Время цветения роз, колонистские хроники
А еще весной на душе становится тоскливее, поэтому зеки весну не любят. Сбивает она с толку, будоражит душу и переворачивает ее. Начинают оттаивать снежные заносы, в ледяной броне появляются мягкие предательские проталины. Все громче напевают веселые ручьи, куда-то отчаянно зовя и будя призрачную надежду. Невольно приходят ненужные и расслабляющие мысли о другой жизни – недосягаемой, неведомой и прекрасной.
Весной зеки становятся злее, больше ссорятся друг с другом, огрызаются начальству, чаще уходят в свои переживания, замыкаются в себе. Одному богу или черту известно, о чем они при этом думают, какие мысли вертятся в их головах. А вдруг побег готовят? Поэтому весной администрация колонии вдвойне настороже, тщательно следит, выражаясь шершавым языком серьезного документа, за «оперативной обстановкой», сажая от греха подальше наиболее ретивых и строптивых зеков в ШИЗО за малейшую провинность, а местному психологу приходится все чаще вести успокоительные сеансы массовой и индивидуальной психотерапии.
Полковник Шилов знал, как надо обращаться с народом, да еще с таким специфическим, как зеки. Строгость и еще раз строгость. Это такой шалопайский народ, которому дай только слабину, он не только на голову сядет и подомнет под себя, но и опустить может, как говорится, до «петушиного» состояния. А это самое последнее дело, согласно зековским понятиям. Ибо каста «петухов» не только каким-либо уважением не пользуется, но очень даже презирается и считается неприкасаемой.
Полковник прекрасно понимал, что нельзя иметь несколько хозяев в доме, иначе это не дом, а сплошной разор и бестолковщина. Хозяин должен быть только один, и им в колонии являлся именно полковник Шилов. «Со мной трудно договориться, – мрачно говорил он на служебных совещаниях или на плацу перед зековским строем, – ибо я не допущу никакого разгильдяйства. Дисциплина и еще раз дисциплина».
И впрямь колония значилась у вышестоящего руководства образцовой, ее всегда ставили в пример другим начальникам. Любило руководство навещать полковника Шилова, степенно и с удовольствием ходило оно по чистеньким асфальтовым дорожкам, любовалось расставленными там и сям каменными львами, белыми лебедями и черными дельфинами – образцами самодеятельного зековского искусства, ухоженными грядками с цветущими розами и тюльпанами, и снисходительно кивало вышколенным зекам из секции дисциплины и порядка, дежурившим на постах и услужливо открывавшим двери в казармы и цеха.
Зона нивелирует, уравнивает всех. Ей неважно был ты раньше нищим или богатым, образованным или малограмотным, восхищался ли искусством или понятия не имел о нем; она всех гребет под свою гребенку, всех перемешивает и заставляет пройти через чистилище, чтобы испытать каждого и определить, кто окончательно достоин ада, а кто может еще и выкарабкается.
Деда Макара ни весной, ни в любое другое время года не беспокоили неясные чувства. Не тревожили его горькие воспоминания о прошлом, и уже тем более, не грызли муки совести о преступлениях, когда-то им совершенных (он, пожалуй, и понятия не имел, что это за диковина такая – муки совести), не строил он и никаких планов на будущее. День прошел, и ладно. Он любил весну за солнышко и тепло, им даруемое, и ни о чем другом особенном не задумывался. Жил себе и жил, как придется. После завтрака и возвращения в общежитие выходил он во дворик, окруженный высоким и прочным кружевным забором, что отделял небольшой кусок асфальта от остального пространства зоны – «локалку», по-местному, и опираясь на самодельную вытертую до блеска палку, тяжело переваливаясь, шел к скамейке. Там с кряхтением усаживался, жмурясь, как старый кот, от приятного чувства, навеянного прогревшимся воздуха и светлым солнышком, и с наслаждением закуривал.
Его, словно давно поджидая, тотчас окружали голуби и, соблазнительно выпячивая крутые грудки, вертелись возле деда и чувственно ворковали. Дед доставал из кармана припасенную краюху хлеба и, неторопливо отламывая от нее маленькие кусочки, кидал их на асфальт, с удовольствием наблюдал, как бестолково суетились глупые птицы, отталкивая друг друга от вожделенного куска. Дед Макар любил справедливость, потому и слабых, и молодых голубков не забывал, кидая им крошки прямо под пузо. Но те, глупые, бестолково озирались и нерасторопно крутили хвостами, а прямо из-под их носа ловкие воробьи утаскивали лакомство.
