Исход. Часть 1
Не доносилось привычное, дерзкое чириканье воробьев – крошечных разбойников, с нахальным упорством рассаживающихся на влажных от росы подоконниках, неутомимо выпрашивающих крохи, или же, бесцеремонно порхая, устраивающих утренние перебранки на ветвях, еще отягощенных каплями дождя. Не раздавался и низкий, рокочущий бас соседской овчарки, обычно встречавшей рассвет хриплым, но верным голосом, древним стражем, пробуждающимся вместе с солнцем, дабы возвестить о наступлении нового витка бытия. Ни единого, даже приглушенного мяуканья не выплывало из таинственных глубин подвалов, обычно хранящих в полумраке безмолвные, но яростные кошачьи схватки за призрачные владения, оспаривающие каждый теневой уголок. Лишь меланхоличная дробь редких, тяжелых капель, срывающихся с промокших насквозь крыш, подобно слезам небес, оплакивающих ушедшую ночь, да нежный, едва слышный шелест мокрых листьев, трепещущих на ветру, создавали жуткую, тягучую симфонию пустоты, звучащую реквиемом по потерянному рассвету, погружая все сущее в глубокое, философское оцепенение.
В святилище своих лет, в обители, где каждый предмет отражал вековую мудрость, а воздух, пропитанный ароматом старой бумаги и незримой пыли, хранил шепот ушедших дней, пробуждался Профессор Воронцов. Его облик, сформированный нитями времени, воплощал мозаику бытия: волосы – серебряные пряди, разметанные сном, – обрамляли чело, а вокруг глаз-озер, углубленных бесчисленными раздумьями, залегли морщины – безмолвные свидетели неустанной работы мысли, придавая взгляду тень неизбывной меланхолии. Он, зоолог и жрец невидимого храма природы, был неразрывно связан с миром живых существ, их безмолвным страданием и радостью, ощущая их присутствие каждым волокном и струной души, отзывавшейся эхом на их незримый зов.
Обычно, с первыми, еще робкими касаниями рассвета, его пробуждал Барсик – воплощение грации и самодовольства, с огненной шерстью и глубокими янтарными глазами, таившими древнюю мудрость кошачьего рода. Мягкие лапы, скрывающие острые коготки, танцевали по шелковистой глади одеяла, требуя внимания; затем следовало нежное прикосновение влажного носа к щеке, а при игнорировании – мощный, настойчивый призыв, сотрясавший утреннюю тишину, возвещавший о неотложной потребности в пище. Но ныне… воцарилась тишина. Их отсутствие было абсолютным, давящим, незримым покровом, окутавшим мир. Приоткрыв веки, поднимая тяжелые занавеси, Профессор узрел окружающее, омытое призрачным сиянием – солнечный луч, сам по себе нереальный, невесомый, созданный из чистого эфира, пробивавшийся сквозь молочную пелену тумана, рисовал бледные тени. Рука, привычно ищущая теплого, мурлыкающего кота, потянулась к пустоте, и та отозвалась в душе эхом, предвещая нечто необычное.
– Странно… очень странно, – пробормотал Воронцов, голос лишь подчеркивал окружающее безмолвие. Медленно, как древнее изваяние, профессор поднялся, и каждый сустав, повинуясь велению времени, откликнулся еле слышным скрипом, нарушая девственную тишину комнаты. Кухня, обычно наполненная утренними звуками – звоном посуды, шорохом шерсти, предвкушающим завтрак, – ныне хранила гробовое молчание. Не было ни единого шороха, ни малейшего движения, лишь пустота, осязаемая, заполнившая пространство, где Барсик, маленький царь, ждал своей дани, помахивая хвостом – верным маятником кошачьего нетерпения.
