Сказ о том, как принцессу Курляндскую рассмешили
Заезжий в Муром итальянский путешественник Лактанций Рокколини, однако писал в записках, что местные без всякого страха про леших говорили, и что мол хоть и являются они люду всегда как будто из неоткуда, но всегда к месту, а у баб при их упоминании даже блеск в очах появлялся и на ланитах румянец выступал. В попытках разузнать причины столь несуразного поведения местных крестьян, итальянец ездил по деревням и выспрашивал у людей подробности слухов.
Не особо разговорчивым на эту тему по известной причине оказался дьякон Прохор. На Петров пост зашевские мужики видали его с козою из монастырского хозяйства с поднятою рясою за погостом, а мальцы до этого еще жаловались, что он всех отроков за алтарём за задницы хватает и палец в афедрон засунуть норовит. Когда же мужики деревенские его оглоблей к забору прижали, что тот чуть дух не испустил, Прохор крестился, бессвязно бормотал, ел землю и клялся Богородицей, что он не виноват и это его лешие совратили. Ничего толкового Рокколини не добился и от Фрола, прозванного в народе «мудозвоном» за медные колокольчики, повешенные ему мужиками на шулята за непотребное отношение к деревенским девкам.
Дошло уж до того, что Лактанций парился в банях с мужиками, пил брагу до чертей в глазах и после трёхдневного запоя, окончательно расположив к себе народ, собрал-таки некие сведения.
Рассказали мужики, что про леших этих знали еще деды дедов всех родов деревенских и что, якобы, они часто по ночам приходили в деревни из леса ко вдовам и солдаткам, а в страду и ко всем бабам даже днем. В страду мужики в поле работают до последних сил да так, что сил оставалось только что до полатей дойти, туто уж не до любовных утех. Однако ж любой знает, что баба не яренная страшнее кикиморы болотной, и вот тут-то Федот да Юрец дюжа мужикам спомогали. Однако, бабы говорили, что елдакми своими до мясных ворот замужних лешие не касались, а токмо срамоту целовали и языками своими секели бабьи ласкали, тем самым доводя их до лепшего удовольствия, и никто не боялся вида их страшного.
Солдатка Мелания, вдова Онуфрия так и не вернувшегося из персидского похода, еще молодая крестьянка с русой толстой косой, широкими бедрами и богатая персями, не без удовольствия и восхищения сказывала, что Федот был с глубокими залысинами, но волосом на голове коротким и жестким как у вепря, с большими, а скорее выпученными глазами, правым глазом однако кривоват и телом зело волосат, как чудище лесное. Ног его Мелания не видела и на вопрос, есть ли там копыта не ответила, ибо Федот был в драных валенках и не снимал их даже во время этого самого дела.
Алевтина, жена Пафнутия статная, с лебяжьим изгибом шеи высокая женщина с волосами цвета спелой пшеницы, но с раскосыми глазами и татарскими скулами, что придавало ей особую, неповторимую красоту, сказывала про Юрца, что тот был рыжебород и лыс, как ее коленка, с маленькими глазками словно черные бусинки. В левом ухе же его была серьга серебряная, а в носу кольцо золотое. В отличии от Федота Юрец носил старый потертый камзол и красные атласные штаны с вельблудями, которые, впрочем, не снимал потому как довел до Алевтину до предсмертного состояния одним только языком, стоя у нее меж чресл под сарафаном.
Обо всем этом, со слов мужиков и баб Рокколини писал в свой дневник в потертой, красной кожаной обложке флорентийского мастера Бартоломео Казани. Записывал подробно, с указанием всех мельчайших деталей. Но не был бы Лактанций знаменитым путешественником и исследователем если бы ограничился только своими записями со слухов. Не тут-то было – итальянцу нужно было увидеть все своими глазами, и он это увидел.
На перехвальских выселках в крайней к лесу избе низкой, одним боком уже начавшей утопать в землю, ближе к вечеру начали собираться люди из окрестных сел. В избе этой давно уже никто не жил, да и никто толком не помнил чья она была, однако во дворе было чисто, стекла в окнах вставлены и не битые. За избой той росли две еще крепкие яблони, в саду было много вишни и сливы. Из лесу доносились звуки уханья филина и нежное пение иволги «спать-пора, спать-пора», но спать тут, судя по всему, никто не собирался.
