Коан Пластикового Лотоса
Он заказал самое безобидное — картошку фри, бледные, вялые соломинки-нади, по которым когда-то, быть может, пытался течь сок жизни, но ныне это были лишь каналы, ведущие в никуда. И наггетсы — бесформенные, золотисто-коричневые скандхи переработанной плоти, лишённые даже памяти о том, что у них когда-то были крылья, ноги, голос. Запивал всё это Большой Газировкой — сладкой, шипучей сансарой, чьи пузырьки лопались на языке, как миры в кальпе, оставляя после себя лишь привкус химической вечности и углекислого небытия. И наблюдал.
В разное время суток здесь был разный клиент, словно менялись декорации в одном и том же спектакле Мары. Утром — офисный планктон, жадно вгрызающийся в галлюцинацию бодрости, в кофе, что был не напитком, а тёмным, горьким зеркалом их выгорания, последним ритуалом перед погружением в открытый космос корпоративных таблиц и обесцвеченных цифр. Их пальцы, постукивающие по крышкам стаканчиков, были мантрами нетерпения, а взгляды, устремлённые в экраны смартфонов, — молитвами, обращёнными к божеству Эффективности, чье ликво никогда не снисходило.
Днём — школота. Их стайки слетались к пластиковым столам, как птицы на яркие блёстки. Их смех, громкий и раскатистый, был таким же синтетическим, как их молочные коктейли — розовые, коричневые, ванильные, бесконечно длящиеся, но не утоляющие ни жажды, ни голода, ни той смутной тоски, что прячется за бунтом против уроков и родителей. Они тыкали в телефоны, обмениваясь мемами — короткими, как жизнь мотылька, сутрами нового времени, где мудрость была заменена иронией, а сострадание — цинизмом.
Вечером — та же офисная садхана, но на излёте. Те же люди, но с трясущимися от усталости руками и синими, подведёнными тенями бессонницы, губами, обнимающими стакан как последнюю тиртану, священный брод в мире, лишённом смысла, за пределами KPI и дедлайнов. Их красные глаза были полны отчаяния или пусты. Да, глаза большинства были пусты. Пусты, как наггетс, как соус, как обещание счастья за 199 рублей. В них не было ни ненависти, ни любви, лишь ровный, безразличный свет экрана, отражавшегося в зрачках, — свет голодного духа, преты, чей огромный желудок никогда не может быть наполнен.
В этот раз Безымянный сидел днём. Он механически макал безвкусную, чуть солёную картошку в кетчуп — пудру из распятых, размолотых в единую кровавую пасту помидоров, последний крик лета, законсервированный в пластиковых пакетиках. И одновременно его левая рука, будто сама по себе, листала соцсети на смартфоне. Его палец скользил по гладкому, холодному стеклу экрана не как палец, но как колесо Дхармы, вращающееся вхолостую, без оси и без цели, в бесконечном, мелькающем потоке самсарического контента. Каждый скролль вниз — не движение, но новая жизнь, новое рождение в царстве голодных духов внимания, в мирах, лишённых субстанции, но полных ярких обещаний.
Мемы рождались и умирали в одно мгновение, как боги мира страстей, чуждые осознанности, проживающие всю свою божественную и жалкую жизнь между обновлением ленты. Гневные посты пылали коротким, яростным огнём ада Авичи, селфи сияли холодным, отражённым сиянием мира богов, где каждое лицо было маской, а каждая улыбка — гримасой. А сторис, подобно миражам в пустыне, исчезали через двадцать четыре часа, не оставляя и следа кармы, лишь призрачное эхо «я тут был».
Он наблюдал за этим не взглядом, но безмолвным, отстранённым осознаванием — как махасиддх, созерцающий игру собственного ума на стене пещеры. Каждый лайк был печатью на пустом свитке, подтверждением несуществующей реальности. Каждый коммент — эхом в зале зеркал, бесконечным диалогом отражений. Внезапно он ощутил, как его собственное «Я», некогда монолитное и тяжёлое, как скала, начало рассыпаться на миллионы аватаров — пустых, мимолётных форм, лишённых сути, танцующих в великой, причудливой мандале взаимозависимого возникновения. Он был и тем, кто листал, и тем, на кого смотрели, и тем мемом с ухмыляющейся обезьяной, и той рекламой курсов по медитации, что сулила покой за три платежа.
Два потока иллюзии — цифровой, стерильный, текущий по жилам Wi-Fi, и физический, пахнущий жиром и антисептиком, — сливались в один великий, оглушительный гимн Майе. Он сидел в самом сердце её мандалы — системы, которая с хитрой улыбкой продавала голодным духам их же собственный, ненасытный голод, упакованный в красивую, глянцевую обёртку. Поднос с едой был таким же интерфейсом, как и экран смартфона — оба предлагали насыщение, оба оставляли после себя пустоту и лёгкую тошноту.
