Глава 7
– Гражданин Дмитриев, давайте еще раз вернемся к моменту отстранения Волкова от должности. Вы утверждаете, что действовали исключительно в интересах следствия?
Я смотрю на его галстук. Он идеально завязан.
– В интересах спокойствия, – поправляю я. Мои пальцы сами по себе складываются в замок на столе. Старая привычка. – Взбешенный следователь с пистолетом – плохой союзник для установления истины.
– Но вы не отрицаете, что ваши действия фактически позволили настоящему преступнику скрыться?
Я смотрю в окно. На серый карниз соседнего здания. Там сидит воробей. Бьется о стекло.
– Настоящий преступник, – говорю я медленно, – это тот, кто оставил след на стене. Грязный след от подошвы. Я его сфотографировал. Приобщил к делу. Он лежит в папке №... – я машу рукой, – неважно. Волков был... мародером на поле боя. Он хотел урвать свой кусок правды, не думая о последствиях.
– А вы думали о последствиях? Когда писали рапорт?
Я вспоминаю глаза Волкова, когда его уводили. Не ненависть. Разочарование. Как будто он видел насквозь всю мою жалкую конструкцию из оправданий.
– Я думал о порядке, – говорю я, и слова кажутся пустыми, как шелуха. – Хаос нельзя остановить хаосом. Только процедурой.
Молодой следователь что-то пишет. Его ручка скрипит.
– Процедура, – повторяю я, больше для себя. – Она как формалин. Сохраняет труп, но не возвращает жизнь.
Он поднимает на меня глаза.
– Вы хотите сказать, что сожалеете о своем решении?
Я смотрю на свои руки. Они чистые. На них нет крови. Ни капли.
– Нет, – говорю я. – Я сожалею, что того следа на стене оказалось недостаточно. Что процедура не смогла его оживить и заставить говорить. Мы нашли того, кто оставил этот след. Мелкого воришку. Он сказал, что его наняли. Но кто... Процедура уперлась в тупик. А Волков... он бы не уперся. Он бы копал. Ломал. И, возможно, нашел.
Я поднимаю на него взгляд.
– Но тогда пришлось бы мыть кровь с этих стен. А это... не по инструкции.
Он смотрит на меня, и его уверенность понемногу тает. Он видит не следователя. Он видит пустое место. Человека, который так хорошо научился подметать, что вымел из себя все, кроме тихого, непрекращающегося скрежета.
– Ваши показания записываются в протокол, – говорит он, отодвигая стул.
Я понимающе киваю.
– Это было на третий день после... после того, как я подписал рапорт на Волкова. Дело по Лиде лежало на мне, и я пытался в нем разобраться. Не как в деле, а как в чем-то, что еще можно было поправить.
Я пошел обойти соседей. Старая хрущевка, тонкие стены. Анна Петровна Семенова, квартира напротив. Дверь открыла худенькая старушка в стеганом халате. Глаза красные, испуганные. Она знала, что произошло. Все в подъезде как будто знали.
Она пустила меня на кухню. На столе стоял недопитый чай, тряслась ложка в блюдце. Я спросил, что она слышала в тот вечер.
Она посмотрела на меня, и ее глаза стали еще больше.
– Кричали, – прошептала она, озираясь, будто кто-то мог подслушать нас в ее собственной кухне. – Она кричала. Сначала громко: «Нет! Отстань!» Потом... потом как-то оборвалось. И потом уже он... Макар Игнатьевич... он как заорет. Такой звук... Я никогда не слышала, чтобы мужчина так кричал. Как зверь.
Она схватила меня за рукав своей холодной, костлявой рукой.
– Я думала, у меня сердце остановится. Я к двери подбежала, слышу – он рыдает. Рыдает там, за стеной.
Я все записал в свой черновик. Дословно. «Крики жертвы: «Нет! Отстань!», «Крик мужчины – нечленораздельный, угрозы», «Слышала его рыдания».
А на следующий день я получил официальные протоколы опроса для подшивки. Листок с показаниями Анны Петровны лежал сверху. Я пробежал глазами. И обмер.
