Битюг...

Анатолий Петрович резко проснулся от тишины.
Не от звука, а именно от полной тишины,  её густоты, внезапно ставшей слышимой.
Сначала он не понимал, что его разбудило, и лежал с закрытыми глазами, пытаясь уловить знакомый стук,  мерный, убаюкивающий, как биение сердца этого старого, покосившегося дома. Стук его  станка...

Но станок пока молчал...

Тогда он открыл глаза. Свет раннего утра, еще сырой и беззлобный, пробивался сквозь занавески, отбрасывая на потолок размытые тени.

Анатолий Петрович лежал неподвижно, прислушиваясь к себе. Тело его  отзывалось глухой, знакомой болью,  не острыми уколами, а скорее тяжелым гулом, будто внутри него пел большой, старый, натянутый струной колокол. Спина, колени, плечи – всё это  гудело на своей, выверенной десятилетиями болевой  ноте...

— «Седею я от времени, ветров и солнца», – беззвучно прошептал он надоедливую уже строчку стиха, вертевшуюся в голове с самого  вечера.
Он повернул голову к тумбочке, где в потрескавшейся деревянной рамке стояла фотография.
Ему там от силы  лет тридцать пять, жене Кате  тридцать.
Он с густой, темной, как смоль, шевелюрой, она  с легкой, почти детской улыбкой, от которой щемило даже сейчас, спустя двенадцать лет,  как её не стало...

— «От времени, ветров и солнца…»

Да, седина давно легла на его виски и бороду благородным инеем.
Морщины, словно карта прожитой жизни, глубоко прорезали лицо.
Но, глядя на того, молодого, с огоньком в глазах, он с удивлением ловил себя на мысли, что внутри-то него ничего не изменилось!

Тот же юноша смотрел на этот  мир из-под своих нависших, седых бровей. Тот же азарт, те же недоумения, та же наивная, неистребимая вера в какое-нибудь чудо...

— «Но все равно в душе остался молодым!»...

Он с усилием приподнялся, спустил ноги с кровати. Холодный пол немного освежил. Сегодня ему предстоял важный день. Последний его рывок...

В маленькой, пропахшей деревом и лаком мастерской царил привычный творческий беспорядок. На полках, словно солдаты в строю, стояли готовые шкатулки, деревянные игрушки, рамки.
Но главное стояло по центру,  большой, неуклюжий, собранный почти на коленке,  токарный станок по дереву!

Рядом на верстаке лежала заготовка,  кусок карельской березы, уже начавший обретать форму. Это должна была быть ваза. Последняя его ваза...

Анатолий Петрович подошел к станку, положил на него ладонь. Металл был холодным и пока что немым.
Вчера, почти закончив работу, он почувствовал знакомое предательское похолодание в груди и какую то резкую слабость. Пришлось отключить станок.
И лечь.
Сердце, старый мотор, давало сбои всё чаще и чаще.
Врач в районной поликлинике, молодой парень, смотревший на него как на диковинного динозавра, качал головой: — «Анатолий Петрович, Вам бы покой. Пора бы и отдохнуть!
Вы ведь,  как тот марафонец, который всё еще упорно  бежит, когда уже финиш давно пройден?».

— «Хоть на усталого похож я марафонца, стараюсь и держусь жеребчиком гнедым!» – мысленно парировал он доктору запавшими в голове строчками стихов.

Он включил станок. Мотор взвыл на секунду, потом перешел на привычный, ровный гул. Звук жизни.

Анатолий Петрович взял в руки резец. Пальцы, корявые, с распухшими суставами, привычно обхватили рукоять. Он прикоснулся сталью к вращающейся древесине. Посыпалась тонкая, шелковая стружка, пахнущая лесом и какой то вековой вечностью...

И понеслось...

— Дедуль, ты опять за свое?

Анатолий Петрович вздрогнул и выключил станок.
В дверях мастерской стояла внучка Маша.
Двадцать три года, огонь, а не девушка!
Вся в покойную бабушку, те же лучики вокруг глаз, та же легкая  стремительность...

