Камера! Мотор! Маргарита!

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

10

Кабинет заведующего сценарной частью Ленинградской кинофабрики напоминал усыпальницу египетского фараона, как если бы тот собирался упокоиться не в пирамиде, а в опиумном притоне. Воздух, густой от сизого дыма папирос «Герцеговина Флор», был насквозь пропитан великими кинозамыслами, которые, не находя выхода, оседали на стенах липкой пылью. За массивным столом, похожим на катафалк, сидел Лев Фармазонов и с тоской взирал на кипу сценариев. Это были не сценарии, а настоящие литературные трупы, и Фармазонов чувствовал себя главным распорядителем крематория.
В этот момент дверь отворилась без предварительного стука, что уже было неслыханной дерзостью, и в кабинет вошел человек с лицом негодяя. Вошел не просто, а вплыл, словно его несли на руках невидимые нубийцы. Он был одет в легкий, явно не по питерской погоде, белый костюм, который сидел на нем с такой небрежной элегантностью, будто был сшит не портным, а самим демиургом. В руке он вертел зонт-трость с ручкой в виде головы борзой, которая смотрела на Фармазонова умными, почти живыми глазами.
— Оперный театр! — воскликнул он с явным одобрением, оглядывая обстановку кабинета. – Меня зовут Остап Бендер-Задунайский. Я к вам по делу, имеющему прямое отношение к великому немому, который, судя по выражению вашего лица, онемел окончательно и бесповоротно.
Фармазонов, человек, повидавший на своем веку немало сценаристов, оторопел. Перед ним стоял классический тип пройдохи и авантюриста, но в его осанке, в блеске глаз была какая-то надмирная уверенность.
«Бендер-Задунайский? — подумал Фармазонов, судорожно хватая папиросу. — А не родственник ли он тому самому…»
— Напротив, — сказал он. — Не так давно синематограф обрел уверенный голос. Какой вы жовиальный! А вы не тот аферист…
— О, о покойном сыне турецкоподданного ходит множество легенд, — легко парировал визитер. — Одни говорят, что его не стало, другие — что он просто перешел в иное качество. Я же — его двоюродный брат по линии матери, знаменитой в Жмеринке женщины-канатоходки. Но не в семье дело.
Остап приблизился к столу, и Фармазонов почувствовал легкий запах дорогого одеколона и чего-то еще, неуловимого, словно озон после грозы. Бендер-Задунайский положил на стол тонкую папку из кожи амфибии, которую, судя по редкому узору чешуи, ловили лично для него в священных водах Нила.
— Вот, — сказал он присаживаясь на стул, — гениальный проект! Многометражная лента «Похождения Чичикова в СССР», но с элементами мистики и социальной сатиры. Представьте: Чичиков — не аферист, а собиратель душ людей… утративших веру в коммунизм. Мертвые души советского быта! Коллегия народного комиссара в виде Ноздрева, бюрократия в образе Собакевича, а Коробочка — это наш родной, дорогой Наркомпрос!
Фармазонов смотрел на него, загипнотизированный. Идея была бредовой, опасной и увлекательной одновременно. Но что-то в этом человеке пугало его больше, чем перспектива визита в Большой Дом. В глазах Бендера-Задунайского стоял не просто огонь авантюризма, а холодный, древний свет, словно он знал нечто такое, о чем простые смертные и не догадываются. И тут Фармазонова осенило. Трость с головой собаки. Белый костюм. Невероятная уверенность. Легенды.
— Что-то я об этом уже слышал… — уклончиво начал он. Остап был весь внимание.
Лев Фармазонов откашлялся и, стараясь придать голосу твердости, спросил:
— Бендер, вы масон?
Остап не моргнул глазом. Он медленно вынул из портсигара, на котором был выгравирован странный рисунок, напоминающий и циркуль, и египетский анкх одновременно, папиросу, вставил ее в янтарный мундштук и чиркнул спичкой о подошву своего ботинка.
— А вы с какой целью спрашиваете? — произнес он, выпустив струйку дыма. — Желаете вступить в нашу скромную секцию? Или, быть может, вас интересуют тайные знания о природе кинематографического успеха? Я, знаете ли, могу предоставить рекомендации. За умеренную плату. Или за душу… Шутка, — улыбнулся он ослепительно-белой улыбкой, но в его глазах не было ни капли веселья.
За окном прогрохотал далекий гром.
Улыбка Бендера-Задунайского замерла на лице, как маска Аполлона, найденная при раскопках не то в Ольвии, не то на Марсе. Дым от его папиросы клубился в воздухе, выписывая загадочные вензеля, которые, возможно, были арабской вязью, а возможно — древними масонскими символами.
— Вступление в секцию — дело благородное, но хлопотное, — продолжил он, словно не замечая остолбеневшего Фармазонова. — Требует наличия определенных моральных качеств, которых, — он многозначительно окинул взглядом закопченный кабинет, — у вас, я уверен, с избытком. Но мы отвлеклись… Проект, Лев Аполлинариевич! Проект требует не просто обсуждения, а немедленного воплощения. Подумайте: первый в мире мистико-сатирический блокбастер!
Он легким движением руки, не требующим усилий, подхватил свою крокодиловую папку.
— Впрочем, я вижу, вы человек занятой. Осмыслите. Я позвоню. Ровно через сутки. Спокойной ночи, хотя до ночи еще далеко, — он бросил взгляд на массивные напольные часы в углу, которые в этот момент внезапно и громко пробили три раза, хотя стрелки показывали половину первого.
И, не попрощавшись, Остап Бедер развернулся и вышел тем же бесшумным, парящим шагом. Дверь закрылась за ним беззвучно, будто ее и не открывали.
Лев Фармазонов просидел неподвижно еще минут пять. В кабинете пахло теперь не только «Герцеговиой Флор», но и тем самым запахом нежданного посетителя — озоном и дорогим одеколоном. Идея «Чичикова в СССР» висела в воздухе, как призрак, одновременно пугая и маня. Но главный вопрос стоял ребром: зачем он приходил?
«Ровно через сутки позвоню…» — повторил Фармазонов. Угроза или обещание?
Он потянулся к папиросам и вдруг заметил на столе маленький, изящный конверт из плотной, желтоватой бумаги. Его там не было секунду назад. Фармазонов почувствовал, как по спине пробежал холодный муравей. Он дрожащей рукой вскрыл конверт. Внутри лежала не визитная карточка, а прямоугольник картона с единственной строкой, отпечатанной на машинке:
«Ключ к успеху — в сердце спящего стража. Ищите там, где тень Полтавской победы ложится на дом гримера».
Фармазонов перечитал строку несколько раз. Бред сивой кобылы! Какая Полтавская победа? Какой гример? И что ещё за «спящий страж»?
Он нервно встал, подошел к окну, выходящему на улицу Красных зорь. Люди спешили по своим делам, трамваи звенели, жизнь кипела. И среди этой советской обыденности где-то бродил человек в белом костюме, сея загадки и пахнущий озоном.
Внезапно его осенило. «Тень Полтавской победы»! Шпиль Адмиралтейства, построенного при Петре, после Полтавы! А «дом гримера»? Кинофабрика! Но тень от шпиля не может ложиться на их здание!
Сердце Фармазонова забилось чаще. Это было уже не просто чудачество. Это был… квест. Бендер-Задунайский не предлагал сценарий. Он предлагал игру. Игру, в которой ставка была неизвестна, но проигравшему, как понимал Фармазонов, могло грозить не просто увольнение с волчьим билетом, а нечто гораздо более страшное. Нечто, имеющее отношение к «собирателю душ, утративших веру».
Он посмотрел на часы. До заката, когда тени становятся длинными, оставалось несколько часов. Зачем Бендер не оставил папку, но подложил конверт? Чтобы втянуть его, Фармазонова, заведующего сценарной частью, в какую-то безумную мистическую авантюру. Чтобы проверить? Чтобы использовать?
— Оперный театр! — неожиданно для самого себя выругался вслух Фармазонов. — Да он же вербует! Вербует в какую-то свою тайную ложу! Или… или предлагает сделку с самой судьбой.
И самое ужасное было в том, что он, Лев Фармазонов, уже знал — ровно в полночь он будет стоять в указанном месте и искать этого «спящего стража». Любопытство, смешанное с суеверным страхом, оказалось сильнее всякого здравого смысла.
А в это время на улице, за углом кинофабрики, Остап, прислонившись к стене, с удовлетворением закуривал новую папиросу. Он видел перед собой бледное, искаженное размышлениями лицо Фармазонова.
«Ну что ж», — мысленно произнес великий комбинатор. — «Первая пешка на доске сделала ход. Теперь, Лев Аполлинариевич, покажите, на что вы способны. Мне нужен не просто чиновник. Мне нужен соратник. Для грандиозного спектакля, который я готовлю в этом смешном мире».
И, оттолкнувшись от стены, он зашагал прочь. Его белый костюм ярко выделялся в серой толпе, как призрак из другого измерения, зачем-то забредший в суровую действительность.