Он отодвинул поднос. Еда была не съедена, но воспринята, пройдена, как проходят очередной уровень в бардо. Ритуал завершён. Больше нечего было делать в этом алтаре иллюзии.
На улице его встретил настоящий, неприукрашенный мир. Октябрьский воздух, холодный, влажный, с примесью колючего дождя и горьковатой пыли выхлопов, ударил в лицо. Он вдохнул его полной грудью, ощутив жгучую, почти болезненную чистоту неприукрашенного бытия. Это не был «свежий воздух» из рекламы. Это был воздух-как-он-есть. С запахом гниющей листвы, мокрого асфальта, далёкого дыма и безысходной, пронзительной свободы. Каждая молекула кричала о своей подлинности.
Он подошёл к своей Honda Gyro, стоявшей у бордюра, как железный носорог, погружённый в самадхи. Капли дождя застыли на её бензобаке и сиденье, словно слёзы сострадания ко всему, что происходило внутри пластикового храма. Он пнул кикстартер. Мопед взревел — не победным кличем, а уставшим, но верным зверем, извергающим из своих стальных внутренностей короткую, хриплую мантру «АУМ», и понёс его сквозь осенние, быстро темнеющие сумерки. Он ехал не спасать мир, ибо мир не нуждался в спасении — он нуждался в правильном видении. Он ехал просто домой. И куда бы он ни ехал, он всегда ехал домой — к той тишине и пустоте, из которой всё возникает и в которую всё возвращается.
Город проплывал мимо, залитый ядовитым, кислотным свечением голодных духов витрин, истеричным подмигиванием неоновых реклам и воем сигнализаций — мантрами паранойи и разделения. Но сегодня он был невосприимчив к этому. Внутри, под грубой тканью куртки, пропитанной запахом дождя и свободы, тлел не уголёк гнева, но тихий, тёплый дзэн — непередаваемая сущность прожитого опыта. Не коан великого сомнения. Коан простого дня. Коан картошки фри, соцсетей и дождя. Самый сложный и самый редкий из всех.
Дома его ждал Кот-Будда, восседающий на своём троне из старого, потертого свитера, как немой страж вечности, махасиддх, давно постигший искусство спать с открытыми глазами и видеть сны наяву. Его зелёные, полуприкрытые глаза проводили Безымянного от двери до кухни без тени удивления или одобрения. Всё было так, как и должно было быть.
Безымянный, не снимая куртки, с которой на пол закапала талая вода дождя, совершил простой ритуал. Он достал из шкафа пакет с коричневыми, гранулированными крокетами «Вискас» и насыпал щедрую порцию в две миски — одну, старую, с облупившимся рисунком рыбки, для Кота, и другую, простую белую, для себя. Затем открыл холодильник — того самого, стонущего дхармапалу, чьё бормотание стало саундтреком его ночей, — и извлёк оттуда банку холодного пива. Металлический щелчок открывашки прозвучал в тишине кельи как мудра, как спонтанный удар ваджры по наковальне привычки, знаменующий конец одной кармической цепочки и начало другой.
Он поставил миску с «Вискасом» перед Котом, свою — рядом на стол, и отпил из банки. Горьковатая, прохладная пена обожгла губы. Он поднял свою миску с коричневыми гранулами, пахнущими чем-то условно-мясным и безмерно далёким от той переработанной плоти, что он оставил в ресторане.
— За прямое указание, — хрипло, обращаясь к Коту, к пустоте комнаты, к самому себе, произнёс он. — Этот «Вискас»... повкуснее будет, чем то, чем кормят этих голодных духов... И честнее.
Кот, не-делающим усилием, в состоянии естественного великого совершенства — Дзогчен, — осторожно, с достоинством, присущим лишь просветлённым, понюхал предложенное, тронул лапой несколько гранул — совершил ритуал проверки на пустотность и относительную съедобность, — а затем принялся есть. Громко, смачно, блаженно мурлыча. Его урчание, низкое, вибрирующее, довольное, было не мантрой, не сутрой, но самим звучанием пустоты, заглушающей последние, жалобные стоны мировой сансары, ибо в этом звуке все страдания, все иллюзии, все «наггетсы» и «сторис» узнавали свою собственную несуществующую природу и затихали в изумлении перед простой, непреложной истиной еды и мурлыкания в тёплой комнате, пока за окном шумел осенний дождь, омывая пластиковый лотос мира.
Безымянный отпил пива, взял горсть «Вискаса» и отправил её в рот. Да, он не ошибся. На вкус это была дхарма. Грубая, непритязательная, но подлинная.
Свидетельство о публикации №225092901740