Тревога, незваная гостья, поначалу легкое дуновение, едва ощутимое на периферии сознания, начала нарастать приливной волной, поднимающейся из глубин неизведанного, окутывая душу холодными, липкими объятиями. Шаги его, приглушенные ковром, были единственными звуками в замершем пространстве, когда он приблизился к окну, и тяжелая бархатная штора, поддавшись его руке, неохотно отступила, открывая взору окружающий пейзаж. Город, чей вечный пульс никогда не умолкал, даже в предрассветные часы, был ныне погружен в глубокое, всеобъемлющее молчание; жизнь отвернулась от него. Молочная пелена тумана, саваном окутывающая горизонт, растворяла очертания привычных зданий, превращая их в бесплотные силуэты, в миражи, скользящие на грани бытия и небытия. Профессор прищурился, пытаясь пронзить взглядом серые, непроницаемые дали, растворившие каждый привычный ориентир в зыбкой неопределенности. Ни единой трепещущей тени на электрических проводах, обычно усеянных живыми гирляндами воробьев и ласточек, чей звон колокольчиками разносился в утреннем воздухе; ни одного голубя, важной поступью вышагивающего по карнизу соседнего дома, ни одного стремительного стрижа, рассекающего небесный свод пронзительным криком. Лишь пустота – безграничная, всепоглощающая, холодная, зияющая рана в сердце мироздания.
Мысль, ледяной шип, пронзила его сознание: «Неужели ночь, безмолвная чародейка, похитила у меня слух, погрузив меня в вечную тишину?» Он медленно повернул голову, пытаясь уловить малейший отзвук, прислушиваясь к пульсации собственного тела, к шепоту крови в венах. Нет, слух его был жив: он различал тонкий, едва уловимый звон в ушах, вечное, размеренное тиканье старых напольных часов, подобно сердцу дома, отсчитывавших мгновения в коридоре, и даже собственное дыхание, легкое, но отчетливое, нарушавшее торжественность безмолвия. Но мир за границами его жилища, чье живое дыхание было для него самой сутью бытия, – все замерло. Замерло в вечном, недвижимом молчании; остановилось само время, и нити жизни оборвались. Его зоологический инстинкт, голос древней мудрости, вопиющий из глубин подсознания, отчаянно отвергал реальность, ибо природа, великая мать, не ведает пустоты. Происходящее было противоестественно, чуждо самому мирозданию, попирало незыблемые законы бытия, зиждившиеся на вечном круговороте жизни. И сердце профессора, чувствительный камертон души, сжалось в предчувствии ужасного, непоправимого, предрекая наступление эпохи, низвергающей привычный порядок вещей и ставящей мироздание на порог великой, неизбывной метаморфозы.
Мелодичный перестук каблуков Елены, серебряными каплями разбивавшийся о влажный асфальт, отзывался неестественно громким эхом в утробе города, еще не пробужденного к привычной какофонии бытия. Она, молодая, амбициозная журналистка, спешила навстречу новому дню, но каждый ее шаг глубже погружал в безмолвие, окутавшее улицы древним заклятием. Привыкшая к неумолчному хору мегаполиса – к утробному гулу машин, к обрывкам звуков, подхваченным ветром, к резким крикам торговцев на рынке, к бесконечному фону человеческой жизнедеятельности, – ныне девушка ощущала лишь гнетущую пустоту. Город-оркестр, обычно гудящий тысячами голосов, замер, затаив дыхание, объятый пеленой тайны.
Каждый шаг пробуждал дремлющие тени, откликаясь приглушенным эхом от мокрых, безмолвных фасадов зданий, высившихся древними исполинами. Высокий, стройный силуэт, с волосами цвета воронова крыла, стянутыми в строгий узел, источал неукротимую волю и жажду свершений, устремленных в неизведанную даль. Однако непривычная, осязаемая тишина, невидимой паутиной окутывала сознание, нарушая привычный пульс внутреннего метронома, сея в душе зерна необъяснимого раздражения. Ее мысли, подобно заблудившимся мотылькам, метались между прагматичными объяснениями: ранний час или плотная вуаль мглы, чьи невесомые капли, крошечными жемчужинами оседая на бархате ресниц, вынуждали прищуриваться, размывая контуры реальности. «Лишь сон окутал мегаполис», – шепнул разум, пытаясь укутать ее в тепло логики, как в легкий плащ, пропитанный утренней прохладой. Душа героини, чуждая мистическим вихрям и паническим течениям, всегда искала в хаосе бытия строгий порядок причин и следствий.
