Бабушка Надя полная версия

Песня. Тяжелое,густое церковное пение растекается из белокаменной церкви по всему Посёлку Р. Оно гипнотизирует, заставляя мир замереть, и кажется, что именно эти голоса и уносят душу любимого человека на небо. Вязкий воздух, пропахший ладаном и воском, кажется, тоже поёт басом где-то под самым сводом.

Сидя на жесткой деревянной скамейке и сжимая в ладонях маленькое, трепетное тепло свечи, ты слушаешь трёхголосный ансамбль. И от этих звуков тебя медленно разрывает изнутри на части. Разрывает — воспоминаниями.

Воспоминания о человеке, имя которого не напишут в газетах и не выбьют на мраморе. О человеке, чья жизнь была тихой и неприметной, как этот Посёлок Р.. Но для тех, кто сидит в этой церкви она была целой вселенной.

Весна, 1930 г.

Молодой поселок Р. будто бы и вправду был в расцвете сил, совсем как сама Надя Филипповна. Он только-только оправился от лихолетья и радовался мирной жизни. Всюду пестрели клумбы с ромашками и незабудками, а воздух гудел от трудолюбивых пчел. Высокие, стройные берёзки — ровесницы посёлка — словно охраняли его покой от всего внешнего мира. А новенькие, пахнущие смолой деревянные дома казались такими гостеприимными.

Но Надя не замечала этой идиллии сегодня. Сжимая в руке свой аттестат, она мысленно уже была в дороге. —Ну зачем тебе это, Наденька? — не отставала соседка. — Разве у нас плохо? Земля-кормилица, река рыбная, люди добрые... Но Надя лишь качала головой,и её глаза горели решимостью. —Как зачем? Ленинград ждёт! Это город-герой, центр всей науки! Я благодарна посёлку за всё, но я должна учиться. Я хочу принести настоящую пользу! Сидя здесь, я просто засохну.

И вот, поев и попрощавшись с родными, вышла Надька на крыльцо. Она обернулась, чтобы бросить последний взгляд на свой дом, на берёзку, посаженную отцом, на знакомые до каждой трещинки ставни. Глубоко вздохнув, она сказала тихо, почти про себя:

— Спасибо тебе, мой посёлок. За детские годы. За скрип качелей и вкус парного молока. За каждую ягодку в лесу и за каждый рассвет над рекой. Я вернусь. Обязательно вернусь к тебе.

И, повернувшись, твёрдо зашагала к остановке. Дорога под ногами казалась не каменистой, а золотой от лучей заходящего солнца. «Скоро начнется новая жизнь», — думала про себя светлая Надя, и сердце её замирало от восторга и лёгкого страха.

Надя села на заскрипевшую скамью грузовика, что раз в сутки ходил до райцентра. Она так волновалась, что не заметила, как из её потрёпанного саквояжа выпала и улетела в придорожную пыль её заветная, только что полученная зачётная книжка. Вдруг мужик в замасленной телогрейке, сидевший напротив, хрипло крикнул: — Эй, грамотеи! Чьи это корочки по ветру пляшут? Надя вздрогнула, похлопала по карманам и ахнула. Это же её! Она кинулась к нему: — Мои! Спасибо вам, дядя! Мужик, прежде чем отдать, прищурился и тыкнул грязным пальцем в размашистую подпись: —Это ж Надька... Это ты что ли? —Я... — смущённо прошептала она, с облегчением забирая книжку. Вблизи он оказался молодым, лет двадцати пяти, и взгляд у него был не хмурый, а устало-добрый. —Ну, на, береги. С такими бумажками теряться нельзя, Наденька. Нынче без них — никто. Значит, в Ленинград направляешься? —Да, — уже увереннее ответила Надя и потянулась к внутреннему карману, где у неё был зашит весь её скромный капитал. Карман был пуст. Сердце её упало. Она снова стала лихорадочно обыскивать все сумки, карманы, но... кошелёк исчез. Вероятно, выпал вместе с зачёткой. Все её мечты, все планы рухнули в одно мгновение. Из глаз брызнули слёзы бессилия. —Пропало всё... — выдохнула она, не в силах сдержать отчаяния. — Как я теперь...