11

На следующее утро Лев Фармазонов шел на работу, чувствуя себя так, будто его мозг кто-то взболтал, как коктейль «Северное сияние»: пенисто и с тревожным предчувствием похмелья. Загадка «спящего стража» и тени Полтавской победы не давала ему спать всю ночь. Он уже почти убедил себя, что все это – наваждение, вызванное переутомлением и некачественным обедом, как из-за угла, из-под арки, ведущей во двор-колодец, возникла тень.
Тень материализовалась в человека среднего роста, в помятом пиджачке цвета переспелого баклажана и в кепке, сидевшей на нем с таким видом, будто она только что выиграла скачки, а он проиграл все свои деньги. Человек этот не был знаком Фармазонову, но чем-то похож на завхоза третьей съемочной группы, специалиста по добыче дефицитной пленки и бананов «для массовки», человека, чья жизненная энергия до сих пор направлялась исключительно на организацию скромных попоек в павильоне №5.
— Гражданин начальник, — произнес незнакомец голосом, в котором медленные южные аккорды сочетались с твердыми интонациями большого города. — Прошу прощения за бесцеремонность. Вам следует проследовать со мной.
— Что? — опешил Фармазонов. — Что за дурацкие шутки? У меня совещание в десять!
— Совещание отменено, — без тени сомнения заявил человек в кепке. — Высшей инстанцией. Вам назначена аудиенция. В Греческом доме.
Фармазонов почувствовал, как земля уходит из-под ног. «Греческий дом»… Что за чертовщина?
— Послушайте, товарищ… я не понимаю…
— Вы всё поймете, Лев Аполлинариевич. Не менжуйтесь, всё будет вам разъяснено. И, если можно, поживее, — незнакомец нервно оглянулся. — Дело не терпит отлагательств.
И, схватив Фармазонова под локоть, с неожиданной силой человек потащил его в сторону Песков. Фармазонов, не находя в себе сил сопротивляться, поплелся рядом, чувствуя себя школьником, которого ведут к директору за совершенную шалость.
Дом и впрямь был греческим: пожелтевший особняк с колоннами, которые когда-то, наверное, были белыми, а теперь походили на испорченные зубы великана. Окна были густо запылены, а на дверях красовалась табличка «Артель «Инвентарь-учет»». Незнакомец, не церемонясь, толкнул тяжелую дверь в полуподвал.
Внутри пахло стариной, воском и чем-то еще — сладковатым и терпким, как запах засохших трав. Их встретила гробовая тишина, нарушаемая лишь тиканьем невидимых часов. Вместо ожидаемых конторок с бдительными служащими, их окружали полумрак и высокие стеллажи, уставленные не ящиками с документами, а предметами самой причудливой формы: гипсовые головы с закрытыми глазами, гривуазные гравюры по стенам, и даже макет парохода «Адмирал Нахимов» в бутылке на столе.
Человек в кепке выпрямился и торжественно провозгласил:
— Командор! Я привел его.
Из глубины зала, из-за стеллажа, доверху забитого консервными банками с надписью «Сгущенка духовная», вышел Бендер-Задунайский. Он был все в том же белом костюме, который, казалось, излучал собственный свет в этом полумраке.
— А, Лев Аполлинариевич! — приветствовал он Фармазонова, как старого друга. — Рад, что вы приняли приглашение. Не пугайтесь обстановки. Это наше убежище. Или, если угодно, склад реквизита.
— Бендер… что всё это значит? Зачем я вам? — выдавил Фармазонов. — Кто этот странный человек?
— Гарик? — перебил Остап. — О, это наш неоценимый сотрудник. Человек, который может достать всё. От катушки ниток до ауры святого Себастьяна. Он отвечает за материально-духовную часть.
Гарик скромно потупился, явно гордясь.
— Но к делу, — продолжил Бендер, подходя к большому столу, на котором лежала карта Ленинграда, испещренная какими-то символами. — Вы спросили, зачем вы здесь. Отвечаю: я набираю труппу для грандиозной постановки. Реальность, дорогой Фармазонов, — это самый скучный театр. Я же предлагаю вам стать сорежиссером спектакля, который перевернет всё с ног на голову. Мы будем снимать кино, которое не просто покажут на экране. Оно станет реальностью.
— Что вы имеете в виду? — прошептал Фармазонов, чувствуя, как его захватывает водоворот этой безумной идеи.
— Я имею в виду, что наш «Чичиков в СССР» — это не метафора! Мы найдем настоящих персонажей Гоголя, обитающих в советских учреждениях, и… проведем с ними кое-какие операции по закупке. Мы соберем их души, Лев Аполлинариевич! Фигурально выражаясь, конечно, — он лукаво подмигнул, но во взгляде не было и тени шутки. — А потом, с помощью определенных кинематографических и прочих техник, мы их… трансформируем.
— Это безумие! — выдохнул Фармазонов.
— Всякая гениальная идея вначале кажется безумием, — философски заметил Бендер. — А теперь вот ваша первая практическая задача. — Он ткнул пальцем в карту. — Нам нужен человек. Настоящий, живой Чичиков. Скромный, услужливый чиновник с душой авантюриста. И я знаю, где его искать. В Управлении по делам мелкой кустарной промышленности. Ваша задача — познакомиться с ним и пригласить его… в нашу артель».
— Но почему я? У вас же есть Гарик.
— Потому что вы киношник! — воскликнул Бендер. — Вы умеете находить таланты. И потому что, задав тот единственный правильный вопрос, вы уже стали частью нашей секции. Поздравляю. Отныне вы не просто завсценарной частью. Вы — Вербовщик душ.
Фармазонов посмотрел на горящие глаза Бендера, на преображенное лицо Гарика, на эту абсурдную карту, и понял, что обратного пути нет. Его втянули в аферу, по сравнению с которой авантюры графа Монте-Кристо на широком экране казались наивным детским утренником, поставленным силами школьного драматического кружка.
И самое ужасное было то, что ему, Льву Фармазонову, от этого становилось дико, безнадежно интересно.
Уже на улице последней каплей стал огромный черный кот, который, проходя мимо, наступил Фармазонову на ногу, деловито бросил: «Бывает», — и скрылся в подворотне. В окне соседнего дома на секунду показалась обнаженная женщина. И Фармазонов с странным облегчением понял, что он не сошел с ума. Просто он свалился в какую-то иную реальность, где его благоразумное прошлое было лишь скучной прелюдией к этому безумию.


