Мера башмачника

      
                Владимир Вещунов

              Мера башмачника

Повесть

                Ибо если вознесёмся гордостью,
      Он отнимет покров свой от нас, и мы
      погибнем.
                Преп. Антоний Великий

   За шесть лет хромоту Петра Андреевича Почекутова поддерживало не менее дюжины самых разномастных тростей-клюшек: самодельных, магазинных из «Медтехники» и «Домашнего доктора», и даже «штатских», привезённых из загранки боцманом Палычем, старым приятелем. Все эти костыльки объединяло одно: они умещались в небольшой кожемитовой сумке на молнии. Либо развинчивались на части, либо складывались, как пожарные телескопические лестницы. А одна из «штатских» тросточек вовсе была не штатская, не штатная. Членистая, будто ножка кузнечика; три части её стягивались  какой-то хитрой резинкой, изобретённой якобы, как утверждал многоопытный Палыч, по космическим технологиям НАСА, а потому вечной. И верно, острые края трубочек не резали эту «космическую вечность». Сложенные в треножник с волнистой ручкой из красного дерева, они с цирковым фокусным щелчком выбрасывались, как змея, в струнку — в изящную воронёную тросточку.
   А прежде автобусники, завидя хромого с палкой, срывались с места, как угорелые, только пыль столбом. Иные же «доброхоты» поджидали запышливо ковыляющего — и перед самым его носом с «шиком» захлопывали дверцу.
   Подобные издевательства доводили старичьё, особенно старушек, до слёз.
   — Да есть ли у таких родители-то?!.. — сокрушённо недоумевали «опоздавшие».
   Попервости и Пётр Андреевич чувствовал себя жалким, обиженным подранком. Затем уже водители виделись ему шибко ушибленными мелочной жадностью. Стариков в ту пору власть облагодетельствовала льготными проездными. Вот и старалась избавиться от «нахлебников и халявщиков» ретивая шоферня. Если же желторотая школьня жалобно пищала: «Дяденька, подвезите! Ну, пожалуйста!..» — раздавался рык: «Бр-рысь!..» Когда же старикам щедрые правители стали выделять на проезд по сто пятьдесят рэ в месяц, некоторые водилы то ли по привычке, то ли по ненависти к «хламу», который должен сидеть по домам, а не путаться под ногами, продолжали свои выверты.
   Работал Почекутов инженером по технике безопасности на теплоцентрали. Остался вечером в токарке и создал трость: из трёх частей, с резьбой. Медная, увесистая, солидная. Ручку фигурную из текстолита на токарном станке выточил. Свинтил, развинтил, с медным звоном в сумку уложил. Удобная штуковина. Бывало, влезал с покупной цельной клюшкой в трамвай, а у самых воспитанных передних юнцов совесть начинала копошиться, просыпаться: «С-садитесь…» А ему неудобно, что ущербностью своей людям докучает. Теперь же бодрился, молодился, крепко поднимался — и никому никакой докуки. И автобусники терпеливо поджидали прихрамывающего, но молодцеватого, без клюшки, билетника. Почекутов свинчивал свою чудо-трость загодя, в тени ларьков с табаком и со всякой шурмой.
   Мороки со «складешками» хватало. Порой, издали завидя ждущий автобус, Пётр Андреевич запышливо, в побежке едва успевал собрать и запихнуть трость в сумку.
   И по какой-то напасти они почему-то не держались у него. У меднозвонной через полгода стёрлась резьба. Смастерил из дюралевой лыжной палки: с набалдашником, вычернил кузбаслаком — прямо-таки аристократическая, пушкинская тросточка. Спёрли вместе с сумкой в кафешке. Гнутую ручку зонта чеховских времён вставил в узловатую бамбучину — расщепился бамбук. У одной нарядной, будто золочённой, «телескопической американки» отлетела ручка. Другую — забыл в автобусе. Еле-еле доковылял домой с какой-то дранкой. Лишь детище НАСА служило честно уже полтора года.
   А вообще-то Почекутов мечтал о цельной, гнутой из ореха, как на картине художника Лактионова, где тот, важная особа в медвежьей шубе, изобразил себя. Пётр Андреевич даже договорился с народным умельцем, что тот выгнет ему подобную трость. Мужичок продавал возле универмага «Зелёные кирпичики» кикимор, горынычей из корней деревьев. Эту «важную» трость Почекутов приберегал на пору оседлости, когда не придётся лазать по автобусам: до заслуженного отдыха оставалось всего полтора года. И ещё он заказал рукодельцу по корнепластике одну диковину. Видел на рождественских картинках в распашных хламидах волхвов, пришедших по Вифлеемской звезде к яслям младенца Иисуса. Вещие библейцы эти, должно, происходили из простого люда. Двухметровые посохи их с загнутыми навершиями наверняка служили пастушьими погонялами для овечек. Вот и прихотелось Почекутову приобщиться к подобной священной реликвии.
   Однако «заслуженный отдых» нежданно-негаданно свалился, как снег на голову, вернее, вместе со снегом…

   Охромел слегка Пётр Андреевич в пятьдесят два года, когда ещё бригадирил-малярничал. Белил тогда котельную; строительную люльку запарусило, северняком с залива тряхнуло — и хрупнуло что-то в лодыжке.
   Вывих. Однако пока спускался при качке в «судёнышке», боль будто сшибло ударом люльки о стену. Клин клином вышибается. И косточка как бы вправилась. Но туповатое нытьё нет-нет и вызывало опаску. Гром не грянет — мужик не перекрестится. А тут всего лишь громик рокотнул издали. Какой-то переменчивый, туповатый вывих. Вполне терпимый. Не пошёл к врачам Пётр Андреевич, как ни гнала его Верунька, жёнушка. И кстати новая, посильная должность подоспела. Со своим пэгээсовским дипломом прошёл обучение на инженера по ТБ и списался с малярского «судна» на безопасный берег. Безопасный… Встречаются две снежинки. «Ты куда летишь?» — спрашивает одна. «В Норвегию. А ты куда?» — «А я во Владивосток. Та-акое там устрою!..» Декабрьское «ледовое побоище»… И прихрамывающий Почекутов смастерил в токарке третью «ногу» — трость «свинти-развинти» с противолёдным шипом на конце. Так и свыкся с тростями-клюшечками. И видок преобразился — будто заважничал…
   Знаковый гром, который так и не догремелся до мужика, через шесть лет наяву сверзнул его и заставил не только перекреститься, но и отправил терпеливца в больницу…
   Как всегда, началось всё со снежинки… Несказанной тишиной и благостью прониклась грохочущая Рабочая долина с заводами ЖБИ, буто-щебёночным, цементным, автобазами. Словно её усталая душа озарилась серебристым мерцающим светом.
   Неизъяснимая полётность осенила смуглые лица рабочих дымной кочегарки, ждущих своего развозного носатенького «пазика». Конец трудовой недели. Всего полмесяца до Нового года — радость праздничнее праздника. Но и ещё какая-то неведомая, тихая… Словно душевная, искристая пыльца на небесной снежинке. На первой в этом году…
   «Пазик» высадил Почекутова и бабу Маню-обмуровщицу у подножья «одесской» лестницы. Жили они на сопочной улице Акациевой в соседних высотках-гостинках.
   Ступеньки кое-где обметала нежная пороша. Её пух сонно прилёг у их изножий.
   В паре соседи здраво, незадышливо преодолели первый пролёт.
   — Перед бурей затишье-то, — баба Маня одёрнула демисезонный салатовый плащ, из-под которого вылезла зимняя поддёвка. — Ты разве не чуешь, Почемутов? Ты же Потэбэ. Обязан предвидеть опасность!
   Она, давнишняя пенсионерка, продолжала «лечить» печи при остановке котлов; крепкая, статная втискивалась в их утробный жар, обмуровывала шамотом выщербленное чрево. Шутнице глянулась фамилия Почекутов, и она грубовато подтрунивала над начальством: Почемутов, Почекушев, Почутьчуть, Потэбэ... Свойский мужик, из маляров. Трудяга. Не гнушается и в котёл залезть, и с огнеупорной кладкой подсобить. Ну и что, что выбился в инженера;? Не фуфырится. Она и самого директора Самсонова называла Сам Сон: «Вон Сам Сон идёт! Спокойной ночи, малыши!..» Многих подкалывала, но обидчивых не водилось на котёлке. В угле, в жару, в копоти и саже, выпаривает она, увенчанная царственной трубой, своим теплокровным паром всякое чинушество и ячество. А у тех, кто годков пять выдержал её проверку на жаропрочность, в облике сродство проявляется. Какие уж тут обиды…
   — Типун те на язык, Мария Игнатьевна! — проколол подступившую внезапно мглу тростью Почекутов. — И впрямь накаркала…
   Лохматые снежные хлопья единой шубой накрыли Петра Андреевича и бабу Маню. Начался буранный обвал. Вот будто навалилась беломедвежья шуба — и поверх, разрывая её в клочья, саданула гигантская «ветка сирени». Исполинский сварочный треск молнии высек всё сотрясающий грохот… И снова разверзлась мгла трещиной с поднебесное, ослепительно белое дерево. И снова оглушающее миротрясение. Яростные земные толчки, судорожная дрожь земли… Бешеный шквал в виде дождя и мокрого снега с «пушечными» зарядами…
  И на лестничной площадке, держась друг за друга, за перила, двое, будто скульптурная пара «Сильнее смерти»:
   — Держись, ба… Маня!
   — Держись, Поче-е!..
   Клочки героической взаимоподдержки разметала дикая свистопляска.
   Тыкая, будто слепой, тростью, Пётр Андреевич ощупью опробовал первую ступень следующего подъёма. Слабый звяк: корка. Провёл тростью, как по рёбрам, по ступеням: наст! Крепнущий, твердеющий. Вся лестница, вся сопка вместе с ней, быстро залепленные дождеснегом, обмерзают в ледяную, неприступную гору.
   — Баб Мань, леденеет всё! — крикнул он ей в ухо, указывая посохом наверх.
   Перила уже начал прихватывать ледок: скоро и за них не удержишься. Руки скользили вместе с колкой, крупитчатой кашицей, коченели, их нестерпимо ломило. Помогал верный посох. Опираясь на него, Почекутов подтягивал за собой и тяжеленную, охающую спутницу.
   Падая, скользя, сгибаясь в три погибели, а то и ползком, они добрались, наконец, до середины последнего пролёта. Мокрые, облепленные «медузами» дождеснега, едва стояли на ногах, вновь являя героическую скульптуру «Сильнее смерти».
   Лестничный тягун почти преодолён, но наверху — жуть несусветная! Свист, визг — точно грешников полосуют кнутами. И машинный гуд с воем — будто пытки в адской аэродинамической трубе…
   — Прости, Господи! — враз перекрестились мученики, надеясь на милость Божию, что оградит от напастей, ожидающих наверху, в дикой круговерти.
   В связке осилили последнюю ступень — и рухнули ниц на мёрзлую землю, выбритую до плешины океанским секущим «меченосцем». Дабы не зашвырнул он их к началу скорбного пути, к подножью проклятущей ледяной горы. Этот изверг завихрил в прошлогодний свой шабаш мальчонку-первыша и могильно зарыл в пришкольных сугробинах-угробинах.
   Как подняться-то под свистящими его «мечами»? Опёрся на посох Пётр Андреевич, посилился привстать — тут и подкосил его, будто мечом по нестойкой ноге, вражина. Ойкнул, осел, обмяк Почекутов, едва трость не выронил. Подползла к нему баба Маня. Благо, старая обмуровщица оказалась современной бабкой, с трындозвоном, с мобильником. Не то, что закоснелый инженер. Дочь, переводчица с японского, подарила ему навороченный «портсигарчик». Но он особо в нём не нуждался, запросто обходился без него и часто забывал дома. К тому же недолюбливал подобные игрушки. Небезобидны они. Провокаторы. И без них пустословие застит ясный свет. А с ними пустопорожняя, свальная болтовня и вовсе помрачила мир, особенно молодой, незрелый.
   Однако при таком нехожалом увечье «говорильник» действительно помог. Бабе Мане с трудом удалось окостеневшими, скрюченными пальцами ткнуть в него два раза 03 и просипеть место травмы. А от него-то рукой подать до почекутовского дома…

* * *
   Ледовое убоище битком набило травмпункт увечными. Дверь длинного, тесного коридора его не закрывалась: беспрестанно вводили, втаскивали стонущих, бранящихся «гололёдчиков».
   Вера Фёдоровна, услышав по домашнему телефону от бабы Мани о беде, в пуржную замять пешком подоспела аккурат к «высадке» мужа из «скорой». С юзом увязая в заносах, та едва доползла до места назначения.
   Обезболивание, шины, гипс. Мародёрское (погодка-то костоломная) рвачество рискового таксёра при доставке к дому…

   Ко всему многообразию тростей, клюшек, испробованных Петром Андреевичем, добавилась целая пара: костыль и тростища с откидным сиденьицем. Дабы отхватить талончик к хирургу, надобно было куковать у дверей поликлиники с полпятого утра. Вот и выторчал сей счастливый билет на этом кентавре-тростестуле при моральной поддержке стойкой своей сподвижницы-жены.
   Полторы недели понадобилось Почекутову, дабы заполучить вожделенный допуск на операцию: забор (забор!) крови из вены, из пальца; рентген, прививки от дифтерии, от гриппа; кушетки ЭКГ и инфекциониста… Здоровых людей нет, есть необследованные. Застрявшая в бестолковости и непорядочности поздняя, на измор, очередь к терапевту. Более дюжины способов и ухищрений, чтобы получить доступ к душеспасительной терапевтской беседе: по записи, по талонам, «живая» очередь, «я только спросить», резвые «ветераны войны»; девицы с орущими ляльками: не с кем дома оставить; «у меня температура», «я заплатил»…
   И все эти мытарства в сопровождении главного действующего лица поликлиники — уборщицы. С кетчуповыми кудерьками, что-то бормочущая, эта узурпаторша гремела допотопным оцинкованным ведром (тихое, пластмассовое покоилось в углу возле туалета) и со злорадством шлёпала шваброй по «шуршикам» — бахилам больных. Доставалось и Почекутову. Не успел как-то приподнять свой «гипс» — шваркнула со сладострастием. И в бурчании как бы послышалось ему: получай-де, инженеришка, немощный, убогий!.. Разбередила и перелом, и душу маетную. Едва не возроптал: за что?!.. Не успел даже помыслить имя Господа в роптании своём. Зрячий посох его, сударыня Вера Фёдоровна, враз объявилась для стойкости. Озорно ткнула в бок, напевая:

А я еду, а я еду за мечтами,
За туманом и за запахом тайги!..

   И хвойный запах вдохнул Пётр Андреевич, и бормотание работящей, чистоплотной уборщицы разобрал. Усердница в мытьё добавляла сосново-еловый «песенный» шампунь и скрашивала работу «таёжной» песенкой. А Почекутову нагрянувшие лишения чуть ли не застили белый свет. Едва не возроптал. Разобиделся, засомневался в правоте Господа. Грешен, стало быть, коли ненадёжен в вере. Помыслы-то недобрые одолевали в этом хождении проверочном по кабинетам. Да даруй нам, Господи, смирение, любовь, рассуждение и кротость!..

* * *
   Палаты. Казарменно-засуриченная приоткрытая дверь. Пётр Андреевич, почмокавшись, распрощался с женой.
   Высокие кровати со стойками для растяжек с шарами-грузами. Притороченные к бокам обрезы полторашек — «малая нужда». Рядом на железных чёрных столиках — «большая»: судна, или «утки», под клеёнками. «Цветастая» запашистость!..
   Справа копошится скелет, обтянутый серой кожей, едва прикрытый простынкой. Под ним подозрительный треск…
   В правом углу у окна хрипло басит крепыш в тельняшке: явно боцманюга. Сидит грузно, нога на табуретке; нянькает её двумя руками, утишает боль. Его собеседник, крупный, осадистый, «притопился» в провалившемся матрасе на средней кровати слева. Оранжевые ногти подвешенной охристой ноги будто напедикюрены: после операции не смылся въедливый антисептик.
   — На фиг нужен этот сказочник! Ну, который про Фандорина клепает… — запамятовал он имя сочинителя Г. Чхарташвили под псевдонимом Б. Акунин.
   — И ещё эта дёшь — Донцовы с Мариниными. Анекдот в тему. Приходит студентка на экзамен: «Марь Ванна, ну я прочитала Антон Палыча Достоевского». Преподавательница ей: «Катерина, разреши тебя поправить…» — «Меня бы щас бутылочка «Клинского» поправила бы!..»
   — Ха-ха!.. Слушай, тоже в тему. К тебе же скоро твоя явится. Пусть прихватит мне за мой счёт бутылочку «Русского сувенира». Плосконькую, ноль двадцать пять. Звякни ей. А то сплю плохо. Ноет, зараза! Даже доктор советует. Лады?.. Я тоже не понимаю эту писанину. Мура!.. Слушай, а Петросян случа;ем не умер?
   — А куда он, на хрен, денется!..
   — Здравствуйте! — прервал Почекутов разговор.
   — А-а, новоселец! У окна вон пусто. У двери, — Боцман указал на свободные койки.
   У окна — батарея. Воздух и без того спёртый. И Пётр Андреевич начал обустраиваться у двери, рядом с любителем «Русского сувенира». А тот уже деловито названивал:
   — Бизнес, ну как дела? У меня в портовом холодильнике две тонны щупальцев кальмара. Кинь кому-нибудь! Не пропадать же добру…
   Боцман рыкнул на скелетного старика:
   — Дед, хватит драть простынь! Если и ночью не дашь спать, привяжу!.. — и он замурлыкал бывалую, моряцкую:

Маргар-риту многие любили;
Среди них ка-ара-асивый капитан,
В белоснежном кителе мата-ар-рос-са,
Чудно облегавшем его с-стан…