В избе уже было многолюдно, толпились молодые мужики и бабы, все были явно в приподнятом настроении. В углу избы печь за занавеской, лавки и полати по стенам, везде горели лучины. Итальянец опасливо сел рядом с лучиной в углу избы там, где должны были стоять образа Иисуса и Пресвятой Богородицы, но в этот раз их тут не было и, судя по всему, образа оттудова давно убрали. У Рокколини из-под парика в колониальном стиле с буклями на висках и большими буклями сзади, собранными сзади в хвост, текли струйки пота, хотя в избе не было жарко.
Внезапно, впрочем, как всегда посереди избы между парнями и девками появились две мелкие, но коренастые фигуры, похожие то ли на зверей, то ли на людей. Молодежь расступилась, и Федот начал монотонно, усиливаясь на каждый такт стучать в бубен одновременно громко притопывая ногой в валенке, тем самым задавая ритм и все в избе как один начали невольно приплясывать. Юрец же, то дул в сопель, то бренькал на варгане в такт бубну. Люди в избе со смехом и гиканьем брали друг дружку за пояс и, встав в круг, ходили хороводом вокруг леших и было так много раз и с каждым разом в избе становилось все веселее и веселее. И тут Федот как заорет своим хриплым басом: «Да по веселенью да по восхотенью и по игранью божскому, хватайте мужики баб, а бабы мужиков да яритеся по-всякому». Разом были задуты все лучины по углам избы и началась потеха…
Тем временем Фрол-мудозвон, которого не пускали в избу, не переставая звенеть колокольчиками бегал вприпрыжку вокруг избы и, выпучив глаза, заглядывал в оконца. Среди кромешной тьмы Фролу не удавалось рассмотреть ровным счетом ничего из того, что там творится. Лучины время от времени снова загорались, в этот момент опять раздавалось камлание бубна и топот по деревянным полам. Все это сопровождалось смехом, стонами удовольствия и натужным кряхтением Федота и Юрца, а также непонятной Фролу итальянской речью: «баста, баста аморе, прего».
Расходились все уже засветло, с первыми петухами, довольные и веселые.
Проснувшись ближе к полудню, Рокколини стал писать в свой дневник. Впрочем, воспоминания о произошедшем накануне заставляли его вырывать листы, остервенело их кромсать на мелкие клочки и писать снова. В итоге в дневнике осталась следующая запись: «В известное время собираются вместе соседские мужчины и женщины и, поплясав и позабавившись вместе порядком, тушат лучину, после чего каждый берет ту женщину, которая случилась к нему ближе, и совершает с ней любовный акт; затем лучина снова зажигается, и снова начинаются пляски, пока не рассветет и все отправятся по домам».
Особо недовольным происходящим в деревнях был игумен муромского монастыря Памфил. Не могли от него быть сокрыты сея действия бесовские, творимые людом не только в избах, но и в лесах, и в открытых полях особливо в летние дни на языческие праздники Русалии и Купалу как будто не боялся народ гнева господнего. Да что крестьяне! Сам их барин с барыней не прочь были присоединиться к бесчинствам. Памфил даже писал кляузу владыке архиепископу новгородскому Феофану со следующими словами: «Зашумит город и возгремят в нем люди эти, охваченные беспутством, грехами постыдными, низким отступничеством от Бога — стучат бубны, поют сопели, гудят струны. Плескание и плясание, тайные знаки головой, непристойные крики и вопли из уст, самые непристойные песни… выходят жены-чародейки на луга и болота, в степи и дубравы, копают дикие коренья, чтобы приворожить и свести с ума мужчин».
