Глава XI
Воздух на обломке «Комишковреда» был не просто спертым. Он был выдохшимся. Как последний глоток из бутылки, оставленной открытой на века в гробнице. Прогорклый пот, старая ржавчина, вытекшее машинное масло, кислый дым самокруток Ржевского, сладковатый смрад разлагающейся органики тентаклей – все это смешалось в густой, тягучий сироп отчаяния, который приходилось не вдыхать, а проглатывать. Он оседал на языке липкой пленкой, забивал поры скафандров, пропитывал самую структуру обломков. Каждый вдох был актом насилия над организмом, обещание не жизни, а лишь отсрочки асфиксии.
Свящиминерус стоял у края. Не последней воронки – а Последней Воронки. Она была не просто глубокой. Она была исконной. Ее жерло, черное не как отсутствие света, а как антисвет, как дыра в самой ткани бытия, зияло перед ним. От нее не исходило притяжения – исходило разрежение смысла. Она не манила – аннигилировала намерение. Вокруг ее устья пространство не искривлялось – оно трескалось, как старый лак, обнажая под собой не подложку, а абсолютное Ничто, пахнущее… ничем. Именно отсутствие запаха было самым ужасающим. Абсолютная, всепоглощающая обонятельная пустота, высасывающая даже память о вонях.
Свящиминерус не орал. Он смотрел. Его скафандр, когда-то кричаще-экстравагантный, теперь был грязной, обвисшей тряпкой, покрытой подтеками неизвестного происхождения и пятнами, похожими на запекшуюся кровь или ржавчину. Забрало было мутным, но под ним не было лица. Была маска из плоти, лишенная каких-либо черт, кроме глубочайшей усталости. Усталости не мышц, а души. Усталости от самого акта существования в этом абсурдном, вонючем фарсе. Его глаза, если они были, смотрели не на Вирабилио, не на Ночеврюзеку. Они смотрели сквозь них, в самое сердце той пустоты, что зияла перед ним. Взгляд был пустым, как взгляд сторожа на бесконечном дежурстве в аду, видевшего все и утратившего способность удивляться или бояться. Это был взгляд патологоанатома, вскрывающего труп мироздания и не находящего ничего, кроме гнили и пустоты.
Он не произнес речи. Не призвал. Не манил. Он просто шагнул. Не прыгнул с отчаянием, не бросился с воплем. Он сделал один, предельно естественный шаг вперед, как человек, переступающий порог собственного дома после долгой, бессмысленной командировки. Его тело не устремилось вниз – оно исчезло. Мгновенно. Бесшусловно. Как капля воды, упавшая на раскаленную плиту – не испаряется, а прекращает быть. Не было вспышки, не было искажения пространства. Просто фигура была – и ее не стало. Поглощение было абсолютным, тотальным, без остатка. Не осталось даже эха шага. Осталась только зияющая чернота Воронки и все тот же густой, вонючий воздух обломка, ставший внезапно еще тяжелее.
И лишь через несколько вечностей, измеряемых ударами спутанного сердца Вирабилио, из глубин донесся звук. Не крик. Не стон. А хлюпающий всхлип, искаженный до неузнаваемости эхом бездны, растянутый, как резина, и пропитанный ледяной пустотой:
– Всёёё… вклю-ю-чено-о-о!..
Последний лозунг. Последняя шутка. Последний акт отчаяния или смирения? Звук растаял, поглощенный все тем же абсолютным безмолвием Ничто.
Вирабилио и Ночеврюзека стояли у края. Они не переглянулись. Их тела под скафандрами были неподвижны, как статуи, высеченные из усталости и смрада. Воздух в их шлемах был тяжелым свинцом. Запахи – концентрированным ядом их существования: пот, страх, горечь, гниль, дешевый спирт, машинное масло, слизь тентаклей. Каждый аромат – отдельная глава их бесконечного, бессмысленного путешествия по канализации космоса. Вирабилио почувствовал, как кислотная волна тоски поднимается из самого желудка, обжигая горло. Это была не эмоция. Это была физиологическая реакция на окончательную потерю иллюзий, на осознание, что Свящиминерус, этот последний моторчик безумия, исчез, оставив их наедине с пустотой и друг с другом.
