Пустой человек
— Доктор, у меня нет сердца… нет ничего внутри…
Но ему не верили. Его записали в упрямые ипохондрики, а психиатр, с лёгкой усмешкой, сказал ему на последнем приёме:
— У вас слишком много воображения, мистер Беримор.
И вот теперь — скальпель вошёл в грудь. Разрез, холодный, как рассвет в ноябре, раскрыл тайну. Но тайны не оказалось. Там, где должно было быть сердце, там, где должны были жить лёгкие и печень, зияла пустота. Ни капли крови. Ни органа. Ни следа человеческой плоти.
Тишина легла в морге тяжёлым саваном. Хирург, бледный и потный, отшатнулся, а инструменты выскользнули из его пальцев. Его голос дрожал:
— Он… был пустым…
Ассистент попытался заглянуть внутрь — и почувствовал, как леденящий холод обжёг ему лицо. Пустота дышала. Она втягивала свет ламп, звук шагов, дыхание живых. Вскоре весь зал наполнился ощущением, будто вместе с Джоном Беримором вскрыли саму ночь.
И казалось, что в этой зияющей тьме, вместо сердца, шевельнулась какая-то безымянная тень. Она смотрела на присутствующих без глаз, без голоса — и всё же каждый понял: эта тень теперь будет жить в них.
Нью-Йорк шумел наверху — трамваи, газетчики, сирены. А в глубине города лежал человек, в котором не оказалось ничего. И всё же именно это «ничего» было страшнее любого сердца.
Только хирург вымолвил слова: «Он был пустым», — как тело Джона Беримора дрогнуло. Казалось, пустота внутри него всосала последние остатки чужого тепла, и из разреза вырвался сиплый, едва слышный шёпот:
— Зашейте… меня…
Хирурги, оцепенев, смотрели, как мертвец приподнимается на локтях. Его глаза, чёрные, как бездна, уже не принадлежали человеку. В них отражалась только ночь.
— Зашейте… — повторил он, и его голос был похож на скрежет по металлу. — Зашейте, иначе… я зашью вас.
Скальпель блеснул в его костлявой руке. Одним движением он вонзил его в горло ближайшего ассистента. Крик захлебнулся кровью. Второго он уложил ударом, быстрым и звериным. Лампы мигнули, морг утонул в полумраке. Хирург пытался бежать, но Джон догнал его и, прижав к стене, прошептал:
— Я пуст, доктор. Но теперь я буду наполняться. Вашим страхом. Вашей жизнью.
Он убил его так же легко, как тушат свечу.
Когда рассвет коснулся окон, морг был тих. На холодных плитах лежали мёртвые врачи, а Джон Беримор, зашитый грубой чёрной нитью, ушёл в ночь.
Теперь он жил на кладбище. Под гулом ветра и скрипом сухих ветвей, среди заброшенных склепов и крестов, он прятался днём. Но когда над городом опускалась ночь — он выходил. Сначала — неслышно, будто тень. Потом — шаги становились твёрже, и в переулках Нью-Йорка начиналась охота.
Люди говорили о призраке, что нападает внезапно, разрывает глотки, а потом исчезает, оставляя после себя холод и пустоту. Его видели у бродячих собак, возле мокрых доков, у старого кладбища, где огни никогда не зажигались.
Город привык к преступлениям. Но этот ужас был иным. С каждой жертвой Беримор будто становился прочнее, плотнее, сильнее. Его пустота наполнялась чужой жизнью.
А на рассвете, когда звон колоколов будил Нью-Йорк, он возвращался в склеп и шептал в темноту:
— Я пуст… но скоро стану полон.
Ночь вела себя так, как будто сама была свидетелем, и с каждым её часом дыхание города становилось всё тоньше — подобно свече, у которой отняли воск. Джон Беримор вёл доктора Хэллстеда по скрипучим ступеням заброшенного морга так, как влекут нас к откровению наши собственные страшные сны: тихо, неторопливо, с той уверенностью, которую может дать лишь посвящение в бездну.