— А что «за свое»? — нахмурился он, делая вид, что недоволен вторжением. — Я же работаю!

— Работаю, — передразнила она, подходя и обнимая его.
От нее пахло городом, духами и свежим ветром. — Тебе бы на даче огурцы поливать не спеша, воздухом дышать.
А ты тут свою пыль гоняешь! Доктор же сказал…

— Доктору виднее, как ему лекарства продавать, — отрезал Анатолий Петрович. — А мне виднее, как жить. Не мешай, у меня работа кипит!

Маша вздохнула и села на табурет, подперев подбородок ладонями.
Она смотрела, как его руки, будто сами по себе, оживляли дерево. Как грубая заготовка становилась изящной, с тонкими стенками и плавными изгибами...

— Красивооо то как!, — тихо сказала она. — Почему сейчас ваза? Раньше ты в основном игрушки делал, шкатулки!

— Потому что, — он на секунду оторвал взгляд от работы, посмотрел на нее. — Ваза,  она пустая. В неё можно что-то поставить. Цветы, например. Она, какая то хоть  возможность это сделать.
А шкатулка… она для того, чтобы что-то хранить. Спрятать. Мне уже нечего прятать!

Он снова включил станок, давая ей  понять, что разговор окончен.
Маша сидела и смотрела на него. На его сгорбленную спину, на упрямый затылок, на руки, которые, несмотря на возраст и болезнь, совсем не дрожали, когда держали резец.

— «Иду по жизни я, как конь – тяжеловоз, под гору быстро, в гору тяжело…» — всё думал Анатолий Петрович, вслушиваясь в скрежет стали о дерево. Да, он точно тяжеловоз! Не породистый скакун для парадов, а могучий, неторопливый битюг.
Вся жизнь у него такая.
Под гору, когда всё летело кубарем,  свадьба, рождение дочери, первые успехи в работе на мебельной фабрике, где он стал лучшим станочником.
А вот уже потом... Потом в гору! Потеря родителей, болезнь Кати, эта долгая, изматывающая борьба, которую они в итоге проиграли.
Дефолт, когда все его сбережения превратились в пыль, в пшик...
Уход с фабрики, которую «оптимизировали» новые хозяева...

Но он шёл.
Тащил свой воз.
Потому что на нем были другие грузы еще, жена, дочь, а потом и внучка.

— «Но забываю про болячки и невроз, Пока на холке держится седло»...

Да, и седло!
Обязанность. Забота. Сбросить нельзя! Не получается...
Не потому, что не позволят, а потому что без этого седла, этого груза, он сам перестанет быть собой. Растворится, как дым...

— Деда, а помнишь, ты мне в детстве лошадку деревянную сделал? Такую, на колесиках? — голос Маши вернул его из воспоминаний  прошлого.

— Помню, а как же не помнить! — хмыкнул он. — А ты её на веревке катала и всё требовала, чтобы я «запрягся» и возил тебя по квартире!

— И  ты запрягался! — рассмеялась она. — И мы с бабушкой хохотали до слез. Ты был моим битюгом!

Анатолий Петрович выключил станок.
Ваза была почти готова. Оставалась самая тонкая работа, её  полировка...

— И останусь битюгом!, — строго сказал он. — Пока ещё  двигаюсь. А как приляжешь, так уже и не встанешь. Лучше уж двигаться, пока силы есть!

Он посмотрел на вазу. На её почти невесомые, просвечивающие на утреннем свету бока.

— «Чего бы я в конце у Бога попросил? Чтобы последним чудом одарил,  к себе меня в движении забрал!»

Маша встала, подошла и положила руку ему на плечо.

— Ладно, тяжеловоз, — сказала она мягко. — Иди умывайся, завтракать будем. Я блины настряпала! Вкусныеее!

После завтрака Маша уехала в город, на работу.
Анатолий Петрович опять остался один.
Он вернулся в мастерскую, но к станку уже  не подошел.
Сегодня он его больше не включит. Нужно было чувствовать меру.
Он сел на свой старенький диванчик у окна, откинул голову на спинку и закрыл глаза. Шум станка еще стоял в ушах, смешиваясь с гулом в теле. Он не спал, он просто плыл по течению воспоминаний, как тот тяжеловоз, бредущий по знакомой дороге...

