Мамина улыбка. Отрывок

Осенью 1986 года  папу отправили на учебу в Таллинн. На какие-то очень крутые всесоюзные курсы, на целых три месяца.  Думаю, папа был очень горд. И наверняка он с удовольствием предвкушал три месяца полной свободы и отдыха:  от работы, от дома, от нас с мамой, от каждодневной рутины.  Таллинн.  Прибалтика.  В те годы  она была для советских людей миниатюрной копией «Запада»,  «Европы» на территории СССР.    И вот там папе предстояло прожить целых три месяца, в шикарной гостинице  «Регата», построенной  финнами. Учиться,  общаться с коллегами со всей огромной страны,  наслаждаться культурной программой…  Сейчас я очень хорошо могу представить, что он тогда чувствовал.  Наверняка, он был на седьмом небе от счастья.
 
Мама среагировала на ситуацию молниеносно.   Она  быстро уволилась со своей работы,  выхлопотала справки-направления для меня - в общеобразовательную русскоязычную школу и  в школу фигурного катания Таллинна,   сняла  все деньги со сберкнижки,   и мы поехали в Прибалтику все вместе, втроём.  Возражения от папы,   если и поступали,  безусловно,  не были приняты.  Мама обосновала своё решение   необходимостью «дать дочери шанс позаниматься фигурным катанием на западе, у лучших тренеров».  На самом же  деле, она просто ужасно боялась, что папа там «загуляет».  И потом, конечно, ей самой очень хотелось большого путешествия.  В далёкий, другой, необычный, непривычный  мир.   И странно сказать, но именно благодаря маминому эгоизму, её самодурству и энергичности и случилось вот это самое незабываемое приключение моего детства.   
Сейчас я думаю, что если бы в то время  информация была бы так же доступна, как сегодня, мамина энергичность вступила бы в грандиозный конфликт с её осторожностью:  прошло всего полгода со взрыва на Чернобыльской АЭС, и, как мы теперь знаем, смертоносное облако радиации, которое  понесло на Белоруссию и Прибалтику,  не могло так быстро рассеяться полностью.  Но тогда, в 1986 году, никто об этом не вещал по всем каналам.  И простые люди пребывали в наивном неведении. К сожалению, или к счастью.
 
В моём детском сознании образы запечатлевались странными ассоциациями:  ярко-синяя обложка букваря  и   симпатичное  лицо генсека Горбачёва на портрете над классной доской;  телевизионные кадры взрыва шаттла «Челленджер» – ярчайшая вспышка и густые клубы дыма прямо в небе, -  и коричневое родимое пятно на гладком блестящем лбу, напоминающее очертаниями какой-то континент;  слово «Чернобыль», нечёткие чёрно-белые газетные  фото дымящегося реактора, - и  белый аист в  своем большом гнезде на крыше украинской хаты из песни  Софии Ротару.  Да, для нас тогда Чернобыль был просто словом,  пугающим, странным, - разве так называют города? – это ведь  какой-то синоним зловещего ужаса, горя, катастрофы, - но всё-таки просто словом.   Мы совсем ничего не знали. И потом, мы были так далеко, на противоположном конце нашей громадной страны!   И вот, всего через полгода после Чернобыля мы сорвались  в путешествие – поближе к дремлющему реактору.

Другой мир, в который нам так не терпелось попасть,  начался уже в аэропорту Таллинна.   Я  видела аэропорты Владивостока, Хабаровска, видела московские Домодедово, Быково и Шереметьево, и все они были похожи друг на друга. Этот аэропорт был совсем другим:  как будто чёрно-белый фильм мгновенно сменился цветным.  Он был красным! Нет, не снаружи, конечно. Внутри. Яркий, живой, тёплый, словно пронизанный солнечным светом, маково-красный цвет – стенных панелей, кресел в зале ожидания, стоек регистрации… И – невероятное сияние чистоты. Всё блестело и сверкало,  и казалось каким-то нереальным.  Возможно, моя память теперь играет со мной злую шутку, и запечатленная тогда картинка искажена,  но пережитые эмоции впечатываются  прочно, и  даже сейчас я ощущаю эту будоражащую смесь изумления и восторга, переходящую в полное смятение чувств.
 