12

Вечер застал двух заговорщиков у ступеней одного из самых причудливых заведений города – кабаре «Подвал бродячей собаки». Спуститься туда понадобилось по срочному делу, связанному с необходимостью приобрести «флакон настоящих слез киноактрисы, пролитых не в кадре».
Подвал встретил их густым маревом табачного дыма, перемешанного с ароматом дешевого портвейна и духов. Воздух был плотным, как холст, на котором кто-то невидимый писал картину всеобщего помешательства. В полумраке, освещенном лишь дрожащим пламенем свечей, втиснутых в бутылки из-под шампанского, мелькали лица – бледные, оживленные, трагические. Поэты декламировали верлибры, художники с пеной у рта спорили о кубизме, а какие-то дамы в платьях с заниженной талией смотрели на всех с томной отрешенностью, словно только что сошли с небес, но сильно разочаровались в увиденном.
Бендер, чей белый костюм сиял в этом хаосе, как маяк грешникам, с удовольствием вдохнул затхлую атмосферу.
– Чувствуете, Гарик? – произнес он, окидывая взглядом сборище. – Здесь пахнет великими замыслами и абсолютной бесполезностью. Идеальная питательная среда для нашего проекта».
Хурменко лишь беспокойно косился по сторонам, явно чувствуя себя не в своей тарелке.
Их столик с пятнами от вина, находился в самом углу, в нише, напоминающей грот. И именно к этому столику, словно выплывая из дымной завесы, направилась дама с глазами блудницы. Она была одета в узкое черное платье, струившееся по ней, как смола, а на шее у нее мерцал странный кулон – темный камень, в глубине которого, казалось, пульсировала крошечная звезда. Ее лицо было бледным и необычайно спокойным, а глаза смотрели так, будто видели перед собой не двух живых мужчин, а их подробные, но слегка потрепанные досье.
Не говоря ни слова, она присела за их столик. Бендер, нимало не смутившись, галантно кивнул.
– Сударыня, вы, несомненно, ошиблись столом, но, как гласит восточная мудрость, неслучайных встреч не бывает.
Дама молчала еще несколько секунд, изучая его своим пронзительным взглядом. Потом ее тонкие губы тронула едва заметная улыбка.
– Кто вы? – тихо спросила она.
Остап приподнял бровь.
– Представьтесь, – потребовала она. – Я жду.
– Остап-Сулейман-Берта-Мария Бендер-бей, идейный борец за денежные знаки. А это…– кивнул он на Гарика. – Мой верный оруженосец.
Гарик попытался было сделать вид, что он не оруженосец, а серьезный соратник, но под взглядом дамы его уверенность растаяла, как мороженое на августовском асфальте.
И тогда дама задала свой вопрос. Простой, страшный и абсолютно безумный.
– Вас когда-нибудь убивали?
В «Бродячей собаке» на мгновение воцарилась тишина, будто сам воздух застыл в ожидании ответа. Даже поэт, декламировавший стихи о всемирной тоске, запнулся.
Хурменко побледнел и беспомощно посмотрел на Бендера. Великий комбинатор же в ответ лишь достал свой портсигар.
– Вопрос, надо сказать, несколько интимный, сударыня, – ответил он, легким щелчком открывая крышку. – И допускающий множество трактовок. Если говорить о физическом устранении, то, к счастью… я выжил, – он легко коснулся тонкого шрама на шее. – А вот если рассматривать убийство как метафору… О, тогда это случалось не раз. Меня убивала скука провинциальных городов. Убивала пошлость мещанского быта. Наносила смертельные раны глупость, возведенная в систему. И, конечно, меня неоднократно пыталось прикончить отсутствие стартового капитала для грандиозных начинаний. Но, как видите, – он закурил и изящно выпустил струйку дыма, – я удивительно живуч.
Дама внимательно выслушала, не меняя выражения лица.
– Я говорю не о метафорах, – ответила она. – Я спрашиваю о самом факте. Остановка сердца. Прекращение дыхания. Холод. Тьма. Испытали?
Бендер на мгновение задумался, и в его глазах мелькнула тень того самого ледяного, древнего света, что так напугал Фармазонова.
– Сударыня, – сказал он наконец, и в его голосе впервые появилась металлическая твердость. – Человек, занимающийся таким сложным и рискованным бизнесом, как мой, обязан иметь несколько запасных выходов. В том числе… и из самого неудобного положения. Так что, отвечу уклончиво: были некоторые довольно неприятные инциденты, но ни один из них не привел к окончательному и бесповоротному аннулированию моего присутствия в этом мире.
Дама медленно кивнула, словно получила нужное подтверждение.
– Это хорошо. Для того, что задумали вы, нужна душа, уже вкусившая перехода. И знающая его вкус. Ибо вам предстоит не просто снять фильм. Вам предстоит провести… режиссуру самой реальности. А для этого режиссер должен был хотя бы раз побывать по ту сторону кулис.
– Вы ясновидящая? – спросил ошарашенный Гарик.
Она скользнула взглядом по бледному, как полотно, лицу Хурменко.
– Ваш помощник… он еще не готов. Он слишком крепко держится за эту жизнь.
– Гарик? – улыбнулся Бендер. – О, он отвечает за материальную часть. А материя, как известно, боится небытия. Это естественно.
Дама встала, и ее платье снова заструилось, словно живое.
– Тогда я желаю вам успеха, Остап-Сулейман. Ваш «Чичиков» – лишь первый акт. Главное действие еще впереди. И помните: когда будете заключать сделку, смотрите не в глаза контрагенту, а на его тень. Так видно больше.
И, повернувшись, она растворилась в дыму и толпе так же внезапно, как и появилась.
– Оперный театр… – выдохнул Хурменко, – Остап Ибрагимович… а это кто была?
Бендер затушил папиросу, его лицо было серьезным и сосредоточенным.
– Это, дорогой Гарик, была либо сумасшедшая, либо наша будущая союзница. А возможно, и то, и другое одновременно. В любом случае, она абсолютно права. Наш спектакль становится всё интереснее. И, похоже, у него появился свой вдохновитель – из мира, о котором здесь только декламируют стихи. А мы… мы будем его ставить наяву.