   Поставив костыль в угол возле тумбочки, Почекутов, опираясь на трость и спинки кроватей, добрался до певца, качающего свою ногу на табуретке, и назвался.
   — Головка бедра стёрлась, — пояснил Боцман. — Тридцатник отмантулил в морях на износ. Даже здешний профессор корифейный в ступоре. А у тебя, Андреич, тоже перелом, видать, как у Бизнеса.
   — Скор-ро кусать всех буду! — шутливо прорычал тот. — Всё, завтра сын заберёт. Профессор дал добро на выписку.
   — И мне он обещал насчёт операции дать ответ, а то уже месяц парюсь здесь в неизвестности.
   — Я полтора месяца пропарился. А дед три месяца. Грохнулся — и бедро навернулось.
   Старик, кряхтя, из последних сил  рвал простынь; клочки немощно пытался набросить на подтяжку-качельку между рамами.
   — Дед, ты чо рвёшь казённое имущество?! — свирепо прохрипел Боцман.
   — Почему?
   — Почему, почему… По кочану да по капусте. Пусть дочка хоть стопку простынок принесёт, тогда хоть зарвись.
   — В Камне…
   — Что в камне?
   — Дочь и зять у него там, в Большом Камне, — пояснил Бизнесмен. — Сюда закинули, работают обои, приглядывать за ним некому. Здесь санитаркам за пригляд приплачивают.
   — Сплавили, а он тут простыни дерёт, по ночам спать не даёт.
   — Да он с башкой не дружит, дочь не признал.
   Старик обессилел от своей затеи, застонал, захныкал, как ребёнок, и затих.
   Подтаявшие снежные плюхи с грохотом сверзались с крыши на подоконник.
   — Сталин виноват, что сосули по бо;шкам людей крушат, — проворчал Боцман.
   — Страна берёзового чипса, — поддержал критический «курс» Бизнесмен. — Боком несёт, юзом заворачивает.
   — Министры-капиталисты — по телеку одни свисты. Верхушка, как всегда, порет чушь. Чушь визжит и извивается.
   — Мистер-твиттер, мудернизатор! Аутист — и глава правительства! Запределье!
   — Прийти в себя не может от эйфории.
   — Наполеон сказал: нет опаснее человека, который не на своём месте.
   — Нет сласти слаще власти, — встрял Почекутов в «крутой» диалог. — А эта сласть приводит к невменяемости. Тяжелобольные они.
   Боцман расхохотался:
   — Нашёл, Андреич, кого жалеть. Самых прожорливых буржуинов. Спишь, Кибальчиш!..
   — А ведь и правда, — одобрил неожиданное суждение Бизнесмен. — Хоть и пыжатся, а видуха у их жалкая. С комплексами.
   Пётр Андреевич ободрился пониманием:
   — Шолохов про Сталина сказал: «Был культ, но была и личность». Эти же холуи довели страну до тупизма. Раньше в любой психушке два-три Наполеона содержались. Не знает прибывшее поколение, кто такой Наполеон. Солнце у них вертится вокруг Земли. Пушкин ездил к любимой няне на дачу на электричке. Мцыри, племя такое, жили высоко в горах. Однажды молния ударила в их монастырь, и один мцыря убежал…
   — Пушкин… на дачу… на электричке!.. — загромыхал в хохоте Боцман.
   — Мцыри жили, племя такое… — закашлялся в смехе Бизнесмен. — И один мцыря… — у него и вовсе запершило в горле.
   — А этот мцырь, у которого денег нет, но он держится… — продолжал язвить Почекутов. — Мудрый пастырь. Так глубоко нас, глупых, поучает: «Свобода лучше, чем несвобода». И как только до такой гениальности додумался?!..
   — Один с издевательской ухмылкой бредятину нёс: «Экономика должна быть умной!» Теперь другой умник… — вспомнил крылатые поучения верхушки Бизнесмен: —  «Богатство не порок, но мерило успеха». Ишь какой успешник выискался! «Аппетит приходит во время беды», — как изрёк их предтеча Черномырдин.  — Зазвонил телефон с позывными из кинофильма «Высота»: «Не кочегары мы, не плотники!..» — Бизнес, ну как дела? Никто не берёт? Да выбрось ты эти долбаные щупальца мцырю; под хвост! Да не хмырю, а мцырю. Потом тебе про Лермонтова расскажу…
   Боцман вздохом посочувствовал мелкой бизнесменской доле:
   — Мой отец тоже хотел фермерство завести, когда наша Цветаевка обрушилась… Бабушка его наставляла: «Артемий, не будешь сытым, коли в деревне сорок голодных ртов». А эти крокодиловы олигархи… «Чтобы жить лучше, надо быть лучше». Уж они-то лучше всех. Куда уж распрекраснее, праведники хреновы!.. Вот, Андреич, эти койки, фермы от аквариумов для тунца, — гумпомощь от военно-морских америкосов. В госпиталя;х те на них спидоносность увеличивали. А потом от этих спидоносцев нам, гумусу, гумпомощь. Бр-р!.. — он брезгливо поморщился и состонал, прижав ладони к надсадному бедру, будто туда перекинулась боль за вражье надругательство над страной.
   В палату на инвалидной коляске влетел разбитной «шумахер»:
   — У вас Светы нет? — фигурно крутанулся и помчался по коридору: — Светик, давай заплету косичку на память! Ой, болит, Светик, ой, болит!..
   Ввалился медвежатый практикант-интерн:
   — Дедуля, ну как ты, всё нормально?.. Тэ-эк-сс… У всех всё нормально, вот и ладненько! А вот и обед привезли! Ну, я позже зайду…
   — Колесница Ниловны с пищей богов! — возгласил Бизнесмен.
   С бренчаньем подгрохотал кухонно-пахучий «экипаж» с вёдрами, кастрюлями, тарелками. Тётушка-гномик, в поварской куртке и берете, в коротеньких штанишках, бойко загремела посудой:
   — Эй, кто ходячий, поширше дверь, удобне;е носить!
   Пётр Андреевич, без костыля, с одной тросточкой, сорвался с кровати к приоткрытой двери и прижал её к умывальнику, приютившемуся в самом углу. Будто хрустнул под гипсом сустав; ногу засаднило, и он, покряхтывая, отковылял в свой угол и застелил тумбочку газетной «скатёрткой».
   Расторопная развозчица-раздатчица мигом расставила тарелки с ухой и рожками «по-флотски». Компот в «фамильные» пузатые «бадейки» Боцмана и Бизнесмена наливала с недовольным фырканьем: рачительно, по норме стакана. На горошковую чашечку новобранца снисходительно ухмыльнулась:
   — Из такой посудинки токо «Якобсы с монархами» вкушать, — и тут же растеклась мёдом у кровати деда: — Дедуленька, открой ротик! Не закрывай глазки! Ещё немножко,  две ложечки рожечек. Ты любишь ложечки?.. Тьфу ты!.. Рожечки, дедулечка. Вот умничка!..
   После ухода кормилицы сытёхонький дедок начал играться с поллитровкой из-под воды: пробочку открутит-закрутит… Довольнёшенький, попукивал при этом.
   — Дед, ты вот астеник, а ешь и ешь, — барабанно похлопал себя по пузу Боцман. — Ни одной рожечки не оставил. Ишь, игрунчик. Не фунькай, дай поспать, а то свяжу!.. — он смачно, с икотой клёкотнул: — Пардон, благородная отрыжка благородного человека. Разжарило, разморило после рожек «по-флотски». Объявляю адмирал-тайм!..
   Почекутов моряцкое сдобрил студенческим, стройотрядовским:

После сытного обеда,
По закону Архимеда,
Полагается поспать!..

   Лодыжечные косточки хрустнули, и Пётр Андреевич сжался, ожидая пронзающего прострела. Но не резануло, не полоснуло — точно лёгкий разряд тока ударил. Зато в левой щиколотке он отозвался поострее. С некоторых пор Почекутов с недоумением стал замечать, что единую, порой нестерпимую боль в правой ноге принимала на себя её здоровая «сестра». И не только она. Мозжение, саднение, онемение замороженности, игольчатая колкость, невыносимая «стекловатная» почесуха возникали даже в ладонях и в подушечках пальцев. Такая вот «сестринская» солидарность. Нога ждала облегчения после грядущей операции, и ожидание изнуряло её. Пушинка-простынка наваливалась на неё каменным спудом.
   Вот и сейчас Пётр Андреевич скинул давящий «груз» с ноги и прислушался к её «капризам». В ней лишь слегка свербило, и он, засыпая, с детской улыбкой вспомнил трезвонепроизносимое название её увечья: варусноэквинусная деформация правой стопы. Предстояла операция: подтаранный артродез. Динозаврское что-то…

   Почекутовские сны высились и низились. Побывал на планетке меньше Луны с разумными растениями, похожими на кораллы. Фитоморфный разум. В их музее космических цивилизаций отпечаток пятерни символизировал земную… Часто летал, рукокрылый. Парил однажды — и внезапно под ним на шоссе танки, бронетранспортёры, ракеты… Полетел изо всех сил предупредить некий город о нападении. За ним учинили погоню. Сквозь стены сквозил. Вот-вот настигнут, супостаты! Выпрыгнул из окна и угодил в прянично-нарядный воздушный трамвайчик… НЛО всякие видел, даже в обличье шестиметровой ленты Мёбиуса. В «тарелку», опустившуюся на детскую площадку, вошёл. Снаружи метров пять в поперечнике. А внутри — простор. Пульты мигающие — и никого… Парад энлэошный предстал в небе. Самый разномастный. А из залива, не вспенив волн, выкатилось «колесо обозрения»… Благое в последнее время снилось: словно ноженька здорова-здоровёхонька. Даже гололедица её не страшит. Последнее — мелкость: приклеивает оторвавшуюся ручку трости… Наяву политики старался не касаться, дабы не пачкаться всей этой завиральщиной. Однако она доставала, вползала в беспомощные сны… В Лондонской библиотеке очутился за одним столом с Марксом. Почудилось поначалу, что со львом гривастым, седым, учёным… Сталина прямо спросил о репрессиях. «Эти комиссары в кожаных тужурках, — отвечал он мерно, — с неповторимой наружностью изрядно полиходействовали. Один Лейба сколько казаков на Дону загубил. А теперь их разжиревшие отпрыски добрались до горла России и всё валят на меня. Я вместе с русским народом их от холокоста спас. Теперь они, смрадники, холокост русским учинили, но об этом сообщники духа лжи помалкивают и отвлекают от своих злодеяний о моих несусветчиной… В народе же анекдот бытует, что в музее восковых фигур пенсионерка Петровна три часа жаловалась Сталину на жизнь…» Елькину нервы потрепал, напомнил о его лживой народности, когда Уральской страной правил, на вертолёте к рабочим Асбеста приземлялся, о нуждах их справлялся… Продал их!
   Позже Почекутов вычеканил одну меру делам всякого правителя: Бог и народ. Мелкотня послеельцинская, безбожная и безродная, в снах почекутовских не смела показываться. Совращённая и развращённая «сообщниками духа лжи»… Обама Барак, скривившись, точно от зубной боли, выслушал о своей Америке, которая превыше всех и ядовитая рассадница навязчивой демократии с напалмами и крылатыми ракетами. Стреляющие Штаты Америки. Лезут гидрой-змеюкой везде, куда не просят, и вообще она всем давным-давно обрыдла. По жалкому виду президента Почекутову стало ясно, что он несчастный заложник. Шаг влево, шаг вправо — и его кокнут, как и Кеннеди. Закулиса, мировое правительство из трёхсот масонов… Сжалился над ним Пётр Андреевич, пригласил в свой сновидческий барак; посидели по-простецки с водочкой-огурчиками. Выделил хозяин гостю отдельную каморку… Сменщик его Почекутову почему-то в обличье тореро представился доном Трапом и прошествовал на корриду. Рыжий бык поддел его на рога… Ещё до крови сон ужасный схлопнулся… 

   — «Люплю тепя, не теряя свопоты…» — будто по полу зашлёпала лягушка.
   Нелепость этого шлёпанья в просыпании Петра Андреевича вызвала такие же мысли-заляпушки: «Лайкуля? Варум? Почему? Почему они?..»
   Потрескав, щёлкнул, замолчал транзистор Боцмана.
   — Да-а… Допе-елись!.. — обречённо вздохнул он. — Не хвата-ает… Не хватает Спартака — древнеримского борца с рабством. И Че Гевары!..
   Только сейчас Почекутов вразумился, что на сонном дне зацепился за свою же фамильную, занозистую «че». Вот ведь как сны балуются! «Чернокожее» имя перекликается с фабрично-заводским жильём. Почемутый дон… Варум, по-немецки, — почему? Звуком «че» будто его, Почекутова, позвали…
   Мордатый интерн с хроменьким лечащим вкатили в соседство к Бизнесмену полоротого парнягу. Тот блаженно, похоже, от обезболивающих, лыбился и приветственно маячил грязной пятернёй. Его с трудом перевалили на кровать и начали споро, как стропальщики, поднимать «ходули» на растяжку. Колокольный перезвон «грузил»; потрескиванье, теньканье нитяных струн; оханье, постанывание новосельца… Полюбовавшись на сооружённую «арфу», лечащий врач с удовлетворением проверил её тугое звучание и небрежно поправил погончики на полуфлотском кителе, словно смахнул с них пыль. Видно, мечтал о военно-морской службе, да хромота… Уважительно назвав Почекутова по имени-отчеству, он велел ему завтра с утра пройти рентген. Интерн же опять озаботился дедом:
   — Дедуля, ну как ты, всё нормально?.. — и остальным уделил внимание: —  Тэ-эк-сс!.. — по-профессорски заложил  руки за спину. — Вас завтра выписывают. Тэ-эк-сс… К вам профессор подойдёт. А вам с утра на рентген. У всех всё нормально, вот и ладненько! Тэ-эк-сс!.. — спохватился он и подошёл к новенькому: — Расскажите, что случилось.
   — А-а… Андрей, — замороженно выжевал тот. — Сы-сы… Смольников. Вы… Вышел из мага;зина… Трезвый… Не пил! — он почему-то пощелбанил по кадыку и показал крестовый пластырь на затылке: — Во-о!.. «Мазда» сшибла, а номер не-е… Во-о!.. — погладил «крестовик».
   — Тэ-эк-сс!.. Поня-ятно… — протянул интерн и враз построжел: — Медицинский полис есть? Звоните, пусть жена принесёт! А без полиса… — он не договорил и вышел.
   — Есть, есть… — сонно забормотал Андрей и как-то по-детски, засыпая уже, прогулил: — Мама сказаля…
   В чернильных бахилах к Боцману прошуршала коренастенькая жена. Крадче сунула Бизнесмену плоскую «фляжку». Тот, чётко расплатившись, радостно юркнул под одеяло и начал из горлышка по булькам потчеваться коньячком.
   Боцман жалился на боли в бедре, на то, что профессор так и не идёт к нему, на немощь свою… Супружница же совсем не слушала его, строчила о своих болячках, о давлении, изжоге, недомогании, о гололёде, переполненных травмпунктах, пробках, о мэре, который не фурычит… Разноголосица людей, слышащих только себя.
   К Смольникову медсестра вкатила капельницу. С торжеством разглядывая катетер на руке, он начал названивать дружкам — жэкавским электрикам — и уже не мямлил, а трубил:
   — Вот штангу, мля, с бутылками притаранили. С какими, с какими… Трезвыми. Капельницы. И не больно, мля!..
   К деду пригрохотал другой шататив — с рентгеном. Сухопарая рентгенша повелела:
   — Дышите глубже! Не дышите!.. Совсем не дышите!       
   После этого приказа Бизнесмен, взбодрённый коньяком, с хохотом вынырнул из «питейного» укрытия:
   — Ну всё! Падай в анабиоз, дед!
   Подобные команды рентгенша прежде повторяла сотни раз и только сейчас удивилась своей оплошке и хохотнула:
   — Ничего, дедуля! Живы будем — не умрём. А умрём — так оживём!
   — Жизнь прекрасна, что и удивительно! — проникся её оптимизмом Почекутов.
   В дверной проём палаты вколыхнулась старшая сестра:
   — Вот видите, Канарин, имеет место быть переполнение! — она впихнула перед собой дебелого парня на блескучих, хромированных костылях, по-гусачьи обиженно и горделиво поворачивающего голову. — В связи с занятостью койко-мест в палатах — аншлаг! Так что потерпите пока сегодня в коридоре. А завтра заедете. Вон то койко-место выписывается, — она указала на Бизнесмена.
   Пётр Андреевич беспокойно заёрзал на табуретке. С сидушкой, покрытой дверным дерматином, она, прежде благодушно повздохивающая, вдруг ощутилась им жёсткой, неудобной. За какую-то минуту ему стало невмоготу сидеть на ней, будто она была пыточной.
   Он вышел в коридор. Его едва не сбили голенастые практикантки, катающиеся на тележках. Пологрудая девица в обвислой майке, с забинтованной рукой не перевязи, названивала друзьям. Манерно избочась, с нарочитым изумлением вертела головой, будто не верила глазам своим, что она — да угодила в больницу. Нос в пластыре, синюшность под глазами, но упала якобы со сноуборда. Героиня! К ней ходульно подшаркала девушка с доверчивой дельфиньей улыбкой. Она что-то пыталась ей объяснить, указывая на холл, но «сноубордистка» лишь досадливо отмахнулась от неё. Девушка и звуки издавала какие-то дельфиньи, но Пётр Андреевич догадливо покостылял с нею к холлу. Там на диванах под солдатскими коричневыми одеялами лежали мученики костоломного гололёда. С углового дальнего дивана сползла вместе с одеялом на пол охающая старушка.
   — Мне приспичило!.. — воздела она куричью руку, словно к спасителю, к Почекутову. Он беспомощно заозирался и, увидев Шумахера, замахал ему костылём. Тот лихо подрулил на коляске к месту ЧП, оценил ситуацию и укатил. Мигом вернулся с двумя «однорукими» сопалатниками, бодро соскочил с «инвалидки», и они втроём стали усаживать в неё бедственную старушку. Торжественно повезли её к туалету, но та едва не вывалилась из «колесницы»:
   — Ой-ой!.. Ёченьки!..
   — Зачем вы, мать, так кричите? — дурашливо погрозил ей пальцем Шумахер.
   — Крик снимает боль, — защитил крикуху приятель его.
   Палаты, мимо которых проезжала шумная процессия, разразились гоготом и ржаньем.
   «Сыны» достойно сопроводили «мать» до «гуманитарного кабинета».
   Дельфина ушла в свою палату. Там в шёлковом китайском халате важничала остроносая кроссвордистка, прерывая «кросс» ором по мобильнику:
   — Да-да, я здеся морально отдыхаю!
    — Ишь кака; важна птиса! — не выдержала чванства крючковатая ветхая старушка с хлипкой палочкой. — Слухайте её все! Кака; важна персона-мадама средь нищих старух!..
   Она поковыляла к засаленному креслу в холле у трюмо. Но Ниловна, санитарка, упредила её:
   — Бабуля, здесь бомжи садятся, с насекомыми.
   Однако та глубоко уселась во впалом кресле:
   — Я уже ко всему хладнокровная. — По-детски поболтала ножками, пегие тапочки едва удержались на них. — От злых испарений отмахиваюсь. Но вот токо согрешила. Враг мутит. Дамочку одёрнула. Рисуется, кричит — корёжит её, стало быть. Неладность в составе… Помилуй мя, Господи! Ты — наш Пятновыводитель с души. А пятен на ней!.. Верно, хуже меня нет!..
   — Заговаривается бабка, — сердобольно шепнула Ниловна Почекутову и, меленько крестясь, пошла к ведру со шваброй.
   Рядом с Петром Андреевичем остановился небольшого росточку старичок с куцей бородкой:
   — Сила Божия слышится в словах твоих, голубушка, — напевно произнёс он самоукорщице. — Святой Антоний во время молитвы услышал глас: «Антоний, ты ещё не пришёл в меру башмачника в Александрии?» Устыдился Антоний, отыскал башмачника и упросил открыть, что есть особенного в его жизни. Тот сказал: «Я не знаю, чтобы когда-нибудь делал какое-либо добро. Посему, вставши утром с постели, прежде чем сяду за работу, говорю: «Все в этом городе от мала до велика войдут в Царствие Божие за свои добрые дела; один я за грехи мои осуждён буду на вечные муки». Это же самое со всею искренностью сердечно повторяю и вечером, прежде чем лягу спать».
   — Знатно баешь, батюшка! Как по-писаному! — старушка аж привстала с проваленного кресла, чуть не надломив хлипенький посошок. — Славно речёшь — ниспосланно… — она трижды с поклоном перекрестилась, благодаря наставителя за притчу о смирении. — Может, и сам-то, батюшка, ниспослан поди?..
   — В колидоре я, в колидоре… — как бы юродиво забормотал он и проворно заперебирал ногами в стоптанной, бросовой обутке в коридорный полумрак.
   Несмотря на бородёнку и обвислую женскую кофту лик его увиделся Петру Андреевичу каким-то небожительским. Сияющий венчик седины вокруг смуглого темечка; мудро-лукавые, осенней сини глаза… И здоровость нездешняя. Все калечные, увечные, кроме врачей. И он — как врачеватель…
   В лад почекутовскому уразумению смиренница ещё трижды перекрестилась, укрепляясь в своей догадке:
   — Узрела-таки… Ниспослан!.. Ране меня поселился. А я и не ведала… Знать, Господь таких наставителей для укорения и смирения среди нас, гневливцев, осудителей хульных, расселяет. А ты, мил человек, — дотронулась она посошком до костыля Петра Андреевича, — прими благодать близкую. А я уж непременно пообщаюсь. Ишь, «в колидоре»… Шуткует. Дескать, простой-простой…
   К почекутовской палате прошествовали «гусыни лапчатые» — щекастые девахи в розовых шуршиках-бахилах. Они громко, будто на деревенском большаке, смеялись, только семечки не лузгали. И этот «колхоз» — украшался майскими воздушными шарами. Смольникову, с поврежденной грудной клеткой, для полного дыхания прописали шары, чтобы надувал их. Смольниковский «хутор» с родственной оравой и деревенским укладом гнездился на Семиветровой сопке, откуда по первому зову Андрюшки и спустились сродственницы, нагруженные сельскохозяйственной продукцией: всё своё!
   В палате как будто развернулась первомайская массовка: хохот, стрельба лопающихся шаров, транзисторная Надежда Кадышева. Вот-вот и дробь плясовая раскатится под баян, и частушки с повизгиваньем…
   Ногу Петра Андреевича в «футляре» заломило — подустала узница. Однако в галдящую палату он не пошёл; утишая, увещевая болезную ноженьку, поманился на белый свет в конце коридора. Подле окна на кушетке под суконным одеялом кто-то со свирелечными переливами посапывал. По размичканным стоптышам, выглядывающим из-под лежанки, Почекутов угадал давешнего мудреца. Смутился, что побеспокоил его шагами и повернулся было уходить. Но тот ворохнулся, приподнялся и, прикрывшись одеялом, будто пледом, незаспанно, ясно воззрился на гостя. Пётр Андреевич завиноватился, однако старичок мягко прервал его бормотание:
   — Что, крутит ноженьку? Вопрошаешь поди, откуда такая напасть? Из-за отдаления скорби наши, от неблизости к Господу. Для сближения они посылаются. Сила Божия в немощи совершается… А я почему здесь лежу? Смиренный лежит на земле, а лежащий на земле куда может упасть?
   — Мера башмачника? — напомнил Почекутов о его наставлении.
   — Кроме этой меры у него было своё рукомесло. А у меня… Ежели слепой ведёт слепого — упадут оба! — жёстко отчеканил он, и лик его посуровел.
   И это загадочное суждение Пётр Андреевич, к тихой радости своей, уразумел сразу. Сколько в нынешнюю смуту расплодилось лжепророков! А как хочется жить рядом с истинными пророками и ощутить, как и они, видимое прикосновение Бога! Неужели этот старичок напротив — зрячий посох для слепцов?! И внимавшая его наставлению старушка узрела в нём не простого поселенца, а ниспосланного…
   — Барахлим помаленьку, — совсем буднично отвлёк «посланник» Почекутова от возвышенных прозрений. — Хотели кышнуть, но добрых людей больше. Зыбко, правда: пятьдесят один на сорок девять. Потому мы ещё живы… — и заюродствовал: — Я уже здеся, в колидоре, с первых холодов харчуюсь, казённый кошт потребляю… Иди, милок, иди! — досадливо поморщился он. — Вон и драндулет брякает. Иди бремя своё насыщай! — Лицо его передёрнулось. Благообразие скривилось в размичканность, и дедок приблатнённо задребезжал: — Сердце, как мне хочется тушёненькой капустки!..
   Из коридорного сумрака потянуло капустной солянкой. Пётр Андреевич опустошённо поковылял к палате. Ногу скрутило будто в культю. Он обозвал её дурой, а себя дурачком — легковерным, одураченным.
   — Тушёненькая капустка… — повторил несколько раз и почти разоблачил притворца: — Ещё наколки не хватает!
   В том, что заселенец мелкий мухлёвщик, хотя и поднаторевший в краснобайстве, Почекутов утвердился вечером…
   Пробежала сестричка Светочка:
   — Кому укольчики?..
   Протопал интерн, дежурный медбрат, измерил дотошно температуру и давление «у палаты».
   Пётр Андреевич «выгреб» в коридор. В колидор… Там его будто поджидал «ложный опёнок». Сухонький, кавказский «аэродром» на голове, сумка на колёсиках… Несураз! Тщедушный, жалкий…
   — Не подскажете телефон такси?
   — Куда же вы?!.. — изумился Почекутов. — На ночь глядя. Уже десятый час. Метель, гололёд…
   — Никому дела нет… — понурился беглец.
   Обескураженный такой безысходностью, Пётр Андреевич, словно во спасение старика, машинально назвал вдолбленный с телеэкрана наилегчайший номер какого-то «Аллюра»: шесть пятёрок.
   «Гриб» с тележкой не стал дожидаться лифта; его горбатый «грузовичок» тяжело забухал с пятого этажа по ступеням, будто был набит булыгами. И только это буханье достучалось до нутра Почекутова… Автобусы наверняка не ходят; кто-то сердобольный дал дедушке на такси; охранник тоже смилостивится (приодели же доброхоты зимогора  длиннополой курткой на «молнии» и «южным аэродромом») — вызовет таксовый «Аллюр», шесть пятёрок… А не книги ли волочит странник в «булыжной» сумке?..

