— Я еду, — сказала я. Голос прозвучал ровнее, чем я ожидала.
Ганс замер, словно впервые меня увидел. Потом его ухмылка стала шире:
— Учти, Фройляйн, у нас там свои порядки.
— И я их знаю, — ответила я, не отводя взгляда.
Поездка была шумной, но я чувствовала себя в центре невидимого круга внимания. Эрих сидел через проход, и я видела, как он несколько раз поворачивается ко мне, словно собираясь заговорить, а потом резко отворачивается к окну. Его пальцы то сжимались в кулаки, то разжимались.
Озеро Макс-Айт-Зе встретило нас зеркальной тишиной. Вода отражала сосны так чётко, что казалось, мир перевернулся. Виноградники спускались к берегу изумрудными террасами.
Мужчины, не сговариваясь, начали раздеваться до длинных белых трусов. Эрих снял рубашку медленно, словно каждое движение причиняло боль. Когда он обернулся ко мне, лицо вспыхнуло краской до самых ушей.
Я осталась одна на берегу. В памяти всплыли другие времена — времена, когда моё поколение верило, что мир изменился навсегда.
Лето 1924 года. Балтийское побережье под Любеком. Мне скоро двенадцать. Я была заводилой в компании брата Курта и его друзей. Мы разбили лагерь в дюнах, подальше от буржуазных семейств с их строгими правилами.
«Долой стыд!» — кричал Вольфганг, размахивая листовкой. «Тело — это не грех, это храм человеческого духа!»
И именно я, самая младшая, первой сбросила с себя всё до нитки и побежала к морю. За мной последовала Анна — возлюбленная Курта. Мальчики замешкались, но когда увидели, как я ныряю в холодные волны, последовали за мной.
Вечерами у костра мы читали запретные книги. Я выпросила у отца «Три очерка по теории сексуальности» Фрейда. А потом достала самую запретную — брошюру доктора Хиршфельда: «Что должен знать каждый о браке и близости».
«Здесь написано, — читала я при свете костра, — что женщины имеют право на такое же сексуальное удовлетворение, как и мужчины. И что большинство женщин занимаются самоудовлетворением. Это нормально и совершенно безвредно».
«То есть мы все это делаем, — спокойно сказала я. — И не надо притворяться, что это не так».
Дитер, всегда самый смелый, вдруг спросил:
"А ты... ты тоже?"
Я посмотрела на него с удивлением:
"Конечно. А вы разве нет? В книжке написано, что это делают практически все. Просто лицемеры об этом молчат."
И лёд сломался. Мальчики начали говорить о том, что их мучило, чего они стыдились. А я понимала: я открыла им глаза на самих себя.
Тогда, в двадцать четвёртом, это казалось пророчеством. Никто не знал, что будущее окажется совсем другим.
Сейчас, стоя на берегу озера, я вспоминала того одиннадцатилетнего ребёнка. Тогда тело не было врагом, стыдом, проблемой. Тело было просто телом.
Я разулась и стала снимать платье. Каждое движение было словами, которые я не произносила, но которые слышали все: «Я здесь. Я равная. Я не исчезну».
На мне были простые белые трусики, похожие на короткие шортики. Я решительно вошла в воду, и мир словно выдохнул. Прохлада озера омыла кожу, смыла напряжение, сомнения.
За мной, преодолев смущение, с всплеском бросился Эрих.
— Грета! — крикнул он. — Ты плаваешь как акула!
Я засмеялась — впервые за весь день без напряжения. Мы плавали наперегонки, ныряли за камешками, ныряя доставали из воды разные предметы. Эрих постепенно расслаблялся.
С берега Ганс и Штайнер наблюдали за нами. Я слышала как Ганс сказал тогда Штайнеру:
— Посмотри на них. Они ещё живут в мире, которого уже нет.
— Может, и хорошо, — ответил Штайнер. — Пусть хотя бы сегодня поживут.
А потом Ганс добавил с горечью:
— Был бы я хоть на десять-пятнадцать лет моложе и не женат — несомненно приударил бы за Гретой. Куда ты смотришь, Эрих! Такая девушка — она стоит того, чтобы за неё бороться.
За весь день я искупалась трижды. После каждого заплыва выходила из воды, не пытаясь прикрыться. Вода стекала с моей стройной фигуры, с угловатых плеч и небольшой груди. Я была похожа на юношу — и я была очень довольна этим.
Когда я вышла из воды в первый раз, Ганс присвистнул:
— Он указал на мою грудь. — Как милые ёжиковые носики. Так и хочется их погладить.
Я улыбнулась, стряхивая прозрачные капли:
—Не советую их трогать, Ганс. Ёжики колючие и могут больно укусить.
Коллеги захохотали. В их смехе не было ничего грязного — только радость.
Вечер пришел медленно. Все вышли из воды в последний раз. Мужчины начали переодеваться — снимали мокрые трусы без стеснения и отжимали их, потом одевали брюки на голое тело. Я сделала то же самое. Спокойно сняла мокрые трусики, отжала их и несколько секунд оставалась обнажённой.
Именно в этот момент ко мне повернулся Эрих. В его глазах горел огонь — не страсти, а отчаяния человека, который понимает: если не сейчас, то никогда.
— Грета, — сказал он дрожащим голосом. — Я должен тебе сказать... Я влюблён в тебя. Давно. А сегодня понял, что не могу больше молчать.
Тишина стала звенящей.
— Выходи за меня замуж, — продолжал Эрих. — Мы можем прямо сегодня поехать к твоему отцу. Я серьёзно.
Я стояла, только что отжав руками мокрые трусики, и чувствовала, как весь мир сжимается до этого момента. В груди что-то болезненно сжалось — от острой жалости к его отчаянной искренности.
Я медленно подняла с травы платье, просунула руки в рукава:
— Нет, Эрих. Я пока не собираюсь замуж. Дело не в тебе — дело во мне. Во времени. В том, что я ещё не знаю, чего я хочу и кем стану завтра.
Я повернулась к нему:
— Но ты спрашивай иногда. Мир меняется быстро. Может, я тоже изменюсь.
Эрих кивнул. В его глазах мелькнула боль, но и облегчение тоже. Он высказался.
Ганс бросил мне ключи от машины:
— Плаваешь ты отлично, посмотрим, как ты водишь.
Возвращались в золотистом свете заходящего солнца. Я вела машину сосредоточенно. На заднем сиденье Ганс и Штайнер тихо переговаривались. Краем уха я улавливала их разговор:
— Мудрая девочка, — сказал тогда Штайнер. — Знает, что говорит.
— И красивая, — добавил Ганс. — Жаль только, что такие времена не вечны.
Через несколько дней о поездке знало всё КБ. Меня это не смущало. Мы продолжали ездить на озеро, но теперь я брала купальник. Хотя переодевалась по-прежнему открыто.
Эрих каждый раз при встрече спрашивал:
— Грета, а сегодня не захотелось замуж?
Я отвечала каждый раз по-разному, и мы оба понимали: игра продолжается.
Прошло две недели. Эрих стал тише, чаще отводил взгляд. А потом произошла та драка в курилке.
Я шла по коридору, когда услышала знакомый смех. Что-то заставило меня остановиться у двери курилки.
— ...а потом она говорит: «Ёжики колючие, не стоит их трогать!» — громко рассказывал Ганс.
Кровь прилила к лицу. Но я не успела ничего сделать — раздался глухой удар.
— Заткнись, — тихо сказал чей-то голос.
Толкнув дверь, я вошла в прокуренное помещение. Ганс держался за челюсть, Эрих сжимал кулаки. Штайнер и ещё двое инженеров растаскивали противников.
— Что вы, чёрт возьми, делаете? — Я стояла перед ними, руки на бёдрах. — Ведёте себя как дикари! Только это вы делаете лучше женщин.
— Грета, я только хотел... — начал Эрих.
— Ты хотел что? Защитить мою честь?
Я повернулась к собравшимся:
— Слушайте оба. Я не пытаюсь скрывать то, что было на озере. Тем более что там всё было нормально и прилично. И мне не нужны защитники, которые решают за меня, что считать оскорблением.
— Грета… — Эрих сделал шаг ко мне.
— Нет. — Я подняла руку. — Я сама в состоянии постоять за себя. А вы, господа, можете продолжать обсуждать кулачные бои — это, видимо, единственное, в чём вы разбираетесь лучше женщин.
Ганс первым нарушил молчание:
— Прости, Эрих. Я действительно не хотел...
— Забудь, — устало сказал Эрих. — Дело не в тебе.
— А в чём?
— В том, что я до сих пор не понимаю, с кем имею дело.
Развернувшись, я вышла из курилки , оставив за собой гробовую тишину.
А за окнами КБ лето 1934 года переходило в осень, и мир готовился к переменам, о которых пока никто не решался говорить вслух.
Глава 8 Бернд Роземайер
Часть 1: Знакомство
Берлин встретил меня холодным октябрьским дождем и запахом угля из труб локомотивов. Командировка была короткой — забрать чертежи нового компрессора из бюро Порше, которое сотрудничало с Auto Union. Я должна была вернуться в Штутгарт на следующий день.
Отель на Унтер-ден-Линден был скромным, но чистым. Я поднялась в свой номер, сняла промокшее пальто и посмотрела в зеркало. Двадцать два года. Сегодня мой день рождения, а я одна в чужом городе, с папкой технических чертежей вместо букета цветов.
В холле отеля я услышала громкий смех. Компания молодых людей, явно из мотоциклетной среды — кожаные куртки, запах бензина и машинного масла. Один из них, высокий блондин с открытым лицом и невероятно живыми глазами, поймал мой взгляд.
— Freulein;, вы из Auto Union? — спросил он с улыбкой, указывая на папку с логотипом четырех колец.
— Из Daimler-Benz, — поправила я. — Просто забираю документы для конструкторского бюро.
— Ах, конкуренты! — Он театрально схватился за сердце. — Меня зовут Бернд Роземайер. Я гоняю на мотоциклах для DKW. Скоро, может быть, пересяду на четыре колеса.
Кто-то из его друзей крикнул:
— Бернд, давай, именинник, хватит флиртовать! Нас ждут!
Роземайер обернулся:
— Минуту! — Потом снова посмотрел на меня. — Простите, сегодня мой день рождения. Двадцать пять лет. Мы отмечаем.
Я замерла.
— У меня тоже. Сегодня. Двадцать два.
Его глаза расширились.
— Вы шутите?
— Четырнадцатое октября тысяча девятьсот двенадцатого года.
Несколько секунд мы просто смотрели друг на друга. Потом он расхохотался — искренне, радостно, как ребенок, получивший неожиданный подарок.
— Это судьба Фройляйн...
— Грета. Грета Шмидт.
— Грета. — Он произнес мое имя так, будто пробовал на вкус. — Тогда вы обязаны отметить со мной. С нами. Нельзя провести свой день рождения в одиночестве. Это плохая примета.
Часть 2: Инициатива Греты
Мы вернулись в отель далеко за полночь. Друзья Бернда давно разошлись, но мы вдвоем не могли остановиться — говорили обо всем: о скорости, о технике, о том, что значит быть живым в эпоху, когда мир меняется быстрее, чем успеваешь моргнуть.
У дверей моего номера он остановился. Я открыла дверь и кивнула ему — заходи.
Мы зашли. Я села на край кровати, он — рядом. Говорили еще час, может, два. О моем брате Курте, о полете в Берлин, об Элли Байнхорн.
— Подожди, — прервал он меня, — ты знаешь Элли Байнхорн?
— Да. Прошлым летом Курт взял меня в Берлин на ее показательные выступления. Мы потом были в сауне вместе — Курт, его подруга Анна, я и Элли. Говорили о полетах, о технике. — Я улыбнулась. — Она удивительная. Такая свободная. Настоящая.
Бернд смотрел на меня с новым интересом.
— Как ты, — сказал он тихо.
Что-то изменилось между нами. Воздух стал плотнее. Я чувствовала, как сердце бьется быстрее.
— Бернд, — начала я, и голос прозвучал тише, чем я хотела, — а ты уже был… в отношениях? С женщиной?
Он моргнул, явно не ожидая такого вопроса.
— Я… нет. То есть, были поцелуи, но дальше… — он запнулся. — А ты?
— Я тоже нет, — выдохнула я. — Но знаешь что? Мне захотелось попробовать. Именно в такой день. И именно с тобой.
Наступила тишина. Он смотрел на меня так, будто не верил своим ушам.
— Грета… ты серьезно?
— Да. — Я взяла его руку. — Мы оба родились в один день. Оба одиноки. Оба хотим жить, а не существовать. Может, это судьба. Или безумие. Но я не хочу об этом думать. Я просто хочу… быть с тобой. Попробовать. Сейчас. В такой день.
Он наклонился и поцеловал меня — медленно, глубоко. Я ответила, чувствуя, как все тело наливается жаром.
Часть 3: Попытка и обилие чувств
Мы раздевались медленно, не отрываясь друг от друга. Его рубашка. Моя блузка. Его руки дрожали, когда расстегивал пуговицы. Мои тоже.
Мы легли на кровать. Его тело прижалось к моему, и я почувствовала, как сильно он меня хочет. Но мы продолжали говорить — между поцелуями, между прикосновениями.
— Расскажи мне о Курте, — прошептал он, его рука гладила мою грудь.
И я рассказала. О том полете, когда я впервые держала штурвал. О том, как Курт смеялся, о том, как он сказал: «Ты рождена для этого».
— А потом, — голос мой дрогнул, — полгода назад его Klemm разбился. Загадочные обстоятельства. Отец постарел за ночь на десять лет.
Бернд обнял меня крепко.
— Тише, — шептал он. — Я здесь. Ты не одна.
— Его Klemm разбился, — всхлипывала я. — А я продолжаю работать, строить машины, как будто ничего не случилось. Но каждый день я думаю: почему он, а не я?
— Не говори так, — тихо сказал Бернд. — Никогда не говори так.
Мы лежали, обнявшись, и я рассказывала. О Курте, о небе, о том, как мы с Анной и Элли говорили о жизни без условностей. Бернд слушал, обнимал, целовал мои слезы.
Иногда его рука возвращалась к моей груди, к моему бедру. Мы оба чувствовали желание, но оно смешивалось со слезами, со словами, с воспоминаниями. Мы пытались — медленно, осторожно, — но каждый раз что-то останавливало нас. То его дыхание сбивалось. То я вздрагивала от неожиданной боли. То мы просто снова начинали говорить.
— Прости, — шептал он. — Я не знаю, как…
— Я тоже не знаю, — отвечала я. — Но это не важно. Мне хорошо просто быть с тобой.
И это была правда. Мы были близки, невероятно близки — наши тела переплелись, наши дыхания слились в одно. Но до конца мы так и не дошли. Слишком много чувств. Слишком много слов. Слишком мало опыта у обоих.
Часть 4: Утро и сожаление
Я открыла глаза и увидела свет, пробивающийся сквозь шторы. Яркий. Слишком яркий.
— Который час? — прошептала я, паникуя.
Бернд посмотрел на часы на тумбочке.
— Восемь тридцать.
— Господи! — Я вскочила. — Мой поезд в десять! Мне еще собираться, до вокзала ехать…
Он сел, взял меня за руки.
— Не паникуй. У меня внизу мотоцикл. DKW RT 125. Домчу за двадцать минут. Обещаю.
Я посмотрела на него. На его растрепанные волосы, на следы моих поцелуев на шее, на его руки, которые держали мои.
— Бернд… а если я позвоню в Штутгарт? Сдам билет? Останусь еще на день? Или два?
Он замер. В его глазах вспыхнула надежда.
— Ты серьезно?
Я хотела сказать «да». Хотела так сильно, что больно. Но что-то внутри меня — голос отца, голос разума, голос страха — сказал: «Нет. Ты нужна на заводе. У тебя работа. Обязательства».
— Нет, — прошептала я. — Не могу. Меня ждут. У меня чертежи. Доклад.
Он кивнул, пытаясь скрыть разочарование.
— Тогда собирайся. Я отвезу тебя.
Часть 5: Дорога на вокзал
Мотоцикл ревел под нами, прорезая утренний Берлин. Я сидела сзади, обнимая Бернда за талию, прижавшись щекой к его спине. Ветер хлестал по лицу, но я не закрывала глаза. Хотела запомнить этот момент — последние минуты с ним.
Мы приехали на вокзал за пятнадцать минут до отправления. Бернд помог мне слезть, придержал, пока я поправляла юбку и волосы.
— Ну вот, — сказал он с кривой улыбкой. — Успели.
— Да. — Я не могла оторвать от него взгляда. — Спасибо.
Мы стояли у перрона, и люди обтекали нас со всех сторон. Кондуктор кричал: «По вагонам!»
— Грета, — начал Бернд, — если ты когда-нибудь…
— Я знаю, — перебила я. — Я тоже.
Он поцеловал меня — долго, отчаянно, не обращая внимания на косые взгляды прохожих.
Потом я вошла в вагон. Нашла свое место у окна. Поезд тронулся. Я смотрела, как Бернд стоит на перроне, провожая меня взглядом, пока он не превратился в точку, а потом исчез совсем.
И только тогда я позволила себе заплакать.
Часть 6: Годы сожаления
Годы спустя, когда я лежала рядом с Эрихом в доме родителей, я призналась:
— Знаешь, что я жалею больше всего? Что не позвонила тогда в Штутгарт. Не сдала билет. Не осталась с ним еще хотя бы на день.
Глава 8. Союз двух зубчатых колес
Это случилось поздним осенним вечером 1935 года. Дождь барабанил по стеклянной крыше конструкторского бюро. В огромном зале остались только мы вдвоём. Я, склонившаяся над чертежом нового шасси, и Эрих, который стоял у меня за спиной. Воздух был наэлектризован нашим молчаливым спором.
— Это безумие, Грета, — наконец сказал Эрих. — Сместить точку крепления рычага еще на тринадцать миллиметров — и мы теряем всю жесткость на скручивание. На скорости за двести это не машина, это катапульта.
— Или гениальное решение, — ответила я, не поднимая головы. — Если мы усилим поперечину, то компенсируем потерю. А за счет смещения рычага получим лучшую управляемость. Караччиола говорил, что ему не хватает именно этого — остроты.
— Караччиола — гений! А другие? Мы не можем строить машину только для одного человека! Мы строим «Мерседес», а не гроб на колесах! — Эрих ударил ладонью по столу.
Я медленно подняла на него глаза.
— Техника не должна подстраиваться под слабости человека, Эрих. Человек должен дорастать до техники.
Это была наша вечная точка расхождения. В нём говорил разумный инженер, во мне — одержимый творец.
— Дело не в технике! — взорвался он. — Дело в тебе! Тебе всегда мало, Грета. Всегда нужно идти по краю. Ты не можешь просто остановиться и…
Вся его нежность, вся его терпеливая любовь, всё его молчаливое обожание — всё это рухнуло под напором отчаяния. В порыве, который был смесью любви и гнева, он сделал шаг, схватил меня за плечи и впился в мои губы поцелуем.
Поцелуй был жестким, требовательным. На одно страшное мгновение моя броня треснула. Но тут же разум вернулся. Я уперлась руками ему в грудь и со всей силы оттолкнула.
— Не делай так, — выдохнула я, тяжело дыша. В моём голосе была не только сталь, но и едва уловимая дрожь. — Я… я не хочу тебя отталкивать.
Эти последние слова, сказанные почти шепотом, подействовали на Эриха сильнее пощечины. Он смотрел на меня, и вдруг понял, каким был идиотом. Он пытался решить сложное уравнение грубой силой.
Он сделал шаг назад, переводя дух.
— Прости, — сказал он тихо. — Ты зря видишь всё в неверном свете. Я никогда не предложу тебе стать домохозяйкой. Заставить тебя бросить чертежи — это как заставить «Серебряную стрелу» возить картошку. Преступление.
Он посмотрел мне прямо в глаза, и в его взгляде больше не было отчаяния, только спокойная уверенность.
— …Я предлагаю другое. Союз. Ты и я. Знаешь, передать большую мощность можно, просто сделав деталь больше или прочнее. Но для редуктора одного зубчатого колеса недостаточно. Оно не может выполнять свою работу в одиночестве. Ему нужен идеально подходящий партнер. По шагу, по модулю, по диаметру и по многим другим параметрам. Вот что я предлагаю, Грета. Союз двух таких колес. Нас с тобой. По твоим правилам.
Я долго молчала. Смотрела на него, и моё лицо было непроницаемым. Впервые кто-то предложил мне не капитуляцию, а альянс.
— Может быть, — наконец сказала я, и мой голос был почти не слышен за шумом дождя. — Но я не знаю, сколько времени ты будешь ждать ответа. И тем более не знаю, будет ли ответ положительным.
Для меня это было равносильно признанию. Для Эриха это было больше, чем «да». Он
молча кивнул, повернулся и вышел, оставив меня одну в гулкой тишине.
Я медленно подняла руку и коснулась кончиками пальцев своих губ. Они всё ещё горели. И впервые в жизни задача, стоявшая передо мной, не имела единственно верного инженерного решения.
Глава 9. Женщины в парной
Осень 1936 года. Городские бани "Schwaben Quellen" в центре Штутгарта. В облаках влажного пара, густо пахнувшего дубовыми и березовыми вениками и отварами мяты, хвои и эвкалипта, голоса звучали глухо и умиротворенно. Я сидела на верхней, самой жаркой полке, чувствуя, как уходит напряжение.
Времена менялись стремительно. До прихода нацистов к власти в немецких банях царила та самая "культура свободного тела", которая зародилась еще в 1890-е годы и расцвела в свободные двадцатые. Тогда мужчины и женщины могли посещать сауны вместе, без стеснения, как часть движения за здоровый образ жизни и единение с природой.
Я помнила те времена. Каждую субботу мы приходили сюда всей семьей — я, 21 летняя секретарша конструкторского бюро Даймлер Бенц, мама, отец и Курт, последние пару лет с Анной. Это было семейной традицией, почти ритуалом. В общей парной мы сидели на разных полках по степени жара, который каждый мог перенести, и говорили о прошедшей неделе. Отец рассказывал о железнодорожных проектах, мать читала стихи, которые запомнила за неделю, а Курт делился планами своих полётов. Это было время искренности — в бане невозможно врать или притворяться.
В 1933 году всё изменилось. Герман Геринг назвал культуру свободного тела "одной из наибольших опасностей для немецкой культуры и нравственности" и сравнил её с марксизмом. Смешанные сауны запретили, натуристские союзы взяли под строжайший контроль. Семью Шмидт разделили: отец и Курт — по понедельникам и четвергам, мать и я — по средам и субботам.
Курт погиб в 1933 году, и отец перестал ходить в баню. "Какой смысл париться одному?" — говорил он. Анна вышла замуж за Дитера. Мать продолжала приходить со мной ещё некоторое время, но постепенно и она стала находить причины остаться дома. "Ты иди, дитя, — говорила она. — А я лучше дома посижу, книжку почитаю."
Так я стала приходить сюда одна. Сначала это расстраивало — слишком много воспоминаний о семейных субботах. Но постепенно я полюбила эту одинокую тишину, возможность думать без помех, слушать своё тело и свои мысли.
Но в этом году что-то снова поменялось — поползли слухи, что от самого рейхсфюрера СС Гиммлера поступило негласное указание больше не препятствовать занятиям натуризмом.
Сегодня был женский день — среда, когда мужчинам вход был строго запрещён. Я была благодарна за эту возможность расслабиться среди одних женщин, вдали от напряжённой атмосферы, которая витала теперь повсюду.
Именно здесь, в этом женском царстве, я увидела её. Клареноре Штиннес. Легенда, сошедшая с газетных полос. Её тело было не телом светской дамы, а телом путешественницы — крепкое, поджарое, выкованное дорогой. В её движениях была спокойная уверенность человека, который менял колесо в пустыне Гоби и вёл переговоры с сибирскими пограничниками.
Мы встретились позже, в комнате отдыха, у самовара. Клареноре, завернутая в простую простыню, с чашкой дымящегося чая в руках, подошла ко мне.
— Хороший пар сегодня, правда? — голос Штиннес был низким и немного хриплым. — все заботы выгоняет.
— Да, госпожа Штиннес, — тихо ответила я.
— Просто Клареноре, — она улыбнулась. — Здесь мы все равны. — Она внимательно посмотрела на меня. — А я вас, кажется, тоже где-то видела. Вы не из автомобильного мира? У вас взгляд человека, который знает, что такое карбюратор.
Я вспыхнула:
— Да. Я работаю в конструкторском бюро Daimler-Benz.
— Это правильный путь, — кивнула Клареноре. — Главное — быть там, где пахнет бензином.
Я набралась смелости:
— Я читала о вашем путешествии. О Сибири, о пустыне Гоби… Что было самым трудным?
Клареноре на мгновение стала серьезной. Она смотрела сквозь пар, словно снова видела те пейзажи.
— Все это ерунда, дитя мое.
Меня резануло слово "дитя", она была старше всего на несколько лет.
— Технические трудности — это самое простое. Самое трудное — это когда ты лежишь ночью в палатке посреди пустыни и спрашиваешь себя: «Зачем я все это делаю?»
Она повернулась ко мне, и её ясные глаза смотрели прямо в душу.
— И если у тебя нет ответа на этот вопрос, ты сломаешься. Не машина, а ты. Мой первый ответ был простым, почти подростковым: я хотела доказать, что женщина может. Не мужчинам. Себе. Этого было достаточно, чтобы завести мотор. Это хорошее топливо для старта, на нем можно проехать первые десять тысяч километров.
Она снова посмотрела на меня, и в её взгляде появилась новая глубина:
— Но потом, где-то в горах Перу, когда мы сутками чинили сломанную ось, я вдруг поймала себя на мысли, что мне больше не нужно ничего доказывать. И с этого момента путешествие обрело новый смысл. Оно перестало быть доказательством. Оно стало просто… работой. Ты, машина и задача, которую нужно решить. Не ради славы, не вопреки кому-то, а просто потому, что это нужно сделать. И в этом, дитя мое, была настоящая свобода.
Я спросила как она решила выйти замуж за своего фотографа.
Она наклонилась ко мне и положила свою теплую, сильную руку на мою.