Володя смотрел на неё, и на его смуглом лице появилось выражение участия. Он не знал, как утешить, и просто молча протянул ей свой грубый, заскорузлый платок. Она машинально приняла его. —Эх, дело-то... — покачал он головой. — Не кручинься. Жизнь — она длинная. Вон, у меня брат в районе, на почте нужны руки. Может, перекантуешься у нас, денег скопишь? Иди ко мне, чайку попьём, всё обсудим.

Надя, разбитая, с опустошённым сердцем, молча кивнула. Мечта о Ленинграде отплывала от неё, как уносимый ветром кораб

лик. Она позволила ему помочь себе слезть с подводы.

И тут, сквозь пелену слёз, она впервые по-настоящему разглядела его. Яркие зелёные глаза, смуглая кожа, тронутая загаром и ветром, и сильная, спокойная рука, поддерживающая её под локоть. В нём не было городской суеты, от которой она бежала. Он был как эта земля — крепкий, понятный, надёжный. В его предложении не было наглости, а была простая, деревенская забота.

В этот миг отчаяния и растерянности его доброта и эта опора показались ей единственным якорем в рушащемся мире. В груди кольнуло что-то тёплое и тревожное одновременно. Это было странное, новое чувство. Не осознанная влюблённость, а лишь её первый, внезапный росток, пробившийся сквозь асфальт её несбывшихся планов.

— Хорошо, — тихо сказала она, всё ещё не выпуская его платок из рук. — Я пойду с вами.

Она побрела рядом с ним, и её мысли путались. Горечь потери смешивалась с щемящим любопытством к этому незнакомцу. Где-то на краю сознания шевелился укол стыда: «А что же скажут родители? Как они будут искать меня?» Но этот укол был таким острым и болезненным, что она тут же гнала его прочь, цепляясь за единственную мысль: сейчас есть только этот путь, эта дорога и этот человек, протянувший ей руку. Её новая жизнь начиналась не с чистого листа, а с обломков старой. И первый шаг в неё был сделан.

Прошёл год. Надя так и не осмелилась вернуться к родителям, оставшись жить с Володей. Молодые поженились и, как полагалось, построили свой дом. Казалось бы, жизнь налаживалась.

Но в их новый дом вместе с ними въехала и беда. Надя быстро узнала о Володиной слабости к бутылке. Бывало, за день он пропивал всю получку, а вечером валился на порог, не помня себя. Надя ругалась, умоляла, потом замолкала и бралась за любую работу — одна тянула на себе и дом, и его. Любовь её стала похожа на долгую, изматывающую осаду.

А потом пришёл страх. После первых ссор он начал поднимать на неё руку. Первая оплеуха оглушила не болью, а унижением. И всё же она оставалась. Цеплялась за обрывки памяти о том прежнем, устало-добром Володе, что подал ей платок в грузовике. Её любовь, словно проклятие, одновременно губила и воодушевляла её, давая силы терпеть ещё один день. Но вскоре у них появились дети.И исчезла последняя, слабая надежда на то, что однажды она соберётся с силами и уйдёт. Теперь её цепи стали крепче любой любви или ненависти. Теперь она должна была терпеть ради них.

Лето 1985

Природа в посёлке была в самом раскалённом расцвете сил. Деревья, совсем недавно щеголявшие нежной зеленью, теперь стояли густые, тёмные, непроницаемые. Они тяжело шумели листвой под напором влажного, знойного ветра. Воздух гудел от пчёл, стоял тяжёлый, пьянящий аромат цветущей липы и нагретой смолы. Всё вокруг жило полной, кипучей, почти агрессивной жизнью.

А Надя будто выгорела дотла. Эта буйная, навязчивая красота была ей не по силам. Она работала на грядке, и палящее солнце не согревало её, а било по плечам тяжёлой, безжалостной рукой. Она чувствовала себя старой, высохшей травинкой посреди этого буйства зелени. Она думала о детях и о вопросе: "Что будет, если я сдамсья?" Эти мысли о детях придавали ей сил вопреки всему — вопреки зною, вопреки усталости, вопреки отцу их детей, который день за днём пропивал и себя, и их общую жизнь.