   Бегунка к оседлому образу жизни уже в полночь вернула полиция:
   — Вокзал — не ночлежка. Здесь, старичьё, твоё место жительства! Радуйся тёплому углу и дармовой жратве!..
   «Книжник»… Заурядный бомжок с замысловатыми, завлекательными словесами. А он, Почекутов, как ребёнок, — так легко обознался, желаемое принял за действительное. Самообман. Обманываться рад.

* * *

   Сажа разоблачительного вечера будто измазала наступивший день.
   Спозаранку «жаворонок»-рентгенша сама явилась за Почекутовым. Ворочала его на ледяном, из нержавейки, столе, убегала в нерадиационный кабинет. Зудел, подрагивая, агрегат, уткнувшись тёмным квадратным зраком в «зафутляренную» ногу: с одного бока, с другого, сверху… Порхающая хозяйка легко взгромоздила на стол тумбу, на неё водрузила стул и, красуясь сухими, балетными ножками, взлетела на него. Теперь пациенту предстояло взобраться на эту «пирамиду Хеопса», дабы под весом, в стойке на одной увечной ноге, засняли на «флюшке» сочленение костей голени с костями стопы.
   Пётр Андреевич даже зажмурился от этого грандиозного сооружения. Глаза боятся, а… Прислонил костыль и трость к подоконнику. Нога, оставшись без поддержки, будто покрылась игольчатой сыпью. Цыкнул на трусишку и, подбито волоча её, храбро подтянулся к «фундаменту». Взвалил на него «гипс» и, покряхтывая от усилия, залез. «Строительница», жалостно скрестив руки на животе, в сердобольном страхе распахнула очи:
   — Вам на стул не надо, только на тумбу, а за стул держитесь!
   Тем же манером, что и давеча, начал взбираться на тумбовый пятачок перед стулом. Ходуном заходил тумбостуловый «кентавр» — цирковая эквилибристика! Взмок, едучий пот начал застить глаза. Отрешённо, безмысленно, пыхтя, кряхтя, встал на колени. Пошатываясь, дрожа всем телом — только бы не грохнуться! — поднялся, держась за спинку стула. Воцарился!
   — Ну, голубчик, миленький, держитесь! — запричитала рентгенша, подводя «головастую» камеру к гипсовой ноге. — Только не падайте, только не упадите, мой стойкий оловянный солдатик! А теперь поднимите здоровую ножку по стойке цапли. Вот так! Продержитесь минутку!.. — и она убежала в кабинет, чтобы там щёлкнуть кнопкой фотокамеры. — Снято!
   Он с трудом опустил одеревенелую левую ногу. Правая же, выдержавшая почекутовскую «тонну», будто взбухла — вот-вот взорвётся оглушительной, ослепительной болью…
   — Ну вы как? — подоспела рентгенша, чтобы не сверзнулся пациент.
   Однако он застыл истуканом, будто окаменел. Командор. Но ткни такого колосса — рухнет, разобъётся вдребезги. Он высился так заоблачно, что женщина виделась ясельной крошкой. И как же спускаться с гималайской вершины? Да, в гору легче взойти, а вот с горы… Видение спуска оцепенило его, и рентгенша заполошно заметалась вокруг «монумента». Почекутов одной рукой вцепился в спинку стула, другая готова была держаться за воздух. В рентгенскую заглянули ходячие, рукастые очередники.
   — Мужчины, мужчины!.. — обрадовалась хозяйка кабинета.
   Всем миром спустили внезапно обмякшего «высотника». Болезная нога словно и вовсе отнялась. Тупо ныл весь настрадавшийся телесный состав.
   Кто-то со словами: «Ну и техника безопасности!» — подсунул под «экстремала» инвалидную коляску.
   Под подбадривание рентгенши: «Вы молодчина! Снимок должен получиться!..» — Почекутова, к изумлению сопалатников, вкатили к его кровати и заботливо уложили, прикрыв одеялом.
   И он провалился в глухую, беспамятную яму. Без снов. Если бы привиделись они, то наверняка ужаснули бы его, инженера по технике безопасности, со всей жутью после пережитого.

   Может, сны и копошились, но он их не видел или не запомнил в провальности. И всё же сновидческий хвостик мелькнул, ускользая. Огромный голубь-дутыш гулил по-мартовски густо, почему-то харкая и шипя. И все эти нутряные звуки гулко гудели…
   Пётр Андреевич приоткрыл глаза. Над раковиной умывальника остроугольным крыжом склонился вовсе не дутыш, а жердяй лет двадцати пяти, занявший место ушедшего Бизнесмена. Он яростно начищал зубы. Это завидное действо, похоже, длилось давно. Коротыш Боцман вытянулся в сторону чистюли, забыв про болючую головку бедра. Смольников тряпичкой сдутого пузыря протирал глаза: экое диво! Даже дедок перестал играться с бутылочкой и удивлённо замер, вытаращив глазёнки. А «циркуль» всё клокотал, бурлил, трубил в гулкий, с эхом, раструб раковины…
   Подобный натурализм будто подействовал на болезную ногу Петра Андреевича: её засаднило, потянуло — это болью в пятке отдалось. Дабы и вовсе ногу не свело, вскочил с постели, схватил костыль и трость — как бы и всего не скукожило. Не сгибая ногу, держа навытяжку, поскакал к холлу. Наткнулся на гремучую повозку с ужином:
   — Извините, я ужинать не буду.
   Проспал завтрак и обед. Как будто после тяжкой операции. Всё, что ни есть, — всё к лучшему. Можно и поголодать, жирок сбросить, а то с хромотой да при инженерстве не перетрудился, раздобрел. Да и аппетит поугас — так потрясла злополучная «пирамида»… Вспомнилась  подобная, пионерская… Великому Октябрю посвятили четвероклассники «трёхэтажную» пирамиду. Упорно тренировал учеников физрук: трепетали «птичьи» косточки юных физкультурников. Самые стойкие венчали праздничную композицию. Пете Почекутову доверили кумачовый плакат: «Слава Октябрю!» Наконец, девочки у изножья пирамиды выгнулись «ласточками». Все участники с натянутыми улыбками замерли, и Петя поднял высоко вверх плакат. И едва удержался на ногах: плечи Димки Кузнецова, на которых стоял, коварно задрожали. Но всё обошлось — устоял. Однако в раздевалке чуть не расплакался от пережитого волнения: а если бы грохнулся?!..
   Вот такое дежавю…
   Старушку, которой посчастливилось кататься с сынками под водительством Шумахера, «повысили»: из холла перевели в палату. В пузатой глазурованной корчаге среди полосатых  бегоний красовался пёстрый кротон. Блестящие, кожистые листья о трёх острых концах этого «дерева» с «изображением» рёбер раздвинули бордовые шторы, чтобы глядеть в окно.
   Сумрачный снег в увядше-сиреневатом закате начал наливаться ультрамарином и вдруг вспыхнул акварельно-прозрачным индиго.
   Крупная, с кошку, чёрная белка пурхалась в снегу — парусом хвост. К загривку сопки поднимался дубнячок. Меж веток «отставшего» корявого дубка крепилось беличье гнездо. На него с самой верхушки стала коситься, приглядываться разорительница ворона. Белка бросила свои снежные ванны и заполошно, неуклюже поскакала к  дереву. Мигом взлетела к своей обители и, устрашающе зацокав, зашипев, кинулась к старой разбойнице. Та, старчески кхекнув, немощно встопорщила седые крылья, с хрустом расправила их и с тяжким вздохом грузно слетела, почти упала в хворостяной, всклоченный подрост. Белка победно зацокала и радостно-игриво зазмеилась вокруг ствола. К её игрищам в снежных ваннах привлачилась обвислая, как гиена, псина. Потыкалась носом в беличью радость и потащилась на поживу к бурьянному подросту, куда упала дряхлая ворона.
   По тропинке у подошвы сопки протопал сантехник, обвитый, как древнегреческий Лаокоон змеями, шлангами. Но вот он в забывчивости остановился, прощупал пучки «хулахупов» и, матюгнувшись, повернул назад.
   Озабоченно просеменила полукровка, помесь таксы и дворняжки. Хозяйственная, обстоятельная. Но тоже остановилась на месте преткновения, подняла озадаченно лапку, запамятовав что-то. Вспомнила, посилилась победно поднять хвост трубой, но лишь вильнула им радостно и споро побежала по важным делам.
   Невидимый порог забывчивости… Женщина едва не споткнулась на нём. Накинув на голову капюшон куртки, закурила и зачем-то достала из сумочки зонт. Ни дождя, ни снега — а она раскрыла его. Несураз… Одиночество холодом до дребезжания стекла толкнуло окно, колко толкнулось в сердце Петра Андреевича: что же случилось с тобой, сердешная?..
   Сообщаются как-то души меж собой: верно, зрение у них. Глянет созерцатель из окна на прохожего — и тот обернётся, а то и в замешательство придёт, шаг ускорит. А ежели девушка на невидимое любование откликнется, то и охорашиваться примется. На почекутовское оконное созерцание даже соседские кошаки-кошурки со двора заглядываются. Зрение души… Сложила женщина зонтик, откинула капюшон; не запачкала чистый снег окурком, а положила его в сумочку. Взор печальный раскинулся ко взору Петра Андреевича. Не видели два человека друг друга, а взгляды их встретились, соприкоснулись. Точно разряд молнийки всполохнулся в чутком сердце Почекутова. Сколь много зависит от человека, ежели даже слабое моргание душевных очей ощущается соседним тварным миром!..
   Сантехник не вернулся, а вот собачка возвратилась, довольная, хвост трубой: все свои солидные дела уладила. Дружески глянула на белку, отважно спустившуюся к своим снежным ваннам, помахала ей хвостом, поприветствовала. Озорно шаркнувшись о сапожки женщины, вприпрыжку поспешила домой. И женщина, окинув прощальным взором почекутовское окно, оставила одиночество на пороге забвения и перешагнула через порог. Во всех своих бедах виноваты мы сами. Мера башмачника.
   Пятый этаж; глухое, без форточки, окно, но ясно и живо видел и слышал Пётр Андреевич ругань незадачливого слесаря; воркование белочки в снежном блаженстве, её победный клич; оханье и хруст дряблых костей вороны; запышливое сопение «гиены»; довольный хохоток успешницы собачки; пряный запах сигареты и облегчённый вздох женщины, совладавшей с осуждением и неприязнью к близким… Мнилось ли, или на самом деле пережил эти мгновения? Да, всё заодно в Божьем мире — в жизни.
   За гривастой сопкой во весь окоём простиралась речная долина. Как бы с остроконечного скального навершия, где Петя Почекутов с дворовой детворой ползал за ящерками, распахнул он теперь сердечный взор на всё долинное пространство в голубовато-сизой дымке. Господь наш есть не только Бог холмов, сказано в Писании, но и Бог долин.
   Безалаберная юность, разудалая, пьянящая вольница, не в силах отрешиться от манящих соблазнов. Но отчего-то в просторе этом долинном ширь её сужалась. И чудилось, что долина вмещает и тот мир. Не хотелось в него верить. Иначе пришлось бы размышлять подалее беспечности и завлекательности утех. Не хотелось верить, но не мог совладать с небезверием. Словно не облачки тумана плыли в низине, а призрачные духи; и слышалась не речная речь, а их говор. Такая благодать — а безлюдье. Ни копёшки сена, ни рыбачка; на бережку. Верно, и вправду выпас духов. Заповедный.
   Ныне же, в твёрдой крепости веры, Пётр Андреевич, пребывая в воображении в обетованной долине, словно услышал предостерегающий глас Бога холмов, изречённое Им слово перед библейским потопом: «Пагубою погибнете от воды потопной за непотребство своё!» Убийственное цунами в Индонезии, Японии; наводнения в Калифорнии, в Европе, Бразилии, Пакистане… Сотни тысяч утопших. И вот будто цунамные холмы ринул Бог холмов на долину. Навалились они на неё, с рёвом вздымаясь, не касаясь заповедного, чистого мира духов. Скоро, скоро перехлестнутся через сопочную гряду и набросятся на грязный город для очищения. Но до больничной высоты, где увечные грешники очищаются болями и страданиями, не доберутся. Не дотянется потоп и до гостинки на самой высокой в городе Акациевой сопке, до сударушки Веры Фёдоровны…
   Так широко распахнулась почекутовская фантазия. Даже полная луна, оседлавшая сопку, будто потекла и хлынула сквозь рощу, вызолотив стволы деревьев. И Пётр Андреевич в этом дивном видении будто хлынул вместе с лунным потоком…
   Тряхнул головой, отрешаясь от наваждения. А за спиной… В палату не пошёл, направился к дедку, возвращённому давешней ночью с «железного» вокзала. Тот беседовал со старушкой, узревшей в нём посланника. И Почекутов поймал себя на мысли: а ведь и он сейчас почему-то потянулся к нему. Может, и впрямь непростой старичок?..
   Размышления его прервала чудна;я картина. Зажженные окна высотки напротив торца больницы среди незажжённых расположились странновато: в левой половине дома высветилась буква Т, правую будто отключили от электричества, но одно окно горело. Мудрствовать над этим «кроссвордом» Пётр Андреевич не стал, как никогда не пытался разгадывать сны. Сон — мозаика, которая лепит сама себя, настолько абсурдная, сорная, насколько замусорена человечья жизнёнка. И те, кто лезет разглядеть что-либо внятное в этом чертополохе, запутываются в нём по наущению рогатого лукавца. И сонники — его добычливая писанина. Так в любой трещинке на штукатурке можно увидеть вербную ветку, хиромантные изломы судьбы или карательную молнию. Всякий местечковый абстрактный пузырь, наподобие спекулятивного «Чёрного квадрата» Малевича, можно раздуть до шедевра всех времён и народов. В кривоверную пору расплодились полчища «избранных», коих сам Космос отметил каким-либо энлэошным знамением.
   От знамения оконных «пазлов» Почекутов отмахнулся, но отчего-то вновь вспомнил неприкаянного старичка. Какая же связь между ним и случайным набором зажжённых окон? Ведь снова вспомнил старца. Покаянная старушка не разуверилась в нём, тянется к нему. А вот он, Почекутов, обвинил его в самозванстве: заселенец, мелкий мухлёвщик, ночлежник. А сам будто обознался, поддался на самообман. Разоблачитель дурнев, обличитель огульный. На «колидор» и «тушёненькую капустку» попался. В мелочёвке — рогатый вражина. Не устоял Почекутов в проверке на твёрдость веры, смалодушничал. Хотя шаркнуло незаметно сомнение, когда книжник с драгоценным грузом бежал из стен непонимания. Тоже, видать, разуверился, что сыщет здесь сродственный отклик. Да Господь возвратил, утвердил на каменистом  пути. Утвердил… Улыбнулся Пётр Андреевич догадливо: может, и легкомысленно, но разобрал в оконном символе смысл. Буква Т словно взывала к твёрдости в вере, к незыблемой, с утвердительной точкой одинокого окна. Т — и точка. Презрел себя за шатания малодушные, за напраслину и огульщину, за хулительную грязность свою; повинился, покаялся перед Господом и старцем.
   Капризная нога Почекутова точно увлеклась его фантазиями и философиями и даже не ощущала гипсового стеснения. Однако при приближении к палате завредничала, как бы запостанывала: духота, испарения нутряные и гласные…
   — Уже четвёртая неделя пошла, а местные эскулапы всё не решат, что со мной делать, — ворчал Боцман, тужась без костылей встать на ноги. — Похоже, лёжка моя впустую. А терпежу уже нет. Такая моя доля — и фамилия такая у меня.
   Старику прискучило играться с бутылочкой, и он начал драть простынь.
   — Белкин Яков Анатольевич! — с ехидной угрозой проговорил Доля. — Вам энное китайское предупреждение: прекратите сейчас же ваш вандализм по отношению к казённому имуществу, не то я вам дам по рукам! — Боцман надсадно побагровел, входя в злобный раж, но обессиленно опустился на табуретку, скрипя от боли зубами, и устало вздохнул: — Ручки очумелые скручу…
   Смольников поспешно сдул пукающий новогодний шарик в снежинках, точно Боцманова угроза относилась к нему.
   Зубочист, новый сосед Почекутова, когда тот прилёг на кровать, протянул для знакомства худючую руку и по-военному отчеканил:
   — Игнашевин Денис, 26 лет, старший сержант морской авиации, уволенный по состоянию здоровья. Ключица… — Левая рука его висела, как плеть. — Вставили спицы, да неудачно. Будут новые вставлять. Бр-р!.. — вспомнил он мерзкое визжание шуруповёртки.
   Но Пётр Андреевич, насмотревшись всякого «на природе», наразмышлявшись, уже мирно посапывал.
   Среди ночи разбудили его дикий вой и вопли старика Белкина. Знать, что-то жуткое пригрезилось; нагрешил поди немало: в свои восемьдесят восемь частенько рукоблудствовал. Он метался, выдёргивал из-под себя подгузник. Боцман, стиснув зубы, драной простынёй по-морскому крест-накрест привязал его руки к качельке. Бедняга даже и не пикнул.
   Смольников полорото уставился на дыбу и ошарашенно просипел:
   — Привлекти могут…
   Игнашевин гусаком вытянул шею:
   — Ну ты да-аёшь! Как в дурке.
   — Я уже с ним месяц маюсь. Он уже всех достал и ничего не понимает, кроме этой голгофы. — Кряхтя и охая от боли и от содеянного, Доля грузно опустился на табуретку и в отчаянье ударил себя кулаком по колену: — Когда всё это кончится?!..
   Почекутов едва не обвинил его в жестокости, но лишь тяжко вздохнул. Может, он и прав. «Долгоиграющую» дозу снотворного старику боятся вкалывать — а вдруг не проснётся. К малым «порцайкам» он привык. Отдельная палата сто;ит ежедневно две триста. И что делать?.. Собираются на неделе отделаться от него, домой отправить. А там уж пусть родственники возятся с ним.