13

Той ночью Остап Бендер, уснувший в своей скромной, но с претензией на богему, комнате в доме на Фонтанке, увидел сон. А поскольку сны таких личностей не могут быть простыми, это было настоящее кинополотно, снятое на студии «Сонфильм» с бюджетом в миллион психических рублей.
Ему снилось, что он стоит на бескрайнем черном поле, усыпанном не колосьями, а канцелярскими папками. Вместо неба над головой висел гигантский, тускло светящийся экран, на котором мелькали беззвучные титры указов и постановлений. Воздух был густым и неподвижным, как желе.
Вдруг из-за горизонта, медленно и величаво, выползла странная колесница. Это была не карета, а нечто среднее между пролеткой Ноздрева и черным правительственным лимузином. Управлял ею козел в ливрее, а вместо кнута он сжимал резиновый штамп.
Из окна экипажа высунулась рука в белой перчатке и поманила Бендера изящным движением. Он, чувствуя себя во сне как дома, легко вскочил на подножку и шагнул внутрь.
В салоне, обитом потертым бархатом, пахло старыми книгами, леденцами и чем-то еще — сладковатым и тленным, как запах увядающих цветов. Напротив него сидел господин средних лет, одетый с безупречной, чуть старомодной аккуратностью. Лицо его было округлым и весьма приятным, но абсолютно не запоминающимся, будто его стерли ластиком. Глаза же, напротив, были живыми, пронзительными и до жути знакомыми.
— Павел Иванович Чичиков, — отрекомендовался господин мягким, вкрадчивым голосом. — Слыхал, вы интересуетесь моим… делом?
— Остап Бендер, коммерсант, — ответил командор, с удовольствием опускаясь на сиденье и протягивая ноги. — Интересуемся, Павел Иванович, интересуемся. Но, если честно, ваш бизнес кажется мне несколько устаревшим. Мертвые души… куда это годится? Сегодня в цене души живые, но спящие. Души, утратившие веру.
Чичиков печально улыбнулся.
— Сударь, вы ошибаетесь. Мертвые души — они вечны. Меняются лишь конторы, в которых они числятся. В мои времена — ревизские сказки, ныне — картотеки райкомов и трестов. Суть же одна: бумажная душа порой ценится куда выше живой. Я скупал умерших. Вы же, как я понял, собираетесь скупить… «недоиспользованных».
Экипаж тем временем выехал на широкий проспект, вымощенный не булыжником, а законами и порядками. По сторонам стояли не дома, а гигантские шкафы с бесчисленными ящиками картотеки. Из них доносился невнятный гул — словно миллионы голосов шептали свои фамилии, имена и даты.
— Вот видите, — обвел рукой панораму Чичиков, — это и есть моя губерния. Бескрайняя. Я, как и вы, был комбинатором. Правда, мои комбинации были скромнее. Я не покушался на саму реальность.
— Время такое, Павел Иванович, — пожал плечами Бендер. — Мелкие аферы вышли из моды. Нынче нужно мыслить глобально. Поставить спектакль, в котором зритель сам не поймет, где заканчивается сцена и начинается его жизнь.
Вдруг экипаж резко остановился. За окном возникла фигура в длинном плаще и с лицом, скрытым в тени. Он молча протянул руку. Чичиков побледнел и судорожно начал рыться в своем ларце, из которого раздавалось лягушачье кваканье.
— Ревизия? — спросил Бендер с профессиональным интересом.
— Хуже, — прошептал Чичиков. — Инвентаризация. Вечная…
В этот момент фигура в плаще подняла голову, и Бендер увидел под капюшоном не лицо, а объектив кинопроектора, который вместо света извергал тьму.
Бендер проснулся. Он сел на кровати, и лунный свет упал на его лицо. Воздух в комнате все еще пах тем сном — сладковатым запахом тления и старой бумаги.
—Любопытно, — произнес он вслух, обращаясь к ночной тишине. — Значит, так. Я не просто нашел идею. Я нашел предшественника. Коллегу из прошлого. И он, похоже, предупреждает. Инвентаризация… Ревизия…
Он встал и подошел к окну. Город спал.
— Павел Иванович, — тихо сказал Бендер. — Мы с вами играем в разные игры. Вы скупали души, чтобы стать помещиком. А я… я собираю их, чтобы стать режиссером. И в моем фильме ревизоров не будет. Будет только касса.

