Глава 7. 1. Багровый яд дней ликования
В один из тех пропитанных сыростью, осенней хандрой дней, когда многодневные муссонные ливни, наконец, отступили, оставив после себя мокрую пелену тумана и зябкую пустоту, сонный город пробудился странным, пугающим, пронизанным необъяснимой тревогой и какой-то зловещей, давящей тишиной. Это была тишина, которая резала слух, словно крик, тишина, которая давила на барабанные перепонки, густая и вязкая, как вата, обволакивающая все вокруг. Она была чужда и непонятна жителям, привыкшим к многоголосью городского шума, к какофонии звуков, сопровождающих каждый рассвет. Растерянные, они смотрели друг на друга, ища в глазах соседа ответ на невысказанный вопрос, но находили лишь собственное отражение – испуганное и вопрошающее. Надежда на объяснение росла с каждой минутой, но ответа все не было. Утро, сонное, замедленное, постепенно уступало место суете будничных дел, и именно тогда, в этой нарастающей суете, стала проявляться зловещая правда. Она просачивалась сквозь обыденность, как ядовитый газ, сначала едва заметно, потом все отчетливее. Кто-то заметил отсутствие лая бродячих собак, мяуканья уличных кошек, вечно рыскающих в поисках объедков, и, взглянув в небо, он не увидел привычных силуэтов птиц, парящих в вышине, не услышал их радостных криков, а высоковольтные провода, обычно усыпанные воробьями, остались пустыми, словно черные струны без нот. И когда, наконец, дошло дело до гордости города, до его прославленного зоопарка, и ворота его распахнулись для посетителей, ужас достиг апогея. Зоопарк был пуст. Совершенно пуст. Ни рычания львов, ни криков обезьян, ни щебетания попугаев – ничего. Клетки зияли пустотой, вольеры были безжизненны, пруды безмолвствовали. Лишь тогда, медленно, словно густой туман, осознание начало проникать в умы людей. Братья меньшие, звери и птицы, все до единого, хором, будто по некоему негласному уговору, покинули город. Это было неожиданно, необъяснимо, противоестественно. Старожилы, мудрые сединами и жизненным опытом, тут же вынесли свой мрачный вердикт. «Не к добру это,» – шептали они, крестясь и качая головами. «Не иначе, как предвестник чумы, или еще какой напасти.» Ученые, озадаченные и встревоженные, бросились искать научные объяснения, рылись в книгах, строили гипотезы, проводили исследования. Но в их головы, занятые сложными теориями, не приходила простая, очевидная, лежащая на поверхности мысль. Никому не приходило в голову, что причина этого массового бегства крылась не в природном катаклизме, не в зловещем предзнаменовании, а была куда глубже, страшнее и, в то же время, до смешного проста. Ежедневные зверства, творимые в городе, жестокость, пропитавшая каждый камень мостовой, ненависть, мера нетерпимости, достигшая критической отметки, разъедающая души людей, словно ржавчина, насилие, вражда, царящие повсюду, равнодушие к чужой боли, шкурничество и подлость, прихлебательство и предательство – все это отравило атмосферу города. Именно это, а не мифическая чума, стало причиной исхода. Животные и птицы, которых Ной когда-то, по велению свыше, не жалея сил и времени, с любовью и заботой собирал, чистых и нечистых, каждой твари по паре, оскорбленные, униженные, израненные людской жестокостью, ранним утром, бок о бок, крыло к крылу, молча и бесшумно, покинули туманный город. Они удалились, оставив людей наедине с их злобой и равнодушием, погрузив город в тишину, не отсутствием звука, а молчаливым укором, немым обвинением, вечным напоминанием о том, что мир, где нет места состраданию и любви, не достоин жизни, ни для человека, ни для зверя. И никто не знал, вернутся ли они когда-нибудь обратно, или этот город навсегда останется безмолвным памятником человеческой жестокости.
***
Рассказы мои росли, разбухали как диковинные цветы, что из тьмы воображения лезут, сплетаясь в сады причудливые, и это не могло не рождать ликования. Каждый абзац, что падал на бумагу, каждая страница, перевернутая дрожащей рукой, приближали ту дальнюю цель, что раньше маячила где-то там, на горизонте, призрачным огоньком, а теперь обретала очертания все яснее и яснее, словно маяк, что сквозь туман сомнений выводит корабль к твердой земле, к уверенности в том, что вот-вот, еще чуть-чуть и смогу, сумею воздвигнуть что-то большее, что-то такое, чтобы дух захватывало – полотна литературные, где судьбы, эпохи, целые миры переплетались бы в узор сложный, неразрывный. И мысль эта пьянила, как вино терпкое, зажигала в глазах искру восторга, а сердце трепетало, предвкушая полет, полет творческий, высокий, как птица в небесах.