Внезапно, словно эхо из иного мира, в кармане плаща Елены пробудился телефон, его вибрация, столь привычная, ныне стала тревожным пульсом, возвещающим о вторжении реальности. На экране высветилось имя – Сергей Петрович, редактор, вечный страж редакционного хаоса.
– Да, Сергей Петрович, – ее голос, несмотря на внутреннее беспокойство и легкую сонливость, прозвучал нарочито бодро, поднеся холодный пластик к уху. – Еду. Скоро буду на месте.
– Что там у тебя необычного? – Тон редактора прозвучал привычно сухим и деловитым, не терпящим отлагательств.
Елена, повинуясь инстинкту, окинула взглядом окружающее пространство. Туман, призрачным океаном, клубился, поглощая резкие грани зданий, растворяя их в молочной бесконечности. Улица, обычно пульсирующая жизнью, ныне зияла опустошением, словно выпотрошенная сцена после завершения драмы. Ни одного силуэта, ведущего верного пса на утреннюю прогулку, ни одного атлета, бросающего вызов рассвету.
– Что-то необычное? Ну, кроме дыма и… – она запнулась, пытаясь облечь ощущение в слова, – да, безмолвия. Город еще спит. Или слишком рано.
В ответ из трубки донесся короткий, отрывистый смешок, лишенный всякой искры веселья, будто скрип старой, давно забытой пластинки.
– Безмолвие? В нашем-то городе? – Редакторский голос оставался невозмутимым, высеченным из камня. – Не выспалась, Лена? Выпей кофе, взбодрись. Жду тебя через двадцать минут. У нас сегодня важный материал.
Елена, машинально кивнув в невидимую пустоту, повторила про себя его слова: «Не выспалась». Однако взгляд журналистки, словно пойманная птица, замер на опустевшем сквере, где обычно кружились голуби, живые осколки неба, их воркование – неотъемлемая часть городского хора. Ныне же там царила полная безжизненность: ни единой живой души, ни единого пернатого создания, лишь мокрые, заплаканные скамейки и голые, скрюченные ветви деревьев, с которых тяжело падали капли, разбиваясь о сырую землю. И вмиг раздражение, тонкой струной, оборвалось, уступая место холодному, необъяснимому дискомфорту, медленно, но верно расползавшемуся по душе Елены, предвещая нечто большее, чем раннее утро.
В то же самое время, в другом конце города, окутанного туманной пеленой, Александр Воронцов ощущал гнетущую, незримую тяжесть на могучих плечах, которые прежде расправлялись с утренней бодростью, подобно парусам, наполненным ветром нового дня. Она оседала на них пеплом давно потухшего огня. Он замер посреди обширной кухни, кафельные плиты которой зеркально отражали лишь пустоту. Прежде ее одухотворял пушистый, наглый, безмерно любимый огненный сгусток жизни – Барсик. Каждое его появление превращало обыденность в живое и теплое.
– Барсик? – голос, еще не освободившийся от сонной хрипотцы, одиноким колоколом пронзил нависающую, чужеродную тишину квартиры. Она отвечала лишь собственным, едва слышным эхом, возвращавшимся призрачной тенью его имени, не находящим отклика.
– Кис-кис-кис! – повторил он, вкладывая в привычный зов всю надежду на разрушение зловещей пустоты.
Как правило, в ответ на ритуальный призыв, воздух наполнялся ленивым, неизменно уверенным «мяу», предваряющим нежный топот крошечных лап. Звук, возвещавший приближение домашнего божества, появлялся из ниоткуда, начиная ласково тереться о ноги, требуя утренней дани. Но сегодня, вместо привычного оркестра кошачьих звуков, царила глухая, оглушающая бездна молчания, поглощающая все надежды. Лицо Воронцова омрачилось глубокой складкой беспокойства. Загипнотизированный, он приблизился к миске. Вчерашний корм лежал нетронутым, застывший под стеклянным колпаком времени. Лоток, машинально проверяемый им каждое утро, был девственно чист, не храня ни единого следа присутствия, ни малейшего отпечатка жизни.