Культурно-эстетический шок, пережитый в аэропорту, подготовил меня к дальнейшему восприятию, поэтому интерьер гостиницы «Регата», напоминающий кадры из фантастических фильмов, уже не был таким потрясением.   Хотя, ощущение нереальности меня не оставляло.   Никогда в жизни я не видела таких оттенков, таких текстур поверхностей, таких силуэтов…  Ко всему было боязно прикоснуться, - казалось, твои пальцы тут же оставят на этом сиянии грязный след.  Ужин в гостиничной столовой добил меня окончательно, потому что вместо привычных борщей и котлет с макаронами  здесь было что-то совершенно невиданное:  ярко-оранжевые кубики отварной моркови, золотистые ломтики репы, кокетливый зеленый горошек, томная нега розовой форели на белоснежных тарелках   и  полупрозрачная бледно-красная сладость ягодного желе в тонкостенных стеклянных вазочках. 
Увы,  весь это сказочный сон наяву   был нам совсем не по карману, поэтому мы с мамой перебрались в общежитие  Таллиннского Рыбного Порта,  и унылое здание из серого кирпича и комната с крашеными блеклой краской стенами и мебелью из ДСП  мгновенно вернули нас в привычную нам реальность.   Из окна номера «Регаты» были видны розовые стволы сосен  и серебристая гладь залива. Из окна нашего нового пристанища можно было лицезреть высоченные портовые краны на фоне серенького осеннего балтийского неба.  Здесь всегда пахло свежей рыбой, и прямо под окнами огромные  бакланы заглатывали свою добычу, украденную в порту.  Через неделю мама заставила и папу перебраться из шикарного номера «Регаты» к нам, и на три месяца эта рыбацкая  общага  стала для нас настоящим домом.

Мы просыпались, когда за окнами была ещё кромешная тьма,  завтракали в буфете этажом ниже (как сейчас чувствую яркий аромат свежесваренного кофе и горячих сосисок), потом шли по освещённой фонарями холодной улице на автобусную остановку. Папа ехал в другой конец города на свою учёбу,  а меня мама отвозила в  Ледовый дворец на тренировку. В группе своих одногодок я была слабее всех, и тренер почти не обращала на меня внимания, предоставляя мне полную свободу отрабатывать элементы просто глядя на других ребят, легко и изящно летающих по льду в своих облегающих  чёрных и темно-синих комбинезонах. Я была счастлива лишь в те дни, когда перед  «льдом» у нас был час хореографии, потому что здесь  пожилая и очень суровая наставница (по слухам, бывшая балерина Ленинградского театра оперы и балета) скупо, но очень искренне хвалила только меня одну, называя остальных детей «деревяшками» и «брёвнами». 
После тренировки наша воспитательница вела нас всех в школу, где мы обедали жидким остывшим супом и безвкусным пудингом, и потом на выходе из столовой выворачивали карманы перед дежурными  с ярко-синими повязками на рукавах, следившими, чтоб никто не унёс в классы  куски хлеба.  Я  с первого дня мысленно называла  этих дежурных «фашистами» и ненавидела их всей душой.  Потом – уроки. Уютный, тёплый, залитый ярким электрическим  светом класс (балтийский осенний день был слишком короток и быстро мерк сразу после обеда),  прилежно склонённые над тетрадками головы моих одноклассников, и внимательные, чуткие, искрящиеся добротой глаза учительницы.  В мой самый первый день в этой школе  она повесила на доску большую карту СССР и показала ребятам, откуда я приехала к ним.  «Ничего себе!» - воскликнул белокурый красавчик с первой парты. – «Это же совсем на краю света!».   «Это ВЫ на краю света» - подумала я с презрением и гордостью.  Я изначально не любила их, считая почти иностранцами. Хотя все они были русские ребята, из русских семей, у многих родители были военнослужащими… Наверное, «оккупантами» Эстонии,  как нынче принято считать в этой теперь уже самостоятельной и свободной стране.
 