Вот ему всего  семнадцать.
Деревня, затерянная в северной глуши. Лето, сенокос.
Он, долговязый, нескладный пацан, гнал телегу, груженную душистым сеном.
Лошадь по кличке Чарлик, такой же старый и мудрый битюг, лениво перебирал ногами. Анатолий сидел на облучке, чувствуя, как солнце жжет ему спину через тонкую ткань рубахи, а ветер, пахнущий скошенной травой и далекими болотами, ласково обдувает лицо.
Он пел.
Орал во всё горло какую-то деревенскую частушку, и эхо подхватывало её и уносило в лес...

Вдруг Чарлик насторожил уши и зафыркал.
Анатолий привстал, вглядываясь в дорогу.
Впереди, у старой покосившейся часовенки, стояла девушка.
Не местная.
В легком платье, с мольбертом рядом с ней.
Она что-то рисовала...

Он подъехал ближе, стараясь не шуметь.
Девушка всё равно обернулась. И он увидел её глаза.
Серые, как озерная вода в пасмурный день, и такие глубокие, что, казалось, в них можно утонуть запросто!

— Здравствуйте, — смущенно сказал он, останавливая телегу.

— Здравствуйте, — улыбнулась она.
Улыбка у неё была какая-то лучистая, сразу снимающая всякое напряжение. — Я Катя. Из города. Практику тут прохожу, пишу вот  этюды!

Оказалось, она студентка художественного училища.
Так они и познакомились...
Он стал ей показывать  самые живописные, по его мнению, места.
Она смеялась над его деревенскими байками и каждый раз  рисовала его портрет.

— «У тебя лицо интересное, — говорила она, щурясь. — Сильное. Как у былинного богатыря».

Он и влюбился.
Без памяти, без оглядки, как может влюбиться только семнадцатилетний.
Когда она уезжала в конце лета, он, краснея до корней волос, подарил ей шкатулку.
Неловкую, грубоватую, первую в его жизни. Он делал её тайком от всех, по ночам...

— Я… я сам её  сделал, для тебя! — пробормотал он.

Катя взяла шкатулку, повертела в руках.
Потом посмотрела на него, и в её глазах он увидел совсем  не насмешку, а что-то очень серьезное и теплое...

— Спасибо, Толя. Это самое настоящее чудо!

Она уехала.
А он остался. С её адресом в кармане и с незатухающим огнем в сердце.
Он писал ей письма. Длинные, наивные, полные обещаний.
Она отвечала. Коротко, но тепло. Через год он, скопив денег, уехал к ней в город.
Поступил на рабфак. Они поженились.
Родилась дочь...

Жизнь шла.
Он работал на фабрике, его золотые руки очень там  ценили. Катя преподавала в художественной школе.
Они снимали маленькую комнату в коммуналке, потом получили квартиру от фабрики. Он мастерил ей полки для книг, мольберты, рамы для картин. Она называла его своим «битюгом», своим «тяжеловозом», который тащит на себе их общее счастье...

А потом, как гром среди ясного неба,  диагноз.
У Кати рак...

Всё сразу перевернулось. Работа, планы, мечты о поездке на море,  всё отошло на второй план.
Началась другая жизнь.
Жизнь из больниц, процедур, капельниц и надежды, которая с каждым днем таяла, как апрельский снег весной...

Он не сдавался. И не собирался сдаваться!
Он был её тяжеловозом.
Он тащил её на себе через все круги ада.
Носил на руках, когда она уже не могла ходить.
Читал ей вслух, когда слабели её  глаза.
Шутил, хотя его сердце разрывалось на части.
Он забывал про свою усталость, про боль в спине от неудобных больничных кресел.
Пока на нем было это седло – забота о ней, – он был ещё силен...

Однажды, уже почти в самом конце, она взяла его за руку. Рука её была легкой, легкой, как пушинка...

— Толя, прости меня, пожалуйста! — прошептала она.

— За что? — искренне удивился он.