Более пятидесяти лет провел за колючей проволокой дед Макар, с небольшими перерывами. Когда заканчивался очередной срок его пребывания в колонии, то выходил он на волю без всякой радости, относясь к данному событию с привычным равнодушием, а на многозначительные слова давно его знавшего дежурного прапорщика: ну, что, дед Макар, до скорой встречи, – охотно кивал головой и мягко улыбался. И действительно, через пару месяцев, а иногда и раньше, он снова оказывался в колонии. Словно в родной дом возвращался после недолгой отлучки. В основном, за неисправимое воровство."Такой уж я воровайка" - с обескураживающей улыбкой говорил он. Опасным рецидивистом его даже когда-то признавали.
Да какой он рецидивист? Просто не знал он другой жизни, отличной от колонии, не умел ею жить, и даже страшился ее. Там ведь все самому надо делать – искать, где жить, чем кормиться, как одеваться… Тяжко это, непривычно. Один на всем белом свете дед Макар, нет у него родственников, у которых можно было бы приютиться. Впрочем, не совсем это верно. Была у него когда-то жена, позднее отказавшаяся от него и давно умершая. Живет где-то и дочка, родилась она, когда он сел впервые много лет назад, а потом он даже увидел ее, двухлетнюю, когда освободился и привез ей в подарок липких карамелек, завернутых в газетный кулек. Но скоро снова попался на краже и никогда уже больше с ней не встречался. Так что, какая она ему дочка, и какой он ей отец! Ей уж далеко за полтинник, сама, небось, давно бабушка. Никогда не вспоминает о ней дед Макар, и не возникает у него желания встретиться с ней.
А в колонии все ему было знакомо, все родно. Здесь и тепло, и сытно, телевизор можно смотреть, фильмы показывают, концерт в клубе приготовят, да и работать ему уже по возрасту не полагалось. Даже пенсию ему в свое время назначили, правда, самую маленькую из всех возможных, но все равно можно было в магазинчике купить конфет, пряников, сладкой водички под названием «Фанта». Впервые ее именно в колонии попробовал дед Макар, и уж очень ему она понравилась, с такой вкусной и сочной апельсиновой отрыжкой.
Так и шла жизнь деда Макара – покойно и неторопливо. Спал он в койке в самом углу огромного белого зала, где еще помещалось восемьдесят кроватей, а перед каждой – табличка с фамилией ее владельца и очень важными сведениями, когда и за что очутился здесь, и на какой срок. Место у деда Макара было почетное, привилегированное. Начальник отряда – офицер, чтоб не было склок и неразберихи, лично указывал каждому вновь прибывшему зеку его спальное места. Но, в конце концов, все равно получалось так, что лучшие места возле окон и у дальней стены неизменно занимали важные и авторитетные зеки, а вся «мелкота» и «шушера» ютилась ближе к выходу. Деда Макара остальные зеки уважали, ибо ни у кого не было такого солидного стажа пребывания в зоне, как у него.
Все бы ничего, даже смерти дед Макар не страшился, знал он, что умри он, свезут его и похоронят, как полагается. Единственное, что не любил, так это всяких перемен. Волноваться начинал, как бы чего не вышло. Вот и сейчас начал он замечать некие странности, которые стали происходить в спальне, в основном после отбоя. Объявлялся отбой, все укладывались спать, но некоторые люди через какое-то время вдруг вставали и уходили в каптерку, что скрывалась углу коридора, сразу за общим туалетом.
Такое, правда, и раньше бывало: каптерка – это царство самого авторитетного зэка в отряде, завхоза, там у него и свой стол со стулом, и широкая скамейка, и музыка в виде старого магнитофона, и кое-какие очень важные вещи: чай, сахар, колбаска, а изредка кое-что и покруче. Поэтому порой собирались там наиболее приближенные и доверенные зэки и устраивали себе маленький праздник. Но нынче было что-то иное, и дед Макар понял это сразу. Какая-то особенная таинственность и тревога исходила от каптерки, непривычная и опасная тишина поселилась там во время сборища.