Дважды в неделю к нам в класс приходила молодая и невероятно красивая учительница эстонского языка.  Её вид поразил меня до глубины души, почти так же, как красный Таллиннский аэропорт, потому что я никогда раньше не видела учителей, одетых в джинсы, да ещё  и с длинными, до пояса, распущенными волосами.  Помимо всего, она ещё и по-русски говорила с приятным акцентом, напоминавшим мне песни Анне Вески.  Поминутно поднимая глаза и заворожённо глядя на эту неземную красавицу,  я усердно учила эстонские буквы и слова и чувствовала себя совершенно счастливой.  Вечером -  снова голубые огни Рыбного Порта на фоне тёмного неба, наш унылый маленький номер с двумя койками, я делаю уроки, разложив свои тетрадки на шатком столе у окна, а  мама жарит к ужину рыбу  на общей кухне  в конце коридора.  А на следующее утро – все сначала, все так же, словно в фильме «День Сурка».   По воскресеньям мы ходили гулять в Старый Город,  и пили кофе из крошечных чашечек с крошечными пирожными за крошечным столиком в крошечном  кафе «Kohfick»,  чувствуя себя слишком большими, неуклюжими и несуразными в этом изысканном и утончённом  кукольном европейском мирке.
 
В ноябре я заболела воспалением лёгких. Видимо, детский организм не выдержал всех нагрузок и стрессов.  Странно, что в детстве, болея, мы не чувствуем состояние болезни, даже серьёзной,  так, как ощущаем его, будучи взрослыми.  Или, возможно, всё это стирается из памяти.  По крайней мере, я не помню, что мне было очень уж плохо. Однако плохо всё-таки было, потому что мои высокая температура и надрывный ночной кашель заставили маму отвести меня в больницу. Мы пришли туда  вечером, снова по темноте, и в тускло освещённой комнате приёмного покоя меня осмотрел дежурный врач и  вынес вердикт: «В стационар».  Я уже знала, что это такое.  Для меня «в  стационар» означало почти  то же самое, что «в тюрьму». Потому что – от  дома, от родителей, от  школы,  от привычной жизни,  - в унылый замкнутый мирок больничной палаты, пропахший кашами и лекарствами.
   
Мама сидела на стульчике около стены, усталая, осунувшаяся, какая-то очень несчастная,  в своей бордовой «аляске», с пёстреньким вязаным  шарфиком на шее. Я смотрела на неё, и мне хотелось плакать, но слёз не было.  Медсестра, спустившаяся за мной из инфекционного отделения, взяла меня за руку, но прежде чем покорно  пойти за ней, я высвободила свою ладонь из её тёплой мягкой руки и подошла к маме.  Мне так хотелось обнять её, обнять крепко-крепко и не отпускать. Мне так хотелось сказать ей: «Мама, пожалуйста, не оставляй меня здесь, одну, я хочу домой, с тобой!»   Но я не могла даже разомкнуть губ. Только протянула руку и погладила маму по её шелковистым, волнистым каштановым волосам.  И мне было так грустно, как будто я видела её последний раз в жизни. Медсестра за моей спиной охнула тихо: «Ох, ты  боже мой…»   Уходя вместе с ней от мамы, я увидела только, как жёлтый фонарь раскачивается на ветру в черном прямоугольнике незанавешенного  окна.
Не знаю точно, сколько времени я провела в больнице.  Мне казалось, что я была там очень долго.  Сменила три разные палаты.  Сначала меня положили в маленькую, узкую, как пенал,  двухместную палату  с двухярусной  кроватью.  Малыш на нижнем ярусе всё время тихо плакал и звал маму по-эстонски:  «Эма…эма…».  Я тоже плакала, слёзы лились и лились сами собой, и их невозможно было остановить.  Засыпала, устав плакать.  А просыпаясь, почти сразу начинала плакать снова. Потом, наверное, через пару дней меня перевели в палату побольше, где кроме меня, десятилетней, лежали  трое годовалых  малышей.  Малышей надо было кормить с ложки, когда приносили завтрак, обед и ужин;  сажать на горшок. Они тоже часто плакали.  И я снова  беззвучно лила слёзы, отвернувшись к стене на своей узкой койке.  Один только вид киселя или молока в железных кружках, всегда наполненных почему-то ровно наполовину, вызывал такую тоску, что слёзы снова и снова начинали катиться по щекам.
 