— Забудьте вопрос «Выходить ли замуж?». Задайте себе другие, инженерные вопросы. Вы сможете положиться на этого человека, если ваш мир рухнет? Он будет спорить с вами о чертежах, а не о том, что на ужин? Когда вы добьетесь успеха, он будет гордиться вами или ревновать? Сможет ли он молча подавать вам канистру с водой? Если на все вопросы ответ «да» — он дождется. А если хоть на один ответ «нет» — бегите от него, как черт от ладана.
И еще. Помните, у вас всегда должна быть канистра бензина, чтобы можно было все бросить и уехать. Вы поняли?
Я сидела неподвижно. Клареноре Штиннес только что дала мне не совет. Она дала мне техническое задание на самое сложное испытание в моей жизни.
После этого разговора я приняла решение, которое показалось бы странным моим коллегам. Я открыла счет в швейцарском банке и начала переводить туда часть каждой зарплаты. Не много — ровно столько, чтобы при необходимости купить билет на поезд и прожить несколько месяцев, пока не найду новую работу.
«Канистра бензина», — думала я, подписывая документы. — «Моя канистра бензина».
Глава 10. Крещение скоростью
Разговор с Караччиолой произошёл неожиданно. Мы стояли в боксах испытательного трека в Унтертюркхайме, а Рудольф рассказывал мне о странностях управления W125 Rekordwagen при скоростях около 300 км/ч.
«Грета, там что-то не так с управляемостью на предельных скоростях», — говорил он, вытирая руки тряпкой. «Машина начинает “плавать”, руль становится ватным, эффективность тормозов падает, порывы бокового ветра заставляют подруливать».
Я внимательно слушала, представляя себе цифры и формулы. W125 с его 725 лошадиными силами был настоящим чемпионом скорости, но физика — это суровая наука. Мне самой пришла в голову идея разогнать W125 до 280 км/ч во время обычных испытаний. Обычно я выезжала на трек с измерительными устройствами, самописцами, рисующими линии на бумажной ленте, но ездить старалась аккуратно — максимум 150-200 км/ч. На таких скоростях W125 вёл себя идеально: отзывчивый руль, идеальный баланс, устойчивость. Я редко обращалась к испытателям.
Но мне хотелось понять, где именно начинаются те проблемы, о которых говорил Рудольф.
В тот сентябрьский день я вышла на трек как обычно. Четыре линии на бумаге рисовали нагрузку на каждое колесо. Прямой участок длиной почти два километра манил своей бескрайностью. W125 набирал скорость плавно и уверенно: 200… 220… 250… Я чувствовала, как машина становится легче, как будто готовится взлететь. 270… 280…
И тут случилось именно то, о чём предупреждал Караччиола. Руль стал ватным, передок словно “парил” над асфальтом. Но самое страшное было в том, что я слишком поздно начала тормозить. Поворот приближался с ужасающей скоростью, а эффективность тормозов катастрофически упала.
Колёса потеряли сцепление на входе в поворот. Я ощутила занос задней оси, скольжение передней, машина срывалась в бок. Мир за ветровым стеклом превратился в размытое пятно. Если бы в машине было пассажирское кресло, я бы, наверное, увидела в нём сидящую смерть с косой.
Инстинктивно я отпустила тормоз и повернула руль против заноса, но на такой скорости это было скорее молитвой, чем техническим приёмом.
W125 прошёл весь поворот в длинном скольжении, едва не зацепив ограждение. Только на выходе из виража мне удалось вернуть контроль. Руки дрожали, сердце билось бешено.
Когда остановилась в боксах, ноги подкашивались.
«Что было не так?» — спросил подошедший Караччиола.
«Излишне доверяла тормозам», — честно ответила я.
На треке вдруг появился Роземайер, и он восхитился: «В ту ночь в отеле я тебя недооценил, Грета. Не думал, что ты так умеешь водить.»
«Не умею, Бернд», — покачала я головой. — «Только что поняла, что не умею.»
Глава 11 Новый член семьи
Через пару недель мы снова стояли у боксов, когда сзади раздался знакомый голос Ганса:
«Привет, Макс. Кого позвать, Грету?»
«Херрерин Грета,» — улыбаясь сказал он мне. — «Макс Зайлер просит вас заглянуть к нему в кабинет.»
В кабинете Макс предложил сесть напротив и спросил:
— Чай или кофе?»
— Кофе,» — ответила я. Секретарша Зайлера, безукоризненно одетая женщина средних лет, принесла поднос с двумя чашками ароматного кофе, сахаром и сливками.
— Не рискуйте так больше», — сказал Макс задумчиво, кивнув на седую прядь в моих волосах. — Не стоит оно того. Но благодарю за вашу преданность работе.
Он допил кофе, помолчал, и вдруг взгляд его оживился:
— Мы помним о вашем приближающемся юбилее. Вы не хотите купить автомобиль? Что бы вы хотели? Возможно, мы могли бы помочь с этим желанием. Если единственная женщина-инженер ездит на собственном Мерседес — это очень положительно скажется на имидже компании.
Я задумалась. Машину мечтала иметь ещё ребенком.
— Я думала над этим вопросом, я хотела бы W138. Спокойный как корова, надёжный, экономичный и сумашедше инновационный. Первый легковой дизель. Но пока он мне не по карману.
— Сколько у вас сбережений?» — спросил Макс.
— У меня на счету лишь тысяча, сказала я не упоминая о деньгах в швецарском банке, их нельзя было тратить даже на машину. Возможно, родители помогут. Пока не решалась говорить с ними.
— Хорошо. От дилера в Лугано вернулся один W138. Его нужно перебрать: дизель простоял год. Запчасти выделим, работу придётся делать в выходные. Отдать готовы за 2100 — максимальная скидка в честь вашего юбилея и будущей косвенной рекламы. Машина без пробега, но год стояла.
Я быстро посчитала — сумма была значительной, но собрать её было вполне реально.
— Согласна,» — сказала я. — Когда можно посмотреть?
— В субботу. Машина в заводском гараже. Основная проблема — топливная система после длительного простоя. Но зная вас я рекомендую полностью перебрать мотор. Уверен, после сборки он будет работать безупречно. А вы будете знать его не только по чертежам. Если возникнут вопросы — обращайтесь напрямую к Альберту Кису. Он знает об этом моторе всё.
После разговора я взяла за руку Эриха. Он уже три года называл себя моим женихом, и был моим бескорыстным помощником и надёжным другом, но я всё откладывала своё согласие.
— Поедем к моим родителям», — сказала я. — Нужно обсудить кое-что.
Через четверть часа мы его W15 уже стоял у гаража, где находился отцовский мотоцикл и мой велосипед.
В доме пахло свежим пирогом. За кухонным столом сидели мама и папа, перед ними — две чашки кофе. Я устроилась напротив, налив кофе себе и Эриху.
— У нас скоро появится ещё один член семьи», — объявила я неожиданно для всех.
Мама удивлённо вскинула брови и улыбнулась, смотря на Эриха. Папа отложил газету.
— Нет, я не беременна, и пока не собираюсь замуж — поспешила уточнить я, ловя их взгляды. — Я решила купить машину, Mercedes Benz W138. Руководство согласилось продать мне машину по льготной цене, менее чем за полстоимости, но у меня не хватает около тысячи ста марок.
Родители переглянулись. Отец задумчиво постучал пальцами по столу.
—  Семьсот марок мы можем выделить из твоего приданого — сказал он наконец.
—  А я дам четыреста, — тихо добавил Эрих. — И больше, если нужно. Почему ты не просила раньше? Я дал бы и всю сумму.
Я посмотрела на него с благодарностью. Он готов был вкладывать в мои мечты деньги, ни о чём не прося взамен, лишь бы быть рядом.
14 октября 1937, день моего 25-летия
В заводском гараже собралась почти вся техническая элита и друзья из КБ: Макс Зайлер, Штайнер, Ганс, Альберт Кисс и, конечно, Эрих. Мой чёрный Mercedes-Benz W138 стоял под ярким светом ламп, словно на сцене.
—  Фройляйн Шмидт, — торжественно произнёс Зайлер, — от имени Daimler-Benz AG поздравляем вас с юбилеем и вручаем ключи от вашего авто. Пусть он служит вам надёжно, как вы служите нашей компании.
Я взяла никелированный латунный ключ, ощущая его вес. В этот момент W138 стал больше, чем машиной — он стал моим спутником, моей ответственностью и частью новой жизни.
—  Спасибо, — сказала я просто. — Я позабочусь о нём.
Октябрь в Штутгарте был ветреным и сырым. В гараже семьи Шмидт царила инженерная страсть. Моя новая машина стояла под крышей, а я понимала, что руководство дало мне такую возможность не только из-за юбилея, но и чтобы получить моё развернутое мнение об эксплуатации первого легкового дизельного Mercedes женщиной.
17 октября и все последующие выходные гараж превратился в мастерскую. Каждое воскресенье с утра до вечера мы с Эрихом перебирали мотор ОМ138. Альберт Кисс не раз приезжал, давая советы и проверяя работу.
Я разбирала мотор и делала измерения с педантичной аккуратностью: клапанная крышка, головка блока, поддон, поршни. Блок и коленвал остались на машине. Измеряла размеры и зазоры, переносила данные на миллиметровку, строила графики. Цилиндры были в порядке, но кулачки распредвала требовали перешлифовки.
«Третий цилиндр работает неровно», — показала я график Эриху. — «Видишь разницу в подъёме клапанов?»
Он склонился над записями:
«Полмиллиметра разницы — много для дизеля.»
Мы отправили вал на переточку и занялись топливной аппаратурой. Каждую форсунку проверили на стенде, ТНВД разбирали до винтика.
К вечеру 14 ноября мотор был собран мной с моими настройками.
Когда мы провернули коленвал вручную, он вращался легко и плавно. При первом запуске мотор заработал как швейцарские часы — без вибраций и пропусков.
Вечер затянулся до глубокой ночи.
Я сказала Эриху:
— Я постелю тебе на диване в гостиной, утром вместе приедем на работу. Пусть привыкают.
Эрих удивлённо посмотрел и охотно согласился.
В этом простом жесте было нечто большее, чем забота — признание нашей особой близости.
«Мотор — это чувство меры», — записала я в дневнике перед сном.
Во сне я видела себя за рулём новой машины.
Утром Эрих уже сидел у моего кухонного стола, держа чашку горячего кофе, которую наливала моя мама. Родители воспринимали Эриха как своего, но не понимали, почему я всё ещё медлю с согласием на брак.
В этот момент, привлечённая запахом кофе, я вошла на кухню, ещё сонная. Я сладко потянулась, сбрасывая остатки сна, улыбнулась и спокойно села рядом с Эрихом. Он в этот момент рассказывал о себе.
- Я родился в Фюрстенвальде, маленьком городе на Шпрее, — начал он, — в семье квалифицированных железнодорожных рабочих. Мой отец, Херман Мюллер, всю жизнь работал на железной дороге, как и два моих старших брата. Мы — протестанты, ходим в лютеранскую церковь. Когда я поехал учиться в столицу, братья по вере помогли мне с жильём и подработкой, поддерживали, как могли. Образование для меня было возможностью выйти из жизни мастерской и открыть новые горизонты.
Отец Греты, слушая историю, с уважением кивнул: «Папа твой — железнодорожник, это почётно, и хорошо, что сын выбрал свой путь, но остался предан семье и вере».
«Мне кофе налили?» — спросила я с игривым оттенком.
Мама покачала головой, привычно сетуя на мои утренние появления на кухне без одежды.
— Хоть Эриха постеснялась бы, такой приличный мальчик, верующий и видит такой разврат...
— Мам, — ответила я спокойно и тепло, прижавшись к Эриху и обняв его — «Эрих сделал мне предложение ещё три года назад, мы почти жених и невеста. Думаю, к весне или следующей осени я наконец образумлюсь и решусь выйти за него замуж. Но, пожалуйста, не торопите меня, я ещё не готова.
Взгляд мамы смягчился, она тихо кивнула, признавая, что между мной и Эрихом есть нечто больше — дружба, уважение и взаимное терпение. Это был важный момент, подтверждающий нашу особую близость.
Нам с Эрихом и Штайнеру предстала долгосрочная командировка во Франкфурт, и я очень хотела успеть довести машину до совершенства. Эрих всё свободное время был рядом.
Всю следующую неделю после основной работы мы с ним по очереди наматывали круги по заводскому треку, строго держась скорости 50-60 км/ч — классической обкатки нового двигателя.
— Твоя очередь,» — говорила я, передавая ключи.
— Как он себя чувствует?» — спрашивал Эрих.
— Как истинный Mercedes, — с гордостью отвечала я. — Надёжно и уверенно.
К концу недели мы наконец накатали 2000 километров. Слили отработку, проверили на стружку — идеально чистое, только лёгкий графитовый оттенок от приработки. Заменили фильтр и залили свежее масло.
W138 был готов к настоящей жизни.
Так началась моя история с W138. Первый в мире серийный легковой дизель стал для меня ответом на безумие скоростей. После того заноса на W125 я поняла: настоящая мудрость — не испытывать судьбу на пределе возможностей, а найти баланс между инженерным совершенством и разумной осторожностью.
W138 с его скромными 45 лошадьми и максимальной скоростью в 95 км/ч — полная противоположность гоночным монстрам. Но в своей скромности он был прекрасен — красота надёжности, предсказуемости и долговечности.
Каждый раз, поворачивая ключ зажигания моего дизельного Mercedes, я смотрела  в зеркале заднего вида на ту седую прядь в волосах и думала: иногда самый важный урок — понять свои границы и не переступать их без нужды.
Глава 12 Командировка во Франкфурт
Отель “Континенталь” не был самым роскошным в городе, но для инженерной командировки подходил идеально. Я занимала номер 247, Эрих — 248. Двери напротив друг друга, как это часто бывает в рабочих поездках, чтобы всегда быть рядом и легко обсуждать срочные дела.
Первые дни мы стучались. Эрих аккуратно стучал в мою дверь с документами или по вопросам испытаний. Я стучала, когда надо было обсудить результаты замеров. Но к середине декабря стук исчез: наша связь стала естественной, как дыхание. Эрих входил без предупреждения не от фамильярности, а от той особой близости, что возникает между людьми, работающими над единой целью. Я этого не только не сторонилась — мне самой не хватало таких мгновений доверия и покоя.
Мы стали почти мужем и женой: завтракали вместе в ресторане отеля, обсуждали чертежи до самой ночи. Эрих знал, что я люблю крепкий кофе, а я помнила, что он не выносит табачного дыма в комнате. Я почти не курила. Лишь изредка, во время испытаний W125 Stormline, позволяла себе папиросу.
В одну из декабрьских ночей я принимала ванну, когда он постучал.
— Заходи, — крикнула я, — иди сюда, я в ванной.
Он, смущаясь, зашёл в ванную комнату, и я, смеясь, попросила потереть мне спину. Он аккуратно намылил мочалку: сначала ласково тёр мне спину, затем я встала из воды и повернулась к нему лицом. Он провёл ей по плечам, потом — по груди, животу, ногам. Его левая рука нежно легла мне на грудь, а правая продолжила работать мочалкой.
— Не колется и не кусается, — тихо сказал он, вспомнив давнюю шутку Ганса, что моя грудь похожа на мордочку ёжика.
— Мои ёжики тебе доверяют, — с улыбкой ответила я.
В этот момент доверие стало чем-то гораздо большим — негласным обещанием быть собой и не бояться своих причуд.
В ночь на Рождество он пришёл с ёлочной веткой и бутылкой вина. Мы сидели в моём номере, разговаривали о детстве, о Курте, о том, как я училась водить — и как впервые столкнулась с невосполнимой утратой. Когда часы пробили полночь, он осторожно поцеловал меня, и я не отстранилась.
— Эрих… я пока не готова, — честно призналась я. — Подожди ещё немного.
— Я знаю, — ответил он. — Я готов ждать столько, сколько будет нужно.
В эти дни сна хватало едва — мы засиживались допоздна и к утру засыпали рядом, не замечая, как сливается в одно тепло двух тел. Иногда его рука обнимала меня за плечи, иногда, чуть смелее, осторожно скользила под рубашку и мягко гладила грудь. Эрих не отворачивался, когда я переодевалась — в этих мелочах и было настоящее принятие.
Глава 13 Новый год.
Эрих и я решили устроить в новый год небольшое совместное торжество. Мы заранее накрыли стол, купили шампанское.
— Как встретишь, Новый год, так его и проведёшь, — пошутила я, устраиваясь рядом с ним на узкой койке.
— Значит, мы проведём этот год вместе, — ответил он.
В новогоднюю ночь мы снова заснули в одной постели, рука в руке. Именно тогда я впервые решила, что хотя я не хочу торопиться — нам хорошо идти шаг за шагом, но если Эрих, лежа рядом, начнёт развивать наши отношения в сторону близости, я не буду особенно сопротивляться — потому что наконец готова довериться и принять близость хотя и на своих условиях.
— Грета, расскажи про тот лагерь в Любеке, — попросил он однажды ночью.
Я рассказала внимательно и честно. Про лето 1924 года, про лагерь Wandervogel, про то, как мы ночами обсуждали книжки о браке, а однажды я заявила:
— Почти все люди занимаются самоудовлетворением.
Брат Вольфганг удивился:
— И ты тоже?
— В книжке пишут, что почти все, — спокойно ответила я. — Только лицемеры делают вид, что им чужды такие темы.
В ту ночь мы наперебой делились самыми сокровенными тайнами: мальчики, Анна и я рассказывали свои первые опыты. Я не постеснялась рассказать, как научилась этому с игрушечной лошадкой на палке. Скакала по комнате на воображаемой лошади и непроизвольно терлась низом живота о палку, пока не пришла волна удовольствия. Позже я научилась ловить это снова и снова. Иногда даже засыпала с лошадкой, чтобы никто не отобрал тайную радость.
Он спросил позже:
— Почему ты не осталась с Вольфгангом?
Я со вздохом ответила:
— Мы были слишком разными. Отец сказал мне однажды: ни одному мужчине не нужна жена, которая пахнет бензином. Брату Анны нужна была женственная, домашняя женщина, а не такая, как я.
Даже Бернд Роземайер говорил, что я — прекрасный инженер, надёжный преданный друг, но, в его понимании, я не слишком «женственная». Похоже, он видел во мне больше коллегу, чем женщину.
Странно, но Элли была ещё менее женственной, чем я, а они нашли общий язык. Но теперь он муж женщины, которую я уважаю, и я больше так не поступлю. Хотя часто непроизвольно мечтаю о его объятиях.
Я честно призналась Эриху, что тогда, в подростковом лагере, была действительно увлечена своим братом Куртом, как мужчиной. А спустя десять лет, уже после предложения Эриха о браке на озере, не менее по-настоящему увлеклась Берндом Роземайером, когда после совместного дня рождения оказалась вдвоём с ним в маленьком гостиничном номере. Не скрывая, добавила:
Я не скрывая сказала Эриху, когда он залез рукой мне под ночную рубашку и гладил грудь, что позови Роземайер меня тогда, в октябре 1934 года, или до того дня когда он женился на Элли, я бы не задумываясь согласилась. Тогда, в 1934 году, когда ты уже сделал мне предложение, он был свободен, и я на дне рождения сама совершенно спокойно предложила ему начать отношения не теряя время на ухаживания, кивнув на постель в гостиничном номере. И впоследствии я была готова не только на брак, даже просто на секс. И боюсь даже сейчас я согласилась бы, несмотря на то, что дома его ждет не только Элли, но и малютка Бердт, которому всего три мясяца. Понимаешь Эрих, говорила я, это не мой выбор, это выше моих сил. Сознанием я понимаю, что надо принять твое предложение, но от одного его взгляда сердце бешено колотится и я...  я почти кончаю.
Эрих немного помолчал, затем спросил прямо:
— Скажи честно — ты сейчас девственница?
Я засмеялась:
— Если нет, ты меня разлюбишь?
— Нет.
— Тогда какая разница.
Он вздохнул с облегчением:
— Даже если однажды захочешь быть близка с кем-то другим — я всё равно буду желать, чтобы ты была моей женой. Мои чувства к тебе похожи на то, что ты описала в отношении себя и Бернда. Это может огорчить меня, но не изменит отношения к тебе. Спасибо тебе за откровенность, я начинаю лучше понимать тебя и даже сильнее любить и хотеть тебя.
Эрих погладил меня по щеке:
— Господь удивительно создал этот мир. Для каждой женщины найдётся мужчина, которому она нравится именно такой, какая есть. Все твои странности и причуды для меня — особая прелесть.
Я поняла, что могу быть собой. И больше не хочу прятать свои колючки. Я впервые подумала, что быть желанной — это особая прелесть, даже если не чувствуешь ответного желания. Мы заснули.
15 января 1938 года
Испытания подходили к концу. Новый распределительный вал показывал выдающиеся результаты — двигатель работал ровнее, мощность возросла на двенадцать процентов, расход топлива снизился.
Я сидела за техническим отчётом, когда Эрих вошёл в мой номер с телеграммой в руках.
— Из Штутгарта, — сказал он. — Караччиола планирует новую попытку рекорда скорости на автобане. 28 января.
Я подняла глаза от бумаг:
— Роземайер тоже будет участвовать?
— Конечно. Auto Union не пропустит такую возможность.
Я кивнула, вернувшись к отчёту. Но руки дрожали, когда я выводила технические выкладки.
28 января. Роземайер снова будет гнать серебристую стрелу по прямому участку автобана, преследуя абсолютный рекорд. А я буду стоять на обочине с секундомером и молиться.
 28 января 1938 года
Штутгарт, раннее утро... Эрих вошёл в мою комнату без стука, как делал это уже более месяца. Я сидела у окна с чашкой кофе, глядя на январское утро. На мне была только ночная сорочка, и когда я встала, чтобы одеваться, то не отвернулась от него и не попросила выйти.
Я спокойно сняла сорочку, глядя в глаза Эриху, и потянулась за бельём. Эрих молча подошёл и помог мне застегнуть бюстгалтер на спине. Его пальцы задержались на секунду дольше необходимого, и когда я обернулась, он смотрел на меня с такой нежностью, что у меня перехватило дыхание.
Я улыбнулась в ответ. Впервые за много месяцев я что-то почувствовала от его прикосновений. Мне вдруг стало больно, что сегодня закончится наша командировка и мы не будем так близки. Я твердо решила вечером серьёзно подумать о его предложении. Может даже наметить даты. Мы оба понимали: не сегодня - завтра прозвучит мой ответ. И оба знали, ответ будет положительным.
Мы вышли из дома, держась за руки. Мой дизельный W138 завёлся с первого раза, несмотря на январский холод.
Автобан A5, между Франкфуртом и Дармштадтом, 10:30
Команда Mercedes-Benz была на месте с рассвета. Серебристый W125 Rekordwagen стоял на обочине автобана, окружённый механиками. Рудольф Караччиола проверял крепления шлема. В сорок лет он был всё тем же спокойным профессионалом, каким я помнила его с первой встречи.
— Ветер усиливается, — сказал главный инженер команды, глядя на флажки — Может, стоит подождать?
— Нет, — ответил Караччиола. — Утром он слабее. После полудня будет только хуже.
Я стояла рядом с Эрихом у километрового столба. Наша работа была закончена. Двигатель V12 мощностью 736 лошадиных сил, который должен был нести Караччиолу к рекорду, был нашим общим детищем. Теоретически он мог разогнать машину до 450 километров в час и даже больше. Практически — предстояло узнать.
В 10:47 Mercedes тронулся с места.
Я наблюдала через бинокль, как серебристая торпеда набирает скорость. Сначала машина казалась обычной, потом — быстрой, потом... потом она превратилась в нечто иное. На скорости выше трёхсот километров в час автомобиль перестал быть автомобилем. Он стал снарядом, летящим в дюймах от земли.
— Четыреста! — крикнул хронометрист.
— Четыреста двадцать!
— Четыреста тридцать два километра семьсот метров в час!
Новый мировой рекорд.
Когда Караччиола остановился, он вылез из машины спокойно, почти буднично. Как рабочий, закончивший смену.
— Как ощущения? — спросила я.
— Машина идеальна, — ответил он просто. — Ваши расчёты работают безупречно. Можно было ехать ещё быстрее, но зачем? Рекорд есть рекорд.
12:30, тот же автобан - первая попытка Роземайера
Auto Union Type C появился на горизонте. Бернд Роземайер готовился отбить рекорд Mercedes. Ветер усилился с утра, но он не мог ждать дольше.
— Четыреста двадцать девять километров в час! — крикнул хронометрист, когда машина финишировала.
Роземайер вылез из кокпита, сняв шлем. На его лице было разочарование.
— Мало, — сказал он механикам. — Двигатель ещё холодный. Мощности не хватает.
13:15 - подготовка ко второй попытке
Механики Auto Union работали лихорадочно. Они частично закрыли радиатор материей, чтобы двигатель быстрее прогрелся до рабочей температуры. V16 должен был показать всю свою мощь — 520 лошадиных сил.
— Ветер усиливается, — сказал кто-то из команды. — Может, отложим?
— Нет, — ответил Роземайер, затягивая ремни безопасности. — Сейчас или никогда.