Так и тянулись её дни, сливаясь в один бесконечный круг: чужие дома для уборки, где она стирала в поту чужую пыль; свои грядки, которые надо было полить, чтобы дети не голодали впроголодь; и вечный, неотступный крик детей, требующих ласки и внимания, которых у неё уже не оставалось. В этом аду единственным лучиком света для неё были дети. Особенно младший, Андрюша, тихий и незаметный, он один не рвал на части её иссякшее сердце, а лишь молча прижимался к её исхудавшей стороне. А старшая, Василиса, с её добрыми, слишком взрослыми для её лет глазами, уже научилась не просить ни о чём. Она лишь молча наблюдала за матерью, и в её взгляде читалась не детская обида, а тихая, горькая жалость.

Так, однажды, обычным тяжёлым вечером, Василиса, задержавшись в школе, пришла поздно домой. В прихожей было темно и пахло кислым. Из

кухни навстречу ей, пошатываясь, вышел отец.

— Где шлялась? — сипло выдохнул он, и густой запах самогона ударил ей в лицо. — С подружками гуляла, да?!

Василиса инстинктивно отшатнулась к стене, сжимая в руках свой потрёпанный портфель как щит.

— Пап, я в библиотеке... — начала она, но оправдание застряло в горле.

— Врёшь! Все вы, бабы, вруньи! — его голос сорвался на крик. Он рванулся вперёд, выхватил у неё портфель и швырнул его в угол. Затем его толстая, жёсткая ладонь со всей дури врезалась ей по щеке.

Василиса вскрикнула от неожиданности и боли, прижав ладонь к пылающей коже. Но это было только начало. Грубые, невидящие удары сыпались на её спину, плечи, по рукам, которыми она пыталась прикрыться. Он не видел её, не слышал её слёз. Он бил не её, а всю свою злобу, свою неудавшуюся жизнь.

— Будешь знать... Будешь знать, как по подворотням шляться! — он хрипел, захлёбываясь собственной яростью.

Наконец, силы оставили его. Он отступил, тяжело дыша, и, не глядя на дочь, побрёл к столу, чтобы налить себе ещё. Всё было кончено так же внезапно, как и началось.

В горькой тишине, нарушаемой только его тяжёлым дыханием, сначала послышался тихий всхлип, а потом и вовсе отчаянные, душащие рыдания. Василиса сползла по стене на пол, вся сжавшись в комок, и плакала. Плакала от боли, от унижения, от страха и от безысходности. Она пыталась заглушить звук, закусывая собственную ладонь, но слёзы текли сами, оставляя солёные дорожки на её раскрасневшемся лице.

И тут дверь отворилась. В проёме возникла Надя. На её уставшем лице застыло выражение ужаса, сменённого леденящей яростью. Она молча, одним взглядом, окинула сцену: дочь, плачущую на полу, и мужа, уставившегося над стаканом. В её глазах бушевала война — между желанием броситься на него и инстинктом сначала защитить ребёнка.

Война длилась секунду. Надя молча подошла к Василисе, опустилась перед ней на колени и крепко-крепко, до хруста в костях, обняла её. Она не говорила ни слова. Она просто прижимала к себе свою девочку, гладила её взъерошенные волосы, а сама смотрела куда-то в стену пустым, полным ненависти взглядом. Её молчание было красноречивее любых слов. Это было молчание, в котором жила вся боль их общей, изломанной семейной жизни.

Осень, 2023.

Посёлок Р. засыпал. Не тот краткий сон, что предшествует весне, а долгий, беспробудный, похожий на забытьё. Ржавые крыши прогибались под тяжестью безвременья, а улицы утопали в жёлтой листве, словно в немых свидетельницах прошедшего лета. И люди будто заразились этой спячкой: их жизнь свелась к тому, чтобы дожить от зарплаты до зарплаты, а вечерами — до одури напиться дешёвого самогона, пытаясь сжечь в его огне груз несбывшегося. Для Нади Филипповны это увядание было не картинкой за окном, а фоном всей её жизни, которую она прожила здесь, в этом медленно умирающем мире.
 С отъездом детей в доме Нади Филипповны воцарилась тишина, густая и беспросветная. Володя, к её изумлению, почти не пил. Не от раскаяния — врачи вынесли приговор его печени, и теперь он, как и она, просто доживал. Их сосуществование стало похоже на перемирие после долгой войны: никаких ссор, никаких разговоров, лишь молчаливое следование рутине. Подъем, чашка чая, телевизор, сон. Дни были похожи один на другой, как капли дождя на оконном стекле. Эта предсказуемость была почти успокаивающей. Казалось, так и пройдет остаток жизни — в полном, оглушащем забвении.
 