На кинофабрике воцарился хаос, причем хаос не творческий, а тот, что пахнет сожженной пленкой, скандалом и распадом всех мыслимых устоев. Начиналось все с мелочей, на которые поначалу не обратили внимания. Но, как говаривал один философ, именно из мелочей, вроде пропавшей селедки, вырастают великие трагедии.
Первым забил тревогу все тот же Гарик Хурменко, которого Фармазонов устроил на работу завхозом. С его склада начал бесследно исчезать реквизит. Пропали не просто какие-нибудь стулья, а предметы с историей: знаменитый кинжал, которым в немом фильме 1924 года «Князь и юродивый» был заколот боярин, императорская табакерка, подаренная фабрике каким-то эмигрантом, и даже чучело медведя по кличке Степан, игравшее во всех фильмах о жизни в лесу.
— Это мистика, чистой воды мистика! — вопил Хурменко, бегая по кинофабрике в поисках чучела. — Медведя украли! Степана! Он весил триста килограмм! Его в окошко не выбросишь!
Фармазонов, уже наученный горьким опытом, мрачнел с каждым днем. Он подозревал, что это — лишь первые ласточки грядущего шторма, и ласточки эти были явно из проекта Бендера-Задунайского. Он прекрасно видел, как афера великого комбинатора начинает влиять на материальный мир, нарушая привычный порядок вещей.
Но настоящий ураган обрушился на павильон №5, где с помпой, достойной римского императора, стартовали съемки историко-романтической ленты «Дракула и последний укус», впоследствии переименованной цензурой в просто «Дракула». Фильм должен был стать триумфом, но стал полем битвы.
Ведущий актер, матерый сердцеед и красавец Аркадий Люмбарский, игравший графа, наотрез отказался целовать свою партнершу, начинающую, но невероятно амбициозную актрису Лилю Воронцову. А проблема была в том, что Лиля была не просто актрисой, а официальной, хоть и не афишируемой, любовницей режиссера картины, Аристарха Пруткова.
— Я не могу! — кричал Люмбарский, драматически заламывая руки. — У нее… у нее взгляд пустой! Как у кильки в томате! Я не чувствую в ней драматической страсти! Я — слуга искусства, а не постановочный альфонс!
На самом деле, все знали, что Люмбарский сам метил в любовники к Воронцовой и был взбешен ее выбором в пользу режиссера. Ссора вспыхнула прямо на площадке, перед всей съемочной группой. Прутков, багровея, орал, что Люмбарский – бездарь, на которую он, Прутков, понадеялся по старой памяти. Люмбарский в ответ заявил, что Прутков снимает не кино, а рекламу для своей содержанки. Воронцова рыдала в гримерке, ломая гребни и зеркала.
— Меня! Люмбарского! В своей жалкой ленте! — бушевал он. — Нет, Аристарх! Нахеса не будет тебе в объятиях Лили. Нахесу нужно нравиться, за ним нужно ухаживать.
Казалось, хуже быть уже не может. Но тут грянул гром. Оператор картины, старый киноволк Веня «Глаз» Глазов, известный своим пристрастием к «белому вину» – очищенному спирту, устроил дебош. Вдохновившись сценой ссоры, он явился на ночные съемки в костюме Дракулы, с двумя дамами полусвета в роли невест-вампирш, и потребовал снять «истинный гимн ночи и пороку». Когда ему вежливо указали на дверь, Веня разбил дорогущую камеру «Дебри» и попытался укусить осветителя за шею, крича, что тот «недостаточно кроваво подсвечен».
Наутро разгневанный директор студии, Фома Фомич Ступнев, человек, чья карьера началась еще при царском режиме, вызвал к себе Глазова.
— Глазов! — гремел Ступнев. – Ты – аморальный тип! Пьяница! Развратник! Ты бросашь тень на весь советский кинематограф! Ты…
— Ты мне не тычь! Петух гамбургский! — отвечал оператор. — Ишь разоряется из-за пустяка.
— Вы уволены! С волчьим билетом! — махал руками Ступнев.
Казалось, фабрика погрузилась в кромешный ад. Съемки встали, лучший оператор выброшен на улицу, а ведущий актер и режиссер ленты готовы перегрызть друг другу глотки. В воздухе витало ощущение беды, словно сама материя кинопроизводства начала разлагаться.
Лев Фармазонов, наблюдая этот апокалипсис из окна своего кабинета, вдруг все понял. Он вынул из ящика стола желтоватый конверт от Бендера и перечитал загадочную фразу: «Ключ к успеху — в сердце спящего стража».
— Он… он собирает материал, — прошептал Фармазонов, и его пронзила ледяная догадка.
Исчезнувший реквизит, истерика актеров, пьяный дебош оператора – это же готовые сцены! Это чистые, концентрированные эмоции: ревность, тщеславие, отчаяние, разложение! Все, что нужно для его «Чичикова»! Бендер-Задунайский не просто готовит фильм. Он как вампир высасывает из фабрики саму суть советского быта, чтобы потом, с помощью своих мистических техник, перенести ее на пленку.
В этот момент дверь в кабинет тихо открылась. На пороге стоял Остап Бендер. Он был свеж и бодр, словно только что вернулся с курорта.
— Лев Аполлинариевич, я вижу, творческий процесс кипит, — произнес он, одобрительно глядя на суматоху в павильоне. – Какие страсти! Какие типажи! Настоящий Собакевич в лице Ступнева. Ноздрев — это Люмбарский. А коллективный Манилов – это вся съемочная группа. Материал собирается сам собой. Осталось лишь найти главного героя — современного Чичикова. И, — он многозначительно посмотрел на бледного Фармазонова, — я думаю, мы уже близки к цели.