Я видела его в кокпите — сосредоточенного, готового к бою. Двигатель теперь работал на полную мощность, прогретый до рабочей температуры.
13:47 - фатальная попытка
На этот раз серебристая торпеда Auto Union разгонялась агрессивнее. Прогретый двигатель выдавал всю заложенную мощность.
— Четыреста тридцать!
— Четыреста сорок!
На скорости четыреста сорок километров в час серебристая торпеда внезапно дёрнулась влево. Совсем чуть-чуть. На такой скорости чуть-чуть означает катастрофу.
Я поняла всё в тот момент, когда боковой порыв ветра подхватил машину Роземайера. Я видела, как Auto Union начал терять управление. Видела, как молодой пилот пытается удержать машину на траектории. Видела, что шансов у него нет.
И потеряла сознание.
Я упала в обморок не от ужаса происходящего, а от понимания неизбежности. Мой инженерный мозг мгновенно просчитал все векторы сил, все возможные траектории. Результат был один: смерть.
Когда я пришла в себя, меня держал на руках Эрих. Вокруг царила та особая тишина, которая наступает после катастрофы.
— Он... — начала я.
— Да, — тихо ответил Эрих. — мгновенно.
Гастхауз "Цур Линде", 16:00
Вся команда собралась в небольшой придорожной пивной. Заказали не пиво — шнапс. Молча, как на поминках.
Я сидела рядом с Эрихом, держа в руках нетронутую рюмку. В моей голове крутилась одна мысль: два моих кумира мертвы. Курт разбился в небе. Роземайер — на земле. Остался только тот, кто сидел рядом и выбрал жизнь вместо славы.
Караччиола поднял рюмку:
— За Берндта. За лучшего из нас.
Но я не дала ему произнести тост до конца. Не дожидаясь звона стекла, я повернулась к Эриху и сказала:
— Я готова ответить. Я согласна. Я хочу быть твоей женой.
В пивной наступила тишина. Потом Караччиола улыбнулся — впервые за этот страшный день:
— Тогда пьём за жизнь. За тех, кто остался жить.
И мы выпили. За жизнь, которую я выбрала. За жизнь, которую я наконец позволила себе прожить.
Я посмотрела на Эриха, мои глаза были полны решимости, смешанной с усталостью. Я взяла его за руку под столом.
— Поедем домой, — тихо сказала я. — К моим родителям. Сегодня.
Эрих кивнул, не задавая вопросов. Он понимал: этот день перевернул во мне всё.
Дорога в Штутгарт была тихой. Снег падал густо, покрывая автобан белым покрывалом, которое глушило звуки мотора. Я сидела рядом, глядя в окно, но моя рука оставалась в ладони Эриха. Я думала о Роземайере — о его последнем взгляде перед заездом, о той скорости, которая забрала его. “Жизнь слишком коротка, — повторяла я про себя. — Слишком коротка, чтобы ждать”.
Когда мы подъехали к дому Шмидтов, я вышла первой. Родители ждали — отец у окна, мать в дверях. Новости о катастрофе уже разнеслись по радио.
— Грета, детка, слава богу, ты жива, — прошептала мать, обнимая меня.
Я отстранилась и посмотрела на родителей, потом на Эриха, стоявшего позади.
— Мы с Эрихом решили пожениться, — сказала я прямо. — Формальности уладим потом. Но сегодня… сегодня мы считаем днём нашей свадьбы. И началом всего.
Отец нахмурился, но мать кивнула, понимая.
— Для меня это очень важно, — продолжила я, мой голос дрожал, но был твёрд. — Надеюсь, вы поймёте. Я хочу, чтобы наши с Эрихом отношения начались именно здесь, в моём доме, а не в его квартире. Мы ждали больше трёх лет, и ждать ещё… я не могу. Не после сегодняшнего.
Родители переглянулись. Отец молча кивнул, а мать обняла меня снова.
— Тогда тихий семейный ужин, — сказала она. — Как положено.
Ужин был простым: картофельный суп, хлеб с маслом, бутылка вина из погреба. Мы сидели за столом, вспоминая Курта, Роземайера, всех, кого отняла скорость. Я говорила мало, но моя рука под столом нашла ладонь Эриха. Когда ужин закончился, родители тактично ушли в свою комнату.
Мы с Эрихом остались в гостиной после тихого семейного ужина, который я просила всех считать нашей свадьбой. Я понимала, что этот вечер может стать началом чего-то важного.
Без слов взяла его за руку и повела в свою комнату — ту, где на стене висела фотография Курта. Свеча освещала мягким светом нашу тишину.
— Я готова, — прошептала я. — Здесь и сейчас. После всего… я не хочу ждать.
В памяти всплывал образ Бернда Роземайера, который в одной из гонок в 1936-м, несмотря на ожог от кипящей охлаждающей жидкости, не сошёл с трассы и довёл машину до финиша, заслужив команде драгоценные очки. Его сила воли и решимость вдохновляли меня.
Когда Эрих вошёл в меня одним уверенным движением, я стиснула зубы и старалась не выдавать боли. Он думал, что для меня это не первый раз, но внезапно замер, заметив, как мои зрачки расширились, выдав правду. Боль была сильнее, чем он мог представить.
Он замер мгновенно, глядя на меня с ужасом.
— Грета… Боже, ты… — он не мог закончить, но я видела страх в его глазах. Не разочарование. Страх. Страх, что причиняет мне боль.
— Девственница? — закончила я за него сквозь стиснутые зубы. Уже не девственница — Если бы не была, ты меня разлюбил бы?
— Нет! — выдохнул он отчаянно. — Грета, нет! Конечно нет. Ты помнишь, что я говорил тогда, в отеле? Я не хотел, чтобы ты была… Я боялся этого. Боялся, что мне придется делать тебе больно.
Он начал выходить, но я схватила его за плечи.
— Не смей, — прошептала я. — Не смей останавливаться.
— Но тебе больно…
— Знаешь, что самое странное? Если бы это случилось с Берндом той ночью, я бы спокойно, даже с гордостью сказала тебе: «Нет, я не в первый раз». Мне не было бы стыдно.
Эрих медленно кивнул, понимание отражалось в его глазах.
— Ты сожалеешь, что это не случилось с ним?
Я честно подумала.
— Немного. Да. Не потому, что не люблю тебя.  Я не сразу поняла, что я тебя люблю. А потому, что мне в принципе не хочется оправдываться, и я жалею, что тебе не приходится меня в этом простить — Я притянула его ближе. — Но боль… боль это не твоя вина. Это природа. И я приму ее. Как Роземайер принял боль от кипящей охлаждающей жидкости и все равно закончил гонку. Это моя гонка, Эрих. И я не хочу сходить с трассы. Продолжай до финиша. Не останавливайся.
Он смотрел на меня долго, и в его глазах была такая нежность, что у меня перехватило дыхание.
— Тогда я буду двигаться медленно, — прошептал он. — Очень медленно. И если будет слишком больно — останови меня. Обещай.
— Обещаю, — солгала я.
Мы оба знали, что я не остановлю. Но он поверил. Или сделал вид, что поверил. Иногда любовь — это умение принимать чужую ложь как правду.
Я тихо стонала, отдаваясь волнам тепла и облегчения после долгих лет ожидания. Когда мы достигли пика, я прижалась к нему, и слёзы текли по щекам — не только от боли, а от полноты новой жизни.
Мы лежали, дыша в унисон. Я прошептала:
— Теперь мы по-настоящему вместе. Спасибо, что ждал.
Он поцеловал меня в висок:
— Я бы ждал вечно. Но рад, что не пришлось.
Той ночью, в доме родителей, под крышей, где прошла моя юность, я впервые почувствовала — я не одна.
Мы лежали вместе в обволакивающей тишине, комната была наполнена мягким светом свечи, который бросал танцующие тени на стены. Его рука нежно коснулась моей головы, медленно проводя пальцами сквозь волосы. Каждое его дыхание, каждое биение сердца было словно тихим обещанием, что он здесь — целиком и полностью, не только телом, но и душой.
Я чувствовала, как пульс начинает замедляться, как страх и боль, длившиеся столько лет, окончательно растворяются в этом тепле и покое. Мои глаза встретились с его, и в этих взглядах промелькнула вся моя история — все ожидания, сомнения, страхи и надежды исчезли, уступив место чему-то глубокому и неподдельному.
Без слов, но полными смыслом, мы говорили друг с другом. Его пальцы осторожно провели по моей щеке, как бы говоря: «Ты важна. Ты желанна. Ты… моя». Я поняла, что теперь могу быть собой — такой, какой была всегда, с уязвимостью и силой, с детской храбростью и взрослой мудростью.
В этом неподвижном моменте время словно остановилось. Мы были далеко от всего мира — его правил, суеты и претензий. Лежа рядом, мы стали одним целым. И я поняла: быть с ним — это значит быть принятой полностью, без оглядки. Именно в этот миг я ощутила, что любовь — это не борьба, не испытание, а нежное и спокойное единение двух сердец.
Глава 14. Путь к свободе
Март 1938 года, дом семьи Шмидт
Отец стоял у окна своего кабинета, наблюдая, как Эрих укладывает последние чемоданы в багажник W138. Два месяца прошло с тех пор, как я подала заявление об увольнении на следующий день после гибели Роземайера. Неделю спустя Эрих последовал моему примеру.
— Герр Вильгельм, — Эрих вошёл в кабинет, держа в руках старую записную книжку. — Я хотел ещё раз поблагодарить вас за это.
На столе лежал листок с именем и адресом: «Клаус Рихтер, главный инженер Швейцарских федеральных железных дорог, Берн». Рекомендательное письмо было уже запечатано.
— Я не одобряю побег, — сказал отец, не оборачиваясь. — Но я не позволю моей дочери жить в мире, где таких, как она, затаптывают. Сделай её счастливой. Это всё, о чём я прошу.
Я вошла в комнату в дорожном костюме. На шее — скромное золотое колье, единственное дорогое украшение, которое я решилась взять. Остальные сбережения уже три года лежали в швейцарском банке.
— Мы готовы, папа.
Он обернулся и долго смотрел на меня. Его девочка, которая когда-то бегала голышом по дому, теперь стояла перед ним взрослой женщиной, готовой начать новую жизнь.
— Пишите, — сказал он просто. — Когда всё это закончится, пишите.
Германо-швейцарская граница, 14:30
Очередь на пограничном переходе двигалась медленно. Серые мундиры, развевающиеся флаги со свастиками, лай собак. Я сидела на пассажирском сиденье, внешне спокойная, внутри ледяная от страха. Эрих за рулём казался воплощением уверенной арийской молодости.
— Документы, — потребовал пограничник, заглянув в окно.
Эрих протянул паспорта и свидетельство о браке.
— Цель поездки?
— Медовый месяц, герр вахмистр. Подарок жене. Швейцарские Альпы, горный воздух.
Пограничник обошёл машину, заглянул в багажник. Его взгляд задержался на моём колье.
— Красивое украшение, фрау Мюллер. Свадебный подарок?
— От отца, — спокойно ответила я, вспоминая наставления Клареноре о том, как быть незаметной.
Пограничник вернул документы и вдруг ухмыльнулся:
— Проезжайте. И повеселитесь там как следует! Сломайте им пару кроватей! Германии нужны здоровые арийские дети!
Эрих кивнул, выдавив улыбку. Я почувствовала, как к горлу подкатывает тошнота. Шлагбаум поднялся.
Когда немецкая граница осталась позади, я закрыла глаза и выдохнула:
— Спасибо тебе, мерзавец. За то, что лишил меня последних сомнений в правильности нашего выбора.
Лугано, Швейцария, вечер
W138 остановился у знакомого санатория — того самого, где всё начиналось четыре года назад. Но теперь мы приехали сюда не как делегация завода, а как беженцы.
Рудольф Караччиола ждал нас в холле. Увидев меня, он поднялся с кресла:
— Фрау Мюллер. Добро пожаловать в Швейцарию. В свободную Швейцарию.
— Как дела с работой? — спросил Эрих.
— Всё устроено. В Цюрихе есть инженерное бюро, которое занимается железнодорожными проектами. Они будут рады двум специалистам такого уровня — особенно тебе, Грета, с твоим дипломом Штутгартской технической школы. А пока... — он указал на стойку регистрации, — номера забронированы на месяц. Этого хватит, чтобы освоиться.
Когда мы остались одни в нашем номере, я подошла к окну. Внизу расстилалось озеро Лугано, то самое, где четыре года назад молодая секретарша впервые поняла, что мир больше чертёжной доски.
— Не жалеешь? — тихо спросил Эрих.
— О чём? О том, что мы остались живы, пока другие гонятся за смертью? — Я обернулась к нему. — Нет. Не жалею.
Он обнял меня, и я прижалась к его плечу. За окном швейцарская ночь окутывала озеро туманом. Где-то там, за горами, рождался новый мир — мир войны, ненависти и безумных скоростей. Но здесь, в этом номере, у нас было всё, что нужно: любовь, свобода и право выбирать, для чего жить.
— Знаешь, — сказала я, — я всю жизнь думала, что бегство — это поражение. А теперь понимаю: иногда это единственная возможность одержать победу.
Эрих поцеловал меня в висок, туда, где до сих пор виднелась тонкая седая прядь — память о дне, когда я поняла цену скорости.
— Союз двух зубчатых колёс, — прошептал он.
— Союз двух зубчатых колёс, — согласилась я.
И в первый раз за много месяцев я была абсолютно уверена: мы выбрали richtige ubersetzung.
За окном швейцарская ночь укрывала беженцев из страны, где скорость стала важнее жизни. Но наша собственная история только начиналась — история о том, как любовь может быть быстрее смерти, а мудрость — быстрее безумия.
Глава 15. Серебряные крылья. Черновик
Полина Феткович
Серебряные крылья (возвращение в Штутгарт)
1. Звонок из прошлого
Телефонный звонок разорвал утреннюю тишину швейцарского дома. Для двенадцатилетней Клареноре, намазывавшей масло на бутерброды, это был просто резкий звук. Для меня — голос герра Штайнера из Штутгарта, голос из прошлой жизни. Четырнадцать лет я приучала себя к этому покою, к размеренному быту вдали от рева моторов и запаха машинного масла. Четырнадцать лет с той весны 1938-го, когда мы с Эрихом бежали с фабрики Daimler-Benz. И вот теперь Штайнер звал нас обратно. Не просто звал — соблазнял, обещая показать „машину будущего“, созданную Рудольфом Уленхаутом. Я поймала на себе заинтересованный взгляд дочери и поняла: прошлое, полное тайн, снова стучится в нашу дверь
2. Дорога домой
На следующий день семья отправилась в поездку на проверенном Mercedes-Benz 260D. Пересекая границу, Грета ощущала знакомый дух путешествий, но теперь ей возвращаться было тревожно радостно: в груди теснились воспоминания, вопросы, предчувствия. Она вспоминала рабочие цеха, шум станков, запах металла — всё, что так не хватало ей в жизни представительского дилера.
Клареноре смотрела в окно на немецкие пейзажи и задавала вопросы:
— Мама, а правда, что у вас Штутгарте была общая баня? Ты рассказывала о немецких традициях...
— Правда, Клари, — улыбнулась Грета. — Для немцев это не просто гигиена, а способ доверенного общения — без предрассудков.
Впереди — восстанавливающийся Штутгарт, город новых надежд и старых ран.
3. Встреча у завода
Завод Daimler-Benz почти не изменился. У ворот их встретил Штайнер — постаревший, но всё такой же внимательный и острый. В его глазах светилось тепло старой дружбы.
— Kollegin, как же хорошо вас видеть! — сказал он, с особым вниманием глядя и на Клареноре.
—  А бани в Германии теперь снова общие? — спросила она с любопытством.
— Конечно, маленькая фрейлин! Некоторые традиции стоит сохранять, — рассмеялся Штайнер.
Завод восстановился, но лица людей стали серьёзнее, моложе, решительнее. Все пережили многое; все переосмыслили своё отношение к технике и жизни.
Штайнер повёл семью к ангару, где их уже ждал Уленхаут.
4. Презентация Mercedes-Benz 300SL
Ангар на окраине завода напоминал храм: внутри стояла машина под брезентовым покрывалом. Уленхаут, 47-летний главный инженер, улыбнулся Грете, и та улыбка была мостиком к её юности.
— Для вас, Грета, для вас нужен не просто взгляд математика, но и душа, — произнёс он.
Он снял брезент — и перед ними предстали серебряные крылья. Низкая, обтекаемая, с дверями-крыльями, словно машина — не автомобиль, а пойманная в прыжке чайка.
— Mercedes-Benz 300SL, — представил машину Уленхаут. — Флюгельтюрен, двери «крылья».
Штайнер с гордостью дополнил:
— Пространственная трубчатая рама как у велосипеда — вес машины всего девятьсот килограммов…
— Мощность — сто семьдесят пять лошадиных сил, — подхватил Уленхаут. — Особенность — прямой механический впрыск Bosch, как у дизелей, только для бензина! Рядный топливный насос высокого давления — точность, экономичность, невероятная отзывчивость! Это конструкторское чудо Ганса Щеринберга.
Клареноре была буквально в восторге:
— Мама, это и правда машина будущего!
5. Тест-драйвы
Посадка в машину требовала ритуала — откидной руль, глубокая кабина, кожаное сиденье. Грета сначала прокатилась пассажиром — двигатель урчал ровно, мощно и уверенно. Каждый поворот, нажатие акселератора — машина отзывалась мгновенно, словно живая.
— Теперь ваша очередь! — предложил Уленхаут.
Грета заняла водительское место. Она почувствовала — машина ждала именно её. На пустой дороге она «танцевала»: ловила момент, когда задние колёса теряли сцепление, и не испытывала страха — только радость, точность, свободу.
Клареноре забралась на пассажирское место — горящие глаза, восхищение, желание запомнить каждую секунду. Потом к рулю сел Штайнер, рядом — Грета. Старый инженер ехал медленно — не для скорости, а для общения с совершенством.
— Вся техника должна служить жизни, а не войне, — тихо говорил он Грете. — Мы работаем ради радости и красоты.
6. В общей бане
Вечером их ждал давний немецкий ритуал: общая баня. Легкая непринужденность, смешанные группы мужчин и женщин, дети, привычная атмосфера. Клареноре удивлялась свободе нравов — для немцев баня была местом доверия и человеческого общения.
Штайнер, любуясь своей коллегой, тихо сказал:
— До сей поры не могу решить, что меня восхищает больше — ваш ум или ваша красота. А дочь — под стать маме.
Эрих лишь улыбнулся. Ему было приятно, что его супруга вызывает восхищение. Он не испытывал ревности, тем более к интеллигентному старому другу и коллеге Штайнеру. В бане разговоры текли свободно — делились воспоминаниями, строили планы, ощущали настоящее восстановление.
7. Вечерние размышления
В небольшом ресторанчике в котором они собирались еще в тридцатые, ели, пили шнапс, обсуждали будущее техники. Уленхаут рассуждал:
— Машина изменит всё. Впрыск, рама, аэродинамика — через десять лет все будут делать автомобили так. А двери — это поэзия, не только функция.
— Это не просто машина, а птица земли, — обняла Грета Клареноре.
Поздно вечером, когда дочь уже спала, Грета с Эрихом ещё долго разговаривали о серебряных крыльях, о том, как техника может быть совершенной и человечной.
8. Возвращение к истокам
На следующее утро Штайнер, Эрих, Грета и Клареноре отправились к лесному озеру, месту, где Эрих когда-то предложил Грете стать его женой.
Ностальгия, исполненная радости, наполняла их прощальную прогулку. Серебряные крылья 300SL остались в памяти Греты не как воспоминание о прошлом, а как символ будущего — будущего, где техника служит жизни, а не смерти, где скорость означает свободу, а не безумие, и где каждая машина может быть произведением искусства и точности.
Такого будущего стоит ждать.
Глава 16 Черная Суббота
В сорок три года я снова отправилась в командировку за границу — на этот раз старшим инженером команды Mercedes-Benz на «24 часах Ле-Мана». Со мной поехала Клареноре, моя четырнадцатилетняя дочь. Эрих остался в Штутгарте.
За несколько дней до отъезда мы с Эрихом и Клареноре обсуждали предстоящую гонку в уютной гостиной нашего дома.
— Я слышала, что Jaguar применил дисковые тормоза, — сказала Клареноре с горящими глазами. — Это сильно уменьшает перегрев и повышает эффективность в дождь. Увеличение ускорения замедления позволяет иметь более высокую среднюю скорость — пилот может начинать тормозить чуть позже.
Эрих кивнул:
— Да, это большой шаг вперёд. В наших Mercedes пока барабанные тормоза. Они надёжны, но подвержены перегреву на длинных спусках.
— Мы не можем позволить себе экспериментировать с новинками, которые не доказали свою надёжность, — вмешалась я. — Патенты на дисковые тормоза у других компаний, и получить их без лицензий невозможно.
Клареноре нахмурилась:
— Всё равно, звучит, будто Jaguar выиграет не только за счёт двигателя, но и за счёт тормозов.
— Может быть, — признала я. — Но мы выигрываем за счёт целого комплекса: двигатель, аэродинамика, меньший вес магниевого кузова.
— Если бы у наших тормозов была такая же эффективность, — заметил Эрих, — это изменило бы расклад.
— Расклад и так в нашу пользу. Уверена, SLR будут лидировать, — улыбнулась я. — Финал покажет, кто впереди.
На следующее утро перед отъездом я с сомнением взглянула на Клареноре:
— Ты уверена, что справишься с этой машиной? — Я смотрела на блестящий серебристый Mercedes-Benz 300SL с открывающимися вверх дверями-крыльями.
Она засмеялась, глаза горели азартом:
— Мама, я не собираюсь гонять, просто хочу помочь тебе.
Машина была спортивная, мощная, но азарт дочери я понимала, принимала и уважала.
— Ладно, — решила я. — Будешь вести. Но при одном условии: никакого злоупотребления спортивным характером и никаких нарушений правил дорожного движения. Едем спокойно, соблюдая все нормы. Особенно во Франции.
Клареноре кивнула, будто получила самый ценный подарок. Она знала — это доверие, и не собиралась его не оправдать.
Так мы и отправились в путь. Наше путешествие было актом чистой свободы. Мы мчались по просторным немецким автобанам и живописным французским дорогам. Между нами было полное взаимопонимание, почти взаимная влюблённость матери и дочери, не требующая слов. У нас был прекрасный фотоаппарат Voigtlander имеющий автоспуск, много пленки, малогабаритный репортерский штатив, и мы снимали плёнку за плёнкой. Дерзкие, провокационные кадры, которые мы в шутку собирались отдать заводским рекламщикам, разрешив публиковать всё.
Вот мы на фоне Эйфелевой башни, машина с поднятыми вверх "крыльями". Вот мы на балконе парижского отеля, обнажённые, с утренними чашками кофе и сигаретами. В этом парижском отеле у нас состоялся один из тех разговоров, которые так сближают мать и дочь.
— Всё хорошо в меру, — сказала я, выпуская в утренний воздух тонкую струйку дыма. — Не больше бокала очень хорошего вина. Небольшая, не "от пуза" порция еды, чтобы выходить из-за стола с лёгким чувством голода. Не больше одной сигареты в неделю, но такой, чтобы она принесла настоящее удовольствие.
Клареноре, сидевшая напротив в одном лёгком халате, кивнула, делая глоток кофе.
— И в плане самоудовлетворения тоже? — спросила она с лукавой улыбкой.
Я рассмеялась.
— Тоже. Редко, но хорошо. И явно не чаще сигарет.
Она знала, что я с ней откровенна. Я сама, будучи ещё ребёнком, открыла для себя это удовольствие, и считала своим долгом просветить дочь, когда та была ещё совсем маленькой. Знание своего тела — это основа свободы.
А вот наш самый смелый кадр: немецкий автобан, Клареноре, ведёт машину, двери-крылья подняты, это почти кабриолет. Я, сижу рядом, и, высунув правую руку с фотоаппаратом в дверной проём, отвожу её вверх и назад, чтобы поймать в объектив её развевающиеся волосы, дорогу и наши счастливые лица.
Когда Клареноре была одета, её стиль был подчёркнуто простым: белая футболка с большой трёхлучевой звездой, юбка, шорты или брюки. Никаких каблуков, бус и серёжек — она с гордостью говорила, что не прокалывала уши. Это был наш мир, где не существовало ни войны, ни предрассудков, только скорость, свет и свобода.
Общее застолье с пилотами
За сутки до старта вся наша команда ужинала в большом зале старого отеля рядом с трассой Ле-Мана. За столом — серебристые приборы, толстые фарфоровые тарелки, рагу из молодого ягнёнка, свежие багеты, плошки с фруктами, несколько бутылок Ch;teau Margaux. В воздухе — смех, тосты, слова на французском, немецком, иногда на английском.
Клареноре сидит между Моссом и Симоном, слушает их истории — как они преодолевали трудные ночные участки, сравнивают аэродинамику новейшего SLR с Bugatti и Talbot. Я вижу, как она, по-настоящему, ими восхищается. Она спрашивает о работе инженеров, о привычках перед стартом, о том, чему учит страх в гонке.
— Ты бы смогла быть пилотом? — спрашивает Мосс.
— Я бы предпочла быть инженером, но внутри меня живёт страсть к скорости, — отвечает она, блестя глазами. Кстати я проехала за рулем w198, гражданской версии SLR несколько сотен километров когда мы ехали из Штутгарта в Париж а потом в Леман. Я могла бы ехать значительно быстрее, но мама поставила условие, соблюдать ПДД.
— У тебя есть дух настоящего гонщика, — говорит Симон. — Надо лишь найти свою трассу.
Я улыбаюсь — та же искра, что когда-то заставляла меня писать письма Роземайеру и мечтать о работе в конструкторском бюро.