— За этот груз. Я же, как твое седло. Очень тяжелое!

Он наклонился и поцеловал её в лоб.

— Дура, — сказал он ласково. — Без седла конь,  не конь. Так, просто, животное!
Ты  мое седло. Моя честь.
Ты меня не тяготишь.
Ты меня делаешь сильнее!

Она слабо улыбнулась и закрыла глаза...

Она ушла тихо, во сне.
 И когда её не стало, он впервые почувствовал, что земля ушла  из-под ног.
Седло было сброшено.
И он, могучий битюг, вдруг оказался ненужным, беспомощным.
Что ему делать теперь со своей силой? Он этого не знал...

Его спасла дочь, а потом уже и внучка.
Новые обязанности.
Новое опять  седло.
Он пережил дефолт, потерял работу.
Но руки его не могли бездействовать.

Он купил старый, списанный станок, починил его и снова начал делать шкатулки. Игрушки.
Сначала для своей внучки, потом для продажи на рынке, чтобы как-то протянуть.
Работа его спасала.
Движение спасало точно!

— «Приляжешь, вдруг останешься лежащим, или другой, какой-нибудь конфуз!» – это была не просто строчка стихов.
Это был его уже жизненный принцип, выстраданный и выверенный испытаниями судьбы...

Анатолий Петрович открыл глаза.
Солнце уже стояло высоко.
Боль в теле немного притихла, превратившись в привычный фон. Он встал, подошел к верстаку, взял почти готовую вазу. Повертел её в руках. Нужно было отполировать, покрыть её  лаком.

Он работал медленно, тщательно, наслаждаясь каждым своим выверенным движением.
Наждачка в его руках скользила по дереву, сглаживая малейшие шероховатости, проявляя неповторимый рисунок карельской березы,  тот самый «чудь», как называли его старики, таинственные узоры, похожие на карту забытых и дальних  стран...

Вечером Маша вернулась. Она зашла в мастерскую и замерла, как вкопанная,  у порога.

— Ой, дед… — еле  выдохнула она.

Ваза стояла на столе, освещенная последними лучами заходящего солнца.
Лак еще не совсем высох, и она переливалась, словно сделанная из теплого золота. Она была идеальной.
Не технически, где-то уже  чувствовалась легкая дрожь руки, где-то форма была чуть асимметричной. Но в этой асимметрии была настоящая душа. Была жизнь!

— Красиво, — повторила Маша,  на этот раз её голос даже дрогнул.

— Бери, — коротко сказал Анатолий Петрович. — Твоя!

— Что? Нет, дед, это же твоя такая  работа… Ты столько  сил вложил…

— Потому и твоя!
Поставь в неё цветы. Живые цветы. Чтобы красиво  было. Понимаешь?

Она кивнула, не в силах вымолвить ни слова. Она взяла вазу, бережно, как хрусталь, и понесла в дом.
Через полчаса побежала на свой автобус, пообещав приехать к деду утром...

Анатолий Петрович остался в мастерской.
Он подошел к станку, вытер его  ветошью от стружки и пыли. Потом оглядел полки с готовыми поделками. Всё.
Ещё один цикл завершен...

Он вышел во двор.
Была тихая, теплая майская ночь. В воздухе пахло сиренью и свежевскопанной землей. Где-то далеко пел соловей.

Он сел на старую скамейку у калитки, смотрел на усыпанное звездами небо. Он не чувствовал сейчас никакой усталости.
Наоборот, какая-то странная, легкая пустота наполняла его. Не горькая, а необычайно светлая.
Как после хорошо выполненной работы.

— «Чего бы я в конце у Бога попросил?»

А он ни о чем не просил. Он был ему  благодарен! За всё.
За долгую свою дорогу по жизни...
За все эти подъемы и спуски.
За любовь, которая у него была. За эту боль, которая его закалила.
За дочь и внучку, которые стали его новым смыслом в жизни.
За этот двор, за эту скамейку, за этот соловьиный трепет сейчас в ночи.