Но у меня были и счастливые минуты: ближе к ужину  всем пациентам  приносили передачи от родителей, и я тоже  получала свой пакет каждый вечер. В пакете – чистая одежда, отутюженные носовые платочки; бордовые, блестящие, словно муляжи,   венгерские яблоки,; новенькие тетрадки, карандаши, и – непременно! -  письмо от папы: в плотном конверте несколько листков, исписанных его мелким бисерным почерком. Он писал обо всём на свете, чтобы как-то развлечь и подбодрить меня, а ещё в своих письмах он объяснял мне новые темы по математике. Тему «скорость – время – расстояние»  я усвоила именно из его писем ко мне в больницу.   Папа приходил с передачей  каждый день, после своих занятий.  Мама сразу после того, как меня положили в стационар, уехала на несколько дней в Ленинград.

  В кровати с решётчатыми бортиками, стоявшей рядом с моей койкой, лежала годовалая девчушка, которую привезли в больницу из Дома ребёнка.  Она  плакала, не переставая.  Едва проснувшись, она вставала в кроватке, бралась ручонками за перекладины и  начинала хныкать, потом – тихо скулить, подвывать,  и так без остановки,  целый день.   Она была очень хорошенькой, белокурой, с большими голубыми глазами, и мне было её очень жаль,   но вот этот её непрерывный вой  в какой-то момент стал просто невыносимым, и я, не помня себя, вскочила с кровати и ладонью ударила её по лицу. Она на мгновение умолкла, широко-широко раскрыв глаза,  а потом  вся сморщилась и  разразилась таким громким  визгом и  плачем,  что  услышала дежурная медсестра на своем посту в коридоре.  Отпираться было бессмысленно:  у девочки на нежной коже щеки остался ярко-розовый след моих пальцев.  «Ты что это наделала? – медсестра, которая одна из всех относилась ко мне по-доброму, сейчас была вне себя от гнева. – Если доктор Серов узнает, тебе не поздоровится!»   В общем-то, мне и так «не здоровилось», кашель мой не проходил, а после физиопроцедур, на которые меня водили по холодному переходу в другой корпус больницы, я долго не могла согреться, кутаясь в тонкое больничное одеялко. 

Не могу сказать, узнал ли о моём чудовищном поступке доктор Серов, но через пару дней меня перевели в третью по счёту палату, к «большим» девочкам, видимо, посчитав, что оставлять меня с маленькими детьми небезопасно.   Тут мне было уже вполне комфортно, и я даже перестала поливать слезами подушку, потому что большие девочки всё время рассказывали что-то интересное, шутили и смеялись. С ними было весело.  Только всё равно постоянно вспоминалась та малышка в кроватке с решеткой,  её отчаянный плач и следы  моих пальцев на её щеке.  Сказать по правде, я вспоминаю о ней  постоянно, всю жизнь.  Наверняка, многое забылось, а вот это – нет. 