Ле-Ман кипел предгоночной лихорадкой. Воздух дрожал от рёва моторов. Вокруг нас французы с жаром болели за свои Talbot и Bugatti, бросая на нас, немцев из команды Mercedes, косые, неприязненные взгляды.
И тут они появились. Две серебряные стрелы. Сначала машина Фанхио и Мосса, за ней — Клинга и Симона. Наши! Они пронеслись мимо, уверенно лидируя, и я увидела, как вспыхнули глаза Клареноре. Она знала этих пилотов лично, она жила этими гонками.
— Они лидируют, мама! Первые! — крикнула она, и в следующий миг, поддавшись чистому, безудержному порыву радости, одним движением сдёрнула с себя белую футболку с большой чёрной трёхлучевой звездой.
Встав прямо на валу, отделяющем трассу от зрителей, оставшись топлес, она взмахнула футболкой над головой, как знаменем победы.
— Я буду инженером Daimler-Benz! — кричала она, приветствуя наших гонщиков.
Французская толпа вокруг нас замерла, а затем взорвалась возмущённым гулом. Этот жест был пощёчиной. Немецкая девчонка, полуголая, празднующая превосходство, реальное превосходство немецких машин на их земле, всего через десять лет после войны.
— Посмотрите на эту маленькую boche! — прошипел кто-то рядом. — Совсем стыд потеряла. Так нагло болеть за оккупантов...
Клареноре, не опуская футболку, резко обернулась. Её радость как рукой сняло, глаза метали молнии.
— Вот уж кто молчал бы, если бы не ваш кровавый бунт, названный великой французской революцией! — её голос на чистейшем французском звенел, перекрывая шум. — Не было бы вашего примера — не было бы революций в России и Германии. Мы все жили бы тихо и мирно. Как жили тысячелетия.  Как до сих пор живут на моей родине, в Швейцарии!
Это было последней каплей. Толпа взревела.
— Да как ты смеешь! Соска! — заорал мужчина с красным лицом. — Сначала сиськи отрасти, потом будешь их показывать и нас истории учить!
Кто-то грубо толкнул её в плечо. Её начали оттеснять от трассы.
— Убирайся! — кричали со всех сторон. — Или мы вызовем полицию!
Под напором враждебной толпы Клареноре пришлось отступить на несколько метров вглубь, к боксам. Униженная, с горящими от слёз ярости щеками, она всё ещё сжимала в руке свою футболку-флаг. Именно с этого нового, менее удачного места она и увидела, как Jaguar Майка Хоторна резко затормозил у входа в боксы, а прямо за ним несётся третья серебряная стрела — машина французского гонщика Пьера Левега. Она приветствовала его, прыгая, крича и размахивая футболкой.
Следующий миг — авария.
Mercedes Левега под номером 20 взмыл в воздух, летел прямо на зрителей за земляным валом.
Время остановилось.
Удар. Взрыв.
Я инстинктивно закрыла лицо руками от жара, а когда опустила их — увидела ад. Жаркое пламя горящего бензина вдруг померкло на фоне ослепительно вспыхнувшего магниевого кузова.
Пламя. Дым. Крики.
И я не видела Клареноре.
Она стояла там. Прямо там, где сейчас полыхало пламя.
Седина прорезалась в моих волосах в эти минуты. Я почувствовала это — странное холодное покалывание у корней.
Я побежала.
Ноги сами несли меня через толпу, через барьер, к месту, где только что был Mercedes. Воздух обжигал лёгкие — запах горящего бензина и металла, сладковатый, тошнотворный запах горелой плоти.
Первым, кого я увидела, был мужчина без ноги. Он сидел на земле, смотрел на обрубок и не кричал — просто смотрел, будто не понимая.
— Aidez-moi... помогите... — прошептал он.
Я присела, сняла свой пояс, затянула ему жгут выше раны. Руки делали всё автоматически, но в голове была только одна мысль: жива ли Клареноре?
Я встала и пошла дальше. Женщина с обожжённым лицом тянула за руку ребёнка. Я помогла ей подняться, указала на спасателей. Дальше. Везде тела. Раненые. Стонущие. Неподвижные. Я бежала, спотыкаясь о горячие обломки, и кричала её имя.
— Клареноре! Клареноре!
Голос потонул в криках, в рёве пламени.
Клареноре знала, что меня не было рядом, я в момент аварии была далеко. Она не пыталась меня найти, видя, как я помогаю людям, перевязываю раны, не теряя самообладания. Она была в шоке, но понимала: её царапины и ожоги — ничто по сравнению с тем, что происходит вокруг. И она тоже стала помогать. Утешала плачущего мальчика, помогала женщине найти мужа. Она посильно помогала.
И вдруг увидела: огромный, искорёженный двигатель от машины Левега лежал на ноге мужчины. А к нему медленно подбирался огонь — растекающийся по земле горящий бензин. Она бросилась к нему, попыталась сдвинуть тяжёлый и очень горячий мотор. Бесполезно.
И тут она увидела меня — я как раз помогала кому-то подняться совсем рядом.
— Мама, помоги! — крикнула она.
Я обернулась. Наши глаза встретились на долю секунды — и этого было достаточно. Я бросилась к ней. Мы вдвоём, объединив силы, упёрлись в горячий металл. Мышцы свело от напряжения, пальцы и ладони от ожога.
— Ещё! — крикнула я.
И мотор поддался. Мы смогли перевалить его в сторону, освободив раздробленную ногу несчастного. Вдвоём мы оттащили его подальше от огня и позвали спасателей. Пылающий ослепительно белым пламенем магниевый кузов продолжал разбрасывать горящие обломки. Вдруг Клареноре вскрикнула, раскаленный кусок магния чиркнув ей по груди оставив ещё один сильный ожог.
Только позвав медиков и передав им раненого, мы обнялись. Клареноре, без футболки, в потёках крови и грязи, навзрыд плакала у меня на груди.
— Слава Богу, ты жива, — только и смогла выдохнуть я также рыдая навзрыд.
— Мама, как жалко людей... — плакала она не о себе, а о погибших и раненых.
Когда медики и спасатели попросили нас отойти — их работа требовала пространства, а мы уже сделали всё, что могли — я вдруг осознала, что держу в руках камеру Voigtlander. Она болталась на ремне всё это время, пережив со мной весь этот ад.
Клареноре с двумя косичками стояла в нескольких шагах от меня — без футболки, в одной юбке, грудь обнажена и обожжена отлетевшим куском магния. По лицу текли потёки крови и грязи. Сбоку от неё полыхал ослепительно белым пламенем искорёженный кузов SLR — магний горел так, что больно было смотреть. Вспышка была лишней.
Я подняла камеру.
Руки дрожали. Я знала — это кощунство. Это страшно. Это неправильно.
Но я также знала: если не зафиксировать это сейчас, люди забудут. Они будут видеть только красивые серебряные машины на подиумах, только скорость и триумф. Они не увидят цену.
— Клари, — позвала я тихо.
Она обернулась. В её глазах была боль, шок, но и понимание. Она кивнула.
Щелчок затвора. Один кадр.
Моя дочь на фоне горящего металла и чужой крови. Свидетельство о том, через что мы прошли. О том, что скорость — это не только восторг, но и ответственность. О том, что за каждой победой стоят жертвы.
Я опустила камеру. Клареноре подошла ко мне, и мы обнялись.
Позже, когда я передавала все плёнки в отдел рекламы, я не исключила и эту. Пусть решают сами, что публиковать. Но пусть знают правду — всю правду о том, что стоит за нашими серебряными стрелами.
Пройдя ад, надо помнить об этом. И не позволять забыть другим.
— Mademoiselle — услышала я голос сбоку. Пожилой француз, весь в пыли, снимал свою куртку. — Возьмите.
Он протянул куртку Клареноре. Руки его дрожали.
— Merci — прошептала она, надевая куртку на голые плечи.
Старик кивнул, глаза были полны слёз. Он развернулся и пошёл помогать другим. Мы подошли к медикам. Клареноре обработали раны и ожоги. Её увезли в полевой госпиталь — нужно было убедиться, что нет серьёзных повреждений.
Я осталась одна среди хаоса. В этот день, по официальным данным, погибли восемьдесят четыре человека. Но потом поговаривали, что было больше — восемьдесят четыре бесспорных, с именами, а кто-то просто исчез без вести.
Гонка продолжалась, но для нас всё было окончено.
В два часа ночи пришёл приказ — отозвать машины. Команда отказалась от борьбы. Jaguar взял победу.
Я не могла смотреть на подиум, где праздновали, когда так много лежало в моргах.
На следующий день состоялись похороны. Я впервые увидела настоящую цену скорости.
Mercedes-Benz официально объявила о полном уходе из автоспорта на тридцать лет.
Я вернулась к работе. Но теперь в каждом чертеже видела не только скорость и мощность. Я видела ответственность.
Ле-Ман 1955 года навсегда изменил автоспорт. Были введены новые стандарты безопасности, изменены трассы, установлены барьеры. Но ничто не могло вернуть тех восьмидесяти четырёх жизней.
Глава 17. Тени прошлого
Годы шли. Клареноре постепенно обретала самостоятельность. После того как она успешно окончила технический институт и начала работать в конструкторском бюро Mercedes-Benz --- как когда-то я, только на тридцать лет позже --- наши с Эрихом вечера стали тише, спокойнее.
Но три недели назад всё изменилось.
Клареноре пришла ко мне вечером, когда Эрих был на заводе. Села рядом, взяла меня за руку и сказала просто:
--- Мама, я беременна.
Я не удивилась. Я знала, что она несколько лет встречается с Карлом, коллегой из КБ. Я видела, как она светится, когда говорит о нём. И я понимала, что молодёжь сейчас живёт иначе, чем мы когда-то.
--- И что ты хочешь делать? --- спросила я.
--- Рожать, --- ответила она без колебаний. --- Карл сделал мне предложение. Мы хотим пожениться. И я хочу этого ребёнка.
Я обняла её:
--- Тогда всё будет хорошо.
--- Ты не сердишься?
--- За что? За то, что ты любишь? За то, что ты хочешь семью? Нет, солнышко. Я рада за тебя.
Мы долго сидели вместе, держась за руки. Я рассказала ей о том, как мы с Эрихом тоже не ждали официального разрешения на близость. О том, что жизнь --- это не только правила, но и чувства.
--- Когда скажешь папе?
--- Когда Карл придёт к вам официально, --- ответила она. --- Он хочет сделать всё правильно. Попросить разрешения, хотя я уже взрослая.
Мы договорились: что бы ни случилось, ребёнок родится. Это решение окончательное.
И вот сегодня, весенним днём 1966 года, Карл пришёл.
Ему было чуть больше тридцати. Худощавый, с тёмными волосами и необычайно живыми глазами. В них была какая-то знакомая искра --- та самая, которую я когда-то видела в зеркале.
--- Фрау Шмидт? --- спросил он на пороге, слегка заикаясь от волнения. --- Я Карл. Карл Вебер. Я\... я друг Клареноре. Мы вместе работаем в КБ.
Эрих, сидевший в кресле с газетой, поднял брови, но промолчал. Я пригласила гостя в гостиную.
--- Садитесь, герр Вебер. Чай? Кофе?
--- Кофе, пожалуйста, --- он сел на краешек дивана, будто боялся занять слишком много места.
Пока я готовила кофе на кухне, я слышала, как Эрих пытался разговорить молодого человека о работе, о новых проектах. Карл отвечал односложно, явно нервничая.
Когда я вернулась с подносом, Карл сделал глубокий вдох и заговорил:
--- Я пришёл, потому что\... потому что Клареноре много рассказывала о вас обоих. О том, как вы познакомились. О том, как вы работали вместе. О том, что семья инженеров --- это не просто слова.
--- Продолжайте, --- спокойно сказал Эрих, откладывая газету.
--- Я\... у меня странная история, --- Карл сжал чашку обеими руками. --- Моя мать, Анна. Она была\... она знала вашего брата, фрау Шмидт. Курта.
Время остановилось. Я почувствовала, как холодеет кожа на затылке.
--- Курт, --- повторила я. --- Моего брата не стало в тридцать третьем. Больше тридцати трёх лет назад.
--- Я знаю, --- кивнул Карл. --- Но моя мать\... она была его девушкой. Они собирались пожениться. Но также\... также она была с Дитером. Другом Курта. По их обоюдному согласию. Все трое знали.
Эрих подался вперёд в кресле. Даже он, обычно непроницаемый, не смог скрыть интереса.
--- И? --- коротко спросила я.
--- Курт погиб в авиакатастрофе летом тридцать третьего. Мама тогда уже была беременна. Она узнала буквально за неделю до его смерти, но не успела ему сказать. А потом\... потом уже некому было говорить.
Карл поставил чашку на стол, руки его слегка дрожали:
--- Через месяц после похорон Курта мама вышла замуж за Дитера. Пришлось. Дальше скрывать беременность было невозможно. А через полгода после свадьбы я родился. Весной тридцать четвёртого.
--- Так кто же ваш отец? --- спросил Эрих.
Карл медленно выдохнул:
--- Когда люди спрашивали маму --- чей я ребёнок, Курта или Дитера --- она всегда отвечала: «Я не знаю. Я была и с Куртом, и с Дитером». Это правда. Они оба были её мужчинами в то лето тридцать второго, в том лагере под Любеком.
Я почувствовала, как на глаза наворачиваются слёзы. Тот лагерь. Те дни свободы. Курт, Анна, Дитер, Вольфганг\... Все они живые, смеющиеся.
--- Я помню то лето, --- сказала я тихо. --- Мне было девятнадцать. Я была там.
Карл кивнул:
--- Мама рассказывала. Говорила, что самой смелой была сестра Курта. Девушка, которая первой побежала к морю без одежды и сломала последний лёд стыда.
--- Но вы так и не ответили, --- настаивал Эрих. --- Кто ваш биологический отец?
Карл посмотрел ему прямо в глаза:
--- Мама всю жизнь говорила всем, что не знает. Но мне, когда мне исполнилось восемнадцать, она сказала правду. Она сказала: «Твой биологический отец --- Курт. Я почти уверена». И объяснила почему.
--- Почему? --- спросила я.
--- Потому что после свадьбы они с Дитером никогда не предохранялись. Годами. Десятилетиями. Но больше детей у них не было. Никогда. Она так больше и не забеременела.
Тишина в комнате стала тягучей, как смола.
--- Поэтому она поняла, --- продолжал Карл, --- что я, скорее всего, ребёнок Курта. Но тут же добавила: «Не говори папе. Не лишай его последних искорок надежды».
Я смотрела на этого мужчину --- ему было за тридцать, он был старше Клареноре на несколько лет --- и видела в нём черты Курта. Те самые живые глаза. Та же угловатая худоба. Та же манера чуть склонять голову, когда задумывается.
--- Дитер\... ваш папа\... он жив? --- спросила я.
--- Да. Ему шестьдесят три. Он до сих пор не знает. Мама сказала мне хранить это в тайне. И я хранил. До сих пор.
--- Почему вы решили рассказать нам? --- спросил Эрих.
Карл посмотрел на нас обоих. Губы его дрожали:
--- Потому что Клареноре рассказала мне о вашей семье. О том, что честность для вас важнее условностей. О том, что правда --- это не предательство, а уважение. И я\... я хотел, чтобы хоть кто-то из семьи Курта знал, что он не исчез бесследно. Что часть его жива.
Он замолчал, сжал кулаки, а потом продолжил, и голос его сорвался:
--- Но есть ещё кое-что. Мы с Клареноре\... мы близки уже несколько лет. Сначала это было\... ну, как сейчас принято у молодёжи. Просто отношения. Но потом\... потом мы поняли, что это всерьёз. Я сделал ей предложение. Она согласилась.
Эрих выпрямился в кресле. Я сжала руки на коленях, чувствуя, как сердце бьётся всё быстрее.
--- Но, --- продолжал Карл, и слёзы выступили у него на глазах, --- но получается, если Курт --- мой отец, а вы, фрау Шмидт, --- сестра Курта, то\... то Клареноре --- моя двоюродная сестра. Мы --- одна кровь.
Он закрыл лицо руками:
--- И вы понимаете\... мы относимся к браку и рождению детей серьёзно. Это не просто\... не просто жить вместе. Это семья. Это дети, которых мы хотим. Но если\... если мы родственники\... если у наших детей будут\...
Он не договорил. Плечи его затряслись.
Я посмотрела на Эриха. Он смотрел на меня. В его глазах был вопрос: «Скажешь ты или я?»
Я встала, подошла к Карлу, села рядом и положила руку на его плечо:
--- Карл. Послушайте меня внимательно. Клареноре беременна.
Он поднял голову. Лицо его было мокрым от слёз:
--- Что?
--- Она беременна. Она сказала мне три недели назад. Она хотела, чтобы вы сначала поговорили с нами. Сделали всё правильно. Но теперь\... теперь это не просто вопрос брака. Ребёнок уже существует.
Карл закрыл лицо руками:
--- Боже\... боже мой\... что я наделал\... мы родственники\... двоюродные\... у ребёнка могут быть\....
--- Карл, --- я взяла его за руки, заставила опустить их, посмотрела ему в глаза. --- Слушай меня. Во-первых, нам нужно выяснить, действительно ли Курт --- твой отец. Не догадки. Факты.
Эрих подошёл к шкафу, достал коньяк, налил три рюмки. Протянул одну Карлу. Мы выпили молча.
--- Группы крови, --- сказал Эрих. --- Это может дать ответ. Какая у тебя группа?
--- Вторая, --- ответил Карл хрипло.
--- У Дитера?
--- Первая. У мамы тоже первая.
Эрих нахмурился. Я закрыла глаза, вспоминая:
--- У Курта была вторая группа. Я помню точно. Когда он разбился\... врачи говорили о переливании\...
Эрих медленно кивнул:
--- Если у обоих родителей первая группа, у ребёнка может быть только первая. Вторая невозможна генетически.
Карл замер:
--- То есть\...
--- То есть Дитер не может быть твоим биологическим отцом, --- сказал Эрих твёрдо. --- Курт --- твой отец. Это факт.
Тишина.
--- Значит, Клареноре\... она моя двоюродная сестра, --- прошептал Карл. --- И ребёнок\...
Я сжала его руки сильнее:
--- Карл. Послушай. Клареноре приняла решение. Мы приняли решение вместе. Ребёнок родится. При любых обстоятельствах. Это окончательно.
Он посмотрел на меня широко раскрытыми глазами:
--- Но риск\... генетический риск\...
Эрих сел напротив:
--- Я инженер. Я работаю с цифрами всю жизнь. Давай поговорим о цифрах. У обычной пары риск врождённых заболеваний --- около трёх процентов. У двоюродных братьев и сестёр этот риск составляет примерно шесть процентов.
--- Шесть процентов, --- повторил Карл.
--- Да. Это означает, что с вероятностью девяносто четыре процента ребёнок будет абсолютно здоров.
Карл молчал, переваривая информацию.
--- Но, --- продолжил Эрих, --- этот риск значительно повышается только при наличии известных наследственных заболеваний в семье. Например, гемофилия, муковисцидоз, серповидноклеточная анемия. Есть ли что-то подобное в вашей семье? Или в нашей?
Карл покачал головой:
--- Нет. Насколько я знаю --- нет.
--- У нас тоже нет, --- сказала я. --- Курт был здоров. Я здорова. Мои родители прожили долгую жизнь.
--- Тогда, --- сказал Эрих, --- риск для ребёнка остаётся минимальным
Карл опустил голову:
--- Но мы всё равно родственники. Двоюродные брат и сестра. Это\... это не правильно.
Я посмотрела на него:
--- Что такое «правильно», Карл? Библия тоже не запрещает браки между двоюродными. Исаак женился на Ревекке, своей двоюродной сестре. Иаков --- на Рахили, тоже двоюродной. А абсолютно правильными не являются и браки между чужими людьми.
Он поднял голову, удивлённо глядя на меня.
--- Ведь все люди на Земле родственники, Карл. Если пойти достаточно далеко назад --- все мы одна семья. Вопрос только в степени родства. И в том, есть ли любовь.
Эрих кивнул:
--- А три процента, Карл, не намного меньше шести. Разница есть, но она не катастрофична. Любая пара рискует. Всегда.
Я продолжала:
--- Я очень хорошо знаю Клареноре. Она точно родит этого ребёнка. Такого, каким он будет. Даже если весь мир будет против. Это её характер. Это её решение.
Карл смотрел на меня, и в глазах его медленно что-то менялось.
--- И ты её поддерживаешь? --- спросил он тихо.
--- Да. Потому что я понимаю её. Потому что я сама когда-то делала выбор вопреки всему миру. Потому что любовь --- это не грех. А отказ от любви --- грех.
Эрих добавил:
--- В Германии браки между двоюродными братьями и сёстрами разрешены законом. Это не запрещено. Закон запрещает только браки между прямыми родственниками. Но двоюродные могут жениться без препятствий.
Карл медленно кивнул:
--- Значит\... значит, мы можем?
--- Можете, --- сказала я твёрдо. --- И должны. Если любите друг друга.
--- Ты любишь Клареноре? --- спросил Эрих.
--- Да. Больше жизни.
--- Она любит тебя?
--- Да.
--- Тогда всё остальное --- детали, --- сказал Эрих. --- Вы оба взрослые, образованные люди. Вы работаете в одном КБ, у вас общие интересы, общие ценности. Вы хотите семью. И у вас будет ребёнок. Разве это неправильно?
Карл молчал, но в глазах его появилась надежда.
Я взяла его за руки:
--- Карл. Мы с Клареноре говорили об этом. Она приняла решение. Ребёнок родится. И она хочет, чтобы ты был рядом. Она любит тебя. Она хочет выйти за тебя замуж.
--- Она знает? --- спросил он. --- Она знает, что мы\...
--- Нет. Она не знает о Курте. Но она знает, что любит тебя. И что хочет этого ребёнка. Всем сердцем.
Карл закрыл глаза:
--- Что мне делать?
--- Сказать ей правду, --- ответила я. --- Всю правду. О Курте. О Дитере. О том, что вы двоюродные. И пусть она решает.
--- Но решение уже принято, --- напомнил Эрих. --- Ребёнок родится. Это окончательно. Остаётся решить, будете ли вы семьёй.
Карл открыл глаза. Слёзы текли по его лицу:
--- Я хочу быть с ней. Я хочу быть отцом этому ребёнку. Я\... я люблю её.
--- Тогда иди к ней, --- сказала я. --- Расскажи ей всё. И будьте вместе.
Мы долго сидели втроём. Потом Карл встал, обнял меня, крепко пожал руку Эриху.
--- А что с Дитером? --- спросил Эрих. --- Ты скажешь ему?
Карл покачал головой:
--- Нет. Он был мне отцом всю жизнь. Любил меня. Растил меня. Зачем разрушать это? Пусть у него останется надежда. Его «искорка».
Он вышел.
Когда дверь закрылась, Эрих обнял меня:
--- Твой брат оставил след в этом мире.
--- Да, --- прошептала я. --- И этот след станет нашим внуком.
--- Ты не боишься? За ребёнка?
--- Боюсь. Но я больше боюсь мира без любви. Они любят друг друга. Они хотят быть вместе. И ребёнок\... ребёнок будет расти в любви. Это важнее любой статистики.
Той ночью мне снился Курт. Он стоял на лётном поле, улыбался и махал мне рукой. А рядом с ним --- Карл, Клареноре и младенец. Все улыбались.
Утром я проснулась с мыслью: жизнь не заканчивается со смертью. Она продолжается в тех, кто приходит после нас. И иногда судьба переплетает нити так причудливо, что родственные связи становятся не проклятием, а благословением.
Клареноре выйдет замуж за сына моего брата. Их ребёнок будет носить кровь Курта и мою кровь. И я буду его бабушкой --- дважды. И по материнской, и по отцовской линии.