Ночеврюзека ощутила холод. Не внешний холод космоса, просачивающийся через скафандр. Внутренний холод. Как будто все тепло, все остатки жизни вытягиваются из нее через какую-то невидимую воронку в груди. Ее пальцы под перчатками онемели. Слезы, которые лились на «свадьбе», высохли, оставив на щеках стягивающие маски из соли и грязи. В ее запавших глазах не было страха. Была апатия. Глубокая, всепоглощающая, как смола, апатия. Окончательное понимание, что бежать некуда. Что все пути ведут сюда. К этому краю. К этой черноте. Что вся их борьба, торговля призраками, крики в эфир, объятия тентаклей – были лишь сложным, грязным ритуалом самообмана, затянувшим путь к неизбежному финалу.
Без слов. Не было нужды в словах. Слова умерли где-то между банкой маринованных огурцов и спящей совестью. Они взялись за руки. Не в порыве нежности, не в жесте солидарности. Это был механический акт. Как сцепка вагонов перед броском под откос. Рука Вирабилио в липкой перчатке, пропитанной потом от продаж флешек с криками фей и призраками Горбачева. Рука Ночеврюзекки – холодная, скользкая от высохшей слизи тентаклей, пахнущая чужим, нечеловеческим экстазом и собственным отчаянием. Их пальцы сцепились. Не крепко. Без страсти. Словно два куска мертвого мяса, случайно соприкоснувшиеся в могиле.
Они шагнули. Вместе. Одновременно. Как два марионетки, чьи нити внезапно отпустили. Не прыжок веры. Не прыжок отчаяния. Прыжок капитуляции. Прыжок в черное горло унитаза истории, чей запах – отсутствие запаха – уже тянулся к ним, как щупальце.
Падение началось не сразу. Сначала был момент невесомости на краю. Момент, растянутый в вечность. Они висели над бездной, и мир вокруг распался на сенсорные фрагменты кошмара:
Зрение: Чернота Воронки была не однородной. Она мерцала. Не светом, а отсутствием. Как экран мертвого монитора, но в тысячу раз глубже. В ней плавали фосфоресцирующие пятна – не звезды, а галлюцинации сетчатки, умирающей от нехватки кислорода и перегрузки ужасом. Осколки «Комишковреда» вокруг казались искривленными, как в кривом зеркале, их ржавые, грязные поверхности плыли, расплывались. Образ Ржевского, стоящего вдалеке и подносящего к забралу что-то темное (флягу? бутылку?), был последним островком знакомого кошмара в этом распаде реальности.
Слух: Хлюпанье двигателя исчезло. Осталось абсолютное безмолвие. Но не тишина. А звон. Высокочастотный, пронизывающий, как игла в мозгу, звон вакуума, смешанный с нарастающим гулом крови в собственных ушах. Гул превращался в рев, в вой сирены, предвещающей конец. Где-то глубоко внутри, сквозь этот шум, пробивалось собственное дыхание – хриплое, учащенное, паническое, как у загнанного зверя. И еле слышный, но отчетливый шелест – звук их скафандров, медленно сминаемых невидимым давлением сингулярности.
Обоняние: Внешний смрад исчез. Его сменил внутренний ад. Запах собственного страха– едкий, кислый, как рвота, но без рвоты. Запах горячего металла скафандра, сжимаемого гравитационными тисками. Запах перегретой электроники в системах жизнеобеспечения, посылающей предсмертные сигналы. И главное – запах пустоты, втягиваемой в легкие вместе с рециркулируемым воздухом – холодный, безжизненный, как запах открытого космоса, но с примесью чего-то несусветно древнего и мертвого, как прах умерших галактик. Это был запах самого Ничто, вползающего внутрь.