14

Кабинет на стопятидесятом этаже Лахта-центра 2 был выдержан в стиле, который можно было бы назвать «постклассическим трансцендентным минимализмом». Стены, сотканные из света и тени, уходили в бесконечную высь. Вместо окон — сама изменчивая плоть неба, через которую то проступали клочья питерских облаков, то мерцали звезды, хотя на дворе был день.
За столом, который был цельным срезом малахита, испещренным темными и светлыми прожилками, сидел он. Господин с изысканными манерами в сером берете. Воланд. Он не изменился. Время, как и пространство, было для него досадной, но преодолимой условностью.
Рядом застыл Азазелло, уставившись на голографическую схему города, где вместо улиц пульсировали потоки человеческих страстей, облеченные в цифры. Коровьев-Фагот, похаживая, что-то бормотал себе под нос, вычерчивая в воздухе замысловатые знаки, которые тут же таяли, как дым.
Воланд встал, подошел к панорамному «окну» и с высоты птичьего, или, точнее, демонического полета, окинул взглядом раскинувшийся внизу город. Его взгляд, холодный и всевидящий, скользнул по крышам, проник сквозь стены и на мгновение остановился на одной из аптек в центре, где собралась странная компания.
— А что, любезный Фагот, — произнес Воланд своим низким, вкрадчивым голосом, в котором сквозила легкая насмешка, — делает здесь этот… сын турецкоподданного?
Коровьев тут же подскочил, потирая руки.
— Ах, мессир! Опять этот интереснейший субъект! Он, видите ли, сменил шило на мыло. Вместо стульев — теперь ищет души. Вместо шахматного клуба — устроил «децентрализованную автономную организацию» по сбору средств на фильм, который он, кажется, собирается снять в голографическом измерении и показать во сне всему человечеству.
Азазелло хрипло хмыкнул.
— Говорит, хочет поставить «нового Чичикова». Типа, скупает не ревизские души, а их цифровые следы. Сидит тут со своим подручным из Киева, и какую-то аферу с «кинематографическим перераспределением реальности» замутил.
— И много у него последователей? — поинтересовался Воланд, наблюдая, как внизу, на Дворцовой площади, тень от Александрийского столпа на несколько секунд сложилась в фигуру человека с зонтом-тростью.
— О, мессир! — воскликнул Коровьев. — Целая секта! Он называет их «секцией киноалхимиков». Чинуша один у них уже на крючке, Фармазонов фамилия. Тот думает, что снимает кино, а на самом деле сам стал персонажем в грандиозном спектакле, который ставит Бендер-Задунайский. Тот самый, что, по слухам, однажды давал ответ на вопрос, убивали ли его когда-нибудь. И ответил уклончиво. Да одна дама… свободной профессии. С подругой.
Воланд медленно кивнул, и в уголках его губ заплясали чертики иронии.
— Он всегда отличался… живучестью. И невероятным талантом устраивать хаос в самых регламентированных системах. Он — дух аферы, принявший человеческий облик. И пока в этом городе на Неве есть хоть один человек, готовый поверить в немыслимую комбинацию, он будет здесь.
Он отвернулся от стеклянной стены.
— Прикажете доставить сюда? — оскалившись, спросил Азазелло.
— Оставьте его. Пусть продолжает. Его маленький спектакль вносит определенное оживление в этот слишком уж предсказуемый мир. И кто знает, — Воланд многозначительно поднял бровь, — быть может, однажды наши пути снова пересекутся. Мне всегда были интересны те, кто умеет бросать вызов самой природе вещей. Пусть даже исключительно в корыстных целях.
И под тихие звуки фокстрота «Аллилуйя» в его глазах на мгновение мелькнуло нечто, отдаленно напоминающее уважение к коллеге по цеху, пусть и играющему в иной, более мелкой, но не менее азартной лиге.

Бендер и Гарик, завершая вечерний променад по Итальянской улице после неудачной попытки приобрести в комиссионке «чемодан дипломатической неуязвимости», неспешно двигались в сторону Невского. Гарик, нагруженный сомнительными «ноу-хау», потел и кряхтел, а великий комбинатор, напротив, был свеж, как умытое дождем утро в Одессе.
Внезапно Бендер замедлил шаг. Его цепкий взгляд, привыкший выхватывать в городской сутолоке всё самое интересное, зацепился за одно из окон первого этажа старого, с рыхлыми щеками-стенами, особняка. Окно было тускло освещено, а на его мутном стекле прилипла бумажная вывеска с криво нарисованной чашей и змеей: «Аптека жизненных эликсиров. Т-во Гиппократ и К°».
— Смотри-ка, Гарик, судьба решила подшутить над нами… — тихо произнес Остап, не отрывая взгляда от окна. — Протри очки. Если я не ошибаюсь, за этим грязным стеклом разворачивается действие поинтереснее, чем на кинофабрике.
Гарик, сгребая с носа очки и нервно протирая его полуфалдой пиджака, уставился в указанном направлении. За стеклом, в глубине зала, заставленного склянками и банками с мутными жидкостями, сидели две женщины. Одна из них была той самой дамой в черном, их таинственной собеседницей из «Бродячей собаки». Ее напарница…
Напарница была ее полной противоположностью. С волосами цвета осеннего костра, выбивавшимися из-под белоснежной шали. Она что-то горячо и смешно рассказывала, размахивая руками, и от ее хохота, неслышного за стеклом, казалось, дрожали даже бутыли с сушеными жабками на аптечных полках.
— Рыжая, — констатировал Хурменко, как всегда, попадая в десятку с точностью прицельного снаряда.
— Не просто рыжая, Гарик, — поправил его Бендер, в глазах которого зажегся знакомый огонек азарта. — Это ходячий катаклизм в юбке. Обрати внимание на ее руки. Видишь, как она вертит тот клубок? Он не простой. Он из той же материи, что и наши с тобой замыслы.
И правда, в руках у рыжей женщины был не просто клубок шерсти, а какой-то странный, переливающийся разными цветами моток, казавшийся то шелком, то туманом.
— Видишь ли, в чем дело, — философски изрек Бендер, не отводя глаз от окна, — одна дама задает вопросы о смерти. Другая, судя по всему, занимается плетением жизней. Вместе они — весьма занятный дуэт. Настоящий комитет по чрезвычайным ситуациям человеческой души. И тот факт, что мы видим их именно здесь и именно сейчас, означает, что наше скромное предприятие привлекло их пристальное внимание.
В этот момент дама в черном медленно повернула голову и посмотрела прямо в окно. Прямо на них. Ее взгляд был все таким же спокойным и всевидящим. Она не улыбнулась и не сделала никакого жеста. Она просто смотрела, словно ожидала их здесь увидеть.
Рыжая, заметив это, тоже обернулась. Увидев двух замерших на тротуаре мужчин, она беззаботно помахала им рукой, точно старым знакомым, и что-то крикнула, звук чего, конечно, не доносился через стекло.
— Кажется, нас приглашают, — констатировал Бендер, и на его лице расплылась улыбка полководца, нашедшего на карте противника. — Что ж, Гарик, негоже заставлять дам ждать. Тем более таких. Пойдем, посмотрим, какие именно «эликсиры» они здесь предлагают. Я подозреваю, что речь пойдет не о микстуре от кашля.