Дверь подпружинила и закрылась за ними, вздохнув железом и роняя в тишину запах ржавчины и старой бумаги. Тут не было света, который обнажал бы детали: лишь узкий пучок лампы и бледнейшее сияние луны через треснувшее окно. Всё, что не могло молчать, молчало; всё, что могло дышать, дышало прерывисто и боязливо. Хэллстед, человек учёный и спокойный, почувствовал, что его руки дрожат — от холода ли, от предчувствия ли, он не мог сказать сам себе.
— Я хотел, чтобы вы увидели, — проговорил Джон тихо. Его голос был сухим, как шелест старой страницы. — Я хотел, чтобы вы поняли, доктор. Вы слушали, когда никто не слушал.
Они подошли к столу, на котором лежал тот самый предмет, на который едва ли осмеливались взглянуть глаза города. Свет в лампе отразился в чем-то матовом и чуждом. Казалось, что воздух вокруг этих вещей стал плотнее, как ткань похоронной вуали.
Хэллстед сделал шаг назад. В его груди что-то щёлкнуло — не механически, не громко, а так, как ломается привычный мир. «Что вы хотите, чтобы я увидел?» — спросил он, и в этом вопросе прозвучала не только профессиональная любознательность, но и человеческий ужас.
Джон улыбнулся — и эта улыбка была старой, словно выветрившаяся на ветру.
— Не то, чтобы вы видели. — Он заглянул Хэллстеду в глаза, и в ответ оттуда вывалился холод. — Хочу, чтобы вы прочувствовали. Чтобы этот дом запомнил. Чтобы вы поняли, каково это — быть пустым.
Всё произошло быстро, и в то же время растянулось, как клятва. Был звук — не слишком резкий, скорее похожий на трепет запоздалого дождя по железной крышке. Был хрип, в котором читалась последняя молитва. Был шаг, и замерло последнее сопротивление ночи. Когда огни на верхнем этаже морга, наконец, загорелись, в комнате уже не было того, кто привёл туда доктора. На холодном столе оставалось лишь молчание и — как экзамен по святости — пустота, что казалась осязаемой.
Хэллстед упал на колени и обхватил голову руками. Он слышал, как где-то за стеной шепчет город, шепчет по-стариковски: «Берегитесь пустоты; бывает, она возвращается». И в тот миг он понял: пустота не просто отняла — она оставила знак. Следы, которые невозможно было стереть словами, остаются в душе, и душу их возмещает не плоть, а память.
Морг дрожал от шорохов и эха его шагов. Джон Беримор сидел среди своих банок, каждая из которых, как ему чудилось, пульсировала, дышала — и звала его по имени. Лампа тускло мерцала, и с каждой тенью ему чудилось, будто органы, разложенные перед ним, шевелятся и хотят вернуться в тела своих хозяев.
Внезапно резкий стук нарушил его безумное спокойствие. Вошёл человек в чёрном пальто и протянул ему журнал. Сухие строки о его болезни, о мании утраты тела, вспыхнули в глазах Джона, как приговор.
Он опустил взгляд на банки. Вместо сердец, лёгких и почек — куски воска, тряпицы, камни. Безмолвная насмешка. Его месть оказалась фантомом, его подвиги — кошмаром, порождённым пустотой в собственной душе.
И тогда, словно услышал насмешливый шёпот самих мертвецов, Джон упал на колени и вцепился в грудь. Пальцы жадно разрывали одежду, пытаясь достичь сердца. Но сердце билось не в груди, а в тьме, в призрачном хоре, что звучал вокруг.
С каждой секундой этот хор становился громче. Он слышал шаги мёртвых, их тихий смех, шелест их пустых органов, возвращающихся к нему. Слёзы крови проступили из его глаз, и он закричал — протяжно, так, что казалось, будто сама ночь содрогнулась.