Бремя создания объемного произведения легло на меня подобно гранитной глыбе, обременив творческий порыв. Вся суть моего поэтического естества противилась разрастанию, ибо стиль, выкованный годами, требовал аскетичной краткости, словно высеченный из камня афоризм. Проблема коренилась в самой природе абзаца – этого незыблемого столпа прозы, который, казалось, непреклонно требовал определенного объема слов, дабы полноценно вместить и донести до читателя законченную мысль. И в этом крылось непреодолимое противоречие: нужно было втиснуть безграничность смысла в жесткие рамки формы, быть предельно сжатым, довольствоваться абсолютным минимумом, стремиться к квинтэссенции, но при этом сохранить неуловимую, трепетную суть замысла. Это была титаническая задача, исполинский труд, требующий не просто мастерства, но подлинного волшебства слова. Годы кропотливой полировки, неустанного поиска идеального баланса между формой и содержанием, день за днем, строка за строкой, выковали мой собственный, неповторимый почерк – стиль, узнаваемый с первого взгляда, отличающийся замысловатой вязью фраз, порой настолько плотный и насыщенный, что нетерпеливый читатель невольно спотыкался о каждую строку. Чтобы проникнуть в самую глубину сказанного, требовалось неспешное, вдумчивое перечитывание, путешествие по лабиринту смыслов. Ибо все те связующие нити, вводные слова-паразиты, словно легкая дымка, рассеивающие туман непонимания, облегчающие восприятие, делающие текст прозрачным и легко усваиваемым – все это было безжалостно вычеркнуто, отвергнуто, как ненужный балласт, загромождающий путь к чистой сути. Да, мои тексты отличались необычайной густотой, плотностью – концентрированный эликсир. Именно это качество, как невидимая стена, отпугивало издателей, чью робость питало убеждение, что современный читатель жаждет более простой, легкоусвояемой литературы. Плевать с высокой колокольни на то, чего там требовал неискушенный читатель и что шептали на ухо издатели, движимые лишь призраком сиюминутной выгоды. Я с ледяной ясностью осознавал: моим пером золотых гор не нажить, финансовой независимости не обрести, поэтому писал непринужденно, свободно, с нескрываемым удовольствием, черпая величайшее удовлетворение из самого процесса творчества. Мысль о том, чтобы «лишь бы издаться», мелькала мимолетно, не задерживаясь в сознании, не соблазняя пустой суетой. Мне нужно было все или ничего, вся полнота признания, все необходимое, чтобы взойти на Олимп серьезной, великой литературы, оставить след в вечности, или же кануть в небытие, не размениваясь на полумеры. Все или ничего – таков был мой бескомпромиссный выбор.
Письмо Манэ лежало на столе, словно тень сомнения, отброшенная на светлый холст моих надежд. Каждое слово, начертанное ее рукой, отзывалось в груди глухим, тревожным эхом, подтверждая тот самый страх, что исподволь грыз меня, как мышь – край драгоценной картины. Это было именно то, чего я ужасался в глубине души, то самое зловещее предчувствие, которое, подобно туману, начинало сгущаться вокруг наших отношений.
Я боялся, что она, увлеченная водоворотом взаимной страсти, позволит себе утонуть в этом сладостном омуте. Любовь, эта опьяняющая сила, могла обернуться коварной сиреной, заманивающей ее корабль творчества на рифы бездействия. Восторг, этот мягкий, обволакивающий плен, расслабляет волю, притупляет остроту взгляда, необходимую художнику. История сама шепчет нам об этом – ведь не в царских чертогах и не в садах блаженства рождались великие поэмы, а чаще в темных углах изгнания, в сердцах, опаленных страданием и побежденных жизнью. Именно в горниле испытаний выковывается настоящий талант, тогда как нега и благополучие способны усыпить даже самое пламенное воображение.