15

Дверь в аптеку «Гиппократ и К°» отворилась перед ними с тихим звуком, словно ее толкнула не рука, а само провидение. Внутри пахло не просто лекарствами, а целым каталогом запахов: горьковатой полынью, сладковатым мускусом, пылью старинных фолиантов и озоном, словно после близкого удара молнии.
Дама в черном сидела за прилавком из темного дерева, на котором вместо склянок с микстурами стояли странные сосуды причудливой формы. Ее спутница, рыжая, устроилась на стремянке, сверху доверху заставленной банками с засушенными травами, и, свесив ноги, беззаботно болтала ими в воздухе.
— Остап Ибрагимович, мы вас ждали, — произнесла дама, и ее голос прозвучал как колокол в этой тихой лавке. — Позвольте представить мою подругу из Москвы и, если угодно, антипод — Маргариту Архангельскую. Она отвечает за… нелинейность.
Рыжая Маргарита весело соскочила со стремянки, и ее белая шаль словно вспыхнула в полумраке.
— А я вас сразу узнала! — звонко заявила она, окидывая Бендера и обомлевшего Гарика насмешливо-дружелюбным взглядом. — Тот самый, который вербует души для какого-то немыслимого кинематографа! Ну что, набрали уже материал? Истерики актеров, скандалы режиссеров? Прекрасное начало!
Несколько обескураженный их осведомленностью, Бендер, сняв фуражку, отвесил изящный поклон.
— Маргарита, вы очень проницательны. Материал собирается, но сырые эмоции — это еще не фильм. Это лишь винегрет. Нам нужен режиссерский замысел. И, если я не ошибаюсь, вы, миледи, можете предложить нечто большее, чем просто идею.
Дама в черном медленно кивнула. Она провела рукой над одним из сосудов, и его содержимое — некая переливающаяся жидкость — на мгновение вспыхнуло мягким светом.
— Вы правы. Мы предлагаем вам не просто снять фильм. Мы предлагаем вам создать заклинание. Оживить его. Чтобы ваш «Чичиков» не просто шел на экране. Чтобы он стал реальностью. Чтобы каждый зритель, выходя из кинотеатра, натыкался на своего персонажа «Мертвых душ», а может быть, и на самого Николая Васильевича.
Гарик Хурменко издал тихий, похожий на писк мыши, звук. Идея показалась ему чересчур грандиозной даже для Бендера.
— Но для этого, — продолжила дама, — нужен не просто сценарий и пленка. Нужен проводник. Энергия. То, что свяжет мир вымысла и мир явный.
«И этот проводник…?» — мягко вставил Бендер, в глазах которого уже плясали чертики будущих гонораров и всемирной славы.
Марго радостно хлопнула в ладоши.
— Это же элементарно, дорогой мой Бендер! Самый настоящий магический артефакт! Только не какой-нибудь пыльный талисман, а нечто… соответствующее эпохе. Мы предлагаем вам найти и использовать… Обучающий перфоратор Наркомпроса.
Воцарилась тишина. Гарик перевел дух. Перфоратор? Бумагопрошивальная машина?
Дама, видя их недоумение, улыбнулась — впервые за все время знакомства.
— Не смейтесь. Этот аппарат, находящийся в кабинете одного высокопоставленного чиновника, за годы службы пропустил через себя тысячи судеб, проектов, надежд. Он продырявил тонны бумаги, на которой была записана наша общая реальность. Он — ключ. Он может продырявить границу между мирами. Но для этого его нужно… зарядить.
— Зарядить? Чем? — спросил Бендер, уже мысленно прикидывая, как можно проникнуть в кабинет чиновника.
— Живыми эмоциями, собранными во время съемок и после них! — весело выпалила Марго. — Страхом, любовью, гневом, алчностью! Мы даем вам рецепт — особый «эликсир визуализации». Вы будете тайно подмешивать его в гримерный крем актерам, в чай режиссерам, в чернила секретаршам! А Гарик, — она многозначительно посмотрела на завхоза, — будет собирать… конденсат их эмоций. На специальную пленку, которую мы вам предоставим. Правда, Анна?!
— И эту заряженную пленку, — подхватила Анна, — вы в определенный момент, в полночь полнолуния, пропустите через перфоратор, одновременно проецируя готовый фильм на стену того самого кабинета. И тогда… тогда тени ваших персонажей сойдут с экрана. И начнут свою жизнь. Ваш фильм станет вечным. А вы — не режиссером, а демиургом.
Бендер замер. Его мозг, привыкший оперировать стульями, бриллиантами и несгораемыми шкафами, на мгновение отключился, столкнувшись с масштабом аферы. Это было уже не кино. Это было создание параллельной вселенной.
Вдруг он отстранился, как-то весь осветился и чуть не закричал:
— Пардон, Маргарита Николаевна! Так я же вас видел!
Марго рассмеялась:
— Ну, хватит болтать. Уж и мастер вы очки втирать.
— Как, как? — переспросил Бендер. — Мастер?
— Ну да, мастерски умеете зубы заговаривать.
— Да нет же! Я точно видел вас в Батуме в двадцать первом году… Вы были одеты в белое греческое платье. И, если не ошибаюсь, вас сопровождали двое мужчин.
Настало время Маргарите открыть рот от удивления.
— Маргарита Николаевна, а вы что, не знаете, что вас нельзя было не запомнить, — улыбнулся Остап.
Он выдохнул и оглядел своих новых союзников: таинственную Анну, знающую цену жизни и смерти, и ее огневую напарницу, ведающую магией воплощения.
— Милые дамы, — произнес он с неподдельным уважением. — Я всегда мечтал о грандиозном проекте. Вы превзошли все мои ожидания. Я согласен. Гарик, — он обернулся к своему оруженосцу, — с сегодняшнего дня ты не просто завхоз. Ты — инженер по забору человеческих страстей. Наш главный проект начинается.
И в душной, наполненной тайнами аптеке, было заключено немыслимое соглашение. Отныне Ленинградская кинофабрика становилась не просто съемочной площадкой, а лабораторией для магического эксперимента, где под видом съемок комедии о Чичикове готовилось самое грандиозное и опасное шоу на свете — сама жизнь, выпущенная на волю из плена кинопленки.