Владыке новгородскому было не до чаяний какого-то мелкого уездного настоятеля, пекшегося о спасении душ людей всего-то трех деревень, и он даже не ответил игумену. И тремя неделями после той кляузы, накануне Успения Пресвятой Богородицы, игумен Памфил, потеряв всякую надежду справиться с сими непотребствами, удавился в своей келье, оставив записку со словами «Никто се неще носити са погаными на земле русской, ни царь, ни поп, ни сам Иисус Христос»
Тем временем в герцогстве Курляндском, в городе Митаве жила Гедвига Елизавета. Была она некрасива, дурно сложена и горбата, чем и объяснялся ее скверный характер. На всю Европу прошел слух о том, что Гедвига ни разу в своей жизни, с самого её рождения и до восемнадцати лет, не смеялась, что лишний раз отваживало от нее претендентов на брачный союз. В то время все же пронёсся слух, что ее мать намеревается выдать дочь замуж за одного из германских князей и может быть, это и случилось, если бы не портрет, который попал в руки принцу. Великолепие принцессы, запечатлённое на портрете, было поистине ошеломляющим. Принц изучал его с трепетом, который испытывает человек, наблюдающий за катастрофой в замедленной съёмке. Худое, вытянутое тело было облачено в кружева цвета затхлой кости, что, несомненно, было последним писком моды в мире призраков и банши. Волосы, редкие и безжизненные, мышиного оттенка, казалось, вот-вот покинут её голову от стыда. А главным акцентом этого «прелестного» облика было гигантское жабо, с гордостью заявлявшее, что его владелица — почётный член труппы бродячего шапито, отвечающий за роль «недалёкой помешанной».
И тут матушка внезапно померла, а папеньку арестовали за казнокрадство, ибо он, потеряв всякий стыд, транжирил данные из российской казны деньги направо и налево. И только дальние родственные связи с русской царицей Анной Иоанновной уберегли Гедвигу от заключения в Шлиссельбургскую крепость и дальнейшей за ним сибирской ссылки.
Надо сказать, что причиной нежелания сочетаться брачными узами с августейшей особой не хотели еще и потому, что некогда могучий Ливонский орден доживал последние дни. Войны с Россией еще задолго до рождения Гедвиги привели к началу Ливонской войны, в которой немногочисленные силы ордена потерпели серию поражений от войск царя-душегуба Ивана Грозного, а в начале восемнадцатого века, уже после русско-шведской войны, Курляндия превратилась в полностью зависимую от России территорию с беднейшим населением в Европе. С тех пор и родилась поговорка «у латыша ни шиша, только хер да душа».
К тому времени в Европе о существовании Курляндии многие начали забывать, но слухи о принцессе-несмеяне вновь возродили неподдельный интерес, а с ним и скабрезные шуточки в народе. В деревнях от Тироля до Фландрии, от Баварии до Эльзаса, во всех немецких и чешских пивных от пышногрудых белокурых немецких девушек, длинноногих голландок и пышнобедрых чешек можно было услышать частушки и побасенки про уродливую Эльзу с заросшей мандой и про то, как она убила дракона, но не мечом, а потому что просто сняла с себя свой шлем и тот издох от страха увидев ее лицо.
Обо всем этом рассказывал и Лактанций Рокколини муромским крестьянам и крестьянкам, а также местной босоногой детворе, собиравшихся длинными летними вечерами послушать рассказы знаменитого путешественника.
«Это она потому не смеётся, что наших леших, Федота и Юрца никогда не видела, а вот если бы они ее приласкали, то и жизнь бы у нее по-другому пошла, веселее» говорили муромские мужики, «вот еще!» - перебивали их бабы, - «какой-то заграничной бабе наших леших не отдадим. Они нам самим, тут нужны».
Долго ли, коротко ли, но уговорил-таки итальянец леших навестить принцессу-несмеяну, долго ли, коротко ли, но собрались лешие и пошли они полями пшеничными и ржаными, тропами лесными и тайными, реками широкими да озерами глубокими рыбой богатыми. Шли они споро, ненадолго заходя в деревни да села и оставляя о себе незабываемую память среди местных жителей. Долго ли, коротко ли, но закончились холмистые среднерусские равнины и вот она, широкая древняя река Западная Двина, а за нею сама Жмудь. За Двиной на смену полям появились холодные еловые чащи с мухоморами, болотистые низменности с брусникой и клюквой, сменяющиеся зелёными лугами с серыми катушками собранного сена. Попадались редкие деревни с покосившимися домами без крыш среди которых бесхозно паслись худосочные коровы с торчащими ребрами, валялись в лужах грязи такие же худые свиньи, бегали некормленые гуси. У дорог стояли усталые крестьяне в обмотках, лаптях и войлочных высоких шапках с нерадостными, а порой злыми лицами, провожающие взглядом случайно проезжающую карету.