Глава 17 Как мы купили Ауди
Штутгарт, весна 1970 года
— Мама, расскажи про С111! — Клареноре показывает на серебристую машину с дверями-крыльями, которая стоит на треке. Ей тридцать, но в её глазах всё ещё горит детский восторг, когда речь заходит об автомобилях.
Я улыбаюсь, поправляя шарф. На испытательном треке в Унтертюркхайме ветрено, но солнечно. Рядом с нами — инженеры из экспериментального отдела, которые готовят С111-II к очередным тестам.
— Сначала расскажу тебе другую историю, дочка. О том, как мы когда-то купили Ауди. А потом прокатимся на этом чуде.
Клареноре садится на край бетонного ограждения, как делала в детстве, когда я рассказывала ей сказки.
— Это было в 1958 году, — начинаю я. — Тебе было восемнадцать, ты училась в университете, а я уже почти четверть века работала в Даймлер-Бенц. Тогда к нам пришёл Фридрих Флик — влиятельный промышленник, который владел акциями как нашей компании, так и Auto Union. Он сказал: "Давайте объединимся. Ваши машины для богатых, их — для бедных. Вместе покорим весь рынок".
Я помню то заседание совета директоров как вчера. Я была единственной женщиной в зале, записывала протокол. Мужчины в строгих костюмах обсуждали судьбы тысяч рабочих и целых брендов.
— 24 апреля 1958 года мы заплатили 41 миллион марок за 88 процентов Auto Union. Представь — одним росчерком пера мы стали владельцами Ауди, ДКВ, Хорьха, Вандерера. Четыре кольца на нашем гербе рядом с трёхлучевой звездой.
— А что было дальше? — Клареноре заинтересованно наклоняется вперёд.
— Дальше начались проблемы, — честно признаюсь я. — Мы были как аристократы, которые внезапно усыновили крестьянских детей. У нас — традиции качества, дорогие материалы, ручная сборка. У них — массовое производство, экономия на каждой детали. В Ингольштадте делали машины с двухтактными моторами — шумными, дымными, но дешёвыми. А мы привыкли к четырёхтактным, как в наших Мерседесах.
Рядом с нами С111 заводится с характерным воем роторного двигателя Ванкеля. 280 лошадиных сил в корпусе из стеклопластика.
— Шесть лет мы пытались научить Ауди быть немножко Мерседесом. Инвестировали огромные деньги — более 340 миллионов марок. Но культуры не смешались. В 1964 году мы продали Auto Union Фольксвагену. Тогда многие говорили, что мы потерпели поражение.
— А ты как считаешь? — спрашивает дочь.
Я задумываюсь, наблюдая, как С111 выезжает на трек.
— Знаешь, Клареноре, иногда неудача — это тоже урок. Мы поняли: нельзя насильно скрещивать разные философии. Ауди под крылом Фольксвагена расцвела именно потому, что они дали ей быть собой, просто лучшей версией себя. А мы... мы сконцентрировались на том, что умеем лучше всего. На инновациях.
Я киваю на С111, который теперь разгоняется по прямой.
— Вот результат. Пока Ауди училась делать хорошие обычные машины, мы изобрели будущее.
Один из инженеров — Ганс Либольд, главный конструктор С111 — подходит к нам.
— Фрау Грета, готовы к тест-драйву?
— Конечно! — отвечаю я. — Клареноре, идём со мной. Покажу тебе, что такое настоящая скорость.
Мы садимся в С111. Двери закрываются с мягким щелчком. Роторный двигатель Ванкеля работает удивительно плавно — без вибраций поршневого мотора. Я плавно нажимаю на газ, и машина словно выстреливает вперёд.
— Боже мой! — выдыхает Клареноре, вжимаясь в сиденье. — Это совсем не как твой старый W138!
Я смеюсь, направляя С111 к знаменитому виражу с наклоном 90 градусов. Это гордость нашего испытательного трека — стена из бетона, по которой можно ехать как по полу, если набрать достаточную скорость.
— Держись крепче, дочка. Сейчас мы поедем по стенке, как муха по потолку.
Спидометр показывает 150 км/ч, когда мы входим в вираж. Центробежная сила прижимает нас к сиденьям с силой в три G. Мир поворачивается на 90 градусов — мы буквально едем по вертикальной стене, а небо оказывается сбоку от нас.
— Мама! — кричит Клареноре, но в её голосе не страх, а восторг. — Мы летим!
— Физика, дорогая, — отвечаю я, чувствуя, как руль сам держит нужное направление. — На этой скорости я могу убрать руки — центробежная сила всё сделает за меня.
Мы проходим весь вираж, не сбавляя скорости, и возвращаемся на горизонтальную поверхность.
— Это невероятно! — говорит Клареноре, когда мы останавливаемся. — Как будто мы нарушили закон тяготения.
Ганс Либольд подходит к нам, улыбаясь:
— Как впечатления, фрау Грета?
— Поразительно, — отвечаю я. — Двигатель Ванкеля работает совсем не как поршневой. Более плавно, но и более... непредсказуемо на низких оборотах.
— Именно в этом проблема, — кивает он. — Роторный мотор гениален на высоких оборотах, но прожорлив и капризен в городском режиме. Мы думали, что это будущее, но...
— Но будущее оказалось сложнее, — заканчиваю я. — Как с Ауди. Красивая идея, но не всегда практичная.
Мы выходим из машины. Клареноре всё ещё под впечатлением от поездки.
— Мам, а что случилось с С111? Почему его не выпускают серийно?
Я обмениваюсь взглядом с Ганс Либольдом.
— Потому что иногда машина может быть слишком совершенной для своего времени, — объясняю я. — С111 — это лаборатория на колёсах. Мы тестируем в нём технологии, которые попадут в серийные автомобили через десять лет. Антиблокировочную систему, активную подвеску, новые материалы...
— Как спутники, — понимает Клареноре. — Их не покупают, но они помогают изобрести то, что потом изменит мир.
— Точно! — улыбаюсь я. — Вот поэтому мы не жалеем, что продали Ауди. Каждый должен заниматься тем, что получается лучше всего. Ауди делает хорошие машины для всех. А мы... мы делаем завтрашние технологии.
Солнце клонится к закату, окрашивая трек золотистым светом. С111 стоит рядом с нами — серебристый, футуристический, как прибывший из будущего.
— Знаешь, что мне нравится в нашей работе? — говорю я дочери. — Мы не просто делаем автомобили. Мы создаём мечты. И иногда эти мечты становятся реальностью для всех остальных.
Клареноре обнимает меня:
— Спасибо за урок истории, мам. И за урок физики тоже.
Мы идём к выходу с трека, а С111 остаётся ждать своих следующих испытаний. Завтра инженеры будут тестировать на нём новую систему управления, послезавтра — экспериментальные шины. А через несколько лет технологии из этой машины появятся в обычных Мерседесах, которые будут покупать люди по всему миру.
История с Ауди научила нас главному: не всегда нужно владеть всем. Иногда важнее знать, что ты умеешь делать лучше других, и делать именно это.