И решил дед Макар, что надо сообщить об этом офицеру – начальнику отряда. Но не успел – умер. Утром, прямо в своей постели. Тихо умер, никого не беспокоя. Утром толкнул его дневальный – вставай дед, а тот как-то странно от толчка рукой шевельнул, и свалилась она с кровати и свесилась над полом. Дневальный тут же доложил о случившемся кому надо, явились врач, несколько офицеров и сам начальник колонии. С помощью незанятых зеков доставили то, что осталось от деда Макара, в санчасть. Там, как полагается, констатировали смерть, сделали вскрытие тела, чтобы убедиться, что никакого отравления не было. В местной столярке наскоро сколотили дешевый гроб и свезли деда на местное кладбище, где на могиле поставили даже не крест, а простую табличку, а на ней только номер, под которым значился умерший в похоронной книге. И окончательно не стало деда Макара, и непонятно, был ли он вообще.
Хотел Иван создать свой собственный рай. Другие могут, а почему ему нельзя? В этом проектируемом раю всему было место: новой удивительной машине с разными импортными прибамбасами, на которой так прекрасно мчаться с независимом видом по гладкому шоссе, снисходительно оглядывая пугливых пешеходов, которые, морщась, слушали бетонный грохот, вылетающий из музыкальных колонок кабриолета. Еще ему хотелось иметь подмосковную дачу, даже не дачу, а небольшой современный коттеджик в два-три этажа с садиков вокруг, да новую квартиру с евроотделкой и хорошей мебелью… Да многое еще чего хотелось!
И надо же, какая получилась в жизни несправедливость, которую он ощущал очень явственно. К нему с прошениями приходили люди, владевшие огромными деньгами, не сравнимыми ни в коей мере с его законной зарплатой. И от его согласия зависело, быть ли этим людям еще богаче или нет. Государство наделило его важными полномочиями, но, вот, только оценило их, по его мнению, весьма скромно. Такую несправедливость надо было обязательно исправить.
И тут подходящий случай представился. Требовалось всего-то ничего, маленькая подпись в документе. Документ, правда, был какой-то сомнительный, но очень серьезный, большие блага его владельцу обещавший. Так что подпись в нем дорого стоило. Да и что такое подпись? Раз, росчерк пера, всего две-три секунды. Зато впереди ясно замаячили контуры долгожданного рая. Вот уже и деньги оказались у него в портфеле, сейчас он пересядет в другой автомобиль и… Мечты, мечты…
Сколько до него глупых окуней кидалось на яркую и заманчивую приманку и оказывалось на коварном крючке? Сотни? Тысячи? Не сосчитать. И все равно постоянно находятся новые сотни и тысячи – ведь каждый хочет получить свой собственный рай. Не где-нибудь в заоблачной высоте или неведомой дали, неизвестно когда, а на земле сейчас и немедленно.
Только, вот, теперь ему, очередному "окуню", не повезло, и оказался он вместо долгожданного рая в надежном и крепком аду.
С ехидной улыбкой наблюдал Сергей за тем, как молодые лейтенанты и капитаны стараются его «перевоспитать» и направить на путь истинный. Это его – мудрого и опытного, с двумя высшими образованиями, общавшегося с самыми умными и выдающимися людьми, – заставляют слушать лекции о том, что нехорошо совершать преступления, и важно оставаться честным человеком, что после выхода на свободу с чистой совестью его ждет нормальная жизнь. Не слушая их, он думал о чем-то своем или дремал, сидя на обшарпанном стуле в комнате, именуемой кабинетом по воспитательной работе, с десятками таких же, как и он сам, сидельцев.
Но он признавал их правоту в том, что нельзя ни коем случае отчаиваться и пускать руки. Сколько раз он то же самое говорил себе. И никто – ни нагловатые следователи, ни казавшийся умным прокурор, ни судья с внимательными глазами, ни даже его адвокат – никогда не были свидетелями его слабости. Никому не давал он повода для радости – почувствовать, что он унижен, растерян, растоптан, слаб. Всегда оставался подтянутым, следил за своей одеждой, был тщательно выбрит и спокоен.