Необходимо было найти верные слова, тонкие и прозрачные, как стекло, чтобы бережно донести до Манэ эту мысль, не раня ее чувств, не омрачая нашу связь. Она умна, очень умна, и в этом была моя единственная надежда. Ее разум подобен острому лезвию, способному рассечь пелену иллюзий и добраться до сути вещей. Я верил, что она поймет – наш союз не должен стать цепями, сковывающими ее творческий полет, не должен превратиться в мягкую подушку, убаюкивающую ее талант. Напротив, наши отношения должны быть подобны ветру в паруса, толкающему ее к новым вершинам, к неизведанным горизонтам мастерства. Мы должны стать двумя маяками, освещающими путь друг другу, а не якорями, тянущими нас в пропасть окостеневших нравов, в болото обыденности, где гаснет пламя вдохновения. Я мечтал, чтобы наша любовь стала не утешением и отдыхом, а мощным импульсом, движущей силой, поднимающей нас обоих над земной суетой, к сияющим звездам творчества.
Манэ хранила молчание, словно неприступная крепость, запирая двери своей творческой обители на все замки любопытства. Ее мастерская, подобная святилищу, хранила в полумраке пыльные полотна, словно тайны, еще не готовые явиться миру. На все робкие вопросы, на все искренние просьбы показать хоть малую толику созданного, она отвечала неизменным, категоричным отказом. «Еще не время,» – гласила ее неизменная мантра, эхом отдаваясь в каждом нашем разговоре, как погребальный звон по еще не родившимся шедеврам. В этом «еще не время» таилась двойственность, как в улыбке сфинкса, неразгаданная и тревожащая. С одной стороны, я видел в этом отблеск той высокой планки, которую она сама себе установила, той неумолимой требовательности к собственному творчеству, что отличает истинного мастера от ремесленника. Если ее «еще не время» было продиктовано стремлением к совершенству, жаждой отточить каждую линию, насытить каждый мазок цветом и смыслом до кристальной ясности, то это было не просто понятно – это было похвально. Это говорило о глубине ее таланта, о том, что она чувствует разницу между просто «хорошо» и «гениально», что она не готова размениваться на меньшее. В этом скромном «еще не время» звучал благородный отказ от компромисса с посредственностью, и в этом я видел залог ее будущего величия. Ведь разве не зреет вино в прохладных погребах, набирая крепость и букет, прежде чем предстать перед светом? Разве не огранщик терпеливо шлифует алмаз, слой за слоем, чтобы раскрыть его ослепительное сияние? Так и художник, возможно, должен хранить свои творения в тени мастерской, пока они не достигнут той зрелости, когда их свет пробьется сквозь любую тьму. Но была и другая сторона медали, темная и тревожная, словно оборотная сторона луны, скрытая от прямого взгляда. Это «еще не время» могло быть не благородной сдержанностью, а знойной мнительностью, той болезненной неуверенностью в себе, что пускает корни в плодородную почву таланта, как ядовитый сорняк. Я боялся, что за этим «еще не время» скрывается не требовательность мастера, а парализующий страх критики, боязнь несовершенства, которая, словно туман, заволакивает ясный взор творца. Ведь академическое мастерство, отточенное до блеска, само по себе еще не есть искусство. Это лишь инструмент, виртуозная техника, способная воспроизвести мир с фотографической точностью, но не способная оживить его духом, наполнить его новой правдой, новой визией. Если за этой техникой не стоит свежая мысль, искреннее чувство, дерзкий порыв к новому, то это остается лишь виртуозным ремеслом, блестящей пустотой. Предпочтительнее тогда скромно преклониться перед величием прошлых мастеров, вдохновляться их шедеврами, чем заполнять мир безликой серостью посредственности, пусть и технически безупречной. Подобные терзания, как зыбкий песок, раз за разом уводят в сторону неокрепшие души, в отличие от тех, кто вверяет себя твердости разума. К чему же новое слово, когда сердце уже знает ответ? Значит, дерзай! Сколько талантов увяло под тяжестью собственной нерешительности, зарывшись в песок сомнений, вместо того, чтобы смело выйти на сцену жизни и заявить о себе. Воля не терпит соседства с сомнением, особенно на заре великого пути.