Раньше, в гуще бесконечных дел и тревог, у Нади Филипповны не находилось времени на раздумья. Теперь же, когда жизнь её превратилась в замкнутый круг бессмысленных ритуалов, время для мыслей нашлось само — оно текло медленно и тягуче, как патока. И мысли эти были недобрыми. Они терзали её по ночам, заставляя ворочаться на провалившейся кровати: «Как ты здесь оказалась? И ради чего всё это было? Ради этой тишины, что звенит в ушах? Ради этого человека, что доживает свой век рядом, как немое упрёк?» Ответов не было. Была лишь тяжёлая, как гиря на сердце, тишина.

Так, однажды , осеннем утром Надя начала обритаться дома, и решила обраться в Володином шкафу, в который он не разрешил заглядывать.
И вдруг, она нашла кошелек.

А потом наступило то самое утро. Тишина в доме давила на виски, и Надя, чтобы не сойти с ума, взялась за уборку. Дойдя до Володиного шкафа, она замерла. «Там моё, не лезь», — слышала она его хриплый голос. Но его не было. Ничего уже не было. Она резко дёрнула ручку. Вороша залежи старого тряпья, её пальцы наткнулись на что-то маленькое и жёсткое, запрятанное в самом углу. Она вытащила. На ладони лежал потрёпанный кожаный кошелёк. Не её нынешний, а тот, из далёкой юности. Тот, что она считала утерянным в дорожной суете. Мир сузился до точки на её руке. Потерялся? Нет. Он был здесь. Украден. И этот маленький кусочек кожи перечёркивал всю её большую, длиною в жизнь, ложь.

Ноги подкосились сами, и Надя тяжело рухнула на колени. Волна дурноты подкатила к горлу — не от запаха пыли, а от удушающего, ядовитого понимания. Вся её жизнь, каждый её день, отнятый у той светлой девочки из грузовика, — всё это была ложь. Этот дом, эта семья, этот человек, чьё дыхание она слушала по ночам, — всё было построено на краже. Не на ошибке, не на случайности, а на холодном, расчётливом воровстве её будущего. И сейчас, глядя на потрёпанный кошелёк в своей дрожащей руке, она не искала оправданий. В её израненном сердце не осталось места ничему, кроме густой, как деготь, ненависти. Это было единственное, что ещё могло согреть её ледяную душу.

В дверном проёме, как тень, стоял Володя. Он видел её падение, видел кошелёк в её сжатой руке. Но на его лице не было ни гнева, ни удивления — одна лишь серая, безразличная покорность, будто он тридцать лет ждал этого часа. Надя поднялась с колен. Она подошла к нему так близко, что видела каждую морщину на его лице — карту их общей погибшей жизни.
—Всё было ложью, — её голос был тих и страшен, как скрежет камня. — С самого начала.
Она не ждала оправданий.Развернулась и ушла, оставив его в одиночестве с грузом его вины. Хлопок двери прозвучал как последний выстрел в их общей войне.
Надя заперлась в комнате, и тишина, на которую она жаловалась, показалась ей теперь оглушительной. Она не плакала. Она лежала неподвижно, и стены комнаты будто сжимались, отражая сужающийся мир её мыслей. Мысли эти были не добрыми. Они терзали её, выворачивали наизнанку память.

