Глава VI

Глава Шестая: Призраки и Санкции

Рынок у края сингулярности не был местом. Он был состоянием материи. Пространство здесь не подчинялось законам физики, а скорее законам гниения под высоким давлением. Оно пульсировало. Медленно, как огромное, больное сердце, замурованное в бетонную глыбу вселенской усталости. С каждым пульсацией стены реальности вздувались и опадали, исторгая из микротрещин не свет, а зловоние – сложное, многослойное, как ядовитый торт. Запах озона, перебитый вонью пережаренного трансформаторного масла. Сладковатый дух разлагающейся органики, смешанный с едкой пылью архивов и острым, как бритва, химическим послевкусием чистой пустоты. Воздух (если это был воздух) висел невидимой, липкой паутиной, цепляясь за скафандры, за кожу под ними, за самые мысли, покрывая их жирной, нестираемой пленкой. Дышать было не просто тяжело – это было актом насилия над собственными легкими. Каждый вдох приносил новый коктейль отвращения, оседая на языке, в горле, в самых глубинах ноздрей, где обонятельные рецепторы сдавались один за другим под этим химическим натиском.

Именно здесь, на этом пульсирующем, вонючем пятачке ужаса, Вирабилио разложил свой товар. Не на прилавке – прилавков здесь не было. На растянутой на обломке трубы грязной, промасленной тряпке, которая когда-то могла быть частью чьего-то рабочего комбинезона или, что более вероятно, тряпкой для вытирания особо стойких загрязнений в машинном отделении. Товар не лежал – он колебался. Полупрозрачные фигуры. Человеческого роста, с узнаваемыми чертами, но лишенные всякой субстанции. Они не парили – они дрожали на месте, как струны невидимой, расстроенной виолончели, издавая при этом едва слышный, высокий писк, похожий на скрежет стилуса по сухому стеклу. Это были призраки. Призраки Горбачева.

Один Горбачев замер в позе оратора, его прозрачная рука застыла в характерном жесте, но вместо рта – лишь вибрирующее пятно, издающее тот самый писк. Другой сидел, склонив голову, и знаменитое родимое пятно на лбу пульсировало тусклым, багровым светом, как гнилой фонарик. Третий пытался неуклюже помахать прозрачной рукой, но движение было прерывистым, как плохой видеосигнал, и рука расплывалась в мерцающий шум. Они не пахли духами или одеколоном. Они пахли пылью. Не домашней, а архивной, вековой, затхлой пылью, смешанной с запахом старой типографской краски от пожелтевших газет и едва уловимым, но отчетливым ароматом дешевого портвейна, пролитого на ковер в далеком 1991-м. Запах упущенных возможностей и исторического недержания.
.
Вирабилио, стоявший над своим жалким прилавком, выглядел как воплощение самого рынка. Его скафандр был еще более грязным, еще более обвисшим, покрытым новыми пятнами неизвестного происхождения – липкими, маслянистыми, местами отливающими странным зеленоватым оттенком. Лицо под забралом было серым, землистым, глаза – запавшими еще глубже, превратившись в узкие, воспаленные щели, полные не надежды, а лихорадочной, отчаянной ажитации. Его пальцы, в потрескавшихся перчатках, постоянно двигались: поправляли призраков (рука проходила сквозь них, вызывая лишь усиление писка и волну мерзкого холода), разглаживали тряпку, нервно постукивали по обломку трубы.

– Берите! – его голос был хриплым, сиплым, словно горло было натерто наждаком. Он не кричал, а шипел, стараясь перекрыть фоновый гул сингулярности и вездесущий писк своих товарищей. – Персонаж исторический! Сам Горбатый! Штука! Три по цене двух! Недорого! Слюна брызгала на забрало изнутри, смешиваясь с конденсатом и жиром. Он протянул руку, пытаясь схватить одного из призраков за прозрачный рукав, но рука прошла насквозь, вызвав лишь вспышку статики и усилив запах портвейна. – Видите?! Абсолютно интерактивный! Можете... можете ткнуть пальцем! В историю! Он закашлялся, звук был влажным, хлюпающим, как будто в его легких что-то булькало. – Идеальный подарок... для ностальгирующего врага... или... или для туалета! Освежает воспоминания!
Потенциальные покупатели, если их можно было так назвать, были столь же призрачны и отвратительны, как товар. Фигуры в облезлых, негерметичных скафандрах, чьи очертания расплывались в мерцающем мареве сингулярности. Кто-то напоминал гигантскую, покрытую слизью мокрицу, кто-то – сгорбленного старика с лицом, скрытым противогазом времен Первой Мировой, из фильтра которого сочился желтоватый дымок с запахом серы и горелого волоса. Они не подходили близко. Они обтекали лоток Вирабилио, как струи грязной воды обтекают камень. Их глаза (если они были) скользили по призракам Горбачева с тупым равнодушием или глумливым презрением. Никто не торговался. Никто не проявлял интереса. Лишь один "покупатель", похожий на мешок с мусором, из которого торчали ржавые трубки, остановился на мгновение, издал звук, похожий на бульканье засора в канализации, и поплелся дальше, оставив за собой шлейф запаха гниющей картошки.