Взгляд, пойманной птицей, метнулся к балконной двери, приоткрытой предательским проемом, выпускающим в квартиру легкий флер утренней сырости. Щеколда, надежно служившая стражем от ночных странствий Барсика, была откинута, невидимой рукой распахнувшей путь в неизвестность. Однако он, истинный домосед, оберегавший тепло и уют, никогда не покинул бы убежище в столь промозглую, окутанную туманом предрассветную пору, пока мир спал под покровом влажной прохлады. Это было не в его характере; шло против самой его сути, нарушая незыблемый закон бытия.
«Он укрылся, играя в любимую, ныне неуместную игру?» – промелькнула мысль, последним лучом надежды сквозь нарастающую тьму осознания. Воронцов отлично знал: его питомец, существо социальное, не выдерживал долгих уединений, особенно при священном ритуале утренней трапезы. Он начал бесцельно скитаться по квартире. Взгляд, луч прожектора в темноте, шарил под кроватями, за тяжелыми складками штор, в темных утробах шкафов. Шаги, ранее размеренные и полные уверенности, теперь становились лихорадочными, отбивая нервный, учащенный ритм, эхом отзывающийся в груди. Сердце, пойманная птица, билось в предчувствии беды. Каждая пустая комната, каждый нетронутый уголок, каждая ненайденная тень Барсика углубляли бездну тревоги, разверзающуюся в его душе, оставляя после себя жгучий привкус отчаяния.
Окончательное осознание растворившегося в небытии кота, миражом накрывшее его волной ледяного ужаса, заставило Воронцова, не глядя, накинуть куртку поверх домашней футболки и вылететь на лестничную площадку. Как правило, в привычный час, воздух был наполнен мелодичным лаем соседских собак, ведущих своих хозяев на утреннюю прогулку, либо доносилась игривая возня за закрытыми дверями, предвестница нового дня. Но сегодня царствовала абсолютная, звенящая тишина, поглощающая все звуки бездонной пропастью. Он замер, прислушиваясь, но не уловил ни малейшего шороха, ни единого отзвука жизни. Весь подъезд, весь огромный дом погрузился в глубокий, противоестественный сон, не имеющий пробуждения.
Спустившись на улицу, он оказался во власти тумана, живым существом обволакивающего его со всех сторон, проникающего под легкую одежду, заставляющего ежиться от пробирающего холода и влаги. «Шарик, верный спутник из квартиры напротив, или Пушок, белоснежная болонка с третьего этажа, вышли на привычную утреннюю прогулку, нарушив зловещее безмолвие?» – крошечная, мерцающая искра надежды, угасающим угольком вспыхнула в смятенном сознании. Но двор, прежде оживленный утренней суетой, зиял леденящей пустотой. Ни одного знакомого силуэта на поводке, ни единого отзвука лая, ни малейшего попискивания. Одинокая, скрипучая качеля, медленно и монотонно покачивающаяся на ветру, была призраком давно забытого ребенка, смех и игры которого навсегда покинули мир. Холодный пот, струившийся по спине, несмотря на прохладное дыхание утра, стал ледяным свидетельством нарастающего трепета, превосходящего физический дискомфорт. Стало зловещим предчувствием колоссального, всеобъемлющего изменения, выходящего за пределы обыденности, за рамки постижимого человеческим разумом, перекрывающего мучительное беспокойство о пропавшем коте. Город, привычный, живой, дышащий, ныне превратился в безмолвную, застывшую декорацию. По мановению невидимого дирижера, исчезли все актеры, оставив на сцене его одного, одинокого и потерянного в пугающем безмолвии, ставшем новым, непостижимым языком мироздания.