Глава 18. Клара

Январь 1967 года. Штутгарт укрыло снегом, и город казался тише обычного, словно весь мир затаил дыхание.
Звонок раздался среди ночи. Я проснулась от резкого треля телефона, и сердце моё сжалось. Ночные звонки никогда не приносят хороших новостей. Эрих уже сидел на краю кровати, снимая трубку.
--- Да? --- голос его был хриплым от сна. --- Карл? Что\... понятно. Да. Да, мы сейчас.
Он положил трубку и посмотрел на меня. В глазах его был странный свет.
--- Клареноре рожает. Карл сказал, что всё идёт быстро. Нужно ехать.
Мы оделись молча, быстро. Я не чувствовала усталости. Только странное волнение, смешанное со страхом. Ребёнок двоюродных брата и сестры. Девять месяцев мы жили с этой мыслью. Девять месяцев я просыпалась по ночам и думала: а вдруг? А вдруг что-то пойдёт не так?
Эрих вёл машину по пустынным ночным улицам. Снег падал крупными хлопьями, и дворники с трудом справлялись. Я смотрела в окно и вспоминала.
Вспоминала тот день, когда Клареноре пришла ко мне и сказала: «Мама, я беременна». Вспоминала лицо Карла, когда он узнал, что они двоюродные. Вспоминала наш разговор, цифры, проценты риска.
Шесть процентов. Всего шесть процентов. Но когда речь идёт о твоём ребёнке, о твоей внучке, о ребёнке, который ещё не родился, --- эти шесть процентов кажутся огромными.
--- Всё будет хорошо, --- сказал Эрих, не отрывая глаз от дороги.
--- Откуда ты знаешь?
--- Я не знаю. Но я верю.
В больнице пахло хлоркой и чем-то ещё --- тем особым запахом, который есть только в родильных отделениях. Запахом начала жизни.
Карл встретил нас в коридоре. Он был бледен, растрёпан, глаза его были красными.
--- Она уже час рожает, --- сказал он, и голос его дрожал. --- Врачи говорят, что всё нормально, но\... но я боюсь.
Я обняла его:
--- Клареноре сильная. Она справится.
--- А если\... если с ребёнком\...
--- Тогда мы справимся и с этим, --- сказала я твёрдо. --- Вместе.
Мы сидели в коридоре. Эрих курил, хотя врачи запрещали. Карл ходил из угла в угол, как зверь в клетке. Я сидела неподвижно, сжав руки на коленях, и молилась. Я не была религиозной, но в ту ночь я молилась всем богам, каких только знала.
Время тянулось. Час. Два. Три.
А потом дверь родильной открылась, и вышла акушерка. На лице её была улыбка.
--- Поздравляю. Девочка. Три килограмма двести. Здорова.
Карл опустился на стул. Руки его тряслись. Эрих положил ему руку на плечо.
--- Здорова? --- переспросил Карл. --- Вы уверены?
--- Абсолютно. Все пальчики на месте, сердце бьётся ровно, дышит хорошо. Прекрасная здоровая девочка.
Я закрыла лицо руками и заплакала. Все эти месяцы страха, все эти бессонные ночи, все эти мысли о том, что мы, возможно, совершили ошибку, разрешив им быть вместе, --- всё это сошло с меня, как тяжёлый груз.
--- Можно к ней? --- спросил Карл.
--- Через несколько минут. Они ещё приводят мамочку в порядок.
Мы ждали ещё полчаса. А потом нас позвали.
Клареноре лежала в палате, бледная, с мокрыми от пота волосами, но на лице её была улыбка. Рядом с ней, в маленькой прозрачной кроватке, лежал свёрток в белом одеяле.
--- Мама, --- прошептала Клареноре. --- Папа. Познакомьтесь. Это Клара.
Клара. Она назвала её Кларой.
Я подошла к кроватке и посмотрела. Крошечное личико, сморщенное, красное. Глаза закрыты. Крошечные кулачки сжаты. Дышит. Живёт.
--- Можно? --- спросила я медсестру.
--- Конечно.
Я взяла Клару на руки. Она была такой лёгкой, такой хрупкой. Я прижала её к груди и почувствовала, как бьётся её маленькое сердце.
Внучка. Моя внучка. Дочь моей дочери и сына моего брата. Кровь моя и кровь Курта, соединённые в этом крошечном существе.
--- Здравствуй, Клара, --- прошептала я. --- Я твоя бабушка. И я так долго тебя ждала.
Эрих подошёл и осторожно коснулся пальцем крошечной ручки. Клара сжала его палец, и он улыбнулся.
--- Сильная, --- сказал он. --- Хватка крепкая. Будет инженером.
Карл сидел рядом с Клареноре, держа её за руку. Он смотрел на дочь, и слёзы текли по его лицу.
--- Здорова, --- повторял он. --- Она здорова.
--- Да, --- сказала Клареноре тихо. --- Она здорова. И прекрасна.
Я отдала Клару Карлу. Он взял её неумело, боясь, что сломает. Прижал к груди. Поцеловал в лоб.
--- Прости меня, --- прошептал он. --- Прости, что я боялся. Прости, что сомневался.
--- Не надо, --- сказала Клареноре. --- Ты любишь нас. Это всё, что важно.
Мы сидели в палате, пока медсестра не выгнала нас, сказав, что маме нужен отдых. Карл не хотел уходить, но Клареноре заставила его пообещать, что он пойдёт домой, выспится и вернётся утром.
На улице рассветало. Снег перестал, и небо стало нежно-розовым. Штутгарт просыпался.
--- Клара, --- сказал Эрих, когда мы ехали домой. --- Почему она назвала её Кларой?
Я улыбнулась:
--- Не знаю. Может, в честь Клары Цеткин. Может, просто понравилось имя. А может\... может, она знает, что эта девочка будет ясной и светлой. Потому что «Клара» --- значит «ясная».
--- Дочь двоюродных, --- сказал Эрих задумчиво. --- И совершенно здорова.
--- Да. Мы боялись зря.
--- Мы боялись не зря, --- поправил он. --- Мы боялись, потому что любим. А любовь всегда боится потерять.
Дома я не могла заснуть. Я лежала в постели, смотрела в потолок и думала о том, как причудливо переплетаются судьбы людей.
Курт погиб в тридцать третьем. Но его кровь жива. Она течёт в Карле. И теперь --- в Кларе. Моя кровь тоже в ней. И кровь Эриха. Три линии, соединившиеся в одной крошечной девочке.
Я подумала о Дитере, который растил Карла всю жизнь, не зная, что это не его сын. Который любил его, не требуя доказательств. И который никогда не узнает правды.
Я подумала об Анне, которая хранила тайну всю жизнь. Которая любила двоих мужчин и выбрала того, кто остался жив.
Я подумала о Клареноре, которая приняла решение родить, несмотря ни на что. Несмотря на риски, несмотря на страхи, несмотря на то, что весь мир мог осудить её.
И я подумала о Кларе. Маленькой Кларе, которая ещё не знает, какая сложная история стоит за её рождением. Которая просто дышит, живёт, существует.
Вечером мы снова поехали в больницу. Взяли с собой цветы для Клареноре и маленькую игрушку для Клары --- плюшевого медвежонка, которого я купила ещё месяц назад, но боялась доставать, боялась сглазить.
Клареноре сидела в кровати, держа Клару на руках. Карл сидел рядом. Они выглядели усталыми, но счастливыми.
--- Смотри, --- сказала Клареноре, --- она открыла глаза. Они серые пока, но врач говорит, что цвет изменится.
Я смотрела на эти крошечные глаза и видела в них всё --- прошлое, настоящее, будущее. Видела Курта, который улыбается с лётного поля. Видела себя молодую, бегущую к морю. Видела Эриха, который впервые поцеловал меня на заводе. Видела всех нас --- всю нашу семью, всю нашу историю.
--- Клара, --- прошептала я, --- ты наше чудо.
И она была чудом. Чудом любви, которая сильнее страха. Чудом жизни, которая продолжается вопреки всему. Чудом семьи, которая не сломалась под тяжестью тайн, а стала только крепче.
Через неделю Клареноре с Кларой выписали домой. Мы приехали за ними вместе с Карлом. Он нёс дочь так осторожно, словно она была сделана из хрусталя.
Дома Клару положили в кроватку, которую Карл собрал сам. Белую, красивую, с резными прутьями. Клара лежала и смотрела вокруг широко раскрытыми глазами.
--- Она смотрит на мир, --- сказал Эрих. --- Изучает.
--- Она инженер, --- улыбнулась Клареноре. --- Конечно, изучает.
И мы все засмеялись. Впервые за девять месяцев мы смеялись легко, без тени страха.
Той ночью я снова не могла заснуть. Но теперь не от страха, а от переполнявшего меня счастья. Я лежала рядом с Эрихом и думала о том, что жизнь --- это не прямая линия. Это переплетение судеб, где каждый выбор ведёт к новому выбору, каждая встреча --- к новой встрече.
Курт не исчез. Он жив в Карле. И теперь --- в Кларе. И когда-нибудь Клара расскажет своим детям о прадеде, которого никогда не знала. О лётчике, который погиб в тридцать третьем. О человеке, чья кровь течёт в её жилах.
И эта история продолжится. Потому что истории никогда не заканчиваются. Они просто переходят из поколения в поколение, обрастая новыми деталями, новыми смыслами.
Клара родилась. И с ней родилась надежда.