С божьей помощью невидимые и неслышимые дошли лешие до Митавы, также тихо вошли в город и как будто из ниоткуда появились в покоях принцессы девственницы, когда на дворе уже стемнело. На псарне неуверенно залаяли псы, тревожно заржали лошади и ни с того, ни с сего загоготали гуси, будто чуя свой скорый конец.
Вдруг, в покоях Гедвиги загорелся слабый свет, явно исходящий от свечей малого двухрожкового прикроватного канделябра, и раздался узнаваемый всеми в замке женский крик. Сперва крик был испуганный, но потом он перешел в возглас крайнего удивления и изумления. В покоях принцессы свет то загорался, то гас, непонятно кто бил в бубен и дудел в сопель. Время от времени раздавались стоны, частое дыхание, короткие вскрики и бормотание принцессы, произносящей только два слова: «юрас, федотас, юрас, федотас». И так продолжалось до самого рассвета.
Птичница Гинтаре, ранним утром следующего дня, складывая куриные яйца в лукошко из еловых веток, подняла глаза на окно покоев Гедвиги и не то, чтобы с осуждением, а даже с надеждой в голосе прошептала: - ну, дай то Бог!
К полудню Гедвига вышла во двор. Вместо нарядного дорогого платья, кое она всегда надевала, на ней все еще была белая ночная рубашка до пят, а поверх нее расстёгнутый лиф, по плечам рассыпались знакомые всем мышиного цвета волосы, но принцесса почему-то выглядела красивее, чем на том самом портрете, и даже родимое пятно было почти не заметно. Ее лицо было одухотворённо, а самое главное, и это видели все - принцесса смеялась. Скотник Альгис, убирая навоз деревянными граблями с поломанными зубцами, замер уставившись на хозяйку и еле слышно произнес, шевеля сухими губами: «святая дева Мария, вот же чудо!»
Так же и все во дворе замка не могли оторвать глаз от внезапно похорошевшей Гедвиги и вся Митава в этот день только и говорила о произошедшем этой ночью в замке. А уже следующим вечером Джустина и Сауле вместе с парнями Казимиросом и Дайнисом пошли в ночную пасти скотину и с поля были до утра слышны вздохи, крики, звуки бубна и сопели, чего в этих местах отродясь не бывало из-за боязни местного священника Павилса Зейля. О Павилсе однако упорно ходили слухи, что он замешан в продаже деревенских детей в Палестину и срамных отношениях с чтецами и остиариями с клира. Но Павилс как будто не стеснялся этих слухов, а напротив, даже гордился такой славе.
Слухи о чудесном преображении Гедвиги Елизаветы быстро докатились до самой российской столицы и до самой матушки императрицы и самодержицы Анны Иоанновны, которая, будучи супругой Фридриха Вильгельма носила аще и титул герцогини Курляндской и Семигальской и окольно правила в Прибалтийских землях. По просьбе мужа и пользуясь случаем, Анна Иоанновна призвала Гедвигу ко двору в Санкт-Петербург и уже 3 июня 1739 года в день свадьбы племянницы императрицы, принцессы Мекленбургской Анны Леопольдовны с принцем Антоном Ульрихом Брауншвейгским, Гедвига Елизавета начала свою придворную жизнь. В этот день она впервые присутствовала на официальном обеде во дворце и впервые управляла танцами в маскараде, устроенном вечером в большом дворцовом зале. С этих пор Гедвига Елизавета постоянно являлась на всех придворных торжествах и проявляла себя там самым должным и примерным образом, да так что Анна Ивановна жаловала ей награды без всяких заслуг с её стороны. Так, например, когда в феврале 1740 года праздновалось заключение Белградского мира, Гедвига Елизавета, не имевшая к этому событию ни малейшего отношения, получила портрет императрицы, осыпанный бриллиантами.
Несколькими годами позже Прибалтийские земли полностью вошли в Российскую Империю, но никто при дворе не мог понять причины внезапного расположения российского императорского двора к представительнице захолустного курляндского дворянства, и только мы с вами теперь знаем, что произошло это только благодаря двум муромским лешим Федоту и Юрцу.
Свидетельство о публикации №225100100830