К моменту, когда Елена, призрак, скользящий сквозь сумеречные лабиринты пробуждающегося, глубоко встревоженного города, достигла порога редакции, улицы облеклись в оживление. Однако не привычный, пульсирующий ритм гудящего улья, а хаотичное, растерянное броуновское движение частиц, лишенных направляющей воли. Фигуры, облаченные в утреннюю дымку, брели медленно, их взгляды, прикованные невидимыми цепями, устремлялись в мерцающие экраны смартфонов, а лица, высеченные из тревоги, являли причудливую смесь недоумения и предчувствия. Воздух, пронизанный еще не ушедшей ночной прохладой, был насыщен шепотом, как шорох осенних листьев, гонимых невидимым ветром, проносящимся между прохожими и несущим обрывки смятения. Елена, с обостренным зрением наблюдателя, уловила мимолетные, глубоко врезающиеся в память сцены: несколько человек с отчаянием в голосах тщетно взывали к незримым спутникам, затем, под тяжестью неосязаемого гнета, опускали головы и ускоряли шаг, унося с собой эхо собственного бессилия.
В стенах редакции, обычно пропитанных размеренным гулом творческого процесса, царил хаос, состоящий из паники и неверия. Телефонные аппараты, обезумевшие птицы, звенели без умолку. Их голоса не несли привычных заказов на рекламные полосы или скупых сводок о городских событиях, они отражали нарастающее смятение. Из каждого кабинета, словно осколки разбитого зеркала, доносились обрывки фраз, исполненных недоумением и страхом:
«Пропали все животные?»
«Тысячи звонков в полицию!»
«Что говорят по новостям?»
Пальцы Елены, несмотря на внутреннюю дрожь, сохраняли привычную точность; она включила рабочий компьютер, и экран, внезапно оживший, озарил пространство холодным светом. Новостные ленты, превратившиеся в калейдоскоп безумия, пестрели заголовками, каждый абсурднее предыдущего, сплетая паутину противоречивой, немыслимой информации:
«Небывалая миграция птиц? Ученые в недоумении!»
«Вспышка неизвестного вируса среди животных? Власти призывают сохранять спокойствие!»
«Массовый побег домашних питомцев: куда делись кошки и собаки?»
«Вчера вечером стадо в тысячу голов было на месте! Тысяча голов! Это же не иголка в стоге сена! Как они могли просто… исчезнуть?! Это же миллионы! Миллионы!» – хриплый от ярости и недоумения голос директора крупной скотобойни прорывался сквозь общий гул эфира.
«Да как такое возможно?! Десятки тысяч кур! Десятки тысяч! Из закрытых ангаров, под охраной! Испарились, понимаете?! Испарились! Это же не птицы, это… это весь наш бизнес!» – вторил ему другой, полный отчаяния и бессилия, голос руководителя птицефабрики.
Эти сведения, обрушившиеся на нее, были полны противоречий и вызывающе абсурдны, насмешка над здравым смыслом. Как могла произойти миграция всех животных одновременно по невидимому сигналу? Каким образом мог появиться возбудитель, способный исчезнуть бесследно, не оставив после себя ни единого мертвого тела, ни единого свидетельства разрушительной силы? Или же массовое бегство, организованное незримым дирижером, с волей, движущей миллиарды живых существ? Логический склад ее ума, как древняя крепость, возведенная на фундаменте рациональности, отказывался принимать объяснения, отвергая их как чужеродные и невозможные.
Из радиоприемника, стоявшего на соседнем столе, доносился голос диктора, пытавшегося на фоне тревожной, погребальной музыки сохранить хладнокровие. Но интонации, трещины на замерзшей глади озера, выдавали нарастающую панику, проникающую в каждую ноту речи.
«Полиция города получила сотни звонков о пропаже домашних животных. Службы спасения находятся в состоянии повышенной готовности, но пока не имеют четкого плана действий. Призываем граждан не паниковать и сообщать о любых необычных явлениях».
По коже Елены пробежали мурашки, знаменуя глубокое, мистическое осознание. Происходящее превосходило «необычные явления»; было полным, катастрофическим нарушением естественного порядка вещей, невидимая рука вырвала страницу из великой книги бытия. Ее журналистский инстинкт, обычно направленный на беспощадный поиск истины, теперь сталкивался с необъяснимым, потусторонним, выходящим за пределы человеческого понимания. В бездне непознанного таились страх и предчувствие, что мир, известный им, навсегда изменился.