Единственное, что его интересовало, а это он узнал сразу по вынесении приговора от своего адвоката, – сколько ему надо просидеть, чтобы получить право на условно-досрочное освобождение. Получилось не так уж и много, если учесть, что многие его нынешние товарищи по несчастью имели по десять-пятнадцать лет срока. «Товарищи», – усмехнулся он. Мог ли когда-либо даже помыслить, что его соседом по койке будет убийца, а за одним столом окажутся два бандита и один насильник. О чем с такими товарищами говорить-то?
Ан нет, находились темы для разговора. Ведь невозможно вечно в себе слова держать. Кстати, убийца оказался интересным собеседником, даже стихи писал. Да еще какие трогательные! Сергей делал все, что от него требовалось. Посещал занятия, освоил специальность столяра и научился делать симпатичные стулья и столы, ходил строем по зоне – на обед, на работу и обратно…
И все равно, жизнь здесь как-то вскользь проходила. Главное осталось там, в прошлом. Там, где его семья. Хорошо, что жена от него не отказалась. Приезжала всякий раз, как только получала разрешение. Эти свидания в его сердце делились на две части: первое – ожидание, оно начиналось за несколько недель, как сладкое предвкушение, как самая важная радость. Затем три дня праздника, пролетавших одним мгновением. И вторая часть – это воспоминания, которые тоже продолжались несколько недель. Потом наступал период некоего безвременья, когда он считал дни, оставшиеся до получения очередного разрешения на свидание. Так и шла его жизнь в неволе.
Ах, эти нежные и ласковые женские глаза… Что за чудесная сказка. В неволе, при длительном воздержании, они кажутся роскошью, редчайшим и бесценным лакомством. В колонии работали только две женщины, с которыми могли общаться зеки. Одна – психолог, а другая медсестра. У медсестры были глаза серые и строгие. Никогда в сторону зека они не смотрели нежно. А разве по-другому могло быть? Но все равно зеки с удовольствием шли к медсестре, чтобы получить порцию процедуры или выписанное лекарство. От нее все равно шла аура женщины. А как ее не хватало зекам!
У психолога были глаза спокойные, даже ласковые, но официальные. Ей по должности полагалось быть такой. И когда она устремляла свой внимательный взгляд на пациента, он сначала неосознанно ощущал в ней женщину, а уж потом офицера.
Николай – поэт, писал неплохие стихи.Посвящал он их всем женщинам. Но в душе он бунтарь и разбойник. Его стихи порой пышут иронией и сарказмом, что он считал выражением свободы мысли. Он не свободен физически, но свободен в душе. Хотя его словно рок преследовал. Еще подростком он по глупости залез с друзьями в магазин, даже не для грабежа, а в силу особой, подростковой солидарности и нежелания отставать от товарищей. А еще ради таинственности, атмосферы рисковой опасности, от которой замирало сердце и приятно холодило в сердце. Ну, может, еще ему очень хотелось шоколада… Он быстро слопал плитку на месте, с собой прихватил три штуки. Да и друзья его побаловались конфетами, банками с кока-колой и брикетиками со жвачкой. Лишь один, что постарше, прихватил с собой несколько бутылок спиртного и пару сотен мелочи, которую нашел в кассе. Но, главное, набедокурили они много – разбросали товар на полу, натоптали, напортили.
И получил он за три свои шоколадки три года… А когда вышел на свободу, спустя месяц снова сел. И опять можно сказать по глупости. Увидел, как в продуктовом магазине разгружали ящики с вином, изловчился и стащил несколько бутылок. И в сумку спрятал. Вроде как пошутить хотел, посмотреть – обнаружат или нет (так он в суде объяснял свой неразумный поступок). Обнаружили, хозяйка магазина вой подняла, двое дюжих грузчика его схватили, нашли в сумке бутылки. Пока полицию дожидались, его избили… Получил он тогда еще пять лет, уже как за рецидив. Тогда в зоне и стал писать стихи, удивляясь своей несуразной доле и желая ее изменить.
Третье преступление было серьезное, настоящее – убийство. Хотя и праведное. Двое подонков изнасиловали его невесту. Он полгода назад освободился, в зоне познакомился с заочницей и приехал к ней жениться. Любовь – не любовь, но одиночество зека – хуже горькой редьки. Дело справно шло к свадьбе. И тут ее изнасиловали… Он отомстил – одного зарезал, а второй вырвался и остался жить.