Самое страшное началось потом. Сквозь пелену ненависти стали пробиваться иные воспоминания. Не оплёухи и пьяные крики, а то, что она хранила как последнее сокровище: как он подал ей тогда, в грузовике, свой грубый платок; как они вместе, плечом к плечу, ставили сруб их первого дома, и он, смеясь, вытирал пот со лба; как он, не говоря ни слова, принёс ей охапку полевых цветов после рождения Андрюши. Теперь эти картинки стали ядовитыми. Была ли та улыбка устало-доброй? Или в ней уже читалась хитрая усмешка? Была ли та забота — началом долгой инсценировки? Её сводило с ума, что она больше не могла отличить правду от лжи даже в собственном прошлом. Её любовь, её терпение, её жертвенность — всё это оказалось построено на краже. Она ненавидела его. Но сильнее всего она ненавидела те обрывки счастья, что теперь выглядели самой изощрённой пыткой.

Он не пытался вышибить дверь. Иногда она слышала за ней его тяжёлые шаги. Он останавливался, и Надя замирала, слушая его прерывистое, хриплое дыхание. Однажды он прошептал что-то в древесину. Не «прости», не оправдания. Всего три слова, от которых её кровь остановилась:
—Я боялся потерять.
Это была не мольба.Это была исповедь. И в этой исповеди она с ужасом увидела не монстра, а жалкого, сломленного страхом человека, который сам был пленником своего же подлого поступка. Ненависть её осталась прежней, но к ней примешалась странная, щемящая жалость — как к тяжело больному зверю.

И вот однажды утром она проснулась от странного чувства. Не от просветления, нет. От полной, абсолютной пустоты. Ненависть выгорела дотла, оставив после себя лишь пепел и ледяной холод. Она поняла: чтобы выжить, чтобы не сойти с ума в этой комнате, ей нужно выйти. И сказать ему… что? Что она прощает? Нет, это было бы новой ложью. Но она могла сказать: «Я отпускаю. Себя. И тебя». Это был не порыв милосердия, а акт отчаяния, последняя попытка спасти собственные остатки рассудка.

Она медленно поднялась с кровати. Ноги были ватными. Она подошла к двери и положила ладонь на холодную ручку. Сделала глубокий вдох, готовясь к последнему в их жизни разговору.

В гостиной было пусто и непривычно тихо. Воздух стоял неподвижный, затхлый. Дверь в его комнату была приоткрыта. Надя вошла.

Он лежал на кровати навзничь, одинокий и внезапно очень маленький. Его лицо, обычно искажённое хмурой думой, теперь выражало лишь недоуменное, детское спокойствие. Он умер. Тихо, пока она решалась на свой последний шаг.

Надя застыла на пороге. Все слова, которые она несла в себе — горькие, тяжёлые, — застряли комом в горле. Теперь их было некому сказать. Ярость, обида, та щемящая жалость — всё это потеряло свой предмет и повисло в воздухе, бесцельное и ненужное.

Она не закричала, не упала на колени. Она просто стояла и смотрела. И понимала, что её освободили. Но какая это была свобода? Свобода от чего? От человека, который украл её жизнь, но и был её жизнью? Последняя цепь, связывавшая её с прошлым, порвалась сама собой, оставив её в полной, оглушительной тишине. И в этой тишине не было ни ответов, ни утешения. Только бесконечное, одинокое эхо несделанного шага и несказанных слов.

Тишина, что воцарилась в доме после смерти Володи, оказалась обманчивой. Она была не пустой, а тяжёлой, густой, и через три дня она прорвалась ударом — острым и безжалостным. Инсульт скрутил Надю Филипповну на пороге её же комнаты, когда она пыталась заставить себя выйти и столкнуться с пустотой дома.

Очнулась она уже в сестринском отделении районной больницы. Сознание возвращалось обрывками: резкий свет под потолком, хлопок двери, чужие голоса. Потом она поняла главное: правая половина тела не слушалась, став чужой, холодной гирей. Язык заплетался, отказываясь выговорить простейшие слова. Но ум оставался ясным и страшно острым. Она была заточена в собственное тело, как в склеп.

Первой примчалась Василиса. Увидев мать — маленькую, смятую, с перекошенным лицом, — она не расплакалась. Её лицо застыло в том же выражении стоической жалости, что она когда-то, ребенком, обращала на мать. С тех пор ничего не изменилось.
—Мама, я здесь, — говорила она, беря её непослушную руку в свои. — Всё будет хорошо.