Измученные шаги Воронцова, отголоски уходящего дня, глухо отдавались в тишине опустевшей квартиры. Он переступил порог своего жилища, из которого выветрился сам воздух. После часов тщетных блужданий по лабиринтам безмолвных улиц, где каждый закоулок хранил призрачное эхо надежды на встречу с исчезнувшим Барсиком, он, обреченный странник, механическим движением руки пробудил мерцающий экран телевизора, впустив в тревожную тишину дома новый, электрический пульс.
Стеклянная глубина экрана, ожившая под его пальцами, тотчас разверзла перед ним калейдоскоп тревожных образов, источающих панику. На каждом канале, сменяя друг друга с неумолимой скоростью, мелькали экстренные выпуски новостей, все они состояли из обрывков всеобщего недоумения. Лица дикторов, вылепленные из воска, отражали вселенскую бледность, а их обычно отточенные, уверенные голоса теперь ломались, подобно хрупким ветвям под натиском невидимой бури, едва удерживая мелодию надвигающегося хаоса.
Кадры, проплывающие перед его взором, были наполнены эхом опустевших артерий города, с каждым шорохом, терявшимся в бездне молчания. Силуэты растерянных людей, испещренные печатью растерянности, бродили, подобно теням, потерявшим источник света. Особенно пронзительны были детские личики, орошенные жгучими слезами, судорожно сжимающие поводки-фантомы – нити, оборванные от самой жизни, символы ушедшей нежности, лишь подчеркивая безвозвратность потери, множась в последующих репортажах.
Из динамиков, исторгающих потоки сбивчивых слов, доносились обрывки догадок, тщетно пытающихся объять необъятное.
«…Эксперты предполагают, что причиной произошедшего может быть уникальное атмосферное явление, повлиявшее на магнитосферу Земли…» – прошептал один голос, едва слышимый сквозь нарастающий гул тревоги, пытаясь придать научную форму вселенской загадке.
«…Ветеринары пока не могут дать однозначного ответа на вопрос о массовом исчезновении. Признаков эпидемии не обнаружено…» – добавил другой, его интонация была столь же неуверенной, сколь и бессильной перед лицом небывалого.
«…Представители МЧС сообщают, что по всему городу наблюдается аналогичная ситуация. Просим граждан не поддаваться панике…» – эхом разнесся третий, призыв которого звучал отчаянной мольбой, а не успокаивающим наставлением.
«Не поддаваться панике?» – сдавленный, тяжелый выдох вырвался из груди Воронцова. Проведя изможденной ладонью по спутанным прядям волос, он ощутил нарастающую тяжесть на сердце. Губы его изогнулись в кривой, болезненной усмешке, отражающей всю бездну отчаяния, разверзшуюся в его сердце. «А что еще остается делать, когда кот, вся живность в городе, а может и в мире, просто… испарилась?»
Мучительный комок безысходности, острым осколком застрявший в гортани, не давал ему дышать полной грудью. Невидимая рука отчаяния, ледяным обручем сжимая горло, лишала возможности произнести хоть слово. Барсик, маленький, пушистый комочек тепла, был для него не просто домашним животным, но и мурлыканьем, наполнявшим дом уютной мелодией. Он являлся и незыблемым ориентиром в бурлящем океане бытия, молчаливым свидетелем дней Воронцова, нитью, связующей с земным, осязаемым миром. Теперь хрупкий, но столь значимый якорь был вырван с корнем, оставив после себя лишь бездонную пропасть, разверзшуюся в груди, и морозное дыхание ужаса, сковавшее душу ледяным, необоримым страхом.
Покинув удушливое чрево редакции, наполненное лихорадочным ритмом тревожных новостей, Елена ступила на мостовую, ища спасения в прохладном объятии внешнего мира, желая растворить в его эфире гнетущую тяжесть навалившихся предчувствий. Сквозь редеющую, тающую призрачную завесу утреннего тумана, город обнажал иссеченную временем плоть. Фасады зданий, облаченные в одеяния из серого камня, были теперь безжизненными скульптурами, напрочь лишенными жизненной энергии, прежде наполнявшей каждый их кирпичик.