После тридцати лет  у меня появился новый сюжет для повторяющихся сновидений. Правда, повтор включается  не так часто, как со снами о сужающемся подземном переходе. И тем не менее, моё бессознательное считает нужным время  от времени безжалостно напоминать мне о поступке, который я никогда не совершала.  Говоря «никогда», я имею в виду  никогда в этой жизни.  В моих снах  какие-то знакомые или дальние  родственники, лица которых кажутся мне совершенно чужими, сообщают мне, что я должна встретиться со своей дочерью.  Много лет назад я её родила и оставила, но не в Доме ребёнка, а у каких-то людей  из другого города, которые согласились взять её на воспитание.  Все эти годы я не думала и не вспоминала  о ней, но вот теперь почему-то нам надо увидеться.  То ли она сама изъявила желание. То ли её приёмные родители посчитали нужным нас познакомить.  И весь сон я морально готовлюсь к нашей  встрече, понимая, что я одновременно и хочу, и не хочу этого.  Меня обуревают чувства, в реальной жизни мне совершенно не знакомые.  Почти физическое ощущение материнства, пусть только биологического.  Пронзительное переживание любви к человечку, которого я никогда не видела, но который является частью меня самой. Странная враждебность по отношению к этому же человечку за то, что он существует и напоминает мне о своём существовании, когда я уже позабыла о нём.   Головокружительное недоумение от вопроса: как, почему, зачем так вышло, что я Её бросила?   Идущие рука об руку щемящая радость и  леденящий страх   перед самим фактом нашей предстоящей встречи. Потому что я безумно, безумно, безумно хочу Её увидеть, и в то же время  холодею от мысли, что Она может не принять меня,  - не как свою мать (на это я даже не надеюсь), а просто как человека, друга.  Мне ужасно любопытно, похожа ли она на меня внешне, и я почти уверена, что да, похожа, и очень. И от этой мысли сердце начинает бешено колотиться в груди.    Я просыпаюсь от этого сердцебиения, так и не увидевшись со своей дочерью.   Пару раз, правда, мне удавалось увидеть её издали -  стройную темноволосую девушку  с грустным лицом.   Возможно, когда-нибудь мой внутренний Мастер Сновидений  всё же позволит мне встретиться с ней и поговорить.   Но скорее всего, у него другие цели и задачи.  Самое странное то, что я совершенно не чувствую стыда или вины, которые, по идее, предполагаются самим сюжетом  сновидения.  Я  будто бы знаю, что тогда, давно, поступила так, как было нужно.  И вроде бы даже  поступила против своей воли, сделав то, что требовалось  в силу очень веских причин.  Теперь же главное – ожидание предстоящей встречи.  Именно ожидание и все чувства, связанные с ним.  Что же я должна вынести из этого опыта?

Однажды утром в палату вошла дежурная сестра и, назвав мою фамилию, приказала собираться. «Тебя выписывают».  Мама вернулась из Ленинграда  и, переговорив с доктором Серовым,  забрала меня из больницы, потому что моё воспаление лёгких лечили совершенно неправильно.  Она купила в аптеке антибиотики в ампулах, и дважды в день – ранним утром и вечером перед сном -    водила меня на уколы в медпункт Рыбного Порта.  Днём я делала уроки по русскому, чтению и природоведению в нашей  комнатке, пока мама носила вещи в прачечную и готовила еду в общей кухне на этаже.  А вечером мы вместе с папой решали задачки по математике: два поезда вышли одновременно  из пункта А и пункта В, скорость, время, расстояние. 

Эта поздняя осень в Таллинне теперь  вспоминается как череда коротеньких хмурых дней, сменяющихся длинными тёмными ночами;  как тусклый свет настольной лампы в общежитской комнате, сменяющийся ярким светом школьного класса;   как холодная белая матовость льда, сменяющаяся  серой булыжной мостовой, усыпанной жёлтыми листьями…. Запах свежесваренного кофе и сладкой выпечки в Старом Городе,  запах свежесваренного кофе и горячих сосисок в  буфете портовой общаги,  запах свежеваренного кофе и кожаных кресел  в ярко-красном зале Таллиннского аэропорта.   Перед самым Новым годом мы улетели из этого чужого, сказочного, игрушечного мира  домой. 