Но Надя мычала и смотрела на дочь умоляюще, пытаясь выдавить из онемевших губ единственное, самое важное слово:
—До-мой...

Это стало её навязчивой идеей, её молитвой. Больница с её казённой жестокостью, стонами чужих старух и запахом хлорки была лишь продолжением тюрьмы. Дом, тот самый, что был построен на лжи, теперь виделся ей единственным убежищем. Местом, где можно умереть на своей подушке, вглядываясь в знакомые трещины на потолке.

Андрей приехал на следующий день. Он вошел в палату несмело, словно виноватый. Увидев мать, он побледнел и отступил к стене. Его доброе, немного простодушное лицо исказилось от ужаса. Он не мог вынести этого вида — краха той, что всю жизнь была для него скалой.
—Забери меня, Андрюша, — просинила Надя, поймав его взгляд. — До-мой...

Он кивнул, судорожно сглотнул и быстро вышел в коридор, под предлогом поговорить с врачом. Василиса застала его там, курящим у распахнутого окна. Осенний ветер рвал табачный дым.
—Надо забирать, Андрей! — сказала она без предисловий. — Здесь она сгинет. У неё один вопрос — «домой». Мы обязаны.
—В какой дом?! — голос его сорвался на крик, и он тут же осекся, понизив тон. — В тот, где папа сдох? Где она всю жизнь мыкалась? Ты хочешь, чтобы она там одна с умирала? В этих стенах? Это будет не жизнь, Василиса! Это растянутая агония!

В его глазах читалась не жестокость, а панический, животный ужас. Он был жертвой горя, которое приняло форму трусости. Ему казалось, что продлевая её физическое существование в тех стенах, он лишь продлит её мучения. Его изуродованная логика подсказывала единственный, чудовищный выход.

Недели растянулись в месяц. Василиса, как когда-то мать, тащила на себе всё: работу, свою семью, ежедневные поездки в больницу. Она мыла, кормила, читала вслух. Андрей приезжал редко, его визиты становились всё короче. Он говорил с врачами, подписывал бумаги, избегая встречаться с сестрой.

И вот день выписки настал. Врач, усталая женщина в белом халате, развела руками:
—Состояние стабильное. Улучшений нет. Лежать и ждать. Можем выписать под ответственность родственников. Или... есть вариант перевода в интернат для лежачих. Там уход.

Василиса возмутилась, но Андрей был непреклонен. Он оформил перевод. Для него это звучало как «мы найдем ей место, где за ней будут ухаживать». Для Нади, которая всё слышала и понимала, это прозвучало как смертный приговор. В её глазах, устремлённых на сына, погас последний огонёк. Не упрёка, не ненависти. Просто — понимания. И смирения.

Её перевезли в убогое кирпичное здание на окраине райцентра. Определили в маленькую палату на одного. Одинокую камеру. Персонал был равнодушен. Кружку с водой часто ставили так, что она не могла до неё дотянуться. Еду оставляли на тумбочке, и если она не успевала съесть её за отведенные минуты, уносили.

Василиса пыталась бороться, но натыкалась на стену бюрократии и братского упрямства. «Ей там лучше, Василиса. Поверь мне».

В последнюю ночь Надя лежала и смотрела в потолок. Желание вернуться домой наконец отпустило её. Оно сгорело дотла, как и всё остальное. Тело уже почти не беспокоило её, боль отступила, уступив место лёгкой, холодной дремоте.

И тогда она увидело её. Ту самую, в лёгком платьице, с аттестатом в руке. Та стояла у изголовья кровати и улыбалась. Не упрекая, не жалея. А с бесконечной, безмятежной любовью.
—Всё кончено, — прошептала та девочка. — Теперь ты свободна. Пойдём.

И Надя сделала шаг. Не хромой, не старческий, а тот самый, лёгкий и упругий, что она сделала когда-то, сходя с крыльца родного дома. Она шла по золотой дороге, и груз прожитых лет, обид, ненависти и несбывшихся надежд спадал с её плеч, как ветхая одежда.

В палате было тихо. Последнее, что она услышала, была не песня. А та самая, желанная, полная тишина.