Он сидел и просто внимательно слушал тишину.
Она была уже не пугающей, а дружелюбной, объединяющей.
В ней был стук его сердца.
Шум далеких машин. Лай соседской собаки...

Он сейчас уже  не боялся лечь и вдруг потом  не встать.
Он сделал всё, что должен был сделать на этом свете.
Он пронес свой груз до конца. И теперь мог позволить себе просто недолго  отдохнуть...

Анатолий Петрович закрыл глаза.
Ему воочию и ярко показалось, что он снова едет на телеге, груженной сеном. Солнце греет спину, ветер треплет его волосы. Рядом сидит его Катя, молодая, красивая, и громко смеется.
А впереди еще у них  долгая-долгая дорога, уходящая в самую гущу цветущих полей!

—«Уж лучше двигаться, пока хватает сил…»

Он и двигался. Не останавливаясь...
До самого конца...

Утром снова приехала Маша и зашла в его комнату, чтобы позвать к завтраку. Анатолий Петрович сидел в своем любимом кресле у окна. Голова его была слегка склонена на грудь, на лице застыло выражение глубокого, невозмутимого покоя. В руках он сжимал ту самую, первую, грубоватую шкатулку, которую когда-то подарил Кате...

Он не дышал...

Маша не закричала, не заплакала.
Она подошла, опустилась на колени и положила голову ему на руки.
Они были еще теплыми. Она сидела так долго, слушая наступающее утро. Она чувствовала как то заранее, что скоро что то произойдет...
Ведь  совсем недавно, на днях, ей врач с поликлиники сказал, что у ее деда проблема с сердцем и что надо быть готовым к худшему...

Вот  это и случилось...


Потом её взгляд упал на тумбочку.
Рядом с фотографией деда и бабушки лежал аккуратно сложенный листок. Она взяла его.

Это было стихотворение. Выведенное твердым, немного угловатым почерком деда:

— Я поседел от времени, ветров и солнца,
Но все равно в душе остался молодым!
Хоть на усталого похож я марафонца,
Стараюсь и держусь жеребчиком гнедым!

Иду по жизни я, как конь – тяжеловоз,
Под гору быстро, в гору тяжело…
Но забываю про болячки и невроз,
Пока на холке держится седло!

Седло, как груз, обязанность, забота,
А  сбросить по дороге не могу…
Такая каждодневная работа,
Подвластна лишь по силам битюгу!

И не дают расслабиться невзгоды,
Дефолт, несчастья, кризисы, беда…
Всё это, как кривляния погоды!
Скажу я вам, такая ерунда!!!

И, закусив удила, прём и тащим,
Такой по жизни непосильный груз…
Приляжешь, вдруг останешься лежащим,
Или другой, какой-нибудь конфуз!

Уж лучше двигаться, пока хватает сил,
Чем лежа охал бы от боли и стонал!
Чего бы я в конце у Бога попросил?
Чтобы последним чудом одарил,
К  себе меня в движении забрал!
(с)

Маша подняла глаза на деда.
На его спокойное, умиротворенное лицо. И всё сразу поняла для себя!
Его последняя просьба была услышана Богом!
Он ушел в движении.
Не в борьбе, не в страданиях, а в моменте покоя и тишины в душе и сердце, после завершения своего последнего дела!

Он шел до самого конца и остановился только тогда, когда финишная черта была под ногами, и он ее переступил уже без страха...

Она подошла к окну и распахнула его.
В комнату ворвался свежий утренний воздух, щебет птиц, шум просыпающегося мира.
Жизнь продолжалась...

На столе в гостиной стояла ваза. Золотистая, теплая, пока ещё пустая.
Готовая принять в себя цветы. Готовая дать возможность новой жизни, новой красоте расцвести внутри себя.

Маша посмотрела на вазу, потом на деда, и тихо, сквозь непросохшие  слезы, попыталась  улыбнуться...

— Спи спокойно, мой милый, и родной  битюг, — прошептала она. — Ты дошел до своего конца, как и  хотел...

(с)...
 http://proza.ru/2009/11/09/369

От автора:
— Это стихи вашего покорного слуги!
Просто они пришлись к месту...


Рецензии