Осязание: Руки в перчатках. Его рука – липкая от пота и вечной грязи торговли. Ее рука – холодная, скользкая, как рыба, вытащенная из ледяной воды. Их пальцы все еще сцеплены, но это уже не связь. Это сцепка трупов, уносимых течением. Вирабилио почувствовал, как скафандр сжимается. Сначала еле заметно, как объятия нелюбимой жены. Потом сильнее. Пластик трещал тонко, как лед. Ткань напряглась, грозя разорваться по швам. Давление росло. Оно давило на грудь, вытесняя воздух. На глаза, грозя выдавить их из орбит. На барабанные перепонки, вгоняя в них иглы боли. Он почувствовал, как кости начали скрипеть под неумолимым прессом. Ночеврюзека ощутила холод. Пронизывающий, до костей. Холод не температуры, а отсутствия энергии, жизни, смысла. Холод самой черной дыры, просачивающийся сквозь скафандр, замораживающий кровь в жилах, кристаллизующий мысль.
Вкус: Кислота страха во рту. Металлический привкус крови – он прикусил язык. Соленый вкус собственных слез, смешавшихся с потом на губах под шлемом. И все сильнее – вкус пустоты. Как будто язык онемел, потерял чувствительность, и осталось лишь ощущение абсолютной пресности, разъедающей вкусовые рецепторы, как кислота.
Момент невесомости кончился. Их рвануло вниз. Не вниз – внутрь. В черное горло. Ускорение было не просто мощным. Оно было извращающим. Тело Вирабилио превратилось в мешок с костями и плотью, который с чудовищной силой вдавливало в кресло несуществующего корабля. Кровь отхлынула от головы, мир поплыл в черно-красных пятнах. Сердце бешено колотилось где-то в животе, грозя разорваться. Легкие сжались, не в силах вдохнуть. Воздух в шлеме стал тяжелым, как ртуть. Он давил на лицо, вытесняя последние мысли. Ночеврюзека ощутила, как ее внутренности смещаются, поднимаясь к горлу. Тошнота, невыносимая, кислая волна подкатила к глотке, но вырвать было невозможно – спазмированные мышцы не слушались. Ее сжало в тисках, которые не просто давили – они вытягивали, растягивая тело в бесконечную струну, готовую порваться.
Свет исчез. Полностью. Не темнота. Лишение зрения. Глаза, широко открытые от ужаса, не видели ничего. Абсолютная чернота, глубже любой космической ночи. Чернота, которая была не цветом, а
состоянием Она проникала под веки, в мозг, выжигая зрительные центры. Вирабилио закричал. Или ему показалось? Звука не было. Был лишь внутренний визг нейронов, умирающих в агонии. Он понял, что оглох. Барабанные перепонки лопнули под давлением, или звук перестал существовать как понятие в этом месте вне пространства-времени. Остался только внутренний шум – рев крови, вой паники, нарастающий звон распада.
Время потеряло смысл.Падение длилось мгновение и вечность одновременно. Миллисекунды растягивались в эоны. Вирабилио успел прожить заново всю свою жалкую жизнь: запах материнского молока (кислый, отдающий голодом); вонь школьного туалета; сладковатый дух первой поцелованной девчонки (смесь дешевой помады и пота); едкий чад горелого пластика при первой неудачной попытке починить «Комишковред»; тошнотворная сладость поддельного абсента; металлический привкус страха при виде первой черной дыры; липкая теплота флешек с криками фей; холодная слизь тентакля на коже Ночеврюзекки… Все запахи, все ощущения пролетели калейдоскопом, смешались в один всепоглощающий смрад существования.