Это был настоящий кураж, полное наслаждение души. Подстать творческому упоению, своего рода вдохновение. Николай бил негодяев с упорством и удовольствием, ощущая радость от избытка силы и ловкости, сладкое замирание сердца от отчаянного риска. Был пир, безумный и сладкий, его окружал мир яркий и веселый. А потом наступило похмелье. В суде ему дали восемь лет.
Позже в сердце воцарилось гнусное равнодушие, сковывающее члены, и весь мир стал тусклым и чахлым.И непонятно, кого именно винить: но себя – не хотелось, люди часто не любят признавать себя виновными. Да и как самому себе признать, что ты дурак и недотепа; винить других или какое-то стечение обстоятельств, внезапный случай – проще и как-то спокойнее.
А душа не успокаивается, клокочет, стихи его бурлят мыслями о неволе и свободе, о себе самом, несчастном. Зона ему опротивела. Но впереди еще много лет неволи. И он стал раздумывать о побеге. Тем более, слышал он, что где-то под ними есть подземный ход, и надо только найти вход в него. А там – поминай, как знали. Побег стал его навязчивой идеей. Он ни о чем думать не мог, кроме как о нем. Но никому не говорил, носил тайну в себе, знал, что в зоне стукачей полно.
Мысль о побеге грела его, как любовь греет влюбленного. Он видел в этом поступке некий поворотный момент, после которого в его судьбе произойдет перелом. Ему нужен был толчок, чтобы возмутить устоявшийся омут судьбы, который давил на него и вызывал беспокойство. Он не сомневался в успехе, как не сомневался в том, что после жизнь его круто изменится. И терпеливо ждал момента. В библиотеке нашел книгу об истории тюрем и зачитывался страницами о громких побегах… Так и жил этой мыслью, а срок все тянулся и тянулся, как бесконечная резина.
Жесткий лязг засовов и металлический стук дверей... Сколько дней, месяцев и лет полковник Шилов слышит эти звуки, пора бы давно привыкнуть, однако нет. Не приучился. Ибо этот лязг и стук всегда означал переход в иное качество: из мира свободы в сферу в несвободы. А с этим никогда не свыкнешься, даже если такой переход – лишь служебная формальность, совершаемая ежедневно.
Выслушав рапорт ответственного дежурного о том, что ночь прошла без происшествий, Шилов прошел в зону. Опытный взгляд отметил: все идет, как положено. Механизм несвободы запущен и теперь до самого отбоя будет работать бесперебойно. Несвобода здесь ощущается всюду: в яростном собачьем лае в питомнике, в нескольких ярусах крепкого ограждения с вышками, в колонах осужденных, одетых в одинаковые темные куртки и штаны и марширующих по плацу, в невзрачных зданиях, недавно окрашенных в светлые «веселые» тона. Мирно журчащий фонтанчик – «дельфинчик» перед клубом, и яркие цветочные клумбы, призванные оживлять серый унылый пейзаж, лишь сильнее подчеркивали ущербность и искусственность бытия, надломленность атмосферы, царящих здесь.
Шилову подумалось, что вот так, наверно, должно выглядеть «чистилище» – место, где проходят испытания на чистоту души людей. Тогда кто же они – те, кто здесь несет службу: ангелы или дьяволы? Шилов усмехнулся: пора на пенсию, если такие мысли стали его посещать. Служебной выслуги давно хватает.
Он прошел в кабинет, повесил фуражку в шкаф, затем завел большие напольные часы возле боковой стены – ритуал, который перед началом рабочего дня он выполнял с непоколебимой точностью, сел за стол. Взгляд его натолкнулся на лист бумаги, лежащий в сверху в стопке документов.
Ничего особенного в нем, на первый взгляд, не было. Заявление написал осужденный, который просил принять его по срочному вопросу, а именно переводу в другую колонию для дальнейшего отбывания наказания. Такие случаи бывали: кто-то не нашел контакта с сожителями по зоне, вошел в резкий конфликт с местной администрацией, на кого-то стали «наезжать» другие осужденные, притеснять его, а кого-то и убить могли.