В графе «Что слышали?» было аккуратно напечатано: «Со слов соседки, из квартиры №Х доносился громкий звук телевизора, возможна была ссора на повышенных тонах. Четкой речи различить не удалось».
Никаких криков. Никакого звериного вопля. Никаких рыданий. Просто «ссора на повышенных тонах». И «шум телевизора».
Я пошел к оперативнику, который оформлял протокол.
– В чем дело? – спросил я. – Она же говорила совсем другое.
Он пожал плечами, не глядя на меня.
– Бабка перепугалась, наговорила с три короба. А когда успокоилась, все подписала. Все чисто.
Но я-то видел ее глаза. Я видел, как тряслась ее рука. Это был не «наговор». Это была правда, которую потом... заменили. Как бракованную деталь на конвейере.
Именно тогда я впервые понял, что дело по Лиде – это не поиск истины. Это производство. И кто-то уже утвердил технические условия.
Я не мог это оставить. Эта нестыковка – она жгла меня изнутри. Я пошел к Кротову. Вошел в его кабинет с листком из черновика в руке.
– Товарищ капитан, разрешите обратиться. В деле по Волковой – разночтения в показаниях соседки Семеновой. В устной беседе она сообщила о криках, а в протоколе...
Кротов поднял на меня взгляд. Не злой. Усталый и... предостерегающий.
– Дмитриев, садись.
Я сел. Он отложил ручку.
– Анне Петровне семьдесят два года. У нее давление, она перенесла микроинсульт. Ты представляешь, что с ней будет на допросе у защиты, если она будет тыкать пальцем и орать про «звериные крики»? Ее раздавят. Ее психику сломают в щепки. Ради чего?
– Но это правда... – начал я.
– Это – ее правда, – перебил он меня. Его голос стал твердым и холодным. – Ее личная, никому не нужная правда, которая только навредит и ей, и ходу следствия. Она уже подписала тот протокол. Она его прочитала и поставила крестик. Ее правда устарела, Дмитриев. Она стала некондиционной. Выбрось ее из головы и ищи свежую. Ту, которая будет полезна.
Он снова взял в руки бумаги, давая понять, что разговор окончен.
Я вышел. Стоял в коридоре и смотрел на свои записи. На слова «кричала», «зверь», «рыдал». Кротов был по-своему прав. С точки зрения системы, старушка была слабым звеном. Ее показания было легко оспорить. А «шум телевизора»... это была идеальная, непотопляемая версия. Удобная. Универсальная.
И в тот момент я понял страшную вещь. Правда в нашем деле имела срок годности. И когда он истекал, ее без сожалений отправляли в утиль, заменяя новой, более качественной версией. А мы, следователи, были не рыцарями истины, а контролерами на этом конвейере. Наша задача была не найти правду, а обеспечить, чтобы на выходе был продукт, годный к употреблению судом.
И я впервые задумался: а что, если вся система – это не поиск истины, а огромный завод по ее утилизации?
– Вы утверждаете, что капитан Кротов намеренно исказил показания? Это ведь подсудная статья, – его голос был ровным, профессионально-бесстрастным.
Я смотрел на пылинки, плясавшие в луче света от жалюзи.
– Я ничего не утверждаю. Я просто констатирую разницу. В моих черновых записях – дословные показания: «кричала», «зверь», «рыдал». В официальном протоколе, который она подписала, – «шум телевизора» и «возможная ссора». Это не искажение. Это... апгрейд. Замена устаревшей, неудобной правды на новую, совместимую с системой.
– И вы не попытались оспорить? Проявить... принципиальность? – в его голосе прозвучала легкая, почти незаметная насмешка.
Уголок моего рта дернулся.
– Принципиальность в нашем деле – как протез. Только мешает и натирает. Кротов был по-своему прав. Что я мог сделать? Тащить старушку на очную ставку? Чтобы адвокаты растерзали ее за пять минут? Нет. Ее правда списана в утиль. Как брак на производстве.
Свидетельство о публикации №225100201205