Глава 19. По ту сторону стены

Весна 1973 года. Эрих получил письмо из Фюрстенвальде. Его отцу исполняется восемьдесят пять лет.;

— Поедем, — сказала я.;

— Это не так просто. Оформление займёт недели.;

— Тогда давай оформим не просто визит. Давай поедем по маршруту.;

Эрих поднял брови:

— По какому маршруту?;

— Фюрстенвальде. Потом на север, к Балтийскому морю. К тому месту под Любеком, где мы когда-то были. Где Курт встретил Анну. Где была настоящая свобода.;

Он задумался:

— Клареноре просила поехать туда. Она хочет увидеть места, где познакомились её родители. Карла и Анны.;

— Вот и поедем втроём. Официальный маршрут: навестить родственников, посетить исторические места, увидеть достижения ГДР. Балтийское побережье, пляжи FKK.;

— FKK? — усмехнулся Эрих. — Ты хочешь, чтобы социалисты показали нам нудистские пляжи как достижение свободы?;

— А разве это не так? Разве FKK не был нашей свободой когда-то? Разве не этим гордится ГДР — что у них сохранилась культура свободного тела?;

Эрих кивнул медленно:

— Хорошо. Давай попробуем.;

Оформление документов заняло три недели. Маршрут: Штутгарт — Фюрстенвальде — побережье Балтийского моря у Любека — обратно. Цель: навестить родственников, культурно-познавательная поездка, изучение достижений социализма в области народного здоровья и свободы личности.;

Когда я показала эту формулировку Клареноре, она засмеялась:

— Мама, ты дипломат.;

— Нет. Я просто помню, как говорить на их языке.;

Мы выехали ранним утром в начале июня. Эрих вёл нашу машину — Mercedes W114 280E, купленную три года назад. Клареноре сидела сзади. Я — рядом с Эрихом.;

Граница у Хельмштедта встретила нас знакомой картиной: вышки, проволока, бетонные блоки, солдаты с автоматами и овчарками.;

— Господи, — прошептала Клареноре. — Это же тюрьма.;

— Тихо, — сказал Эрих. — Здесь стены слушают.;

Проверка заняла два часа. Документы изучали особенно тщательно — наш маршрут был необычным.;

— Цель визита? — спросил офицер.;

— День рождения отца. Плюс культурно-познавательная поездка. Балтийское побережье. FKK-пляжи.;

Офицер поднял брови, потом усмехнулся:

— FKK. Понятно. Это у нас есть. Свобода тела — часть социалистической культуры.;

Он проштамповал паспорта:

— Маршрут строго соблюдайте. Отклонения недопустимы.;

Мы поехали дальше. Первые километры по территории ГДР были странными. Узкая дорога, местами с ямами. Старые машины — «Трабанты» и «Вартбурги».;

Но потом я увидела грузовик. Большой, мощный, с надписью IFA.;

— Эрих, смотри.;

Он кивнул:

— IFA W50. Отличная машина. Надёжная, простая в обслуживании. Выпускают тысячами.;

Я смотрела на этот грузовик, обгонявший нас, и думала: значит, дело не в неспособности. Они могут делать хорошую технику. Просто выбрали другой путь — грузовики вместо легковых автомобилей. Промышленность вместо комфорта.;

Фюрстенвальде мы достигли к вечеру, он встретил нас дождём. Маленький город на Шпрее, где Эрих провёл детство. Дом родителей был недалеко от парка — старое двухэтажное здание, уцелевшее во время войны.;

Мать Эриха открыла дверь. Она постарела, но выглядела здоровой. Седые волосы, собранные в тугой узел. Руки в трещинах от работы. Одежда простая, но чистая.;

— Эрих, — прошептала она и обняла сына. Потом посмотрела на меня. — Грета. Проходите.;

Отец Эриха сидел в кресле у окна. Высокий, худой, с белой бородой. Восемьдесят пять лет, но спина прямая, взгляд ясный.;

— Сын, — сказал он. — Ты приехал.;

Они обнялись. Я отвернулась, чтобы не видеть слёз на лице Эриха.;

За столом собралась вся семья. Братья и сёстры Эриха. Их дети. Внуки. Человек пятнадцать в маленькой комнате.;

Еды было немного: чёрный хлеб, картофель, варёная колбаса, огурцы из банки. Но всё разложено красиво, с заботой.;;

— Извините, что скромно, — сказала мать Эриха. — Мяса сегодня не было. Очередь большая была, не успели.;

— Всё прекрасно, — сказала я искренне. — Спасибо, что собрались.;

Мы ели. Разговаривали. Младший брат Эриха, Фриц, рассказывал о работе на заводе. Его дочь — девочка лет восемнадцати — говорила о школе.;

— Школа у нас хорошая, — говорила она. — Уроки до обеда, потом кружки. Домой приходишь — свободна.;

— А домашние задания? — спросила Клареноре.;

— Почти нет. Всё делаем в школе. Там и учителя, и книги, и время. Дома только читаем иногда.;

Я переглянулась с Эрихом. На Западе школьники сидели над домашними заданиями до ночи. Здесь всё обучение — в школе.;

— А классы большие? — спросила я.;

— Восемнадцать человек, — ответила девочка. — Раньше, говорят, было больше.;

Рядом сидел её старший брат — мужчина лет двадцати пяти, с маленькой девочкой на руках. Ребёнок с тёмными кудрями и серьёзными глазами смотрел на нас молча.;

— Это моя племянница, — сказала школьница с гордостью. — Роми. Роми Мюллер. Родилась в семидесятом. Дочь моего брата.;

Я посмотрела на малышку. Роми смотрела на меня внимательно, изучая.;

— Здравствуй, Роми, — сказала я тихо.;

Роми молчала. Серьёзная, задумчивая. Взгляд не по годам взрослый.;

— Роми — умница, — сказал её отец, сын Фрица. — Уже говорит предложениями. Всё запоминает.;

Роми вдруг протянула ко мне ручки. Я осторожно взяла её на руки. Она была лёгкой, тёплой, пахла молоком и детством.;

— Ты из-за стены? — спросила Роми неожиданно чётко.;

Все замолчали. Эрих посмотрел на меня.;

— Да, — ответила я честно. — Из-за стены.;

— Там лучше? — спросила Роми.;

Я не знала, что ответить. Как объяснить трёхлетнему ребёнку, что "лучше" и "хуже" — понятия относительные?;

— Там по-другому, — сказала я наконец. — Не лучше. Не хуже. По-другому.;

Роми кивнула серьёзно, будто поняла.;

Её отец улыбнулся:

— Извините за неё. Она всё слышит, всё понимает. Не по годам.;

— Не извиняйтесь, — ответила я. — Она задаёт правильные вопросы. Те самые, которые взрослые боятся задавать.;

Потом заговорил отец Эриха. Рассказывал о своей болезни — проблемы с сердцем год назад.;

— Положили в больницу. Лечили месяц. Врачи отличные. Операцию сделали — стенокардию убрали. Ни пфеннига не заплатил.;

— А вы могли отказаться? — спросила я. — От операции?;

Он удивлённо посмотрел на меня:

— Зачем отказываться? Врач сказал — надо. Значит, надо. Он лучше знает.;

— Но если бы захотели?;

Он пожал плечами:

— Наверное, не разрешили бы. Если операция нужна для жизни — делают. Врач решает, не пациент.;

Я кивнула. Это отличалось от Запада, где пациент мог отказаться от любого лечения. Здесь государство решало за тебя. Для твоего же блага.;

На следующий день мы поехали дальше — на север, к морю.;

Маршрут был согласован, каждая остановка отмечена в документах. Мы ехали по узким дорогам через маленькие городки. Везде одинаковые серые дома, одинаковые магазины, одинаковые очереди.;

Но везде — чистота. Порядок. Детские площадки. Школы.;

Клареноре смотрела в окно молча. Потом сказала:

— Здесь всё одинаковое.;

— Да, — ответил Эрих. — Это называется равенство.;

К вечеру мы достигли побережья Балтийского моря. Остановились в маленьком посёлке недалеко от границы с ФРГ.;

Утром мы пошли к морю. Пляж был широкий, песчаный. И на нём — люди. Совершенно обнажённые.;

Семьи с детьми. Пожилые пары. Молодёжь. Все без одежды, спокойно, естественно.;

— FKK, — сказал Эрих. — Вот она, свобода тела.;

Клареноре смотрела с удивлением:

— Это... официально разрешено?;

— Да. Более того — поощряется. Социалистическая свобода от буржуазных предрассудков.;

Я стояла на берегу и смотрела на эту картину. И вспоминала.;

Вспоминала тот лагерь под Любеком в 1913 году. Мне было одиннадцать. Курту — четырнадцать. Мы были детьми, но уже понимали: здесь нам позволено быть собой. Бегать без одежды. Купаться голыми. Чувствовать ветер и солнце на коже.;

Это была свобода. Настоящая, чистая свобода.;

Потом был второй лагерь. Курт привёз Анну. Это было в конце 1920-х. Анна была молодая, красивая, свободная. И там, на этом побережье, она была с Куртом. И с Дитером. По их обоюдному согласию. Без стыда, без осуждения.;

Это тоже была свобода.;

И последний лагерь — летом 1932 года. За год до прихода нацистов к власти. Курт уже был взрослым. Анна тоже. Они знали, что мир меняется. Что что-то тёмное надвигается. Но здесь, на побережье, они ещё были свободны.;

А потом — 1933 год. И всё закончилось.;

— Мама, — позвала Клареноре. — О чём ты думаешь?;

Я повернулась к ней:

— О том, как быстро свобода превращается в несвободу.;

Мы сели на песок. Я начала говорить:

— Видишь этих людей? Они свободны. Могут быть обнажёнными без страха. Это то, за что боролись когда-то. Freikorperkultur. Свобода тела.;

Клареноре кивнула.;

— Но подумай. В 1920-е годы молодёжь, которая отдыхала здесь, была свободной. Свободной телом, свободной духом. Они отвергали старые нормы, старые предрассудки. Они хотели нового мира.;

— И?;

— И через десять лет эти же люди надели коричневые рубашки и пошли маршировать за Гитлера.;

Клареноре замерла.;

— Как? — спросила она. — Как свободные люди стали нацистами?;

Я смотрела на море:

— Это вопрос, на который у меня нет ответа. Я видела это своими глазами. Видела, как мои одноклассники, мои коллеги, люди, которых я знала, вдруг стали другими. Вдруг начали говорить о «чистоте расы», о «жизненном пространстве», о «врагах народа».;

Эрих добавил:

— Веймарская республика тоже обещала свободу. Провозгласила её после поражения в Первой мировой. Демократия, права, возможности.;

— И что получилось?;

— Инфляция. Безработица. Хаос. А потом — Гитлер, который пообещал порядок.;

Я продолжала:

— И СССР. Там тоже начали с революции и свободы. «Власть трудящимся». «Долой эксплуатацию». А закончили ГУЛАГом и массовыми расстрелами своего же народа.;

— Значит, свобода всегда предаётся? — спросила Клареноре тихо.;

— Не всегда. Но часто. Потому что свобода — это трудно. Свобода требует ответственности. Требует думать. Выбирать. Ошибаться и отвечать за ошибки. А люди устают от этого. Им хочется, чтобы кто-то другой решал за них.;

Мы сидели молча. Волны накатывали на берег. Обнажённые люди играли в мяч, купались, загорали.;

— Здесь есть FKK, — сказала я наконец. — Есть эта маленькая свобода — свобода тела. Но нет свободы выбора. Нельзя выбрать, где работать. Что покупать. Где жить. Куда ехать.;

Клареноре кивнула:

— А на Западе? Там есть свобода выбора?;

— Да. Но только если у тебя есть деньги. Если денег нет — ты несвободен так же, как здесь.;

Эрих посмотрел на нас:

— Обе системы несовершенны. И обе были оккупированы — ФРГ американцами, ГДР — советскими.;

— И это правильно, — сказала я тихо.;

Клареноре повернулась ко мне:

— Правильно? Оккупация правильна?;

— Да. После того, что мы сделали. После того, как немецкий народ — не только нацисты, но и простые люди, которые голосовали, поддерживали, молчали — начал завоёвывать «место под солнцем». После того, как мы уничтожали евреев, цыган, славян.;

Я сделала паузу:

— Я благодарна Богу, что победители не стали уничтожать нас как народ. Как мы уничтожали евреев. Они могли. Имели право. Но не стали.;

— Но разделили страну, — сказала Клареноре.;

— Да. Разделили. И поставили заборы с автоматами и собаками.;

— Чтобы люди не убегали?;

Эрих покачал головой:

— Не только. Чтобы не было торговли. Представь: если границу убрать, люди из ФРГ поехали бы сюда за бесплатной медициной. А из ГДР — туда за товарами. Начался бы арбитраж. Обе системы рухнули бы.;

Я добавила:

— Заборы нужны не только для того, чтобы держать людей. Но и для того, чтобы держать системы.;

Мы ещё долго сидели на берегу. Потом вернулись в машину и поехали дальше по маршруту.;

Вечером, в маленькой гостинице, где нам разрешили остановиться, Клареноре спросила:

— Мама, ты сожалеешь о чём-то?;

Я подумала:

— О многом. О том, что не пыталась остановить нацистов. О том, что молчала, когда нужно было кричать. О том, что думала только о работе, об автомобилях, о карьере — пока вокруг рушился мир.;

— Но ты уехала. В Швейцарию.;

— Да. Мы с Эрихом уехали. Спаслись. Но сколько не уехали? Сколько остались и погибли?;

Она взяла меня за руку:

— Ты не могла спасти всех.;

— Знаю. Но это не делает вину меньше.;

На следующий день мы поехали обратно. Снова граница, снова проверка.;

Когда мы пересекли её и въехали на территорию ФРГ, я почувствовала облегчение. Но уже не такое однозначное, как раньше.;

Дома, в Штутгарте, я долго не могла вернуться к работе. Я думала о том, что видела.;

ГДР — не ад. Там люди живут. Учатся. Лечатся. Работают. У них маленькие классы в школах и почти нет домашних заданий. У них бесплатная медицина и образование. У них FKK-пляжи и свобода тела.;

Но у них нет свободы выбора.;

ФРГ — тоже не рай. Здесь безработица и неравенство. Здесь дорогая медицина и платное образование. Здесь богатые живут в роскоши, а бедные — на пособие.;

Но здесь свобода выбирать.;

Какая система лучше? Не знаю. Может, правильного ответа вообще нет.;

Может, есть только выбор — с какими недостатками ты готов мириться.;

И главное — как не допустить, чтобы свобода снова предала сама себя. Как в 1920-х. Как в 1930-х.;

Это вопрос, который я задавала себе всю жизнь. И на который так и не нашла ответа

Глава 20. Экспериментальный V8 турбодизель (осень 1982)
14 октября 1982 года, день рождения Греты

— Открой капот, — сказал Эрих.

Я открыла. Под капотом был необычный двигатель.

— Что это? — спросила я.

— Экспериментальный V8 турбодизель, — ответил Эрих. — Четыре литра, с турбонаддувом. Проект закрытый, не пойдёт в серию. Но я попросил собрать один экземпляр. Для тебя.

Я наклонилась ближе. Двигатель выглядел компактно: блок чугунный, приливы в развале, две турбины по бокам.

— Расскажи подробнее, — попросила я.

— Помнишь M100 от 450 SEL 6.9? — начал Эрих. — Мы взяли его базовую геометрию — угол развала 90° и межцилиндровое расстояние. Блок отлили из чугуна, как на M100, но с прилывами в развале для двух ТНВД от OM616. По одному насосу на каждый ряд цилиндров, каждый насос обслуживает четыре цилиндра.

— Головки блока? — спросила я.

— Чугунные, в стиле OM616: камеры сгорания, форсунки, система впрыска — всё от проверенного четырёхцилиндрового дизеля.

— Турбины?

— Две компактные турбины на выпускных коллекторах, по одной на ряд цилиндров. Тот же компрессор от AMG-версии 100D с компенсатором давления наддуваИспания;Испания; и OM616OM616;.

— А смазка?

— Сухой картер, как на W116 6.9, с отдельным масляным баком. Двигатель опущен ниже — идеальный центр тяжести для SEC.

Я внимательно смотрела на развал цилиндров: два ТНВД, приливы, ровная поверхность головок.

— Вес?

— Практически как M100. Чугунный блок компенсируется алюминиевым картером и компактной компоновкой. Подходит для 126 SEC идеально.