   Боцман так и не прилёг. Развязав усмирённого деда, несколько раз, терзаясь в сомнениях — уходить или дождаться профессора? — спускался вниз к выходу: не вьюжит ли? Уже забрезжило, когда он удостоверился в ординаторской, что его ожидания напрасны: профессор на учёбе. Какая учёба? Куда ему, корифею, местному светилу медицинской науки, ещё учиться?..
   В коридоре затарахтел завтрак. Бормоча и чертыхаясь, Доля натянул на себя бушлат и рюкзак, нахлобучил водолазную шапочку и сгорбленно, убито покостылял из палаты. Всякие «до свидания» и пожелания были неуместны. Лишь единый вздох сочувствия и сострадания проводил старого моряка.
   А через два часа объявился профессор. Влетел, заполошный, в палату, заозирался:
   — А где Дуля?
   — Собрался и ушёл! — отрезал Почекутов.
   — Что за самодеятельность? Я же велел ему ждать!
   — Он месяц ждал. И фамилия его — Доля. И вообще, почему у вас и ваших подчинённых не принято здороваться, когда заходите в палату?..
   — Э-э… Вон как?!.. — изумился критике профессор. — Как ваша фамилия? — спросил так, точно собирался занести больного в «чёрный» список.
   — Почекутов Пётр Андреевич, — спокойно, даже с достоинством ответил «критик».
   — Вот вы-то мне и нужны! — профессор обрадованно схватил пациента за руку. — В конференц-зале будущие травматологи собрались. У вас сложный перелом, редкий случай. Это на втором этаже. Пойдёмте, пойдёмте!.. — и он стремительно вышел из палаты.
   На подмогу «подопытному» явились интерн и лечащий врач. В суете забыли снять гипс. Для скорости усадили его в «инвалидку» и покатили на обозрение. И так трясли «пассажира», что, к их великой радости, с его ноги сполз гипс.
   На экране темнели почекутовские «флюшки». Профессор тыкал в них указкой, поясняя их «содержание». Прервав объяснение, попросил пациента подняться на подиум. Интерн и лечащий почтительно возвели «научную редкость» на возвышение и помогли водрузить его обследуемую ногу на скамеечку.
   — Перед вами редкий случай разрыва с зиянием сочленения костей голени с костями стопы, — вполне понятно, щёкотно водя указкой по ноге, объяснял профессор. Но затем речь его стала заковыристой, как медицинский почерк: — Разгибательная контрактура правого голеностопного сустава тендогенного характера после деформации голеностопа… Послеоперационная фиксация в полиуретановой повязке. Готовьте больного к операции! — велел он помощникам.
   Осторожно сведя подопечного с «пьедестала», они покатили его в палату. Ноженька от всеобщего внимания и напряжения, вне гипсовой «крепости», так разболелась с нытьём, колотьём и прострелами навылет, что Почекутов застонал и заскрипел зубами.
   В перевязочной ему поставили обезболивающий  укол, и два костоправа, интерн и лечащий, под ойканье «жертвы меднауки» стали грубо, едва не выворачивая, впихивать «подмороженную» от укола ногу в корявое ущелье «сбежавшей» лангеты. В их ехидненьком перешёптывании Почекутов расслышал, что его с «загадочной» ногой проманежили бы ещё недели две, да он критикнул профессора и враз стал неплановым, чтобы от него поскорее отделаться.
   Плотно, крепко-накрепко забинтовав гипсоногу, они вернули «героя, пострадавшего ради науки», как пошутили, к «оседло-лежачему образу жизни», наказав не ужинать, так как утром операция.
   Внезапно нагрянувшая операция не встревожила Петра Андреевича, а даже обрадовала, хотя и смущала беспричинная виноватость: Долю промаяли, после бестолковой лёжки ему только хуже; других волынят — а его внепланово, будто по блату или за мзду.
   Скоро явился здоровяк-анестезиолог. Дотошно расспросил о давешних и нынешних болячках; нет ли аллергии на лекарства; не болят ли зубы, чтобы не пронзила боль в самый ответственный момент; отходняк после спинно-мозгового наркоза легче, чем после общего, с маской, к тому же платного.
   — Ложитесь пораньше, — посоветовал он ещё. — Чтобы утром были, как огурчик. Вы — первым номером.
   В отличие от плановых лежебок операционник тщательно измерился дежурным врачом: давление, как у космонавта — 120 на 70; температура, как у дикобраза. У зверька, оказывается, с улыбкой пояснил дежурный, нормальная человечья — 36 и 6.
   Такие космонавтские показатели и вовсе было успокоили Почекутова, однако он всполошился: а как же титановые штыри, шурупы, пластины, необходимые для скрепления и сращивания костей. Ведь их выписывают за немалые деньги из Швейцарии и заказывают в специализированных аптеках. Он кинулся в ординаторскую, лечащий уже собирался домой. Удивился почекутовскому заполоху, хроменько переступил с ноги на ногу:
   — За счёт заведения, — улыбнулся он. — Да успокойтесь вы. Ну не отменять же операцию из-за такого пустяка. Наши отечественные ничуть не хуже. А они бесплатные. Годика через два мы их достанем. Ещё кому-нибудь понадобятся.
   «Во попёрло! — ошеломился Пётр Андреевич. — И операция враз подвернулась, и нам с Верунькой головы не надо ломать, где достать деньги на дорогущие причиндалы».
   Умиляющая благость сладкой колыбельной обволокла его сердце, и он, почмокивая, младенчески, босичком побежал в розово-туманные кущи…
   Однако в кущах медоносных зверь-филин заухал, почуяв другого зверя… Почекутовское ликование «Во попёрло!», возгласившее медовую колыбельную, отчего-то исковеркалось в хриплое «Во попал! Во залетел!» в перегарных матюгах.
   Под уханье Белкина в палату ввезли детину, едва уместившегося на каталке. Два дюжих санитара с трудом удерживали его на ней: он махал руками, матерился, скрежетал зубами, рычал с пьяной отрыжкой и хныкал, икая:
   — Ну, Рябцов, попал! Во залетел!..
   Молча санитары по-грузчицки перевалили паникёра на койку и принялись подвешивать его переломанную ногу в гипсовой «колоде» на растяжки с колокольно звенящими отвесами.
   На предсмертные стоны и ойканья всадили ему крепкий успокоительный; он притих, но при появлении сестрички с капельницей оживился, залепетал, указывая точки для катетера.
   — Знаешь «дорогу»-то! — грубовато выявила его наркоманность Светочка. — Ещё и водки добавил палёной. Всего намешал. Ин-ток-си-ка-ция! — устрашающе выговорила она «отравное» слово.
   Рябцов сник, подавленно промямлил: «Попал…» — и в бормотанье его пьяном, сонном уже, будто прогорклыми пузырьками лопались слова-уродцы.