Зима, 2023( Эпилог)


Утром в день похорон у покосившегося дома Нади Филипповны собралось неожиданно много народу. Словно сама смерть, эта одинокая старуха, на которую за последние годы почти никто не заглядывал, стала поводом для большого сбора. Приехали дальние родственники, о существовании которых Василиса лишь смутно помнила, соседи, видевшие эту семью лишь мельком, из-за заборов. Все они были облачены в тёмное, их лица были выстроены в должные скорбные маски. Но в воздухе витало не столько горе, сколько тягостное, дежурное ожидание — отбыть повинность и поскорее вернуться к привычному порядку вещей.

Василиса и Андрей стояли чуть в стороне, у старого крыльца. Они были ядром этой трагедии, вокруг которого кружил чуждый им рой. Андрей, бледный и помятый, кутался в тесный пиджак, избегая встречаться с сестрой взглядом. Василиса же, ссутулившись, смотрела на толпу пустыми глазами. Ей казалось, что все эти люди пришли не проводить мать, а подсмотреть окончание её долгого, неприглядного спектакля.

Короткий молебен в церкви прошёл как в тумане. Тот же трёхголосый ансамбль, то же густое пение, что провожали Володю, теперь уносили и её. Тяжёлые, как смола, звуки растекались под сводами, но сегодня они не разрывали душу.

Священник, старый, седобородый мужчина с усталыми глазами, закончив службу, обвёл паству внимательным взглядом.
—Плачьте, дети мои, — сказал он тихо, но так, что слова были слышны каждому. — Не скрывайте своих слёз. И не заглушайте горя алкоголем. Ибо горе, утопленное в вине, не исчезает. Оно прорастает в душе горькой полынью.

Но у «бабского отряда» — закалённых жизнью соседок — были свои, проверенные временем планы. Они уже перешёптывались, кивая головами: «Надо же помятить как положено». Для них поминки с обильной выпивкой были не грехом, а ритуалом, единственным известным способом проводить человека и продолжить жить дальше.

Морозный воздух на кладбище обжигал лёгкие. Гроб опускали в яму, вырубленную в промёрзшей земле. Когда дошла очередь бросать горсть земли, Андрей замер, сжав в пальцах мёрзлый ком. Рука его дрожала. Василиса, стоявшая рядом, коснулась его локтя. Не в утешение, а как сигнал: «Надо».

— Прости меня, — прошептал он, не глядя на неё, и земля с глухим стуком ударила по крышке гроба.
—Мне нечего тебя прощать, Андрей, — так же тихо ответила Василиса. Её голос был спокоен и пуст. — Тебе себя простить придётся. Или не простить. Это твой крест. Я свой несу. Мама… мама свой уже оставила.

Они стояли друг напротив друга, разделённые свежей могилой. Больше им нечего было сказать. Вся боль, все упрёки, вся общая история — всё это было погребено вместе с тем гробом.

Когда все разъехались, снег снова принялся затихшую землю. Василиса одна шла через всё кладбище к выходу. Она обернулась. Посёлок Р. лежал внизу, как вымерший. Заснеженные, кривые улицы, почерневшие избы, дымок из одной-двух труб. Он был похож на старую, истлевшую фотографию, забытую в чужом альбоме. Пропитанный водкой, горем и молчаливой покорностью. Забытый Богом и людьми.

И тут с колокольни донёсся удар колокола. Чистый, ледяной звук пронзил морозный воздух. И за ним полилось то самое пение. Тяжёлое, густое, гипнотизирующее. Оно уже не растекалось по посёлку — оно поднималось к свинцовому небу, унося с собой что-то очень важное.

Василиса замерла, слушая. И ей показалось, что в этом песнопении есть не только скорбь. В нём была и та самая, невыносимая лёгкость. Та самая, о которой её мать, Надя, мечтала всю свою долгую, неправильную жизнь.

Песня длилась недолго. Смолкла так же внезапно, как и началась. Наступила полная, абсолютная тишина. Зимняя, бесприютная, очищающая.

И в этой тишине наконец не было ни боли, ни вопросов.

Покойся с миром, Бабушка Надя.


Рецензии