Перо сирены
Ветер пришел без предупреждения. Один миг — и паруса налились яростью, мачты согнулись, как старики под тяжестью греха. Капитан Джакомо, генуэзец, скомандовал убрать снасти, но его голос утонул в реве, который, казалось, шел не от неба, а из самой глубины.
— Отче, — сказал капитан, подходя к Бернарду, стоявшему у мачты с четками в руках, — это не обычный шторм.
— Я знаю, сын мой.
— Воск. Нам нужен воск.
Бернард кивнул. Он возил его специально, хотя братия в монастыре смеялась над его предусмотрительностью. Старинные карты, которые он изучал в библиотеке Палермо, были испещрены предостережениями. Здесь, между Сицилией и африканским берегом, где течения сплетаются в водоворот, обитали полуженщины-полуптицы, чьи голоса были слаще меда и смертоноснее яда.
Матросы выстроились молча. Семнадцать человек — бородатых, смуглых, с руками, искалеченными канатами и рыболовными крючками. Бернард сам подходил к каждому, вдавливая теплый воск в уши, произнося благословение. Некоторые крестились. Один, совсем молодой, по имени Лука, вздрагивал, когда пальцы аббата касались его виска.
— Не бойся, — прошептал Бернард. — Страх — это дверь, через которую входит искушение.
Но мальчик смотрел мимо него, на горизонт, где вода сливалась с небом в единый серый хаос.
***
Первую ночь Бернард не спал. Он стоял в рубке, держась за балку, пока корабль швыряло, как щепку. Волны били в борт с ритмичностью ударов сердца — бум, бум, бум — и в этом ритме проступало что-то другое. Мелодия. Нет, не мелодия — скорее отзвук мелодии, намек на нее, как если бы кто-то пел за толстой стеной.
Он зажал уши ладонями, но звук проникал не снаружи. Он рождался где-то внутри черепа, вибрировал в костях.
Когда рассвело — если можно назвать рассветом это больное серое свечение — на палубу поднялся Джакомо. Он яростно жестикулировал, показывая на матросов. Трое из них стояли у борта, глядя в воду. Их лица были пусты, рты приоткрыты. Один — тот самый Лука — медленно поднимал руку к уху, пытаясь выковырять воск.
Бернард кинулся к нему, схватил за запястье. Мальчик обернулся, и в его глазах не было узнавания. Только жажда. Аббат ударил его по лицу — резко, сильно, как бьют человека, уходящего под лед. Лука моргнул, зрачки его сфокусировались. Потом он заплакал.
***
На второй день певчие показались.
Бернард стоял в рубке, читая молитвы вслух — не для команды, которая не могла слышать, а для самого себя, чтобы заполнить тишину, которой не было. Потому что шторм не стихал, но и не усиливался. Он просто был — монотонный, бесконечный, как кошмар, из которого невозможно проснуться.
И вдруг — сквозь щель в досках, сквозь вой ветра и грохот волн — прорвался звук.
Это было пение.
Не похожее ни на какое, которое Бернард слышал в своей жизни. Не человеческие голоса, хотя в них была человеческая интонация. Не птичьи трели, хотя в них была птичья свобода. Это было что-то дико первобытное, изначальное — звук, который был до сотворения мира.
Колокол на мачте вдруг ожил. Качнулся без ветра, издал один удар. Потом второй. Но звук был неправильный — надтреснутый, фальшивый, словно медь пела не своим голосом.
Бернард выглянул в оконце рубки.
Они парили над волнами.
Три фигуры — нет, четыре — он не мог точно сосчитать, потому что они мелькали между гребнями волн и низкими облаками. Крылья распростерты, огромные, радужные от брызг. Тела женские — он видел груди, бедра, длинные волосы. Но ноги заканчивались когтями, а из спин росли крылья цвета старого серебра.
Они пели.
Пели, открывая рты, из которых вырывался свет — или это было отражение молнии? — и их песня была похожа на григорианский хорал, на литургию, на все молитвы, которые Бернард знал наизусть, но искаженные, вывернутые наизнанку, ставшие чем-то соблазнительным и запретным.
Матросы ринулись к борту.
Все разом, как стадо, повинуясь невидимому приказу. Джакомо пытался остановить их, хватал за плечи, валил наземь, но их было слишком много. Лука уже перелез через поручень, держась одной рукой, другой отчаянно выковыривая воск из уха.
Бернард выбежал на палубу. Ветер сбил его с ног, он пополз на четвереньках, хватая мальчика за ногу. Вода обжигала лицо холодом. Лука брыкался, но аббат был сильнее. Он потащил его обратно, прижал к доскам, навалился всем телом.
— Господи, — кричал он, хотя не знал, может ли кто-то услышать, — Господи, заткни их глотки!
И тогда пение оборвалось.
Не угасло постепенно — оборвалось разом, как разорвавшаяся струна. Сирены метнулись вверх, их крылья взметнулись, и они исчезли в облаках. Одна из них — та, что была ближе всего к кораблю — обернулась напоследок. Бернард увидел ее лицо. Оно было прекрасно и неподвижно, как лицо статуи. И в глазах ее не было ни злобы, ни милосердия. Только пустота.
***
Третьи сутки прошли в молчании.
Матросы лежали на палубе, измученные, с воском в ушах. Некоторые тихо плакали. Джакомо сидел у штурвала, хотя управлять было нечем — корабль дрейфовал по воле волн.
Шторм выдыхался медленно, неохотно. Сначала перестал бить дождь. Потом успокоились волны. Наконец выглянуло солнце — бледное, словно больное.
На рассвете четвертого дня Лука нашел перо.
Оно лежало у подножия мачты, почти в два фута длиной. Ость была черная, как вороново крыло, опахало отливало перламутром — розовым, зеленым, золотым. Когда мальчик поднял его, перо было теплым.
— Отче, — позвал он таким голосом, какой бвает у человека, вернувшегося из долгого сна. — Посмотрите.
Бернард взял перо. Оно было легким, почти невесомым, но когда он провел пальцем по краю, ость оцарапала кожу. Капля крови выступила на подушечке большого пальца.
Он стоял, глядя на перо, а вокруг собиралась команда. Воск был извлечен из ушей. Лица были измождены, но все были живы.
— Что мы с ним сделаем? — спросил Джакомо.
Бернард долго не отвечал. Он думал о бестиариях, которые читал в Палермо. О древних текстах, где говорилось, что сирены — это падшие души, что их пение — это зов тех, кто отказался от спасения. Но он также помнил другие тексты, более древние, где говорилось, что сирены были когда-то служительницами богини, и что их песни были плачем по тому доначальному состоянию, когда еще ничего не было.
— Мы сохраним его, — сказал он наконец. — Как напоминание.
— О чем, отче?
Бернард посмотрел на горизонт, где вода снова стала синей, почти мирной.
— О том, что красота и смерть иногда поют одним голосом. И о том, что мы выбрали жизнь.
Он завернул перо в льняной платок и спрятал в сундук. Много лет спустя, когда он стал епископом, это перо все еще лежало в его келье. По ночам, когда ветер свистел в окнах, ему иногда казалось, что он слышит далекое пение. Но, может быть, это был просто ветер. Или память.
Или что-то третье, для чего у него не было имени.
Свидетельство о публикации №225100300918