   Время, на которое настроил себя Пётр Андреевич после возни с ночным заселенцем, отозвалось в нём бережно, но чётко. В полседьмого он поднялся, в одних трусах тихо прокостылял в туалет. Там почистил зубы, смыл пот, облившись холодной водой. Электророзетка здесь опасно болталась. Благо, Вера шесть лет назад на день рождения подарила голландский «Филипс». Он, патриот, брился только нашими «Бердсками», «Харьковыми», «Эрами». Она же решила шикануть. Дарёному коню в зубы не смотрят. Но он тихо взбунтовался. «Голландка» напоминала нахохлившегося слётка-сорочонка; как елозить по грубой «отаве» щетины этой пушинкой-белобокой? Да и к тракторному тарахтенью своих весомых «косилок» привык. Попробовал для знакомства европейской «технологией» поскоблиться — в руке едва ощутил, и звук чуть слышный, словно стрекозка зависла. Вот за это безголосие и взял с собой в больницу, дабы утром не греметь.
   Розетка у спинки кровати к стене крепилась надёжно. Бесшумно побрился. Размотал стометровый бинт на лангете. Страшась боли, с опаской начал стаскивать её с ноги: гипсовый панцирь, ссыхаясь, схватил ноженьку крепко. Завернул размотку и «протез» в газету. А тут и Ниловна подоспела, опорожнила скипидарно-пахучие посудины, выбросила в мусорку почекутовский свёрток и вернулась, чтобы почистить смольниковское «подворье», уставленное полторашками из-под воды: с обрезанными горлышками она их приспосабливала под неходячих. Лишь вытащила из этой «толпы» голубоватый ребристый куб пустой пятилитровки, как доселе храпевший со свистом Андрюша вскинулся:
   — Ка-анистра в хозяйстве пригодится!
   — Ку-ку-кулак! — передразнила его Ниловна. — Ку-куркуль!.. Шибко хозяйственный, а наволочка почему-то на тумбочке, «изюм» на ней шастает, — она брезгливо махнула рукой на «тараканье царство».
   — Гы-ы! — удивился Смольников. — Наволочка размо;талася. И таракашки… Ихую мать!..
   «Размо;талася…» Как же он, бедненький, с электричеством справляется?..» В поиске ответа на этот вопрос инженер по ТБ мог возомниться, забыв про меру башмачника, но лихие девчата-санитарки просунули каталку в дверной проём:
   — Почекутов, на операцию!
   Только теперь его охолонуло от тревожного озноба: со своим олимпийским спокойствием, «Филипсом», смольниковской канистрой и его диким ударением совсем запамятовал, что его вот-вот будут оперировать. Ладно, в одних трусах. Сбросил их и нагишом на одной ноге подскакал к тележке. Его накрыли простынёй. С ветерком, погромыхивая, виляя на виражах в переходах, развесёлый экипаж доставил в операционную с неоновыми «ромашками» на потолке. Усадили на стол, разделённый пополам ширмой. За ней будет колдовать профессор с помощниками, а спереди — наркозник. В докторской шапочке-таблетке, с повязкой на лице, он нахлобучил на оперируемого розоватую беретку, похожую на бахилу-шуршик. Вколол в вену обезболивающее, вставил катетер капельницы и ткнул пальцем в поясницу:
   — Потерпите, укол больноватый, немного посаднит, и всё, что ниже пояса, ничего не будет чувствовать.
   Уколов Почекутов побаивался, однако научился при этой неприятной процедуре переключать внимание на капли из крана в умывальнике, на пейзаж в рамке на стене или за окном. Здесь же радио возносило «Оду к радости» Бетховена, словно разумное, подбадривало Петра Андреевича: всё будет хорошо! Потому при введении спинно-мозгового наркоза он даже не дрогнул. Его стойкость изумила анестезиолога, и он, ласково приговаривая: «Молодец! Молодчина!..» — бережно уложил терпеливца на живот.
   Прикосновения к ноге уже не ощущались. Сладостно-волнительное онемение обесплотило нижнюю, за ширмой, часть тела. И вдруг визг и жужжанье взбудоражили небольшую операционную. Но не это внезапное сотрясение, а шуруповёртка, будто увиденная им сквозь ширму, хищным зверьком сверлящая его кость, содрогнула Петра Андреевича. Однако на радио проводился уже географический конкурс. Что означает название города Чикаго? Наркозник проверил катетер на запястье оперируемого и принялся громогласно разгадывать имя гангстерской столицы Америки, упомянув Аль Капоне, дона Карлеоне из «Крёстного отца» Пьезо. Сестрички возбуждённо щебетали, ибо победителю полагалась туристическая путёвка на Гавайи. И одна из них, Светочка, мучительно стала приближаться к разгадке:
   — Я  была в Америке, но только в Нью-Йорке. И слышала, что Чикаго, по-индейски, какой-то цветок.
   — Индейцы предпочитают двойные имена, — подсказал знаток чикагских коза-ностр. — Ястребиный Коготь, Орлиный Глаз, Верная Рука…
   — Я люблю орхидеи, особенно чёрные.
   — Ну, раз Светочка любит эти цветы, то так и переводится — чёрная орхидея, — съязвил анестезиолог. — Железная женская логика.
   У Почекутова от скрипа по стеклу, когда жена мыла окна, начинали ныть зубы. А тут мерзкое визжание дрели… Но отгадывание выручило его, он живо откликнулся на спасительную викторину; слыша не поросячий визг, а шмелиное жужжание, чуть замедленно, с еле заметной наркозностью проговорил:
   — Почти угадали…
   Отгадыватели насторожились: не случилось ли что с оперируемым?
   — Всё нормально, — успокоил он их, — только не орхидея, а лилия. Чикаго — чёрная лилия.
   — Светка, звони!..
   Вера Фёдоровна, заядлая кроссвордистка, как семечки лузгала, расправлялась со сканвордами. Тем более, что одни и те же слова «гуляли» по разным кроссвордным газетам и журнальчикам. Бывало, на всякий случай она звала на помощь мужа. Он, тугодум и неэрудит, с памятью, дырявой, как решето, мычал обычно, тужась что-либо вспомнить. Но иногда ответ как бы сам, по своей воле мгновенно выскакивал из головы, поражая Почекутовых непостижимостью подобного «подарка» из подсознания. Таинственную кладовую эту теперь задело скрытое напряжение её обладателя, которого оперировали по сложной схеме, и она открыала свой потайной словарный ларчик.
   А схема операции оказалась весьма непростой, неожиданной для Петра Андреевича. Или он что-то недопонял, либо врачи умолчали о своём смелом и необычном решении, дабы больной не воспротивился их хитроумному замыслу.
   Он уже  приготовился отвечать на следующие радиовопросы: сейчас  будет щёлкать их, как орешки, быстрее жёнушки — почему-то уверовал в себя после «чёрной лилии». Как вдруг его подбросило от удара в бедро. И будто долотом стали вырубать из кости кость. От ударов тело заходило ходуном, и Пётр Андреевич, забыв о катетере, вцепился в края стола и вжался в него. Резиновая подушка выскользнула из-под головы; шуршащая шапочка на резинке набекренилась, сползая на один глаз. Поправляя её, он заелозил затылком — и в прыгающее поле его зрения попал пол с окровавленными бинтами и с его кровью. Они тоже как бы прыгали в едином содрогании всей операционной.
   И всё же при таком «землетрясении» он расслышал радиоголос:
   — Где находится самый высокий в мире отель?
   Его нещадно долбили, а родная подкорка, этот бесценный «чёрный светлый ящик», выдала расшифровку от дикой долбёжки.
   — Дубай! — крик угодливого больного будто ударил по растерянной кучёшке «конкурсантов».
   — Как вы сказали? — подбежали они к нему.
   — Дубай… — сам удивившись выскочившему слову, тупо повторил он и тут же смекнул, что оно — «долбёжное», потому и выпрыгнуло.
   — Как же я не сообразил?!.. — раздосадованно хлопнул себя по лбу анестезиолог. — Конечно, Дубай! Хорошая мысля приходит опосля. Туда ещё «новые русские» повадились. Это в Арабских Эмиратах. Там отель в виде огурца — самый высокий. Так что, Светик, два ноль в нашу пользу. Звони давай!.. Ну и больной нам попался, прям знаток из «Что? Где? Когда?»… Как себя чувствуете, Пётр Андреевич? — он успокаивающе положил ладонь на прыгающую от ударов спину Почекутова: — Потерпите, операция уже заканчивается.
   Тот с укоризной посмотрел на него и провёл рукой по вздрагивающему боку.
   — Не волнуйтесь! — врач понял его немой вопрос. — Профессор принял оригинальное и, по-моему, верное решение — две операции в одной: не пластиной соединить кости нарушенного сочленения, а вставить в щель между ними вашу же кость из бедра. Она — родная, приживётся быстро. Ещё и танцевать сможете. С вашим-то оптимизмом… Девочки, какой следующий вопросик нам подкинули? О-о!.. Я пас! Вулкан в Исландии. Ох, и переполох он тогда учинил! Пепел от него пол-Европы накрыл, самолёты не летали; пассажиры в аэропортах неделями парились. Вертится на языке: Эйя-йо-куль… Не-е, без спиртяшки не выговорить…
   Он брезгливо отпихнул ногой выросшую кучу из окровавленных бинтов и ваты, заглянул за ширму. Сотрясение прекратилось. Воздух резануло жжиканье. Шурупами начали свинчивать сочленение с бедровой костью. Скрепят, зашьют, загипсуют…
   — Пётр Андреевич, ну что же вы? Одна надежда на вас, — капризно протянула Светочка: уже и она запомнила имя-отчество угадывателя.
   Если «лилия» и «Дубай» выскочили у него как-то сами собой, то заковыристое название исландского вулкана, ввергшего в панику чопорную Англию и всю благополучную Европу, Почекутов вызубрил, как примерный школяр. Выпивал он редко; однажды, пьяненький, припозднился, и Вера Фёдоровна «разыграла» с ним анекдот. Несварливая, нескандальная, неожиданно накинулась на него с упрёками. Оторопевший от невиданных нападок, он промямлил, дескать, что трезвёхонек.
   — А ну-ка скажи «Гибралтар»! — грозно подбочась, велела она.
   Он вспомнил этот незамысловатый анекдот и подыграл жене:
   ; Н-ну… выпил маленько.
   Оба расхохотались и проверочным словом на трезвость выбрали название шебутного вулкана. С тех пор, заявляясь после работы домой, Пётр Андреевич с порога чётко кричал страшное для дикторов исландское имечко.
   Теперь же, воодушевлённый завершением «двуединой» операции, он приподнялся на локтях и отчеканил:
   — Эйя-фьят-лайо-кудль! Эйяфьятлайокудль, — повторил для запоминания.
   И всё-таки устно слово не поддалось произношению, как его ни твердили девчата. Тогда анестезиолог протянул Петру Андреевичу блокнотик с ручкой. При ясной голове нервишки всё же пошаливали: пальцы немного скрючились и дрожали. Крупно, коряво, но вполне разборчиво вывел «клокочущее» слово.
   Багряный бинт финишной лентой обвил древко веника уборщицы. Мелькнули усталые докторские глаза. Операция закончена!
   — Спасибо! Спасибо всем! — крикнул Почекутов с хрипотцой.
   Нижняя часть тела как бы отсутствовала. Но когда его «обрубок» подхватили и стали укладывать на каталку, он ощутил неподъёмную тяжесть парализованного низа. Неподвластного ему.
   Обычно, когда везут кого-либо под простынёй, сердца больных сжимаются: а не умер ли кто? Процессия же с Почекутовым, юная, гомонливая (даже капельница как-то весело тренькала и посверкивала) взбадривала, точно современная медицина совершила чудо воскрешения Лазаря.
   Конечно, операция неполостная, длилась полтора часа, но даже при нанесении шва на мизинчик некоторые молодые здоровяки панически вопят и требуют общего наркоза. Один красаве;ц едва в обморок не бухнулся — ему спицы в ключицу вставляли. Вернула молодца из небытия находчивая Светочка, распахнула халатик — два неземных полушария ослепили смурягу. Очухался, вытаращился — ожил. Другому ухо пришили — супружница свирепая отгрызла. «Швейная» операция вконец доконала драматического доходягу. Лежит скелетик, ручонки смертно сложены на груди. Бездыханный. Сосед, такой же слабак, потужился из последних силёнок объявить о покойнике — да и вылетели эти силёнки так оглушительно, что усопший аж подскочил на койке:
   — Это я, что ли?!..
   — Ты, Вася, ты! — хором ликования взревела палата.
   — Да он скорее жив, чем мёртв! — органно пророкотал кто-то.
   — Вон в тебе скоко силы, стрельбища, Васёк! — с умилением запел соседушка. — Ажно плафон слетел и окна повылетали.
   С той минуты воспрял духом Василий и, прозванный Ван Гогом (художник, по дурости отчекрыживший собственное ухо), с достоинством демонстрировал свою гордость — восстановленное ухо, похожее, как он говорил, на младенчика в животике у мамки.
   Так что случалось оживление и не в библейских условиях, в обыкновенной травматологической больнице — в Травме, по-народному.
   Пётр Андреевич Почекутов не воскрешался, не оживлялся, однако ощутил некое преображение. Тихое, светлое. А ведь чуть было не возомнился с гордецой: терпеливый-де, неприхотливый, непривередливый, удачливый отгадчик на слова — и якобы операция нипочём. Да одёрнул себя, обломал вкрадчивые, лукавые, самомнительные поползновения, хоть и доставили его с триумфом к месту дальнейшего возлежания. У него, погрузневшего от безделья, с пузцом, оплывшим от жирка, операция будто поубавила плотскость. И даже очнувшаяся от наркоза нижняя часть тела пребывала в неплотности. И эту приятную необычность хотелось продлить. Ему мнилось, что желанная долгота в его силах. Смог же, лёжа на операционном столе, порадовать Светочку с подружками неповторимым Эйяфьятлайокудлем.
   Но в ногу точно сыпанули свирепых мурашей; они роились и, разъярённые, грызлись меж собой. Благо, не кинулись к бедру, «пожертвовавшему» кость для ноженьки. Его лишь слегка саднило.
   Стиснув зубы, мучительно покряхтывая, он обхватил голень и стал качать ногу, утишая в ней боль от разбухающего, жалящего и палючего муравейника. Видя его страдания, Денис, громыхая рукояткой, поднял изножье кровати и вызвал лечащего. Вместе с врачом прибежала и перевязочница. Она подсунула под сочащуюся кровью забинтованную лангету клеёнку, ножницами разрезала заклёклую повязку. С помощью лечащего стянула с ноги гипс, вытерла её и обмазала оранжевым антисептиком. Пылающая изнутри нога стала похожа на ошпаренную. Снова упаковали её. Сменили пластырный крест на саднящем бедре. Велели выпить найз. К этой обезболивающей таблетке прибежавшая Светочка добавила укол и повинилась перед Петром Андреевичем, что не послушала его, поперёшная, и вместо лилии назвала-таки свою любимую орхидею. И тут же похвасталась:
   — Зато в другом конкурсе, Пётр Андреевич, я правильно назвала столицу Северной Ирландии. Девчонки настаивали, что Ольстер, а я — Белфаст.
   «Железная женская логика», — улыбнулся Почекутов, вспомнив давешнюю иронию наркозника.
   — Вот видите, вам уже легче. Если что, зовите…
   Проверив «капельные» бутылочки, она упорхнула. Её щебетание совсем успокоило ногу. Но раздражило угрюмого Рябцова:
   — Трещотка! Коза!.. Чо вы там на операции делали?..
   Пётр Андреевич едва не вспыхнул, но Андрюша Смольников неожиданно проявил миротворство. Разом надул шарик с лозунгом «Мир! Труд! Май!» и предложил Рябцову:
   — Давай полопаем шарики!
   — Заткни бананами свой рот, пацифист! — рявкнул тот и набросился на проходящих мимо открытой двери: — Чо вы всё пялитесь? Скоко раз проходите, стоко глазеете на нас! Мы чо, зоопарк вам?
   — Да и ты орёшь, как в зверинце! — осадил его всё-таки Почекутов. — Закрыли бы дверь, да злые благовония, ароматы-испарения. А ты ещё дымишь втихаря. И вообще, Рябцев, ты не туда попал. Тебе бы успокоительное заведение.
   Блажной ошалело заозирался, точно и впрямь не мог понять, где находится.
   — Двель не заклыли. Двель заклыли бы, и всё!.. — залепетал старик Белкин.
   Полоумный лепет «тихого психа» вверг парня в ярость, будто его затащили в дурку:
   — Я не Рябцев, а Рябцов!.. — он начал выдыхаться, и последний выброс протеста и вовсе сжевался: — Рябцов я, Гена…
   Почекутовское посрамление и издёвка со сменой фамильного ударения утихомирили горлопана, и он заткнул уши пористыми подушечками плеера.
   Но тут заскучал Денис:
   — Гена, да вытащи ты «бананы» из ушей! — уел он этими фруктами обидчика Андрея. — Хватит бычить. Врубай, что ты там втихушку слушаешь!
   — Ха-а!.. — куражливо дёрнул за проводки наушника Рябцов. — Вот мой музон! У Пахи, корефана моего, в Шкотове загуляли с девахами стопудово. Матушка Пашкина реально их метлой выгоняла. А я и записал, в натуре. — Он усилил звук: «Ах, вы шлюхи, проститутки, шалавы!.. Уже неделю вылёживаетесь на диване, мозолитесь, шушлайки, пузотёрки. Лежбище себе потаскушное устроили. А ну вон отседа куда подальше, галки намазанные!..»
   — Ништяк, Геня, круто! — восхитился Игнашевин, умильно «обласкав» рябцовское имя. — Давай в интернет скачаем. Такое бабло отхватим!..
   Он мигом подсел к Рябцову, они зашушукались, захихикали и, слепившись ухо к уху, уже «на двоих», несколько раз прокрутили забойную запись, гогоча над заборной руганью хозяйки.
   — У-уф!.. — выдохнули разом, «насладившись» очередной прокруткой.
   — Геня, а у тебя-то жена есть? — неожиданно спросил Игнашевин.
   — Была, Деня. Была, да сплыла. Не баба — БТР. Прикатила к Павликовой матери меня у девок забирать, и обои на меня набросились… Но я им тоже… А Пашка — за мать. В общем… Да нет, с крыльца я упал. Никак Пашка не починит. Конечно, с крыльца… А она: «Не жена я боле тебе!» «Скорая» полис требует, в натуре, а она: «Нет у него никакого полиса!» Дура!.. Пашка им на лапу сунул, вот, гад, табуреткой ногу мне!.. Кое-как увезли сюда… А она, блин… Ну и характер! Страшнее, чем моя жизнь…
   — Сам ты, видать, тоже не подарок.
   — Бывает…
   — А чо с операцией?
   — Не-е!.. Не дамся!
   — Ну и будешь висячим месяца полтора болтаться.
   — Ну и пусть. Само собой срастётся…
   — Задиристый, боевой, а…
   С подвывом икнул Белкин. Чтобы Денис вконец не изобличил его в трусости, Рябцов с утробной отрыжкой передразнил деда. Скучающий со своими шариками в стороне от балагуров-сопалатников, потеху тут же поддержал Смольников. И вот уже вся троица с реготаньем заикала, завыла под «аплодисменты» виновника потешения.
   — Что за шум, а драки нет? — вкатился Шумахер. — Пётр Андреевич, — повернул он коляску в сторону Почекутова, — Светлана бьётся над сканвордом: как называются «блинчики на воде»? Выручайте, Пётр Андреевич. В интернете найти не можем.
   — Да что вы всё иностранщину разгадываете? — с досадой вздохнул Почекутов. — Не скажу, пока моё не раскусите, русское, по линии родства. Будете семьи заводить, пригодится. — Он вырвал из блокнота листок, написал слова и объявил их на всю палату, чтобы и зубоскалы покумекали: — Свёкор, деверь, золовка, шурин…
   — Я Шурин, у меня  мать Шура, — неуклюже пошутил Шумахер, взял бумажку и укатил в сестринскую.
   — Эй, народник! — ехидно подмигнул Денису Рябцов, кивнув на Смольникова. — Рубишь в родственных связях? Вон скоко к тебе родни всякой ходит…
   Лёгкая на помин, к Андрею ввалилась шумливая родня.
   — Братик, спинку подержать?
   — Дядь Андрей, ты ихнее не ешь, у нас своё, домашнее.
   — Трусики не жмут, Андрюшенька?..
   — Розово-фиолетово, — скривился от подобного сюсюканья Игнашевин и, «поджатый» табором, вышел из палаты.
   — Э-эх!.. Кто бы мне труселя  поласкал? — в сердцах сплюнул Рябцов и уткнулся в сотик, вслух чикаясь в шашки: — За фук! В дамки! Сортир…
   К Якову Анатольевичу Белкину пришёл зять:
   — Ну что, тестюшка, завтра забираем тебя. Даже и не знаем, как сейчас быть. Наверно, придётся Зине увольняться. — Он скорбно перекрестился: — Господи, помоги нам нести наш крест!..
   Старик, уставившись в потолок, словно воззрившись в свои заповеданные выси, всё же протянул иссохшую руку к руке зятя и успокаивающе дотронулся до неё…
   Вера Фёдоровна застала мужа врасплох. Звенькая почти пустыми бутылочками, от которых к запястью спускалась трубочка капельницы, он тщательно поправлял клеёночку под «мурашиной» ногой: бинт опять намокал от крови. И «капельное» сооружение у постели мужа, опутавшее «щупальцами» его руку, и задранная на поднятом изножье окровавленная «колода» ужаснули её. Она ойкнула, и сумки выскользнули из ослабевших рук. Он тут же прикрыл ногу простынёй и одарил жену безмятежной улыбкой.
   — Пе-етя… — она полуобморочно опустилась на табуретку, — операция же через неделю, и ты говорил, что лёгкая…
   — Ну да… а ты сегодня пришла… — как бы упрекнул он её и, успокаивая, бодро пояснил: — Мамуля, у них окно появилось, а у меня операция простенькая.
   — Пе-етя… — с укоризной кивнула на «спрятанную» ногу.
   — А-а, это?.. — он беспечно похлопал себя по колену, так, чтобы на простынке не проступила кровь. — Пустяки, ничего страшного. Доктор велел лежать, а я в туалет побежал, растревожил малость шовчик.
   — «Побежал»… Как чувствовала!.. — сокрушённо всплеснула она руками. — Пойду врача позову, чтобы перевязали.
   — Вер!.. — всполошился Пётр Андреевич: ещё не хватало, чтобы она узрела его послеоперационное «чудо» и «изящную» перебинтовку со сменой пластыря на «продырявленном» бедре. — Сейчас все на операции. Через полчаса меня перевяжут.
   — Я подожду.
   — Веруня, доктора могут задержаться.
   — Пётр Андреевич, Пётр Андреевич!.. — влетела Светочка и осеклась, увидев, что он не один. Открепила капельницу и всё ж таки протараторила отгаданные «родственные» слова: — Отец мужа, брат мужа, сестра мужа, брат жены.
   — Всё правильно, сестрички! А теперь нам всезнающая Вера Фёдоровна подскажет, как называется соревнование, когда «пекут блинчики» на воде.
   Она глубоко, облегчённо вздохнула, будто свалилась гора с плеч: уж коли они тут разгадками развлекаются, стало быть, и впрямь, ничего серьёзного с ногой.
   — Э-э… — забавно, по-школьному закатила глаза, вытаскивая из памяти занозистое название, перед которым мусолился преступный, чудовищный «киднеппинг», означающий похищение детей. — Фу-у! — наконец сбросила эту пакость с отгадывательного пути, засучила в предвкушении удачи пальцами и ухватила-таки щёпотью ускользающее слово. Детская, солнечная игра — и… Да что с этих американцев взять, если у них катанье на санках — скелетон. — Стоунскиппинг, — брезгливо поморщилась от американизма, достала из пакета пяток мандаринок и рассовала по карманам сестринского халата.
   — Спасибо вам! — поблагодарила Светочка чету Почекутовых и выкатила из палаты капельницу.
   Вера Фёдоровна захлопотала с сумками, наставляя мужа, чтобы обязательно всё съел и все таблетки прилежно употреблял:
   — Холодец на куриных лапках, кунжут, морской кальций кости укрепляют; печёнка, гранатовый сок для крови полезны, а вот эти оранжевые таблетки, Пётр, как перстенёчки, — дорогущие, но очень полезные, детралекс, — венотонизирующие, лимфы нормализуют, отёчность и боль в ногах снижают…
   Смольниковский «колхоз», завалив Андрюшу домашней снедью, с гомоном ушёл. Зять Белкина тоже подхватился вслед за ними. Вернулся Денис и, потянув носом воздух, бросил в сторону Рябцова:
   — Кончай курить, вставай на лыжи!
   — Сказочник!
   — Мы рождены, чтоб сказку сделать былью! — по-петушьи, с хрипотцой пропел бывший сержант морской авиации и вытянулся на кровати, просунув «ходули» сквозь частокол кроватной спинки.
   Вера Фёдоровна угостила сопалатников мужа яблоками, мандаринами, бананами и — мужики всё-таки! — увесистыми бутербродами со ржаным хлебом и ветчиной. На них-то, неотразимых, и набросились молча они. Рябцов даже шутливо заурчал. Всю палату знатно уважила жена Андреича. И Смольников отпихнул в сторону груду всяческой выпечки, и Яков Анатольевич перестал хлюпать кока-колу.
   Обозвав мужа упёртым, поперёшным, средневековым, самым дремучим из всех инженеров на свете, Вера Фёдоровна сунула ему таки мобильник, дочкин подарок: а вдруг  что-нибудь понадобится, а вдруг потребуются деньги… Она чмокнула мужа в щёку, пожелала всем скорейшего выздоровления и покинула палату в сопровождении недружного хора:
   — Спа-си-бо!..
   Оттопырив мизинец, щёпотью держа кусочек бутерброда, явно продлевая удовольствие, Денис с гордостью произнёс:
   — У меня тоже мать учительница!
   — Да, сразу видно, — смачно дожевал вкуснятину Рябцов. — Повезло тебе, Андреич!
   — Повезло, — просто ответил тот.
   Юркая Ниловна прошмыгнула меж кроватей, проверяя «подопечные» сосуды.
   — Ну и тараканов, дерёвня, расплодил! — ругнула она Смольникова.
   — Тараканы — наши друзья! — отшутился он.
   — Плохие у тебя друзья!
   — Таких друзей не выбирают, — встрял в перепалку Рябцов.
   — К деду никто не приходил? — она проверила постель Белкина. — Вроде чистенько.
   — Скоро придёт северный зверёк, — осклабился Рябцов, — звать его песец.
   С какой-то угодливостью, точно он верховодил у них главарём, хохотнули Игнашевин со Смольниковым.
   — Типун те на язык, кощун! — погрозила ему кулачком Ниловна. — Э-эх, вы, жеребчики!..
   Всё происходящее в последние минуты вытемнилось для Петра Андреевича каким-то запредельем. Будто совершилось предательство. Будто запачкали его Веру, доброту человеческую. И тараканы, и «песец», и ржачка… Только что были добрые, благодарные ребята — и… Как подменили! Следовало сокрушить разнузданную «животность».
   — Это тебе чуть капец не пришёл, когда тебя кореш едва табуреткой не пристукнул! — пригвоздил он кощуна.
   Тот скомкался, примолкли и «жеребчики».
   — Зять к Якову Анатольевичу приходил, — запоздало ответил  уходящей Ниловне Почекутов.
   — Я и вижу: всё чистенько.
   — Какой, на хрен, зять, на хрен?!.. — будто с цепи сорвался присмиревший было Рябцов. — Сын приходил! Ты п-понял, на хрен?!..
   Дед завозился, захлопал в ладоши.
   — Ты чо, Гена, в натуре?.. — растерянно пробормотал Денис, поражённый вспышкой злобы приятеля. — Андреич же… — пристыдил его: и мужик Андреич нормальный, и в возрасте уже.
   — Да ему бы в отдельную палату, — усмехнулся Почекутов.
   — В изолятор, да? В карцер, да?!.. — зашёлся в исступлении Рябцов. — Да я восемнадцать лет в море рыбу добывал, на хрен! Я всегда в коллективе!..
   — Что-то не ви-идно никого, — с ехидцей протянул Пётр Андреевич.
   Тот готов был сорвать ножные «путы» и ринуться в драку, но лишь застонал в бессильной ярости.
    — Бодливой корове Бог рогов не даёт, — поучительно изрёк Почекутов и язвительно добавил: — Не рви себя. Играй лучше в шашки.
   — Да я… мая… — зазаикался Рябцов, — маяковал…
   Пётр Андреевич устало отмахнулся от бормотанья «маяка», к которому уже участливо прилепился Игнашевин, чтобы в очередной раз насладиться «драмой» в шкотовской хате с изгнанием шалав…
   Продолжилось, потянулось обыденное, низменное… Белкин игрался с бутылочкой, Смольников — с шариками. Хохоток новоиспечённых дружбанов, Гени и Дени, с похабными возгласами…
   «Неужто индусы правы, разделяя людей на касты? — с тоской взирал на соседку-обыденщину Почекутов. — Шудры, смерды…»
   Началось жжение в бедре. Под лангету будто впились иглы. И левая нога вновь как бы по-сестрински взяла на себя часть боли. И кололо её даже поострее кровоточащей. Пётр Андреевич принимался качать то одну, то другую. Вера кстати принесла упаковку бинта и пакетик пластырей. Он замотал намокшую перевязку, отодрал наполовину отлипший пластырный крест, прилепил новый, слез с кровати и покостылял в процедурный. Там ахнули, вкололи обезболивающий и отвели в перевязочную. Вернувшись в палату, обезболенный, умиротворённо уснул…