Все мысли о Манэ были сотканы из нежности и душевного тепла, словно лучи солнца, пробивающиеся сквозь зимнюю хмурь. Они окутывали меня мягким, ласковым светом, согревая изнутри и разливаясь по венам сладостной истомой. В этом море тепла, в этом океане искренней симпатии, любые попытки призвать на помощь холодный разум, чтобы беспристрастно взглянуть на наши отношения, разбивались о невидимую стену, как хрупкие волны о неприступную скалу. Рациональность, с ее строгим анализом и отстраненной оценкой, казалась здесь неуместной, чужеродной, словно ледяной ветер, ворвавшийся в цветущий сад. Все мои усилия, направленные на то, чтобы отделить зерна истины от плевел чувств, оказывались тщетными, бессмысленными, подобно попыткам удержать воду решетом. И это ощущение бессилия, это осознание собственной неспособности контролировать ход собственных мыслей и эмоций, вызывало тревогу, смутное беспокойство, подобное предчувствию надвигающейся грозы. По всей видимости, душа моя еще не окрепла, не закалилась в горниле жизненных испытаний, чтобы с легкостью покорять те интеллектуальные вершины, которые так настойчиво указывал мне мой рассудок. Так называемый интеллект, словно строгий наставник, диктовал необходимость холодного анализа, логической дедукции, рациональной оценки. Он требовал от меня бесстрастности, отстраненности, способности видеть ситуацию в перспективе, отбросив в сторону эмоциональную пелену. Но, увы, в глубине моего существа по-прежнему властвовали иные силы, более древние, более мощные, – те основные склонности, те глубинные инстинкты, с которыми человек приходит в этот мир. Они подобны могучим корням дерева, уходящим глубоко в почву, питающим его жизненной силой и определяющим направление роста. Эти врожденные импульсы, невидимые нити, пронизывали все мое существо, направляя мои чувства и мысли против воли рассудка, против велений интеллекта. Ибо личность, та сущность, которую мы лепим из себя сами, сознательно и целенаправленно, – это лишь хрупкий цветок, распустившийся на ветвях могучего дерева нашей врожденной природы. Она формируется постепенно, шаг за шагом, под воздействием опыта, знаний, самоанализа и волевых усилий. Но этот процесс сложен, тонок, требует времени и терпения. Он подобен кропотливой работе скульптора, отсекающего все лишнее от грубой глыбы мрамора, чтобы явить миру прекрасный образ. И в этом созидательном процессе, в этом таинстве самопознания и самосовершенствования, никто и ничто извне не может сыграть решающей роли. Никакое постороннее явление, никакое внешнее влияние, кроме самого человека, его внутренних усилий и устремлений, не может быть по-настоящему вовлечено в этот сложный, интимный процесс становления личности. Это путь, который каждый должен пройти в одиночку, опираясь лишь на собственные силы, на собственный внутренний компас, в поисках себя настоящего, в стремлении к гармонии разума и сердца.
Те теории, что шепчут о предопределенности человеческой судьбы, о невидимых нитях, заранее сплетающих узор жизни, – эти доктрины, словно тень, ложатся на души слабых и нерешительных. Они служат утешением для ленивых, оправданием для тех, кто боится поднять парус и бросить вызов бурям жизни. Ибо истина, скрытая за пеленой этих успокаивающих сказок, куда более дерзка и требовательна: личность, подобно скульптору, ваяет собственное «я», выковывая свою сущность в горниле каждодневных выборов. Именно действия, поступки, сокровенные желания – вот те резцы, которыми мы кропотливо, шаг за шагом, формируем свое дальнейшее бытие. Перед каждым из нас расстилается полотно жизни, девственно чистое, ждущее кисти художника. И лишь от нашей воли, от смелости замысла зависит, какой образ возникнет на этом холсте. Будет ли это тихая пастораль, уютный уголок семейного очага, где царит благополучие и покой, где человек обретает себя в роли образцового отца, любящего мужа, опоры и защиты для близких? Или же мы изберем иной путь, путь дерзновенного одиночества, ведущий в бескрайние просторы свободы, где душа, освобожденная от пут повседневности, обретает крылья и воспаряет к вершинам творчества? Где каждое произведение, каждое слово, словно удар колокола, пробуждает сознания, переворачивает устоявшиеся представления, совершая дерзновенную революцию в нравах и умах? Брак и свобода – два полюса, две планеты, вращающиеся в разных галактиках. Их орбиты никогда не пересекутся, их сущности непримиримы, как пламя и лед. Как можно, окунувшись в тихий омут семейной рутины, не ощутить, как ежедневная бытовая круговерть словно невидимые цепи сковывает творческий дух, день за днем истощая его живительные соки? Как можно сохранить пламя вдохновения, когда неумолимая мельница быта перемалывает драгоценные зерна