А потом — тишина. Джон распростёрся на холодном кафеле. Лампа погасла, и лишь лунный свет коснулся его лица, окаменевшего в последнем крике.
И на мгновение показалось, будто его тело — пустое, словно его действительно давно уже вскрыли и вынули всё живое.
Ночь была глубока, а туман, поднявшийся с Гудзона, вился по улицам Нью-Йорка, словно привидение, ищущее пристанища. В своей тёмной комнате, освещённой лишь свечой, Эдгар Аллан По сидел, уставившись в пустую страницу. Чернила уже засохли, а мысли расползлись, как крысы, и он не знал, с чего начать новый рассказ.
Вдруг он услышал лёгкий стук. Три раза. Медленно. Тяжело. Словно кто-то прикоснулся костяшками к двери, и звук проник прямо в его сердце. По поднял голову, и кровь застыла в его жилах.
В комнату вошёл человек — или тень человека. Лицо было бледно, как восковая маска, глаза ввалились, а грудь зияла разрезом, в котором чернела пустота. Он шагал бесшумно, как будто ступал по невидимой воде.
— Кто вы? — прохрипел По, вцепившись в перо.
— Моё имя… Джон Беримор, — прошептал пришедший. — Я умер и воскрес. Я ходил среди живых, и не было во мне ни сердца, ни печени, ни души. Но я жил, я резал, я ел… и всё равно был пуст.
Эдгар ощутил, как его рука невольно пишет эти слова на бумаге. Чужой голос диктовал, а он лишь был орудием.
— Ты, — сказал Джон, улыбаясь мёртвой улыбкой, — ты единственный, кто способен меня понять. Только в твоих книгах обитают такие, как я.
Свеча дрогнула, и По увидел — за плечами Беримора тянулись тени, длинные, как руки мертвецов. Они дотянулись до пера, до бумаги, и казалось, сама тьма хочет быть записанной.
И тогда Джон наклонился ближе, так близко, что холод его дыхания обжёг По, и сказал:
— Запиши мою исповедь. Чтобы меня не забыли. Чтобы люди знали: пустота — страшнее смерти.
Эдгар дрожал. Он писал. Он понимал — если он остановится, тени задушат его. А когда перо выпало из его пальцев, Беримор исчез.
И осталась лишь рукопись. Сухая, как пергамент, исписанная чужой рукой.
Эпилог
Говорят, что среди бумаг, найденных в сундуке Эдгара Аллана По после его загадочной смерти, лежала потрёпанная тетрадь. Чернила на её страницах были неравномерные — то свежие, то словно выцветшие века назад. В начале рука По писала привычно, сдержанно, но вскоре строки становились неразборчивыми, угловатыми, будто писал другой человек — или другой мир.
Там была история о некоем Джоне Бериморе, человеке, который умер, но продолжал ходить по улицам Нью-Йорка, лишённый органов и сердца, жаждущий мести и тепла живой плоти. В последней главе Беримор приходил к самому По и диктовал ему свою исповедь.
А на последней странице — лишь одна фраза, написанная дрожащей рукой:
«Он ушёл, но обещал вернуться за мной».
Через несколько дней По нашли в Балтиморе, мёртвым, в чужом поношенном сюртуке. Его смерть осталась загадкой. Но те, кто видел тетрадь, клялись, что в углу её страниц проступал бледный, как вырезанный ножом, силуэт лица — и он отдалённо напоминал Джона Беримора.
С тех пор рукопись исчезла. Одни утверждали, что её сожгли, другие — что она попала в руки коллекционера, третьи — что её похоронили вместе с По, чтобы его слова больше не ожили.
Но в Нью-Йорке ещё долго шептались: если пройти ночью по кладбищу Тринити-Чёрч, можно встретить тень с пустой грудью и мёртвым взглядом, что ищет писателя, которому однажды доверил свою душу.
Свидетельство о публикации №225092601898