   Больничная тишина. Тревожная. Никто не сопит, не похрапывает, не возится. Даже ночной куролесник Белкин помалкивает, не ворохнётся. Мёртвая тишина… От её стылости и проснулся Пётр Андреевич. Полоска света из дверной щели, падающая на кровать старика, точно пошевелилась, прервалась… Бесшумно почти он взмахивал ручонками, стараясь перекинуть через подтяжку-качельку простынь, свитую жгутом. Перекинул. Скрутил висельную петлю. Выпрямился, сидя, словно оживший усопший, готовый восстать со смертного ложа… Вздрогнул при появлении Почекутова. Умоляющий, страдальческий взгляд. Очи слёзные: пощади, дай уйти!.. Выронил петлю…
   Сосед его, Рябцов, заскулил. Во сне или наяву? Плач от одиночества и изнуряющей злости…
   — Э-эх, Гена, Гена!.. — вздохнул Пётр Андреевич: в полоске света недельная, сиротская щетина парня будто блеснула сединой.
   Жалость к нему, к деду Белкину, к Андрею захолонула его сердце. Словно в просветление это окропилось оно крохоткой любви к людям. Словно его коснулась Божия благодать…

* * *

   Деда увезли быстро. Пополудни заявились эмчээсовцы во главе с зятем — и дедова кровать опустела. Лишь, жалобно попискивая, долго ещё после него покачивался сиротливо его любимый «турничок». Как будто не стало человека на белом свете…
   Ниловна сноровисто сменила белкинское постельное. В палату вколыхнулась старшая сестра. За ней на хромированных костылях вгромыхнул тот дебелый парень, которому в первый приход не удалось заселиться.
   — Вот видите, Канарин, теперь занятость койко-мест отсутствует. Вон то койко-место выписалось, — она указала на освободившуюся кровать и торжественно объявила: — Палата! В этот Новый год дежурство досталось мне, и вы можете быть спонтанными!
   Заселенец, горделиво поводя головой, важно явил себя на середине палаты:
   — Канарин! Имя после инициации — Веда. Руковожу духовными практиками в одноимённом центре.
   — Ваше кредо, гуру Веда? — не удержался от иронии Почекутов.
   — Всё закоснело, я ускоряю новое!
   — Ускоритель! — презрительно бросил Рябцов.
   Канарин суетливо достал из корреспондентской сумки в ремешках, молниях и кармашках планшет с писчими листками на прищепках:
   — Вот смотрите! Человек часто грешит, падает, — он черкнул «лежачий» минус. — А мы помогаем подняться, встать, — провёл вертикальную палочку. ; Получается плюс! — нарисовал крестик. — Вот так мы ставим, строим нового «плюсового» человека! То бишь, это не простой знак, а великий символ. Он и у христиан. А завихрения на его концах образовали свастику — символ очищающего огня у древних племён. И Вселенная имеет вид вихревого креста…
   — Упаду ещё тысячу раз, как тысячу раз уже падал!.. — с приблатнённым надрывом пропел Денис.
   — И как вы намерены «плюсовать» падших? — вяло улыбнулся Почекутов.
   — Прессовать?!.. — дурашливо ужаснулся Рябцов, приглуховато приложив ладонь к уху.
   — Вы верно глаголете — плюсовать! — не обратил внимания на ужимки «глухни» Канарин.    — Символы правят миром… Человек — бритая обезьяна, но с пафосом. Купил, к примеру, шикарные туфли от «Джемини», а они жмут. Стонет — горе вселенского масштаба. А тут ещё один — костылями перебирает. И тоже стонет: самый разнесчастный на всём белом свете. И нет уже горя вселенского в жмущих ботинках. Другой навстречу плетётся: голова болтается, слюнями башмаки поливает. И костыли безногому уже крыльями кажутся. Всё познаётся в сравнении. И осознание своего минуса, переходящего в плюс, поднимает…
   «Да-а… — почесал затылок Почекутов, — сдурковал Геннадий, а ведь этот «гуру» и впрямь запрессует кого угодно…» — и желчно выцедил:
   — Значит, обезьяна с пафосом!
   Прозвучало это как приговор самому «гуру». Тот заоправдывался:
   — Да это же я… с костылями!..
   — Смиренный лежит на земле, а лежащий на земле куда может упасть?.. — вспомнил Пётр Андреевич о мере башмачника.
   Канарин растерянно застукотил костылями. Рябцов тут же «раскрыл» всю суть заковыристого диалога:
   — Оно, конечно, дело понятное, постольку,  поскольку оно безусловное.
   Поверженный было «гуру» тотчас воспрял духом:
   — Сон разума рождает подобную абракадабру, а разум сна — предвидение, — он прорицательски воздел палец кверху, как бы отыгрывая своё поражение.
   — Ты Ванга, что ли? — не унимался Геннадий.
   — Всё закоснело — я ускоряю новое, — заученно пробубнил Канарин. — Извините, мне надо привести моё койко-место, как выражовываются у вас, в порядок. Извините!..
   Подросткового вида щуплая процедурщица втащилась с красочным гумовским пакетом. Молча безошибочно определила своего пациента Почекутова. Ловко подключила к рулеточному удлинителю два белых шара с зелёными огоньками. Попросила полотенчики, скатала их и вместе с ними приложила магнитотерапевтические приборы на бедро и взъём ноги. Прежде бедро ему почти не досаждало, и только сейчас он ощутил в нём мозжение: ещё бы, ведь из него вырубили кость для вставки в ногу! Процедурщица поцокала  пурпурным ноготком по своим часикам: «Двенадцать!» — и всё это время велела лежать смирно.
   Утомлённые «сном разума и разумом сна», сладко посапывали Андрей с Денисом. «Фукал» в шашки Геннадий. Пастырски наставлял своих адептов Канарин. Увидев казённые шары «Маг-30» на Почекутове, обвил забинтованное колено своим «ожерельем» — «Алмагом».
   При виде дорогого «браслета» приглядчивый Рябцов присвистнул и покачал головой:
   — Ну и ну!..
   Пётр Андреевич махнул рукой: не связывайся, дескать!
   — Понял, дурак бы не понял, — и Геннадий снова уткнулся в шашки.
   Минут десять поучительствовал пришлец, но Почекутов так притомился, точно двухчасовую лекцию отбыл. Сам несколько слов произнёс, а горло заломило, как у Веры частенько болит профессионально. Не хотел ввязываться в болтологию, одёргивал себя… Устал… Взял ручные часы с тумбочки. Минутная и часовая стрелки пикой застряли на двенадцати. Время застыло.
   В стремительной юности Пётр не ладил со временем. Опаздывал в школу, техникум, на футбол… Последнее опоздание оказалось самым жестоким — могильщик свидания с девушкой своей мечты. Оскорбилась, долго не прощала непутёвого ухажёра Верунька… С того позора исхитрился Пётр подводить часы на полчаса вперёд. Даже брился на ночь, дабы утром ещё полчасика про запас иметь. Такой запасливый самообман. Постепенно НЗ сокращался: двадцать пять минут, двадцать… В этой ребячьей игре стал замечать, что у времени свои необъяснимые повадки. И к тайнам огня и воды добавилась непостижимая тайна времени. Божественное неподвластно уму человеческому. Для удобства общения облекается в условные понятия. Творец создал всё сущее, а человек назвал. Так и  время обрело свои неуклюжие условности. А оно разное-разное. Личное: в человеке ожидающем — медленное, томительное; в опаздывающем — молниеносное, палючее. Размышлизмы… Что-то подобное, занятное в книжице, которую принесла Вера.
   Спешно, возбуждённо, точно перед каким-то сокровенным открытием, Пётр Андреевич отыскал памятную страницу:
   «На большаке замаячила тёмная ковыляющая фигура. Лошадь, словно пытаясь догнать человека, прибавила шагу, но тот шёл ходко, и бричка поравнялась с ним не скоро, когда начался высокий, в оврагах холм. Это была сухонькая, сморщенная старушка.
   — Бабушка, садись к нам — подвезём! — пригласила путницу мать.
   — Ой, девонька, спасибочки! Сама-то я быстрее добегу, в церкву  тороплюсь, к батюшке Антонию исповедаться, — и, опираясь на батажок, попылила за бричкой.
   Её ответ сбил меня с толку. Вон облака, белые и быстрые, как гуси-лебеди, и те не могут догнать нашу бричку. Гонятся, гонятся — и не могут. А как же бабушка обгонит нас, коли она осталась позади?..
   Позже мне не раз доводилось встречать подобных старушек, ходких и занятых своими думами. Они не признавали никакого транспорта. Их мудрость состояла в том, что время и скорость они ощущали в себе.
   Да, если не смотреть по сторонам, а думать свои заветные думы, то быстрой будет дорога и скорой встреча…»
   Повесть «Большак». Писатель словно предвосхитил размышления Петра Андреевича о времени. Да ещё совпадение: к отцу Антонию богомолица спешила. А святой преподобный Антоний Великий  и отыскал по повелению гласа Божиего в Александрии башмачника. И работник добрый в трудах долгих думал заветные думы на своём «большаке»… Внезапно время недостижимое будто в поддавки сыграло с Почекутовым  — и осенило его: а ведь настоящего времени нет — оно же ускользает неуловимо, не ухватишь!
   И его процедурное и хвостика не показало…
   — Ого!.. Да у вас в палате даже «Алмаг»! — складывая «почекутовские» шары в пакет, заметила на канаринском колене «ожерелье» процедурщица.
   — И-и что?.. Вы больше не придёте?.. — забеспокоился Пётр Андреевич: магнитотерапия стёрла колючую сыпь в ноге.
   Она в вопрошающей позе повернулась к Канарину: не поделитесь ли, дескать, с товарищами своим чудо-прибором?
   — И-им… — зазаикался тот, — то… только один раз в день… И-и… и не каждому можно…
   — Ну-ну… — презрительно усмехнулась она и потащила пакетище, погромыхивая шарами.
   Рябцов испепелил взглядом единоличника, но не успел обрушить на него обличение — к его подвеске «притаранила» своей аппарат рентгенша:
   — Добрый день, сидельцы-полежальцы! Ну как здоровьице ноженьки, мой верхолаз? — она приветственно махнула рукой Петру Андреевичу.
   — А я уже не дышу! — повеселел от медицинского внимания к своей персоне Гена, вспомнив забавный её приказ деду Белкину совсем не дышать.
   При громыхании страшного агрегата старшего сержанта морской авиации Дениса Игнашевина точно ветром сдуло из палаты: страх облучения! Через полчаса он с опаской заглянул в палату: рентген укатил. Смело вошёл, закукленный по пояс в бинты: убежал, мол, в перевязочную, а не из-за фобии.
   — Это ты так, Деня, от нашей рентгенши упаковался, реально? — съязвил Геннадий.
   — Ключицу закрепили, — пробурчал тот и, избегая подначек, достал из тумбочки ноутбук: — А давайте в «Лям»!
   — Миллион хочу! Миллион хочу!.. — спрятав «Алмаг» под подушку, якобы вожделенно потёр ладони Канарин, довольный, что обличительная гроза миновала.
   Едва выпутался из-под простыней и одеял Смольников:
   — А мне сеструхи «Зону» принесли.
   — «Зона» потом! — отмахнулся от него Геннадий. — Деня, давай!
   Тот дикторски возгласил:
   — «Как выиграть миллион»! Итак, первая ступень. Итак, первый шаг. Как ещё называется табак?
   — «Винстон», «Мальборо», «Премьер»… — начал шутливо перечислять «забугорные» сигареты Рябцов.
   — Ну, Геня!.. — капризно надулся Денис. — Давай серьёзно!
   — Смоктроник!
   — Да это же электроника. В ней вообще табака нет. Обманка. Как пиво безалкогольное.
   — А самому-то слабо;? Сам-то тоже кумекай! — упрекнул его Геннадий.
   — Сигара! — включился в игру Канарин.
   — Да-а… По числу букв… Нет, не подходит… Нет, там первая мэ.
   — Мэ-э… — мэкнул Андрей и догадливо выдохнул: — Ма-хра!
   — Э-эх!.. — двух букв не хватает.
   — Махорка! — поправился Смольников.
   — Точняк! Ну ты даё-ёшь!..
   — Должон ведать, — заокал Канарин. — От земли-матушки мужик. Небось сам в огороде табачок-самосад содит?
   — А на задах — коноплю, — неожиданно поддержал его ёрничанье Рябцов.
   Смольников недовольно забубнил, и это ещё больше распотешило глумливую парочку. Их гогот оборвал «ведущий»:
   — Итак, махорка, реально. Принимаем! Итак, второй шаг: карточная игра? — и хлопнул себя по лбу: — Ду-у… Дурак, конкретно!
   — Это уж точно! — съязвил Канарин, подразумевая под дураком Дениса.
   Но тот спешно объявил третий шаг: развратный город? Тут должен был отличиться Канарин, начитавшийся древних писаний, но не дотянул самую малость, перепутал библейскую Гоморру с геморроем.
   — Оттава! Нет, Октава! — ляпнул Игнашевин.
   — Барабан от Страдивари! — съехидничал над его геомузыкальными познаниями Канарин.
   — Не-е… — неуверенно возразил Денис, — Страдивари… модный, наверно, итальянский модельер, кутурье.
   — Пыжий, Деня, прикалывается! — скривился Геннадий.
   — А-а… — Ноутбук захлопнулся. — А пыжий?..
   — Пыжится он, в натуре! Выначивается, корчит из себя!.. — начал заводиться Рябцов.
   — Мужики! — упреждая свару, воздел ладонь ко вниманию Почекутов, доселе лишь молча удивлявшийся дурацким вопросам «Ляма». — Наверняка вы слышали про великий потоп и Ноев ковчег…
   Алёнка уже в четыре годика читала «Приключения Буратино». Но «Библию для детей» родители ей не доверяли. Редкая книга 1896 года, подаренная Вере бабушкой, — «Священная история въ простыхъ разсказахъ для чтенiя въ школъ; и дома. Ветхiй и Новый завъ;ты». Её со старинным написанием, с ерами и ятями, дочурке мама и папа читали сами. Ныне Алёна Петровна — переводчица в торгпредстве  в Иокогаме. Звонила матери, обижается, что подаренный ею мобильник у отца всё время отключен…
   Петру Андреевичу вдруг почудилось, что «портсигарчик» в тумбочке позвал его: японская песенка «У самого синего моря…» Он плотнее задвинул ящичек от наваждения и продолжил ветхозаветную историю:
   — Так вот, после спасшегося Ноя жил благочестивый Авраам. Но окружали его люди злые. И вот явился ему Милосердый Бог и предложил перебраться в прекрасную землю. Там было хорошо: много хлеба, овощей, виноградники и тучные луга с красивыми цветами. Авраам взял с собой племянника Лота. Тот имел большое стадо коров, овец и верблюдов. Однако пастухи Авраама ссорились и даже дрались с пастухами Лота, и Авраам указал ему другое место, где луга были даже получше прежних. В той стране было два города, где жили очень злые люди — Содом и…
   — Гоморра! — заорал Канарин.
   — Заткнись! — рявкнул на него Рябцов и на Дениса, который хотел было открыть ноутбук с «Лямом»: — Не надо! Андреич, давай дальше!
   — Короче, невезуха Лоту! — невпопад брякнул Смольников.
   У Рябцова аж дыхание спёрло от замечания умника, он вытаращился на него — и лишь махнул рассказчику: продолжай, мол!
   — Да, — согласно кивнул Пётр Андреевич, — не повезло праведному Лоту. Бывает, ищут люди лучшее, а выбирают худшее… Авраам тоже живёт в праведности: нищему денег даст, бездомного приютит, голодного накормит…