Вирабилио почувствовал, как знакомый комок отчаяния и злобы подкатывает к горлу. Он сглотнул, ощутив вкус собственной желчи, смешанный с привкусом пыли от призраков. – Космические уроды! – прошипел он сквозь зубы, с силой швырнув на тряпку одного из Горбачевых. Призрак завибрировал с удвоенной силой, залился пронзительным писком и на мгновение стал почти невидимым от ярости. – Не понимают ценности! Исторической перспективы! Тупое быдло! Он схватился за голову сквозь шлем, чувствуя, как пластик впивается в кожу. Запах его собственного пота, кислый и резкий, смешался с архивной пылью и портвейном, создавая новый, уникальный аккорд отчаяния. Кругом была пустота. Не космическая, а человеческая. Пустота интереса, пустота спроса, пустота смысла. Он торговал тенями прошлого у края вечной дыры, и единственным ответом было вселенское равнодушие, пропитанное вонью.

Пока Вирабилио бился в приступе бессильной ярости над своими никчемными призраками, Ночеврюзека нашла свое, особенное утешение. Она отошла от корабля (вернее, от того места, где «Комишковред» медленно разлагался, как гниющая туша, распространяя запах горелой изоляции, перегоревших схем и тлена), к самой кромке гигантской воронки, оставленной Свящиминерусом. Воронка не была пустой. Из ее темных, мерцающих нездоровым лиловым светом глубин вылезали тентакли. Не живые щупальца, а скорее сгустки искаженного пространства-времени, обретавшие форму и плотность на грани реальности. Они были холодными на ощупь – не просто холодными, а высасывающими тепло, как лед, приложенный к обнаженному нерву. Их поверхность не была гладкой; она была покрыта мельчайшими, постоянно движущимися шипиками, не острыми, а скорее липкими, как усики плотоядного растения. И от них исходил запах – не органический, а метафизический. Запах статического электричества после грозы, смешанный с озоновой горечью и чем-то невыразимо древним и пустым, как вакуум между галактиками. Запах самого Хаоса.

Один из таких тентаклей, толстый, упругий, с лиловым отливом под мертвенным светом пульсара, обвил Ночеврюзеку. Нежно? Нет. Не нежно. Механически. С холодной, бездушной точностью. Он скользнул по изгибу ее бедра сквозь материал скафандра (материал не порвался, но стал мутным и липким в месте прикосновения), обвил талию, другой конец поднялся к ее шее, обвивая ее, как змея-душитель. Ночеврюзека не сопротивлялась. Ее тело в скафандре обмякло, отдаваясь этому холодному захвату. Ее глаза под забралом были закрыты. Лицо, обычно застывшее в маске презрения или ярости, теперь выражало странную смесь экстаза и полного самоуничтожения.

И тогда она застонала. Но это был не стон удовольствия. Это был фальшивый, театральный стон. Голос ее, обычно хриплый и резкий, нарочито завысился, стал карикатурно-слащавым, как у плохой актрисы в дешевом порно. Звук был металлическим, лишенным тепла, как скрип несмазанных шестеренок.
– Да... – завыла она, изгибаясь в холодных объятиях тентакля с преувеличенной страстью. – Мой президент... Мой сильный... мой властный...Ее рука в перчатке скользнула по холодной, шиповатой поверхности щупальца. – Еще санкций! Да! Глубже! Больше! Зажми меня... в тиски! Запрети...
дышать! Каждое слово звучало как пощечина здравому смыслу, как насмешка над самой идеей близости. Это был ритуал самоунижения, доведенный до абсурда, до пародии. Она кричала о санкциях, о власти, о запретах, используя язык дешевой эротики, превращая политическое насилие в извращенную форму близости. Тентакль, бездушный и холодный, лишь плотнее сжимался в ответ на ее крики, его шипики впивались в материал скафандра, оставляя липкие следы. Запах озона и пустоты смешивался с запахом ее пота, ставшего особенно резким и кислым, и с фальшью ее голоса, витавшей в воздухе, как ядовитый газ.