Тело начало распадаться. Не физически – сознательно. Вирабилио ощутил, как его рука, все еще сцепленная с рукой Ночеврюзекки, перестает быть его рукой. Она стала чужеродным придатком, куском холодного мяса. Потом перестали быть его ноги. Туловище. Голова. "Я" растворялось.Границы личности, и так размытые годами абсурда, теперь рушились окончательно. Он был не Вирабилио. Он был болью в сломанной ключице (давний бой на черном рынке). Он был кислотным вкусом во рту. Он был вонью горелой изоляции. Он был холодом руки Ночеврюзекки. Он был чернотой. Он был ничем. Страх сменился странным, ледяным любопытством к этому процессу растворения. Что останется? Или уже ничего?
Последним ощущением перед полной аннигиляцией сознания стал запах. Не внешний. Внутренний. Запах собственного мозга, испытывающего кислородное голодание. Сладковатый, тошнотворный, как запах переспелых фруктов, смешанный с запахом горящих нейронов – тонким, едким, как паленый кремний. Это был запах физической смерти разума. И в этом запахе, как последняя искра, мелькнуло понимание: "Всё включено". Да. Все. Весь смрад. Весь абсурд. Весь ужас. Весь восторг отвращения. Всё было включено в этот последний пакет. Оплачено. И теперь – финал. Запах горящего мозга стал последней реальностью, единственной точкой отсчета в распадающейся вселенной "Я". Потом и он исчез.
Ржевский стоял у края обломка. Он видел, как они шагнули. Видел, как их фигуры на миг зависли, а потом схлопнулись, словно их стянула невидимая удавка, и исчезли в черном зеве. Не плавно. Резко. Как изображение на старом экране, когда выдергивают шнур. Он видел, как пустота поглотила их.
Он не двинулся с места. Его рука, державшая почти пустую бутылку «Столичной», опустилась. Он сделал последний, крошечный глоток. Жидкость была теплой, отвратительной, как моча. Она обожгла пустое место в желудке. Он поставил бутылку на ржавый выступ рядом. Звук стекла о металл был невыносимо громким в наступившей тишине. Двигатель, казалось, захлебнулся окончательно. Даже тентакли замерли.
Ржевский вздохнул. Глубоко. Втягивая в себя весь смрад оставшегося мира: ржавчину, горелое масло, кислый дым, сладковатую ноту разложения. Этот вдох был ритуалом. Ритуалом прощания? Или просто еще одним вдохом перед неизбежным следующим? Он поправил пилотку, сдвинутую на затылок. Его мутные глаза, цвета грязной лужи, смотрели не в Воронку, а куда-то сквозь нее, в прошлое, набитое такими же воронками, только земными.
– Как говаривал…– его голос прозвучал хрипло, скрежещуще, как камень по стеклу, но удивительно четко в мертвой тишине. Он сделал паузу, выжимая последние капли слюны в пересохшем рту. – …наш полковник… старый хрыч… Еще пауза. Воспоминание о запахе махорки, пота и страха в траншее под Ковелем– Лучше… в унитаз истории…
Он обвел взглядом место, где секунду назад стояли Вирабилио и Ночеврюзека. Место, где исчез Свящиминерус. Место, где кончался их жалкий мир. Его губы растянулись в кривой, беззубой усмешке, полной такой беспросветной, космической горечи, что ее хватило бы на все черные дыры вселенной.
– …чем… от истории… по роже. Он крякнул, сплюнул в сторону Воронки. Плевок замерз кристалликом мерзости и повис в пустоте. – Мудро, мде… – добавил он тихо, почти ласково. – …мудро.
Он развернулся и поплелся прочь, к своему углу, к остаткам «Столичной», к вечному ожиданию своего собственного прыжка, который был уже не жестом отчаяния, а простой, неизбежной формальностью. Как визит в сортир. Унитаз истории принимал пассажиров. Очередь, казалось, кончилась. Но Ржевский знал – она только начинается. Вечно. Пока есть хоть кто-то, кто верит, что прыжок – это выход, а не просто еще один этап бесконечного смыва.
Свидетельство о публикации №225100600835