   — Вот бы наши правители и богачи так!.. — взбодрённый Почекутовым, опять всунулся Андрей.
   — Да они из-за рубля удавятся!..
   «Политика», подхваченная Денисом могла смазать историю о развратной Гоморре, и Геннадий впервые за лёжку вскинулся до сидячего положения, едва не сорвав ногу с растяжки:
   — Да вы чо, в натуре?!.. Заглохните, заткните бананами хлебальники! Дайте дорассказать!
   — Однажды, — невозмутимо продолжил Почекутов, — Авраам пригласил к себе в дом трёх странников. Велел испечь для них белый пшеничный хлеб и зажарить телёнка. И вот, представьте себе, старый, богатый Авраам сам принялся мыть ноги незнакомцам… — усмешливым взглядом он обвёл ошарашенных слушателей. Лишь Канарин кисло ухмылялся: знаю-де эти сказки. — Да, в то время в тех странах так хозяин выказывал своё гостеприимство, уважение и почтение гостям. И что вы думаете, оказалось, уважил он сердечно не простых странников — а Самого Господа с двумя ангелами. Когда Авраам провожал дорогих гостей, Господь поведал ему, что нечестивцы Содома и Гоморры в беззаконии настолько погрязли в грехах, что пора очистить от них землю, дабы не распространилась эта скверна. Туда Господь послал ангелов. Боясь, что погибнет и Лот, Авраам спросил Господа: «Ведь доброго человека Ты не погубишь вместе со злыми? Может, там найдётся пятьдесят праведников; неужели ты не пощадишь это место ради них?» — «Ежели там найдётся пятьдесят добрых людей — пощажу», — пообещал Господь. Далее спрашивал Авраам, а если найдётся сорок пять, сорок, двадцать, десять. Сказал Господь, что и для десяти праведников пощадил бы эти города. Вернулся Авраам домой удручённый: «Неужели в двух больших городах не сыщется и десяти добрых человек?..» Ангелы под видом странников в Содом пришли вечером. Лот, увидев их, с радостью пригласил переночевать. Но перед его домом собралась толпа, она требовала чужеземцев. Лот готов был погибнуть, но защитить гостей. Тогда содомиты стали ломать двери. Однако ангелы ослепили их. Утром они открылись Лоту, что посланы наказать отступников от Бога, погрязших в грехах, и уничтожить их города. И велели Лоту с женой и двумя дочерьми следовать за ними из города и не оглядываться, иначе случится беда. А позади начался кромешный ужас. Гремел гром, блистали молнии. И низверг Господь с неба на Содом и Гоморру огонь и серу. Дома горели, земля ходила ходуном. Города провалились сквозь землю… У-уф!.. — рассказчик тяжко вздохнул, будто сам только что пережил эту катастрофу.
   — Да-а… Жестоко!.. — протянул Канарин и осуждающе покачал головой.
   — Видно, было за что…
   Почекутов знал: содомиты — мерзкие развратники. Алёнушке же читал из детской Библии, что жители города негодные и злые, не хотели слушаться Бога. Одно только слово «содомизм» вызывало у него омерзение. А нынешние содомиты, похоже, переплюнули ветхозаветных!..
   Дотошного Рябцова недосказанность Андреича раздосадовала:
   — А чо это, в натуре, горожане пристебались к Лоту, чтобы выдал им этих двух мужиков, двери чуть не выломали? Они же не шпионы, не террористы, не боевики. С виду простые прохожие…
   — Да если бы у нас за беззаконие и разврат так судить, то всех спалить надо, конкретно! — криво усмехнулся Канарин.
   — Содомляне отличались бесчестием и неестественным развратом, — продребезжал голосок.
   В дверях притулился к косяку старичок-невеличек, вчерашний знакомец Почекутова: в женской кофте с костяными пуговицами-блюдцами, в разлапистых плетёнках.
   — Во, ещё один сказочник! — оживился Геннадий. — Проходи, отец, присаживайся!
   Тот поздоровался и сел на табуретку у окна меж спинками кроватей. Теребя бородку, мудро-лукавым взором обвёл палату и смиренно сложил руки на колени, явно ожидая вопросов.
   — Отец, а что это за неестественный разврат? — ухмыльнулся Рябцов.
   — Ещё легко отделались содомляне — без мучений! — голос гостя уже не дребезжал, посуровел. — Разом стёр Господь с лица земли смрадное блудилище!
   — За один блуд, что ли? — усомнился в справедливости наказания Денис.
   — Поскольку они не заботились иметь Бога в разуме, то  и вытворяли непотребства…
   — Да что ты, батя, вокруг да около? Реально, в натуре, давай! — потребовал Геннадий.
   — Э-э… копились гадости; исполнились те люди всякой неправды, блуда, лукавства, корыстолюбия, злобы, зависти, убийства, распрей, обмана, злонравия… Стали они злоречивы, клеветники, богоненавистники, самохвалы, обидчики, горды, изобретательны на зло, непослушны родителям, безрассудны, вероломны,  непримиримы…
   — Да-а… наговорил ты с три короба… Это у всякого из нас… И что?!.. — с недоумением упрекнул старичка Рябцов.
   — А то, что, скопив столько непотребства, женщины их заменили естественное употребление противоестественным; подобно и мужчины, оставив естественное употребление…
   — Оно, конечно, дело понятное, постольку, поскольку оно безусловное… — язвительно повторил свою давешнюю «путаницу» Геннадий, жаждавший подробностей «противоестественного употребления».
   Старческий лик ужесточился, в морщинках глаза осенней сини померкли; опал, потускнел светлый венчик волос:
   — Ропщете о грозности Божьего наказания?.. В книге Бытия о Лотовой истории сказано: «Ломились в дом, чтобы познать их. Взмолился Лот: «Братья мои, не делайте зла; вот у меня две дочери, которые не познали мужа; лучше я выведу их к вам, делайте с ними, что вам угодно, только людям сим не делайте ничего, так как они пришли под кров дома моего…»
   — «Чтобы познать их…» Вот ублюдки! — сплюнул в сердцах Рябцов.
   — А папаня даже дочерей не пожалел! — насупился Смольников, как бы недовольный самим рассказчиком.
   — В старые добрые времена, — продолжил тот на былинный лад, — в русских деревнях прохожего странника наперебой зазывали в каждую избу. И честь оказывалась великая тому дому, который он избирал. И это значило — угодить Самому Богу. И потчевали гостя на месте хозяина за столом, и почитал его хозяин выше себя. И в древние века честь дома хранилась неукоснительно, и порушение её считалось страшным грехом. И ради неё и сохранения души домочадцы без колебаний могли пожертвовать собой.
   — Честь имели! — уважительно произнёс «военно-морской» Игнашевин.
   — Одни имели, другие похерили, — пробрюзжал Канарин.
   — Да, отринули на погибель свою, — согласился старец. — Он же, праведный Лот, недавно поселился у содомлян. Стали они угрожать: «Пришлец, а ещё нам указываешь! Теперь мы хуже поступим с тобой, нежели с ними…»
   — Ха! Вот извращенцы!.. — будто раскусил вопрос «Ляма» Рябцов.
   — А ведь сколько раз просил их Господь исправиться!.. — горестно покачал головой старик.
   — Он и потопом не хотел наказывать, — заговорил о Божием милосердии Почекутов. — Увещевал, увещевал грешников, чтобы одумались; сто двадцать лет на исправление дал… Но только Ной, жена его и три сына с жёнами остались праведниками. Их Господь и спас и пообещал, что не повторит его более…
   — Но осквернилась земля и свергнула с себя живущих на ней! — грозно изрёк книжник.
   — Свергнула… — повторил Пётр Андреевич. — Так и переводится: Содом — значит горящий; Гоморра — погружение. А над ними образовалось Мёртвое море, от которого подымались дым и серный пар. И поныне вода в нём очень солёная, горькая и вредная. Его ещё называют Асфальтовым, так как в нём глыбы твёрдой смолы. Возле него солёная Скорпионова долина, где жена Лота обратилась в соляной столп.
   — Господь добрый, а за что бедную женщину наказал? — желчный Канарин осведомлён был о её смерти.
   — Сама виновата, — как-то буднично ответил Почекутов, — Лот и дочки спешили впереди, не оглядываясь. Женщину же разбирало любопытство: а что там позади делается? Она потише пошла, наконец и вовсе остановилась — и оглянулась. Тут на неё и повалили с огнём сера и зола. Засыпанная серой и солью, она окаменела в соляной столп. Бежать надо было, спасаться. Чуть задержалась — гибель её и настигла. Бабье любопытство…
   — Люди — дети… — словно отец, простивший шалости своим несмышлёнышам, промолвил старец. — И она, как дитя малое, не послушалась Родителя. Вот и нам урок непослушания…
   — Первый урок ещё Еве был преподан, — дополнил историю богонепослушания Пётр Андреевич и добавил: — С Адамом.
   — Вот бабы! — скрежетнул  зубами Рябцов. — Сама, блин, позарилась на яблоко и мужа позарила.
   По-своему уразумел библейскую мораль Смольников:
   — Любопытному на днях прищемили нос в дверях.
   — Тоже в теме, — снисходительно оценил его уразумение Канарин.
   — Шум мысленный… — слегка поморщился старичок и, покряхтывая, поохивая, поднялся с табуретки. — Отсидел ноженьки… Ну, до свиданьица!.. — и пошаркал из палаты.
   — Благо-ой!.. — с почтением протянул Геннадий.
   У Дениса в переживаниях перехлестнулись военно-морская трагедия с библейской катастрофой:
   — На базе в одном отсеке подлодки возник пожар; его задраили вместе с шестью матросами, чтобы пламя не перекинулось на всю лодку.
   — Деня, Деня, слышь!.. — Рябцов почему-то показал ему мобильник с записью шкотовской трагикомедии. — У Пашкиного дядьки Фёдора под Шкотовым ферма. Так одна чушка, дура, подхватила где-то чуму, реально, да ещё африканскую. Так всё поголовье свиней в скотомогильник закопали с дустом.
   Денис негодующе отвернулся от приятеля, а Смольников удивлённо хмыкнул:
   — Ну и сравни-ил!..
   — А чо?.. Все признаки катаклизьмы, этого самого, реально, ну как его?..
   — Апокалипса… — подсказал Андрей и добавил, — си;са.
   — Си;са… — передразнил его Геннадий. — На Кубани, когда саранча урожай сожрала, на один коровник в две тысячи голов скворцы налетели. Прикольно, милые пташки бурёнок до ран клюют, кормиться им не дают, те с голоду падают. Палят по птахам, бабахают — а им до фени. Динамик мощный с орлиным клёкотом врубили — слетелись, слушают, как сладкий музон. Нет на них никакой управы. Озверели!.. И вулканы озверели, землетрясения, наводнения, засухи…
   — Да-а!.. Прорвало тебя, Геня! — потрясённо покачал головой Денис. — Сам как апокалипсис! Бурду какую-то нёс.  Андреич, а ты что думаешь о конце света?
   «Шум мысленный», из-за которого удалился старец, притомил и Почекутова. А после «зверства» скворцов нога, иглоглотательница, ещё и будто крапивой ужалилась. Глотнул найз и но-шпу:
   — Никто не ведает о дате конца света. Хотя признаки… — не договорил и тяжко вздохнул.
   — А дедушку спросить? — предложил Смольников.
   — Он скажет: одному Богу известно.
   В палату, вежливо поздоровавшись, вошли лечащий и интерн.
   — Доктор! — соскочил с кровати Канарин. — Ну как мои дела? Когда операция? Доктор, за деньгами не постою! Сколько потребуется, столько и… Мне общий наркоз. Это спинно-мозговой — бесплатный. А мне — общий, с маской. Знаю, он восемь рублей, то есть штукарей, то бишь восемь тысяч. И штыри-шурупы посчитайте. За деньгами дело не станет, доктор!..
   — Да что вы заладили о деньгах?!.. — досадливо поморщился врач. — Мы с профессором смотрели ваши снимки. Ничего страшного. Похо;дите в наколеннике Илизарова.
   Тот разочарованно сник: хотел поважничать, погеройствовать… Справившись у остальных о здоровье, лечащий с интерном ушли. Канарин вдруг засуетился; без костылей, хватаясь за спинки кроватей, поскакал с литровой банкой к умывальнику, набрал воды, сунул в неё кипятильник. Торжественно, как факел, вознёс черноголовую баночку «Максима»:
   — Кофэ, мужики!
   — Кофе «Фукусима»! — извратил кофейную марку Рябцов.
   От «радиационного» названия Игнашевина передёрнуло:
   — Ну ты и перец, Геня!
   — Ну что вы, мужики, давайте вечерять, готовьте кружки! — захозяйничал Канарин. — Андреич, где твоя?
   — Спасибо! На ночь-то глядя… Вон гостю налей! — Почекутов протянул чашку влетевшему в поисках Светочки Шумахеру.
   — Раз пошла такая пьянка, режь последний огурец! — тот сунул посудинку к ароматно дымящейся «кофейне».
   Андрей достал из сумки пончики, кулёк сахарного песку. Кофейный дух потеснил закоренелые больничные запахи. Хлюпанье, швырканье, сладостное покряхтывание, мелодичный перезвон ложечек… Пир горой!
   — Лепота-а!.. — от крепкого «Максима» глаза Шумахера посоловели. — Спасибо, добрая палатка! Спасибо те, Господи, за хлеб наш насущный! — он широко перекрестился.
   На тыльной стороне его ладони красовалась татуировка: крест над могильным холмиком в венце восходящего солнца. Заметив вопросительный взгляд Рябцова, Шумахер опять перекрестился:
   — Грешен я, мужики! Ох, как грешен!.. Пять годков мне стукнуло. Пошли мы с батей на кладбище к матушке: в час моего рождения скончалась… — он плаксиво заморгал. — Ну вот, у пыльной дороги, у первого же креста покосившегося я и спрашиваю: «Папа, ты здесь родился?..» Он и умер через полгода… Никто из родни меня не взял. А детдом — зона для малолеток. Всех почти потом взрослая ждёт. По воровской мелочёвке два раза залетел. Последние четыре годочка по пьяному угару мотал. Кореш по зоне тёщу угрохал; здоровый хряк, сам отволок на кладбище. Ширанулся какой-то дури и вкопал её по пояс в могилу. Позвал меня к себе в гараж. Нажрались до свинячьего визга и выкрасили тёщу серебрином, как монументальный бюст…
   Рябцов присвистнул.
   — Ну ты даё-ёшь! Ништяк!.. — то ли ужаснулся, то ли восхитился Игнашевин.
   — Архаровец… — неопределённо прокартавил Канарин.
   Смольников по-бычьи помотал головой и, видно, уразумев в «ужастике» Шумахера байку, стал бубнить несуразный анекдот про студента ветеринарного техникума, которому на экзамене попался вопрос: как сделать аборт у коровы?
   Жидкий смешок слушателей взбодрил Дениса:
   — У нас одному «деду» стодневка осталась. Как положено, обязан запулить хлеб с маслом в потолок. Короче, командир засёк — и запуск, блин, сорвался. Короче, опарафунился «дед», нарушил традицию. Так мы, другие «деды», его в сейф закрыли — и молоток в руки. Короче, долго стучал за залёт.
   — А я раз в детдоме западло; кусман черняшки закурковал. Дак мене в штаны шматок мыла зашили, шоб мокрело. В другой раз рафинаду напхали… Э-эх, жисть бекова — и винить некого! — лихач волчком крутнулся в коляске:

То ли дело лисапед:
Попа едет, ноги — нет.
Дешевше жить,
Чем умереть!..

   Он вылетел в коридор и заблажил:
   — Светик, моя сеньора! Театриса моя! Ау-у!.. Светик, где же ты?!..
   — Вот и пойми его, — прогудел Андрей, — то крестится, то…
   — Да врёт он всё! — рубанул Рябцов. — Духарной. Зэки — они все такие.
   — Презумпция невиновности, — адвокатски остудил его горячность Канарин.
   — Во как!.. — накрутил в воздухе замысловатый крендель Геннадий. Спираль, похоже, нарисовалась на фоне дверного проёма. — Ну чо вы всё пялитесь? Хо;дите, хо;дите — и глазеете. Мы чо вам?.. — он осекся, опасливо покосился на укрывшегося одеялом Почекутова: вспомнил, как тот учинил ему взбучку в прошлую подобную выходку.
   — Это психологически, Гена, — успокоил его Канарин. — Пол-одиннадцатого уже, никто не шастает. Бывает, двери даже закрыты, а кажется, что открыты, что мимо идут и заглядывают…
   — Рассудительный… — со всхлипом зевнул Рябцов. — Поздно уже. Отбой!..

* * *
   Едва в окнах забрезжило, Ниловна с ворчанием принялась за уборку: ожидался профессорский обход. Стайки студенток уже толпились в коридоре. Вот их гомон затих, и врачебная свита во главе с профессором начала шествие по палатам. Перед посещением «своей» палаты лечащий с интерном раздали всем подопечным «флюшки».
   Почекутов лежал ближе всех ко входу, с него и начали. Пока доктора рассматривали снимки, лечащий кратко изложил историю болезни, об операции и дальнейшем лечении. Самые усердные студентки стали расспрашивать больного, как случилась травма. Затем его «флюшки» перешли к ним, и они, прилепив их к окнам, принялись срисовывать сочленения почекутовских косточек.
   «Спицевая» нога Рябцова хорошо обозревалась, и её «девичник» разглядывал, к его удовольствию, с особым тщанием, чуть ли не щупая и не обнюхивая. Такой «славы» ни Смольников, ни Канарин не удостоились. Андрею перед самым обходом приспичило. Он попросил Канарина, самого дееспособного, поставить «утку» под койку. Тот побрезговал, и запашистую посудину Смольников успел лишь прикрыть «ржавой» клеёнкой и подпихнуть под висячую ногу. Это и отпугнуло высоких визитёров: впромельк глянули, вскользь обговорили… Так же и возле Канарина  с его коленкой. Дениса же «доверили» интерну — попрактиковаться.
   Лишь «обход» удалился, Канарину «поплохело»: он смачивал полотенце, накладывал на лоб и через каждые пять минут болезно ныл единоверцам:
   — С костылями с торчка лучше буду рухать, однако на «утке» елозить не хочу. Тем паче, утром сходил, конкретно, сходил, ибо ныне сидмя сижу, лёжмя лежу. Масса вопросов на предмет осознания, то бишь…
   — Это тебе, Канарин, не личит, — осклабился вдруг Рябцов. — Ты эту сюиту кончай, в натуре!
   — В чём, собственно, дело, Геннадий? — оскорбился тот.
   — Чо ты гонишь? Не ты ли мёд засахаренный на рынке впаривал, в натуре?
   — А-а, медок… Это было давно и неправда. Ничего зазорного. Мёд — продукт весьма полезный. А где логика?.. Пошёл на пасеку, однако укусила коза. С тех пор я в логику не верю.
   — Короче, облаженился! Кончай эту мешанину с котом в мешке!
   — А мене сеструхи «Зону» принесли, — напомнил Смольников о крутом диске. — Она человеческими жертвами питается.
   — Ихое мычание ягнят, — теперь уже сам Канарин, уязвлённый, оскорбил Андрея.
   — Да смотрел я твою «Зону»! — с досадой бросил Рябцов. — И «Брата», и «Бригаду», и «Жмурки» не по разу. Хотя давай, в натуре! Не все серии запомнил — их аж полсотни! И время убьем, и боли меньше.
   Канарин угодливо «пожертвовал» свою табуретку и на смольниковской тумбочке соорудил постамент для палатного «кинотеатра» с нетбуком Андрея.
   Врубили! Свальное греховище исчадной «Зоны». Внутри — костоломня, поножовщина, трупы в лужах крови, испражнения, изуверства адовы — жратва из человеческих жертв. Тыща содомов и гоморр! Снаружи — палатные три жертвы. Урожай сатаны!..
   — На Содом смахивает. Халергия у меня на это мыловарение после твоего рассказа, Андреич. Э-эх, Лотом бы стать!.. — мечтательно поделился Денис с Почекутовым.
   Целых полсерии он яростно умывался, чистил зубы, будто боролся с нечистотой, с заражением. Давалось это ему нелегко. Долговязый, однорукий, с «заспицованной» ключицей, наполовину забинтованный — терминатор Лот.
   Если прежде по стометровому коридору лётали заполошники и заглядывали в палату, то теперь точно всё повымерло. Будто «Зона» вызвала это отчуждение. Даже бывший зэк Шумахер оборвал свою частушку, не доехав до «зоновской» палаты, не заглянув в неё, к своим недавним слушателям-почитателям.
   День-раздражень. Затосковал Почекутов: «Неужто индусы правы?.. А мера башмачника? Строго судил себя сапожник, жёстко. Нет, не жёстко — по-человечески, по-Божески. Э-э, Пётр, хотя бы в мере Почекутова утвердился. Не раз её для себя определял. Достичь невозмутимости, а невозмутимый, как преподобные отцы учат, на всех ра;вно смотрит, ко всем расположен. Так что, Петя, свергай свою самость. Не какая не каста твои соседушки, а ровня тебе. Просто они — больные. Дважды больные…»
   Пофыркивая, покряхтывая, Денис тщательно вытер полотенцем лицо; глянув на возбуждённых «кинозрителей», поморщился, точно от боли, и предложил Почекутову:
   — Андреич, на первом этаже буфет; я  помогу тебе спуститься, пойдём кофейку…
   Он не успел договорить. Погромыхивая шарами, целительную ношу у почекутовской кровати опустила на пол процедурщица. Сохмурила личико, метнула язвительный взгляд на владельца «Алмага», увлечённого «зоновским» скуловоротом. Положила «маги» на бедро и взъём ноги больного. Поцокала пурпурным ноготком по своим часикам:
   — Двенадцать минут!
   Такую долготу смиренно лежать, не шелохнувшись, — тягостно. Шары, хоть и приплюснутые, зыбко держались на полотенчиковых скатках, напоминающих сдобные рулеты. Вот и с бедра «Маг» едва не съехал. Зряшный испуг охолонул сердце — и Почекутов успел придержать строптивца. Меж бордовых штор игнашевинского окна солнечный лучик скользнул по этому шару. И он словно вспыхнул, и в сиянии явился на нём, как на инопланетном корабле, — пришелец. На Петра Андреевича таращился аспидно-лакированный таракан, изучающе востря на него усищи-антенны.
   — Много будешь знать — скоро состаришься! — человек осторожно подул на «инопланетянина».
   Тот обиженно махнул усом и неохотно перевалил за дугу-горизонт шара.
   Почекутов вспомнил рассказ любимого Верунькиного Бунина… Третий год лежит Прокофий с недвижными ногами. В избе духота, на столе, на окнах и стенах кишат мухи. К нему заезжает автор, жалеет его. А деревенский философ лишь усмехается, посасывая трубку. Здоровые, по его разумению, тешатся разными разностями, мечтают, как бы разбогатеть, перед людьми гордятся. А лёг человек — и мухам рад… Автор поражён, как мужик телесно и душевно переродился за годы недвижности. Истребляет мушиные рои  — и созидает свою, непостижимую для автора мудрость…
   Бунин якобы лишь догадывался о разгадке прокофиевской тайны: блаженство нищих духом. Пётр Андреевич ясно разглядел его лукавство. Конечно же: блаженство смирения.    И по Толстому тоже: человек, привыкший переносить свои страдания, не может быть несчастным. Время лечит. Время недуга — особенное. Оно лечит и телесно, и духовно. Тягость плотская, нечистая облегчается, очищается, когда подвергается немощам. Писание нечистым называет гордеца, гордыню зловонием, а смирение — благоуханием. Смирение спасает от падения, это крепчайшее оружие против вражией силы; оно — корень всего благого, ключ в жизнь вечную. Божие время, да ещё для избранных, недужных, наделяет даром смирения тех, кто его не замечает, для кого время — вечность. Смерть — переселение из времени в вечность. Потому и не страшится бунинский Прокофий смерти. Потому и чеботарит в смирении башмачник из древней Александрии.
   Время… По обветшалым почекутовским меркам, везде разное. И разность эту он ощущал: комковатость, кочковатость… И вот на этой больничной кровати как бы перерождение, подобное прокофиевскому. Сначала упразднение настоящего — не существующего, ускользающего. Но и прошлого времени нет — оно прошло. А будущее ещё не появилось — и его нет. Жизнь во времени — странное явление. Чем дольше живём, тем она длиннее — и короче. Змея, кусающая себя за хвост…
   Инженер по ТБ Почекутов однажды совсем по-детски удивился разности длин одной и той же доски. Прислонённая к стене, вдруг упала — и разлеглась во всю длину: лежачая гораздо длиннее стоячей… И теперь, лёжа, он, не доросший до ста семидесяти, увиделся себе «баскетбольным». И двенадцать процедурных «лежачих» минут длятся и длятся… Как бы временна;я вертикаль короче временно;й горизонтали. «Лежащему некуда падать», — изрёк один старец. Омовение смиренного рекой вечности…
   «Господи Иисусе Христе, спасибо за милость Твою ко мне!» — прошептал благодарно Пётр Андреевич. Господь одарил его увечностью, дабы очистить от самости, обновить к смирению. Да, надо с благодарностью принимать болезнь. Вот сейчас он обезножен, немощен — но в бодрости духа необыкновенной! И Денис презрел «Зону»; Лот запал ему в душу, спасённый благочестием своим. Самость прилепляет ко всяким суетным мелочам. Вещественное — прах и пыль. Человек духовен, бессмертен по душе своей. Человек — всё. А преклоняется перед ничем…
   — О-ох!.. — под зубодробительный скрежет и маты «Зоны» прервал почекутовское мудрствование Рябцов. — Может, хватит? Какая уже серия?..
   — Да ты чо, Ген? — воспротивился Канарин. — Так время убьём, и у меня восстановление тонуса связочного аппарата коленного сустава…
   Едва процедурщица вошла в палату, как нарядный гумовский пакет её лопнул. «Подростковая», но расстроенная, она по-старушечьи забрюзжала, снимая с Почекутова шары:
   — Правильно бабушка учит: если попадёшь вот в такую среду суетности, будь такова, как бы тебя там не было… — неуклюже ухватила пакет в охапку и, уходя, добавила от себя: — А то ещё нахватаешься…
   Пётр Андреевич слез с кровати. Магнитотерапия помогла. А то будто занозы в пальцах «обмурованной» ноги дёргал кто-то за ниточки. Теперь же и здоровая словно не ощущала пол. Летучесть…
   В коридоре у дверей палаты, где бесчинствовала «Зона», молился «библейский» старец:
   — Чада Божии, не убавьте в мире любви и доброты, не добавьте злобы и скверны! О грехи наши — язвы, изрытые аспидом! Все грехи и страсти, брани и свары — болезни душевные. Господи, Ходатай за нас, грешных, пребывающих в земности, Врачеватель Небесный, помоги исцелиться чадам Твоим!..
   Этой болью душевной за сопалатников проникался Денис, скорбно стоявший поодаль…
   Грохот обеденной «тачанки». Замордованные «Зоной», пленники охотно вырубили её. Старец облегчённо, широко перекрестился. Денис свободно вернулся в палату.
   Выпотрошенная исчадным «мыловарением», изнурённая троица ела го;лодно, жадно, похлюпывая, посапывая. Однако «зоновский» смерч уже засасывал в чёрную воронку свою щепу, которую выплюнул ненадолго. Рябцов, «отметавший» первым, уже было дал отмашку Смольникову на продолжение «русского экшна», но Денис возмутился:
   — Дайте поесть! Не заражайте пищу!
   — Де… Деня!.. Ты чо, чо?.. — заспотыкался Рябцов.
   — Когда я ем, я глух и нем, — вспомнилась Почекутову домостроевская заповедь. Самому доставалось от бабки-староверки: одно словечко — и по лбу хохломской ложищей! — Только в глупых семьях ругаются за столом, — продолжал он бабушкины наставления. — При сваре выделяется невидимый яд, который заражает пищу. Так у нас в Зимихе кузнеца Ерёму свалило. Здоровяк, богатырь — и язва скрючила. Моя бабушка Лампея сурово рассудила: лаются, дескать, собачатся. А хлеб насущный на каждый день даётся нам Господом. А ежели оскверняется Божий дар — то и заражается.
   — Мы же не ругаемся, мы же… — промычал Смольников.
   — Да ваша «Зона» заразнее чернобылей и фукусим!
   — Во-во!.. «Терминатор» прав! — раздражённо звякая, начала собирать посуду Ниловна. — В американщину ударились. Срамотища! И кремлюги под ихним патронташем. Хулят всё советское, безродненцы. А какие добрые фильмы в то время выпускались! «Родная кровь»… Я аж выплакалась вся…
   — Под патронатом, — снисходительно поправил Ниловну Канарин. — Под колпаком, то бишь.
   — А-а, всё едино — лизоблюды! — то ли нарочно исковеркала она слово, то ли от «посудной» хлопотной у;стали.
   — А-а!.. Значит, мы заразные, Андреич? — вскинулся на Почекутова Рябцов. — Махнул на нас, конкретно, своей праведной рукой. Поливайте, мол, фикус. А это и есть греховность необщения, в натуре. Исчадие рая!..
   Едва не поддался на провокацию Пётр Андреевич. Но будто различил поджигателя-разжигателя, не Геннадия, а внушающего тому врага из «Зоны» — окаянного затравщика. И  полусерьёзно-полушутя покаялся:
   — Да, грешник я!.. Виноват, молод, исправлюсь!
   Всего-то с десяток слов о заражении произнёс Почекутов, а устал так, точно двухчасовую лекцию читал. Даже горло разболелось, как у учителей. Надобная ли говорильня? Следовало одёрнуть себя. Но нет, сами собой слова посыпались: о Ерёме, бабушке Лампее… С презрением к себе за болтливость, против которой выступал давеча, улёгся ко сну… Из мельтешенья снофильм начал собираться. Сам собой. Словно умные живые пазлы складывались. И каждый — сценарист. И от каждого веером — прочие… В этот раз тайну возникновения бестолковых и сюжетных снов, над которой долго бился, по-своему разумению, Пётр Андреевич, кажется, раскрыл, как и тайну времени. Плодотворная больничная эпоха Возрождения. Прямо-таки Ренессанс! Отнюдь… Междусобойчик самохвалебный — сам на сам. Слабенький троечник по математике, Петя Почекутов, если затемпературит на уроке, щёлкал уравнения, как орешки, на удивление училки и всего класса. Так и здесь, болезный, добрался аж до самого времени. И до снов. Сумбур, нелепица, несусветчина, ясность происходящего в сновидении — засоренность, путаница, нечистота, светлость души. Так снофильмовая мозаика и лепится. А мозаичник? Он — художник, коли его рукой водит Господь. И тогда сбудутся слова Писания: «Аз сплю, а сердце моё бдит». Такая вот фрактальность, по-учёному. Точка множится в понятную картину или в абсурд, а то и в гадость.
   — Господи, пока я буду сладко спать, прошу душу мою охранять от сора и нечистоты. Пусть видятся мне приятные сны… — возрождённо, с бодрствующим сердцем прошептал Пётр Андреевич.
   И приснилось: пришли жена и дочка к нему, ласково журили за «мобильное» молчание — и стали собирать его домой. И выписку показали…
   То ли он удивился в добром сне скорой выписке из больницы, то ли во сне кто-то ойкал… Нехотя выплывая на поверхность яви,  отчётливо услышал:
   — Ой-ой!.. Ой-ой!..
   Буратиночное, писклиявое ойканье; жирное воркованье-мурлыканье мартовского голубя; мяукание-плач котёнка; лягушечье кваканье; гномичье ворчание; невнятное фырканье, хлюпанье, бурление…
   — Бурчалкин разбудил! — с юморком объяснил «революцию» в животе Андрей.
   — Знатный подражатель! — похвалил смольниковского «чревовещателя Бурчалкина» Почекутов.
   И тут же схватился за ногу — прошила боль! Лангета засохла, околодела, как пыточный «башмак». Он принялся наглаживать его — и как будто полегчало.
   Канарин, накладывая мокрое полотенце на лоб, общался с «паствой»:
   — Не-е,  по «утке» не еложу. Сам, реально, хожу…
   — Та-акое историческое событие! — язвил Рябцов. — Как обогатилась жизнёнка!..
   — Что, что?!.. Отрыжка динозавра!.. — самозабвенно гневался на своего адепта «гуру». — Да у меня разрыв передней крестообразной связки коленного сустава и повреждение мениска!..
   — Вот уже как?.. То восстановление тонуса мышц связок колена, то даже мениск… — стушевал рисовку спесивого поучителя Геннадий. — Да нападающий «Реала» Давид Вилья восемь месяцев в барселонской клинике с этим диагнозом лежал. И Майоль из «Барсы», и наш Виктор Васин, защитник ЦСКА…
   — Лучше перебдеть, чем недобдеть! — с издёвкой бросил Канарин.
   Не удержался Пётр Андреевич, покоробило его пошловатое канаринское «бдение»:
   — Лучше быть, чем казаться.
   Будто от сильного разряда тока дёрнулась нога, и он лихорадочно стал разоблачать её от бинта и стаскивать с неё окаменелый гипс. Ужаснулся высвобожденной «пленнице»: какая-то усохшая, синюшная, в «известковых» струпчиках. Однако на свободе она как бы глотнула целительного воздуха и, очищенная от колючей шелухи, даже залоснилась. Почекутов запихал в лангетное «дупло» вату, крапчатую от крови; бинты, «штукатурный» мусор и плотно завернул «протез» в несколько газет. И диво дивное! Превозмогая брезгливость, с осторожной учтивостью, как будто Андреич мог отказаться от добродеяния, Канарин предложил выбросить в мусорку свёрток. Ошарашенный Почекутов лишь кивнул.
   — Ништя-як!.. — вырвалось у Дениса. — Ну прям, как Авраам!
   Рябцов присвистнул; Смольников пробурчал о давешней канаринской чёрствости, когда тот не убрал «утку» перед профессорским обходом.
   — О, вы уже сами сняли! — удивился интерн, войдя в палату и увидев разоблачённую почекутовскую ногу. — Пойдёмте в гипсовую!
   Там Пётр Андреевич улёгся на шаткую каталку, и лечащий с интерном принялись колдовать над полиуретановой повязкой для его ноги. Эту немецкую новинку они ещё не твёрдо освоили и пыхтели над нею около часа, почти не разговаривая. В тёплой воде замесили полиуретан — полимерный клей. Завернули ногу в волокнисто-ватный коврик; плотно, как мумию, в несколько слоёв, замотали эластичным бинтом и тщательно промазали подоплёку клеевым замесом.
   — Этот «чулок» затвердеет и надёжно зафиксирует голеностоп, — удовлетворённо потёр ладони лечащий. — При такой фиксации срастание происходит быстро. Для высыхания не закрывайте «чулок» одеялом. Через три дня на выписку.
   — А-а… — опешил от новости Пётр Андреевич, вспомнив к тому же свежий сон — вещий. — Сколько эта технология?..
   — Да-да, мы этот повязочный набор позаимствовали в нашей аптеке. Так что, пожалуйста, верните его нам.
   — Спасибо! Сейчас позвоню жене.
   С «новой» ногой и радостной новостью Почекутов молодцевато поскакал в свою «обитель». Из неё понуро выбрел Денис:
   — Да они опять!.. — безнадёжно махнул он рукой.
   — Эту песню не задушишь, не убьёшь… — горестно вздохнул Пётр Андреевич.
   В «общаге» стоял дым коромыслом. Непутёвые попутчики кочегарно чадили и дико ржали над человеческим зверинцем: звероватый зэчара гамадрилом отклячивал зад перед вертухаями…
   Почекутов выхватил из тумбочки мобильник и выскочил из сквернилища. В холле у знакомых бегоний и отливающего лаком раскидистого кротона позвонил жене, чтобы купила набор для полиуретановой повязки. Сдержанно сообщил, что выписывают через три дня. Огорошенная, она аж потеряла дар речи, затем собралась было вызывать такси и мчаться в больницу, но Пётр Андреевич охладил её пыл:
   — Веруня, в день выписки и подъедешь; набор в здешней аптеке. Чмокни по телефону за меня Алёнку…
   — Ой, Петя!.. — спохватилась Вера Фёдоровна. — Как всё совпало! Доча послезавтра прилетает. Мы с ней за тобой, с дочей!.. Да, ещё… С работы обижаются, что ты затворничаешь, порываются к тебе. А твоя Мария Игнатьевна и вовсе разобиделась, вареники с картошкой настряпала для тебя — а куда везти? «Почемутов, — говорит, — и есть Почемутов!..» — она заливисто, молодо засмеялась.
   — Привет всем, а бабе Мане — личный! До встречи! Жду с нетерпением!..
   И был бы вполне счастлив Пётр Андреевич, но точно шипящие испарения из «родной» палаты зазмеились, липуче касаясь рук с телефончиком, где ещё звенел колокольчиком Верушкин смех. Запершило в горле, откашлялся. Едва не ринулся сокрушить мерзопакостность, да осадил себя. Огнём огня не уничтожить. Злом зла не победишь, а лишь умножишь. «Да и кто ты такой? — обрушился на себя Почекутов. — Коли ты рядом с  теменью, стало быть, недалеко ушёл…»
   Затарахтела «столовая».
   — Каша манная! — зычно оповестила Ниловна.
   Пётр Андреевич вышел из «зелёной зоны». Сохнущая, твердеющая повязка начала сжимать голяшку и щиколку. А что дальше? С усмешкой представил пыточный «испанский сапог»… И «Зона» — палаческая колодка, плющит души сопалатников.
   Архаровец-куплетист спешился, притулив коляску к стене, неуклюже запританцовывал:
   — О, костылявый брат мой! Каша-малаша на ужин. Я первый «отстрелялся» на радостя;х. Послезавтра выписывают!
   — Кого, меня?.. — нелепо пробормотал Почекутов, смешавшись от «выписного» совпадения.
   — Меня, дундук! Меня, старина! — и на манер Высоцкого он захрипел с надрывом:

    Увечной ноженька была,
     В врачебное искусство
свято верил,
     Потомков Гиппократовых
          хвалил,
          «Вторую травму» возблагодарил
     И Светика я танцем охмурил!..

   Твистуя, похромал к сестринской.
   Не решаясь войти, у дверей «зоны» топтался Денис. Пётр Андреевич ободряюще похлопал его по плечу, и они вернулись в палату.
   — Давай не будем, а если будем, то давай!.. — похабничал сериальный «герой».
   — Давай не будем! — оборвал его Смольников и выдал «фольклор»:

     А непутёвый я парняга,
      Неотёсанный топор.
      А побывать бы тяперь дома,
      Похлябать бы молощкя!

   — Кто там молощкя просит? — подкатила свою повозку «кормилица». ; Вот гадство, обожглась!
   — Э-э, Ниловна, не заражай пищу! — одёрнул её Рябцов.

   После ужина воцарилось безмолвное умиротворение. А если ворвался бы сюда гнев ниспровергающий, якобы праведный?.. Какая же добрая сила водворилась в «обители»? Чьими молитвами осенил разгорячённый свод её пряным, прохладным крылом Ангел Божий? Тихая, благостная намоленность…
   Молитвенника в своём «гнёздышке» у окна не было. Неужто опять подался в мир? Колясочка, однако, на месте. Голое окно с весёленькой ситцевой шторкой справа. Её сгармошил в сторонку разлапистой «ладонью» папоротниковый цветок в пузанчике-горшке на широком подоконнике. Он словно смотрел на улицу в морозной дымке, нежась в тепле и благодати. На подоконнике же в уголке слева «Добротолюбие» с ликом Господа Вседержителя на обложке. Книга святоотеческих поучений, караковая, в потёртостях — дорожная, настольная и присердечная.
   Обжился нездешний здешний странник. И от обустройства его уголка повеяло домашним уютом и надёжностью. И вся давешняя наносность ночлежника постыдно узрелась Петру Андреевичу как искус его, Почекутова, слабоверного отступника.
   А тут и искуситель подошёл, улыбчивый, всё понимающий. Утишил покаянный порыв гостя, наложил отеческую ладонь на темя. И всё же вырвалось из виноватой души:
   — Прости меня, отче! Благодарю тебя!..
   Двуединое безмолвие — сладчайшая музыка Бога…
   Ледовитый океанский воздух с колкой, морозной пылью с треском даванул в чистое, незаиндевелое стекло.
   Дом напротив с «кроссвордной» россыпью окон подслеповато погрузился в сиреневато-сизую мглистость. И вдруг её, точно луч, полоснул крик петуха на лоджии. Вой сирен машин «скорой помощи» с заполошными проблесковыми маячками, кваканье и лай сигнализаций — всё враз смолкло.
   Всепрощающая тишина… Словно минута тишины во время беды для поиска и спасения человеческих душ.
   — Глянь-ка, мил человек! — старик указал на окно. — Ребёнок в этакую стужу — на качели!..
   Под чахлым светом уличного фонаря пронзительно, точно крича о помощи, визжала качелька. На ней съёжился воробьёнком малыш лет шести в летней ветровочке. Пар из его рта тускнел. Скрип редел; качельные «ходики» слабели. Остановились.
   — Идёмте!
   «Молния» на куртке спасителя вскрикнула.





   





Рецензии