Шилов велел принести дело осужденного и тщательно его изучил. То, за что проситель теперь сидел, относится к разряду так называемой «беловоротничковой» преступности – незаконное отмывание крупной суммы денег, неуплата налогов, создание подставных фирм. Имеет два высших образования. Да, такому нелегко находить контакт с представителями обычной уголовщины. Шилов долго вглядывался в фотографию: интеллигентное лицо, но глаза, словно горящие огни, и от них веет каким-то беспокойством.
Почему-то Шилову почудилось, что он ранее уже встречал эти глаза. Но тут же отбросил эту нелепую мысль. Нет, лицо ему незнакомо, да и человека с такой фамилией никогда раньше не знал. Подняв телефонную трубку, он приказал привести к нему инициатора заявления.
– Здравствуйте, гражданин начальник, осужденный Леонтов прибыл по вашему приказанию.
Человек-одногодок Шилова стоял перед ним, держа руки по швам, как полагается. Был он худ и чуть сутуловат, а когда заходил в кабинет, то слегка прихрамывал на левую ногу. Шилов какое-то время разглядывал его, и ранее возникшее ощущение, что они уже где-то встречались, с новой силой вспыхнуло в нем.
Глаза у Лентова смотрели не как у большинства зэков. У тех на лице, под внешней подобострастностью и покорностью, как правило, сохранялась малопроницаемая маска, своего рода щит, за которым они скрывали свои истинные чувства. Нет, Леонтов смотрел на Шилова прямо и открыто, и даже как-то невинно: мол, в том, что я нахожусь здесь, заключается какое-то недоразумение, может, даже происки чьих-то враждебных сил.
– Какие у вас взаимоотношения с осужденными в отряде? – спросил Шилов.
– Со всеми отличные, – живо откликнулся Леонтов, глядя на полковника ясными глазами. – Они меня уважают. По вечерам я им рассказываю разные байки, особенно любят про верную и чистую любовь и благородных героев. Я как-то наизусть читал "Ромео и Джульетту", так некоторые плакали. Как дети, право.
Шилов усмехнулся: бахвалится осужденный. В зоне веселья мало, общаться друг с другом до чертиков надоедает, так хоть перед начальством отвести душу. Правда, в деле есть подтверждение, что Леонтов, действительно, со всеми неплохо уживается, помогает товарищам по несчастью составлять заявления, даже по их просьбе хорошие и трогательные письма сочиняет домой. Это очень ценится в колонистской среде.
– Тогда почему вы хотите перевестись в другую колонию? – спросил Шилов.
– Потому что начальник этой колонии может иметь предвзятое ко мне отношение, – не моргнув глазом, тут же ответил Леонтов.
– Почему вы так решили? – удивился Шилов. – Я ведь вас совсем не знаю.
– Знаешь, Николай Петрович. Не придуривайся.
От такой наглости Шилов остолбенел.
– Погляди сюда, Николай Петрович, – Леонтов приподнял левый рукав куртки. На запястье руки, там, где обычно носят часы, виднелась маленькая татуировка, изображавшая голову черта с глумливым взглядом – след давней подростковой забавы. – Ну что, вспомнил?
Только теперь потрясенный Шилов понял, почему ему чудилось, будто он знаком с осужденным. Да, эту татуировку он никогда не забудет. Сомнений быть не может. Однако, почему у осужденного незнакомая фамилия? А внешность?
– Фамилию я менял каждый раз, когда женился. Всего у меня было четыре жены, – словно поняв недоумение Шилова, весело пояснил Леонтов. – Кстати, все красавицы. Что касается моей внешности, то ничего особенного в этом нет – пластическая операция. Вот мы снова встретились, Николай Петрович. Не ожидал?
Глаза Леонтова больше не сияли невинной небесной чистотой, в их глубине мерцало нечто лукавое, как у того черта, что застыл на его запястье.
– Теперь, гражданин начальник, я весь в твоей власти, и ты можешь со мной делать все, что захочешь: сгноить в карцере, подговорить своих «шестерок», чтоб мне темную устроили, уморить в больнице, да мало ли у тебя возможностей.
Впрочем, в голосе Леонтова не было никакого страха, говорил он с улыбкой на устах, словно о самых обыденных вещах.