Через двадцать семь лет мы вернулись туда, все вместе, втроем:  проездом из Петербурга в Финляндию заехали на пару дней в Таллинн.  Я узнала только Старый Город  с его вымощенными серым булыжником улочками, крошечными кафе, Ратушей и массивной башней Толстая Маргарита.  Остальной город показался совершенно незнакомым и чужим.  В нашей гостинице недалеко от Морского Пассажирского Терминала  молоденькие  девочки на ресепшене говорили с нами только по-английски, упорно изображая (или не изображая), что совершенно не понимают по-русски.  Уличная выставка фотографий на Набережной была посвящена семидесятилетней  оккупации Эстонии Советской властью… Но только при советской власти Таллинн, даже осенний, холодный,  погружённый большую часть дня в темноту,  разбиваемую тусклым  жёлтым  светом фонарей, казался нам изысканной и стильной европейской дамой, загадочно улыбающейся  и окутанной пряным ароматом дорогих духов. Теперь же этот город, даже в бликах  июньского солнца и кружеве зелени,  напоминал  почему-то унылого старика, приодетого с чужого плеча,  ностальгически перебирающего старинные безделушки и вспоминающего давние обиды.

  Прибалтика раньше всех  вышла из состава Советского Союза, едва лишь появилась такая возможность.  Казалось, она все эти долгие семьдесят лет, затаившись, ждала момента. Русских там никогда не любили, и это отношение чувствовалось буквально во всём.   Но мои родители тогда, в далеком 1986 году  оправдывали прибалтов, с симпатией  говоря об их совершенной инаковости, об их европейской «закваске», и о том, что русским стоило бы многому у них поучиться.   Мама приехала тогда в Таллинн в старенькой японской «аляске» и вязаной шапке,  и в каждом магазинчике и кафе с ней разговаривали «через губу». Вернувшись из Ленинграда в новом светло-сером пальто и серой шляпе, в сапогах на высоком каблуке, она  тут же превратилась в глазах эстонских продавщиц и буфетчиц  в  уважаемую даму, которую  всюду встречали с милой улыбкой,   и чуть ли не раскланивались и не расшаркивались перед ней.   И это было совершенно понятно.
 
В апреле 1986 года  взрыв на четвёртом энергоблоке Чернобыльской АЭС был не только глобальной экологической катастрофой.  Это было крушением прежней, привычной жизни… это было началом развала нашего огромного многонационального государства.  И наверное, большинство людей это почувствовали тогда, может быть, даже не осознавая до конца, не понимая всей ситуации,   но буквально на уровне тела  ощущая, что сам воздух стал другим:  в прямом и в переносном смысле.  Чернобыль. Разве можно так называть города? Разве можно строить атомную станцию в городе с таким названием, которое само по себе звучит как синоним «беды» и «смерти»?   Я вспоминаю разговоры родителей… «Нашли кому атом доверить – украинцам!  Прибалтам можно было, но только не хохлам»,  «Хохлы на атомной станции проспали, а вся радиация на бедных белорусов полетела, вечно им достаётся больше всех».  Украинцев, «хохлов»  у нас в семье почему-то не любили. Папа, выросший в Крыму, прекрасно понимал украинский язык, но всегда смеялся над ним, говоря, что это просто исковерканный русский.  Часто рассказывал о том, что украинцы не упускали случая обозвать русских «москалями» или «кацапами».
 
Но всё это воспринималось тогда, во времена Союза,  как что-то забавное, просто как беспричинные ссоры в семье между близкими родственниками.  Чем ближе нации по крови, тем больше они склонны недолюбливать друг друга,  - это общеизвестный факт.  Чем сильнее схожесть, тем острее разногласия.  Но все равно, как бы мы ни ругались,  мы – одна семья, и генетическая связь между нами сильнее  каких-то политических или экономических  интересов.  Так всегда казалось.  В это всегда верилось.  Пока Союз не развалился.  И конечно, это не произошло за три дня в августе 1991 года,  это всё началось гораздо раньше,  а с момента Чернобыля словно пошёл «последний отсчёт». 

 


Рецензии