Ржевский наблюдал за этой сценой, прислонившись к все еще теплому, но быстро остывающему борту «Комишковреда». Он не курил. Он просто стоял, его фигура в промасленном брезенте сливалась с тенью корабля, как еще один обломок. Его глаза, мутные и глубоко посаженные, были устремлены не на кричащую Ночеврюзеку, а на сам тентакль. На его упругую, холодную плоть, на его бездушную силу. В этих глазах не было осуждения. Не было даже обычного циничного презрения. Была зависть. Глухая, старая, как сама война, зависть.

– Эх... – выдохнул он наконец. Звук вышел хриплым, как скрип ржавых петель. – В мои годы... да я бы... и такой пригодился. Он медленно, с трудом оторвал взгляд от тентакля и посмотрел на свои руки, закутанные в грязные тряпки. Пальцы, искривленные артритом и старыми травмами, судорожно сжались. – Шторы вешать... мде– пробормотал он, и в голосе его прозвучала неожиданная горечь. – Офицерскую шинель... сушить. А то... Он махнул рукой в сторону корабля, откуда несло запахом плесени и затхлости. – ..клопы... вечные клопы. Сосут... по ночам. Как те самые тещи...Он снова посмотрел на тентакль, на его мощь, на его холодную, безэмоциональную функциональность. – А этот... красавец... – в его голосе мелькнула карикатурная нежность, тут же задавленная привычной хрипотцой. – ..не сожрет лишнего... Не наворует... Просто... инструмент. Он тяжело вздохнул, и запах дешевого табака и старого брезента смешался с озоном и фальшивыми стонами НочеврюзекИ. – Идеальный... сосунок... для сушки шинели...

Вирабилио, тем временем, окончательно потерял терпение. Один из призраков Горбачева, тот, что пытался махать рукой, вдруг завис и начал мерцать с удвоенной скоростью, его писк стал пронзительным, невыносимым. Вирабилио, не раздумывая, схватил ближайший обломок трубы (ржавый, холодный, покрытый какими-то липкими бляшками) и со всей силы ткнул им в призрака. Не было звука удара. Было короткое замыкание реальности. Вспышка синеватого света, резкий запах горелой пластмассы и озона, смешанный с усилившимся ароматом портвейна, и... призрак исчез. Не растворился, а схлопнулся, как мыльный пузыжек, оставив после себя лишь маленькое, дымящееся пятнышко на тряпке и усилившееся чувство тошноты у Вирабилио.

Он грязно выругался, швыряя обломок трубы в пульсирующую тьму. Тот упал беззвучно, поглощенный сингулярностью. – Просроченный! Сдался мне просроченный Горбатый! Он судорожно схватил оставшихся призраков, их полупрозрачные формы дрожали и пищали в его руках, как перепуганные птенцы. – Кому?! Кому вы нужны, куски истории?! – заорал он в пустоту, в пульсирующую, вонючую пустоту рынка. Ответом был лишь гул сингулярности, фальшивые стоны НочеврюзекИ где-то позади и горький смешок Ржевского.

– Самому Горбатому... отнеси... – хрипло процедил Ржевский, не отрывая глаз от тентакля. – Может... обрадуется. Что его... не совсем забыли... в этой помойке.

Вирабилио посмотрел на дрожащих в его руках призраков. На их пустые глаза, на вибрирующие родимые пятна. Запах архивной пыли, портвейна и его собственного отчаяния ударил в нос. Он резко разжал пальцы. Призраки, пища, упали на грязную тряпку, слившись в один дрожащий, полупрозрачный комок ужаса и невостребованности. Вирабилио развернулся и пошел прочь. Не к кораблю. К краю сингулярности. Туда, где пульсация пространства была сильнее всего, а запах пустоты – почти осязаем. Он подошел к самому краю, заглянул в мерцающую бездну. Его отражение в искривленном пространстве было уродливым, растянутым, покрытым пятнами.
Как его призраки. Как он сам.

– На... – прошипел он, плюнув в бездну. Плевок не упал вниз. Он завис на мгновение перед его лицом, превратившись в мерцающий, липкий шарик, вобравший в себя все запахи рынка, всю его горечь, а затем был резко втянут в сингулярность с тихим хлюпающим звуком. – Возьми... свою историю обратно... Космическая помойка...

Он стоял на краю, спиной к своим никчемным призракам, к фальшивым стонам НочеврюзекИ, к завистливому взгляду Ржевского. Он стоял на краю вселенской канализации, вдыхая смрад тлена и абсурда, чувствуя, как холод пустоты проникает сквозь скафандр, сквозь кожу, в самые кости. Торговля провалилась. Утешение оказалось пародией. Оставалось только это. Край. И бесконечная, вонючая пустота за ним.


Рецензии