— Характеристики?

— Объём 3996 см;, 250 л. с. при 4200 об/мин, 520 Н·м при 2400 об/мин. Разгон до 100 км/ч — 7,8 с. Макс. скорость — 240 км/ч. Расход в смешанном цикле — 9,5 л/100 км.

— Почему не пошёл в серию?

Эрих вздохнул:

— Слишком тяжёлый. Финансовый отдел думает об алюминиевых блоках с ограниченным ресурсом. А твой может пробежать пару миллионов километров. Но технически это шедевр. Поэтому мы собрали один экземпляр. Для тебя.

— А коробка?

— Автомат от W116 6.9 — 722.003, но с дизельными настройками. Помнишь Гюнтера из отдела трансмиссий? Он участвовал в разработке 722.0/722.1 с начала 1960-х и по выходным настраивал гидравлические клапаны под дизельный крутящий момент вместе с Клареноре и Карлом. Они потратили немало уикендов, чтобы адаптировать передачи и фрикционы под нагрузку дизеля.

Я улыбнулась:

— Все сделали семьёй. Эрих, Клареноре, Карл, Гюнтер.

Он кивнул:

— Для тебя и твоей династии инженеров.

Я обняла его:

— Спасибо. Это невероятно.

Позднее вечером

Клареноре пришла в гараж:

— Мама, гости уже ушли.

— Подожди, — ответила я. — Посмотри на это: V8 турбодизель с двумя ТНВД в развале, головками OM616, турбинами от AMG-100D, сухим картером.

— Кто отвечал за эти технологии?

— Вся команда дизельного отдела. Я лично обсуждала с ними каждый узел. Я и Карл лепили приливы для насосов, Гюнтер настраивал автомат. Это наша дизельная династия.

Клареноре обняла меня:

— Ты можешь говорить о дизелях сутками.

— Да, — улыбнулась я. — И я этим горжусь.

Глава 21. Свадьба Роми

Весна 1992 года. Штутгарт

Приглашение пришло по почте. Белый конверт с красивым шрифтом:

«Роми Мюллер и Дмитрий Соколов приглашают вас на их свадьбу. 15 мая 1992 года, Фюрстенвальде».

Я показала Эриху:

— Роми выходит замуж.

— За кого?

— За Дмитрия Соколова. Русского.

Эрих поднял брови:

— Как они познакомились?

— Не знаю. Но скоро узнаем.

Мне было семьдесят девять. Эриху — восемьдесят два. Мы всё ещё водили машину, всё ещё путешествовали. Но каждая поездка давалась труднее.

— Поедем? — спросил Эрих.

— Конечно поедем. Роми — семья, — ответила я.

15 мая 1992 года. Фюрстенвальде

Мы выехали рано утром. Эрих вёл SEC — тот самый, с экспериментальным турбодизелем, который подарил мне на семидесятилетие десять лет назад. Машина всё ещё ездила безупречно. Двигатель тихо урчал, подвеска скользила по дороге, как по маслу.

— Десять лет, — сказал Эрих. — И ни одной поломки.

— Хорошо сделали, — улыбнулась я. — Как раньше.

Мы ехали по автобану. Теперь не было границы. Не было проверок, не было вышек с автоматами. Просто дорога.

— Странно, — сказала я. — Мы столько лет ездили туда с проверками. А теперь — просто едем.

— Мир изменился, — ответил Эрих. — К лучшему.

Фюрстенвальде встретил нас солнцем. Город изменился за год после объединения — новые вывески, новые магазины, свежая краска на домах.

Свадьба была в маленькой церкви на окраине. Гости собрались у входа — родственники Роми, друзья, несколько человек с восточными чертами лица.

Отец Роми, сын Фрица, встретил нас у входа:

— Грета, Эрих! Спасибо, что приехали.

— Конечно приехали. Роми — семья, — ответила я.

— Дима тоже здесь. Хотите познакомиться?

Он привёл молодого человека лет двадцати семи. Высокий, тёмные волосы, серые глаза, застенчивая улыбка.

— Дима, Дмитрий Соколов, — представился он с лёгким акцентом. — Очень приятно.

Мы пожали друг другу руки.

— Грета. Эрих. Мы... дальние родственники Роми.

— Роми много рассказывала о вас, — сказал Дмитрий. — О том, что вы инженер. Легенда Mercedes.

— Преувеличивает, — улыбнулась я. — А ты где учился? Роми говорила, что ты инженер.

— Ярославский политехнический институт, — ответил Дмитрий с гордостью. — Специальность "Двигатели внутреннего сгорания". Закончил в девяносто первом.

— Хороший институт, — кивнул Эрих. — Слышал о нём. Готовит инженеров для ЯМЗ.

— Да, — улыбнулся Дмитрий. — Многие мои однокурсники работают на Ярославском моторном заводе. Я тоже собирался. Но... меня ждала Роми.

— Расскажи, как вы познакомились?

Дмитрий посмотрел на Роми, которая подошла к нам. Она взяла его за руку:

— Я расскажу, — сказала Роми. — Это моя история.

Мы сели за столик в саду перед церковью. Роми начала:

— В восемьдесят первом, когда мне было одиннадцать, я познакомилась с Лерой. Валерией. Дочкой советского офицера.

— Офицера? — переспросила я.

— Да. Николая Матвеевича. Все звали его дядя Коля. Он служил здесь, в Фюрстенвальде, в советской части.

Роми улыбнулась:

— Мы с Лерой были ровесницами. Учились в разных школах, но жили рядом. Познакомились во дворе, играли вместе. Она была моей лучшей подругой четыре года.

— Дети офицеров могли общаться с немецкими детьми? — спросил Эрих.

— Свободно, — кивнула Роми. — Мы часто бывали друг у друга в гостях. Я — у них в ДОСе, Лера — у нас дома. Дядя Коля был добрым, шутил, угощал нас конфетами.

Дмитрий добавил:

— Это не было запрещено. Офицеры знали, закрывали глаза. Более того — поощряли дружбу. Интернационализм, как тогда говорили.

Роми продолжала:

— В восемьдесят пятом, когда мне было тринадцать, я как обычно пришла в гости к Лере. И дядя Коля пришёл с молодым солдатом. Представил: «Это Дима, мой солдат. Умный парень, учится в техникуме».

Она посмотрела на Дмитрия:

— Ты тогда был такой серьёзный. Стеснялся.

— Мне было восемнадцать, — улыбнулся Дмитрий. — Я впервые видел такую красивую девочку. Правда, тогда тебе было тринадцать, я понимал — слишком рано. Но ты была такая смелая...

— Мы подружились, — продолжила Роми. — Дима приходил в гости к дяде Коле, мы с Лерой были там. Мы разговаривали, он рассказывал о СССР, о своём городе — Ярославле. Я рассказывала о Германии.

— Потом я предложил ей переписываться, — сказал Дмитрий. — Официально, через клуб интернациональной дружбы.

— Да, — кивнула Роми. — Мы писали письма два года, пока Дима служил. Дядя Коля знал. Не возражал. Говорил: «Пишите, дети. Дружба народов — это хорошо».

— А когда ты уезжал? — спросила я у Дмитрия.

— В восемьдесят шестом. Мне было двадцать, Роми — пятнадцать. Я понимал — она ещё ребёнок. Но я знал: я буду ждать.

Роми посмотрела на него:

— Но я не чувствовала себя ребёнком.

Дмитрий сжал её руку:

— Нет. Ты была смелой. Очень смелой.

Роми повернулась ко мне:

— Перед отъездом Димы я настояла. Я сказала: «Я хочу это. Сейчас. Не потому, что ты вернёшься и мы продолжим. Даже если не вернёшься — именно из-за этих почти двух лет, из-за того, что я чувствую и хочу сейчас».

Она замолчала, потом добавила:

— Я выросла в ГДР. Для меня Советский Союз был... идеалом. Героическим, романтичным. Пропаганда работала. Дима был воплощением этого мира. Солдат из СССР, умный, добрый. Я не просто влюбилась в него. Я влюбилась в то, что он представлял.

Дмитрий добавил тихо:

— Я пытался отговорить её. Говорил: ты молодая, я не знаю, вернусь ли. Я могу не вернуться. Мы можем никогда не увидеться снова. Но она...

— Я сказала: именно поэтому. Если ты не вернёшься, я хочу помнить. Хочу, чтобы мы оба помнили, — продолжила Роми твёрдо. — Мне было пятнадцать, но я понимала, что делаю.

Я смотрела на неё и вспоминала себя. Вспоминала тот октябрьский вечер в Берлине, когда мне было двадцать два. Когда я сама сказала Бернду: "Я хочу попробовать. Именно сегодня. С тобой". Не ждала гарантий. Не думала о будущем. Просто хотела этот момент.

— Это было единственный раз, — сказал Дмитрий. — Перед отъездом. Потом — только письма. Пять лет. Но мы помнили. Всегда помнили.

Роми взяла его руку:

— Он вернулся домой, в Ярославль. Поступил в политехнический институт. Мы продолжали писать. Каждую неделю. Пять лет. Письма шли медленно — месяц туда, месяц обратно. Но мы писали.

— А когда всё изменилось? — спросил Эрих.

— В восемьдесят девятом, — ответил Дмитрий. — Когда стена упала. Я смотрел по телевизору и понял: теперь можно. Теперь мы сможем быть вместе.

— Но СССР ещё существовал, — сказала я.

— Да. Поэтому я ждал. До девяносто первого. Закончил институт, получил диплом. Когда всё рухнуло, когда я стал гражданином России, я получил визу и приехал сюда.

— И увидел Роми впервые за четыре года, — добавила я.

— Да, — улыбнулся Дмитрий. — Ей было двадцать один. Она стала женщиной. Прекрасной женщиной.

Роми покраснела:

— А ты совсем не изменился. Такой же серьёзный, как в двадцать.

Я смотрела на них — два человека, которых разделяли границы, системы, языки. Но которые ждали друг друга семь лет. Ждали, пока мир изменится.

— А Лера? — спросила я. — Твоя подруга?

Роми улыбнулась:

— Она приедет через месяц. Теперь она в Москве, изучает медицину. Но мы всё ещё переписываемся.

— А дядя Коля, Николай Матвеевич?

— Он уехал с Лерой, тётей Лидой и родившимися двумя её сёстрами к себе в Москву.

Я кивнула. Ещё одна история, разделённая границами. Ещё одна семья, разбросанная по миру.

— Но вы остались вместе, — сказала я.

— Да, — Роми взяла Дмитрия за руку. — Мы остались вместе.

Церемония

Церемония была простой, красивой. Роми в белом платье, Дмитрий в тёмном костюме. Они стояли у алтаря, держась за руки.

Священник говорил о любви, о верности, о том, что любовь не знает границ. Что любовь сильнее стен, сильнее систем, сильнее времени.

Роми плакала. Дмитрий тоже. Я тоже.

Эрих сжал мою руку:

— Красивая пара, — прошептал он.

— Да, — ответила я. — Они заслужили это.

Когда священник произнёс: «Объявляю вас мужем и женой», все зааплодировали. Роми и Дмитрий поцеловались — долго, страстно, как люди, которые ждали этого семь лет.

Банкет

Банкет был в старом ресторане в центре Фюрстенвальде. Длинные столы, белые скатерти, цветы. Гости сидели, смешавшись — немцы, русские, родственники, друзья.

На столах — немецкие и русские блюда. Картофельный салат рядом с винегретом. Шницель рядом с пельменями. Торт со взбитыми сливками рядом с медовиком.

— Два мира на одном столе, — сказал Эрих.

— Да, — ответила я. — И они уживаются.

Роми и Дмитрий сидели во главе стола. Говорили тосты — по-немецки, по-русски, со смешными переводами и смехом.

Потом Роми встала и постучала ложкой по бокалу:

— Я хочу сказать что-то важное, — сказала она.

Все замолчали.

— Мы с Димой переезжаем в Штутгарт.

Гости зашумели. Отец Роми посмотрел на неё удивлённо.

— Я закончила университет, — продолжила Роми. — Инженер-механик. Дима тоже — Ярославский политехнический, специалист по дизельным двигателям. Мы оба устроились на завод Mercedes в Унтертюркхайме.

Я замерла. Эрих посмотрел на меня.

— Я подавала документы полгода назад, — сказала Роми. — Они взяли меня. И Диму тоже. Мы начинаем работу первого июня.

Она посмотрела на меня через стол:

— Грета, ты когда-то сказала мне, что мы — династия инженеров. Ты. Твоя дочь Клареноре. Её дочь Клара. И я. Помнишь?

Я кивнула, не в силах говорить.

— Я хочу продолжить эту династию, — сказала Роми. — Хочу работать там, где работала ты. Хочу строить машины. Как ты.

Слёзы текли по моему лицу. Эрих передал мне салфетку.

— Я горжусь тобой, — сказала я, когда смогла говорить. — Очень горжусь.

Роми улыбнулась:

— Спасибо. За всё. За то, что приехала на мою свадьбу. За то, что вдохновила меня.

Гости зааплодировали. Отец Роми встал и обнял дочь. Потом Дмитрия.

— Я рад, — сказал он. — Штутгарт — хороший город. И Mercedes — хорошая компания.

Разговор

После банкета, когда гости разошлись, Роми и Дмитрий подошли к нам.

— Грета, можно поговорить? — спросила Роми.

— Конечно.

Мы сели на скамейке в саду. Вечерело. Солнце садилось за деревьями.

— Я хочу спросить твоего совета, — сказала Роми.

— Слушаю.

— Мы с Димой... мы приезжаем в новый город. Новая работа, новая жизнь. Я боюсь.

Я взяла её за руку:

— Это нормально. Бояться нового.

— Ты боялась? Когда начинала работать в Mercedes?

— Очень. Мне было двадцать. Я была единственной женщиной в отделе. Все смотрели на меня как на чужую. Я не знала, справлюсь ли.

— И что ты делала?

— Работала. Доказывала. Училась. Ошибалась. Вставала и шла дальше.

Роми кивнула:

— А если я не справлюсь?

— Справишься. Потому что ты умная, упорная, любишь то, что делаешь. Это главное.

Дмитрий добавил:

— А я буду рядом. Всегда.

Роми посмотрела на него и улыбнулась:

— Знаю.

Она помолчала, потом спросила:

— Грета, а у тебя... было что-то похожее? Такое решение? Такая смелость?

Я задумалась.

— Да, — ответила я тихо. — Давно. В Берлине. Мне было двадцать два. День рождения. Встретила человека, родившегося в тот же день. Бернда Роземайера. Мотогонщика.

— И ты... с ним?

— Да. Я настояла. Он был растерян, я — тоже. Мы пытались. Говорили о моём брате, о его жизни, о небе. Плакали. Целовались. Снова пытались.

Роми слушала, затаив дыхание.

— А утром я уехала. Поезд в Штутгарт. Работа. Чертежи. Мы виделись ещё несколько раз на гонках, на презентациях. Но всё изменилось, когда через год он встретил Элли Байнхорн. Мою знакомую.

Роми удивлённо посмотрела:

— Элли Байнхорн? Ту самую лётчицу?

— Да. Мы познакомились через моего брата Курта. Элли была... удивительной. Смелой, свободной. Я понимала, почему Бернд влюбился в неё. Они поженились в июле тридцать шестого. А через полтора года он погиб.

— То есть... ничего не произошло? — спросила Роми осторожно. — Между вами?

Я задумалась:

— Это тонкая грань — "произошло — не произошло". Я даже боль чувствовала. Он пытался быть осторожным, но мы оба были неопытны. Потом с Эрихом... тоже была боль. Первый раз с ним — тоже больно. А после Эриха уже не было больно.

Роми кивнула медленно:

— Значит, была близость. Но не совсем... завершённая?

— Да. Мы были максимально близки, насколько можно быть без опыта, без знания, как это делается правильно. Но эмоционально — мы были одним целым. Это я помню до сих пор.

— И ты жалеешь?

— Только о том, что не осталась с ним ещё на один день. Что не позвонила в Штутгарт и не сдала билет. Что выбрала работу вместо жизни. Может быть, если бы у нас был ещё один день, мы бы... научились. Поняли. Завершили то, что начали.

Роми сжала мою руку:

— Спасибо. За то, что рассказала. Это... важно. Понимать, что все мы неопытны в начале. Что это нормально — не знать, как.

— Да, — улыбнулась я. — С Димой вам, наверное, тоже было непросто?

Роми покраснела:

— Да. Мы долго не могли понять... как. Но у нас был целый вечер. И мы... справились. В конце концов.

Дмитрий, который молчал всё это время, добавил тихо:

— Я был так напуган. Боялся сделать ей больно. Боялся всё испортить.

— Но ты не испортил, — сказала Роми, глядя на него. — Ты был нежным. Осторожным. И это было... правильно.

Я встала:

— У меня есть для вас подарок.

— Подарок?

Мы подошли к моей машине. Я открыла багажник и достала свёрток. Развернула.

Внутри были чертежи. Старые, пожелтевшие, с моими пометками.

— Это чертежи W25, — сказала я. — Гоночного автомобиля, над которым я работала в тридцать третьем году. Моя первая большая работа в компании.

Роми смотрела на чертежи с благоговением:

— Это... это история.

— Да. И теперь она твоя. Храни их. И помни: ты продолжаешь то, что началось почти шестьдесят лет назад.

Роми обняла меня:

— Спасибо. Я не подведу.

— Знаю, — прошептала я. — Знаю.

Эрих кашлянул:

— Смелое поколение, — сказал он, глядя на нас всех. — И честное. Очень честное.

— Да, — ответила я. — И это хорошо.

Возвращение

Мы уехали вечером. Эрих вёл SEC обратно в Штутгарт. Турбодизель работал тихо, ровно. Дорога была пустой.

— Новое поколение, — сказал Эрих.

— Да, — ответила я. — Они строят то, что мы не смогли. Мир без границ.

— Думаешь, получится?

— Не знаю. Но они пытаются. И это главное.

Мы ехали молча. Я смотрела в окно на пролетающие мимо деревья и думала: жизнь продолжается. Старые умирают. Новые приходят. Границы падают. Любовь побеждает.

Роми и Дмитрий. Немка и русский. Разделённые когда-то стеной, системами, языками. А теперь — вместе. Работают на одном заводе, строят одни машины, живут одной жизнью.

И где-то внутри меня теплилась надежда: может быть, этот мир будет лучше, чем тот, что построили мы.

Может быть.

Дома я легла в постель, но не могла заснуть. Я думала о Роми. О том, как она начнёт работать на заводе через две недели. На том самом заводе, где я начинала шестьдесят лет назад.

Династия. Я. Клареноре. Клара. И теперь Роми. Четыре поколения женщин-инженеров. Четыре поколения, строящих автомобили.

Эрих лежал рядом, дышал ровно.

— Ты не спишь? — спросил он вдруг.

— Нет.

— О чём думаешь?

— О том, что мы сделали что-то правильное. Не всё. Но что-то.

Он взял меня за руку:

— Да. Мы сделали.

Мы лежали в темноте, держась за руки. Старые. Усталые. Но счастливые.

Потому что жизнь продолжалась.


Рецензии