творческой энергии в серую пыль несбывшихся мечтаний? Семейный очаг, бесспорно, дарит тепло, уют, ощущение принадлежности и защищенности. Но не становится ли он зачастую золотой клеткой, пусть и уютной, но все же ограничивающей полет души? Не превращается ли семейная рутина в вязкое болото, медленно, но неуклонно засасывающее творческий потенциал? И не оборачивается ли в итоге благополучие и стабильность лишь иллюзией, за которой скрывается горькое осознание нереализованных возможностей, похороненных талантов, утраченных мечтаний? Свобода же, напротив, подобна дикому ветру, свободно гуляющему по бескрайним просторам. Она не обещает уютного очага и тихой гавани. Она требует мужества и самоотречения, готовности к неизвестности и риску. Но именно в этой необузданной стихии свободы и расцветает творческий гений во всей своей мощи и красоте. Именно в одиночестве, вдали от шума мирской суеты, рождаются великие идеи, создаются бессмертные произведения, способные перевернуть мир и оставить неизгладимый след в истории человечества. Путь брака и путь свободы – два разных берега одной реки жизни. И выбор между ними – это выбор не только образа жизни, но и самой сути существования. Выбор, который каждый должен сделать самостоятельно, взвесив все «за» и «против», прислушавшись к голосу своего сердца и разума. И помня о том, что цена любого выбора – это неизбежная утрата альтернативы, отказ от того пути, который остался неизведанным. И только время рассудит, какой из этих путей окажется истинным, ведущим к настоящему счастью и полноте бытия.
«Манифест любви»… Эти слова, словно эхо дерзкой революции, доносятся из интеллектуальных салонов Парижа, из эпистолярных откровений Симоны де Бовуар и Жан-Поля Сартра – двух титанов мысли, осмелившихся бросить вызов не только философским догмам, но и самим устоям человеческих взаимоотношений. Их союз, этот смелый эксперимент, эта декларация абсолютной свободы в любви, звучит как вызов традиционным представлениям, как манифест освобождения от вековых оков общественной морали. Они возвели свою связь в ранг интеллектуального партнерства, где чувства и страсть подчинялись требованиям ума, где открытость и честность становились основой нерушимого соглашения. Я читаю их письма, вникаю в их теории, пытаясь постичь логику их неординарного выбора. И по мере того, как раскрывается передо мной вся глубина их философских построений, я ощущаю нечто сродни внутреннему диссонансу. Их «манифест», безусловно, поражает своей смелостью, своей интеллектуальной дерзостью. Он словно сверкающий метеор проносится по небосклону моральных устоев, оставляя за собой яркий, но в то же время пугающий след. Но, увы, этот след не находит отклика в самых глубинах моего существа. Он не ложится на канву моих собственных ценностей, не становится органичной частью моей внутренней картины мира. Быть может, все дело в том, что мой «ген», если использовать это несколько упрощенное, но понятное всем выражение, еще не готов к такому радикальному перевороту. Быть может, в самой сути моей природы, в самых потаенных уголках моего сознания заложен код, который не позволяет мне легко и беспрепятственно воспринять такую концентрированную дозу свободы. Свободы, граничащей с анархией, свободы, способной разрушить нежные ткани доверия и привязанности, свободы, которая в своей абсолютной форме может оказаться не даром, а проклятием. И поэтому, признавая величие интеллектуального подвига Сартра и де Бовуар, восхищаясь их бесстрашием и готовностью идти против течения, я должен честно признаться: наши взаимоотношения с Манэ, какими бы глубокими и значимыми они ни были, пока не могут двигаться в этом направлении. Не могут погружаться в воды неоднозначности и вседозволенности, которые так смело исследовали великие экзистенциалисты. Это не означает отрицания свободы как таковой. Это лишь констатация факта, что моя личная свобода имеет иные границы, иные формы, иные проявления. Быть может, перед нами стоят иные задачи, иные масштабы. Быть может, наша взаимная привязанность предназначена для чего-то другого, для чего-то более важного и существенного, чем эксперименты в сфере свободных отношений. Возможно, наша миссия заключается не в том, чтобы разрушать традиции, а в том, чтобы создавать нечто новое, нечто ценное и долговечное в рамках иных парадигм, в рамках ценностей, которые более созвучны глубинным потребностям человеческой души, потребностям в верности, в доверии, в нежности и в безопасности. И кто знает, быть может, именно на этом пути нас ждут открытия не менее значимые и не менее ценные, чем те, что были совершены на пути радикальной свободы.
***
Продолжение: http://proza.ru/2025/10/08/1193
Свидетельство о публикации №225100701113