Ее охватило настойчивое, болезненное стремление найти родственную душу, внутренний камертон, который резонировал в унисон с ее собственным, улавливая диссонанс в привычной симфонии бытия. Ей требовалось подтверждение, зримое свидетельство, что зыбкая грань между реальностью и наваждением была общим, осязаемым кошмаром, способным развеять леденящий страх перед безумием, подступающим к самому порогу сознания.
В поле ее зрения возникла фигура пожилой женщины, выхваченная из безмолвной кинохроники, застывшая у щербатого подъезда, словно окаменевшая статуя скорби. К исхудалой груди, последнему якорю в штормовом море, она прижимала пустой, обветшалый поводок – немой символ утраты, говорящий о безвозвратности. В ее потухших взорах, обрамленных сетью морщин, читалась бездонная, скрытая печаль, изливающаяся из самой ее сути, застывшей слезой, так и не скатившейся по щеке. Из-под наспех повязанного платка выбивались серебряные пряди волос, а пальцы, испещренные прожилками времени, мелко дрожали, выдавая внутреннюю агонию.
Преодолевая невидимый барьер, созданный из нерешительности и предчувствия, Елена, притягиваемая незримой силой, сделала шаг навстречу воплощенной боли. Слова, вырвавшиеся из ее горла, оказались неожиданно резкими осколками льда, нарушившими безмолвие. Она произнесла:
– Извините… вы не заметили, что… тихо сегодня?
Старуха, пробуждаясь от тяжелого сна, медленно подняла на Елену глаза, мутные от невыплаканных слез. В их глубинах, затухающими угольками, тлела неописуемая боль. Во взгляде не читалось ни тени удивления, лишь бездонная, всепроникающая скорбь, от которой невозможно было отвести взор. Елена, с мистической ясностью, мгновенно узнала в ней отголоски собственного, еще не до конца осознанного, неумолимо нарастающего отчаяния.
Ее ответ, едва слышный шепот, исторгнутый из глубин истонченного естества, прозвучал последним вздохом увядающего лета, слабым ветерком, едва колышущим осенний лист:
– Тихо… да. Все живое замерло…
Пытаясь удержать ускользающую память, она крепче прижала к груди поводок, продолжая монолог с невидимым собеседником:
– Мой Шарик… я проснулась, а его не было. Ни привычного тепла у моих ног, ни его тихого сопения. Утро наступило, а он не пришел. Он исчез… растворился в этой тишине. Никого нет.
По телу Елены, предвестником неизбежного, пробежала судорожная дрожь, вызванная внезапно обрушившимся осознанием, а не пронизывающим утренним холодом. Зримая, неоспоримая реальность разворачивалась прямо на ее глазах, не призрак ее измученного бессонницей сознания, не игра обманчивого света и теней на холсте повседневности. Она касалась не только ее личных страхов, но и всей вселенной, известной ей, сотрясая ее до самых оснований.
В потухших взорах старухи, зеркалах ее души, Елена увидела эхо собственного, еще не до конца оформленного страха, растерянности, обретавшей теперь зримые очертания. Молчание, окутавшее город, превратилось в зловещую, ощутимую сущность, перестав быть лишь отсутствием звуков. Тяжелое, бархатное покрывало, наброшенное на привычную ткань бытия, скрывало за складками нечто необъяснимое, превосходящее всякое человеческое понимание и внушающее первобытный ужас. Стоя под безмолвным небом, Елена ощутила крушение невидимых опор ее существования: ее призвание, ее личная судьба, вся ее вселенная – все необратимо изменилось. Преддверие, пролог к неведомой драме, акты которой еще только начинали разворачиваться на подмостках опустевшего пространства.
***
Продолжение: http://proza.ru/2025/10/04/1202
Свидетельство о публикации №225100100956