– Понимаю твое смятение, Николай Петрович: через столько лет встретиться, да еще при таких вот обстоятельствах. Все, как видишь, перевернулось. Как там поется в «Интернационале»: кто был всем – тот стал ничем, или, кажется, наоборот. Неважно. Помнишь наши чудесные студенческие годы? А ты всегда меня ненавидел. Ай-ай-ай, – покачал головой осужденный, – как ты был прав в свое время! Действительно, от тюрьмы и от сумы не зарекайся. Но мы до поры до времени не хотим верить, что судьба – индейка: то ты раздуваешься от собственной значимости, то вдруг тебя ощиплют и бросят в котел.
Шилов подумал, что заявление, которое написал Леонтов, лишь повод, чтобы встретиться с ним. Только какую цель тот преследует? Зная его «дьявольскую» натуру, Шилов не сомневался: осужденный наверняка что-то задумал и организовал встречу в расчете на далеко идущие последствия.
Леонтов, между тем, спрятал свою ироническую улыбку, смотрел на Шилова внимательно и серьезно. И, кажется, что-то хотел сказать. Но почему-то передумал, и как будто надел на глаза непроницаемый занавес
– Я рассмотрю ваше заявление, – сухо произнес, наконец, Шилов, не принимая запанибратского тона осужденного. – О результатах вас проинформируют. А сейчас идите в отряд.
Возле двери, Леонтов обернулся и многозначительно добавил:
– И все-таки Николай Петрович помни свои слова: «от тюрьмы и от сумы не зарекайся»
Когда Леонтова увели, Шилов пригласил в кабинет начальника оперативного отдела и начальника отряда. Он велел им не спускать глаз с Леонтова и немедленно докладывать ему обо всем, что касается поведения осужденного.
Время на зоне споткнулось и остановилось. Оно не движется, словно, ударившись в какой-то момент о непреодолимое препятствие, оно лишь механически чередует день и ночь, ничего не меняя по существу ни в колонии, ни вокруг нее. Та же, что и много лет назад, «локалка», обрамленная металлической сеткой и сшитая понизу серым асфальтом, а в ней беседка с ломаной линией скамеек вдоль стен и куском трубы вросшей в землю, заменяющей урну. Она всегда полна обсосанных и изжеванных фильтров от сигарет, докуренных до последней крошки табака.
Дни не отличались друг от друга. На протяжении многих месяцев и лет. К этому сидельцы привыкли, и любое изменение, любое новшество, вводимое по инициативе администрации, воспринимали если не со злостью, то с недовольством и раздражением.
И вдруг как гром среди ясного неба – образцовая колония восстала. Сначала зеки стали резать себе вены и животы, а потом захватили в лазарете в заложницы молоденькую медсестру и потребовали встречи с высоким начальством. Разновеликое начальство не преминуло скоро прибыть, даже из Москвы примчался депутат Государственный Думы, отвечающий за соблюдение прав человека. Да еще несколько серых личностей, громко величавших себя общественными правозащитниками, с неясным взором и бегающими глазками, устроили пикет у входа в колонию, страстно и убежденно с мельчайшими подробностями рассказывали любопытным журналистам о тех зверствах, которые учиняло зекам местное начальство. Потому как принято у нас полагать еще со времен царя Гороха, что если заключенные бунтуют, то причина в том, что их, бедных, сильно и несправедливо притесняют.
Вот, чтобы сбить накал страстей, быстренько уволили с должности строгого и непреклонного Шилова, некоторых наиболее активных зеков раскидали по другим колониям. А еще раньше, конечно, освободили бедную, напуганную до смерти медсестру, которой немедленно предоставили двухнедельный отпуск, чтобы она могла окончательно прийти в себя.
Потом уже, когда буза поутихла, и разъехалось высокое начальство, когда серые правозащитники досыта накричались и растворились в неизвестном направлении, а журналисты потеряли к событиям интерес, специалисты принялись, не торопясь, разбираться, что же все-таки случилось в колонии. Приехал из Москвы, с самого министерства, вдумчивый полковник Ерошин, и стал обстоятельно беседовать с сотрудниками и зеками, чтобы восстановить всю полноту картины...
И было это в июне, в начале лета, а на цветочных клумбах только-только стали распускаться ранние розы...
Свидетельство о публикации №225100401706