16

Лев Фармазонов стоял в тени Адмиралтейского шпиля, ровно в тот час, когда длинная, как шлейф уходящего прошлого, тень от него ложилась на боковой фасад кинофабрики, точно указующий перст. Он чувствовал себя идиотом. Солидный заведующий сценарной частью, стоящий у стены и в буквальном смысле ищущий ключ под луной. Но любопытство и суеверный страх, посеянный Бендером, оказались сильнее.
«Сердце спящего стража… Где тень Полтавской победы…» — бормотал он, водя руками по шершавой стене.
И вдруг его пальцы наткнулись на неровность. Не просто выщерблину, а нечто искусное. В месте, куда падал самый кончик тени от кораблика, в стену была вмурована небольшая, потертая от времени бронзовая бляха. На ней был изображен лев, но не геральдический, а уставший, положивший голову на лапы и крепко спящий. «Страж», — пронзило догадкой Фармазонова.
В центре бляхи, прямо в груди льва, было едва заметное отверстие, похожее на замочную скважину. Но никакого ключа рядом не было. Фармазонов, ругаясь про себя на Бендера и на всю эту эзотерику, принялся обыскивать карманы и… нащупал в кармане пальто странный, холодный на ощупь ключ, оставленный ему неизвестно зачем бутафором Михалычем. Он был самой причудливой формы.
В душе Фармазонова зазвучало болеро Равеля. С замиранием сердца он вставил ключ в отверстие. Раздался тихий, мелодичный щелчок, будто часы пробили полночь в миниатюре. Не дверь открылась перед ним, а из стены, с легким шипением, выдвинулся небольшой потайной ящик, обитый изнутри выцветшим бархатом.
Внутри не лежали ни бриллианты, ни золотые червонцы. Там покоился единственный предмет: старомодный монокль на цепочке, стекло которого было настолько толстым и мутным, что сквозь него нельзя было разглядеть и света.
Фармазонов взял монокль в руки. Он был ледяным. В этот момент тень от шпиля поползла дальше, и лунный свет упал прямо на находку. И тогда в мутных стеклах что-то вспыхнуло. Не отражение, а целая картина: он увидел кабинет, заваленный бумагами, и за столом — того самого невзрачного чиновника из Управления по делам мелкой кустарной промышленности, которого Бендер прочил в Чичиковы. Чиновник что-то увлеченно писал, и Фармазонов с изумлением увидел, как из-под его пера вылетают не чернильные буквы, а крошечные, призрачные фигурки — домовые, бантики, цифири, которые тут же растворялись в воздухе.
Он сдернул монокль с глаза, и видение исчезло. Поднес снова — и вновь увидел чиновника, а теперь еще и заметил, что за его спиной стоит бледная, прозрачная тень с портфелем, беззвучно шепчущая ему на ухо.
«Стекло… чтобы видеть истинную суть…» — прошептал ошеломленный Фармазонов. «Ключ к успеху» был этим артефактом, хранящимся в сердце бронзового льва. Он позволял увидеть скрытую, бюрократически-мистическую изнанку реальности, ту самую, где и обитали души, интересующие Бендера.
Фармазонов захлопнул ящик, бережно положил монокль во внутренний карман и, тяжело дыша, повернулся, чтобы уходить. Его путь лежал через узкий, темный проулок.
И тут он опять увидел его.
На чугунном фонаре, том самом, что когда-то освещал путь гоголевским персонажам, сидел кот. Не просто кот, а животное внушительных, даже несколько преувеличенных размеров и угольно-черной шерсти. Сидел он с таким видом, будто фонарь был его законным троном, а весь спящий город — владением.
И этот кот смотрел прямо на Фармазонова. Смотрел внимательно, оценивающе, ярко-желтыми глазами, в которых горел не звериный, а почти что человеческий, ироничный интеллект.
Фармазонов замер, чувствуя, как по спине бегут мурашки. И тогда кот медленно, не отрывая от него взгляда, подмигнул. Один раз, словно говоря: «Да, я вижу. Да, ты уже в этой игре по уши».
Затем он грациозно спрыгнул с фонаря, вильнул хвостом, словно рисуя в воздухе какой-то тайный знак, и растворился в темноте, оставив Фармазонова в полном одиночестве с ледяным моноклем в кармане и с абсолютной уверенностью, что мир сошел с ума окончательно и бесповоротно. И что он, Лев Фармазонов, теперь не просто свидетель, а соучастник этого безумия.
«Что за дьявольщина!» — подумал он. — «Опять этот кот... Следит за мной».
Фармазонов не понес монокль Бендеру. Нет. Инстинкт затравленного советского служащего подсказал ему иное. Владельцем ценной информации и артефакта быть куда безопаснее, чем их бездумным курьером.
Он вернулся домой, в свою тихую квартирку на Петроградской стороне, заперся в своей комнате и положил странную вещицу на стол. Лунный свет скользил по мутным стеклам, и ему снова почудилось движение в их глубине. Он слышал голос Бендера: «Вы — Вербовщик душ». Он вспомнил подмигивающего кота. Мир перевернулся, и в этом новом, перевернутом мире нужно было действовать по-новому.

Первым делом Фармазонов, как истинный интеллигент, решил провести эксперимент. На следующее утро он отправился не на фабрику, а в Управление по делам мелкой кустарной промышленности. Он нашел тот самый кабинет, который был в видении. Устроившись на жестком деревянном стуле в приемной, он под предлогом чтения газеты нацепил монокль.
И мир преобразился. Сквозь унылые интерьеры проступала их мистическая изнанка. Деловые бумаги испускали легкий, ядовито-зеленый туман. Тени сотрудников были не черными, а цветными и вели себя независимо от своих хозяев: одна тень начальника отдела, толстая и аморфная, пожирала бумаги с жадностью, а тень молодой машинистки витала у окна, думая о свободе. А тот самый чиновник, потенциальный Чичиков… над его головой вился слабый, но отчетливый нимб из призрачных, бледных банкнот и циркуляров. Он и правда был тем, кого они искали.
Только после этого, вечером, Фармазонов явился в Греческий дом. Он застал Бендера и Хурменко за изучением карты, испещренной уже новыми, куда более странными пометками.
— Лев Аполлинариевич! — приветствовал его Бендер. — А у нас тут небольшая заминка с идентификацией одного субъекта. Не могли бы вы…
Фармазонов, не дослушав, молча приставил монокль к глазу и посмотрел на Хурменко. Он увидел, как вокруг Гарика клубится облако тревожных, серых вихрей, а из кармана его пиджака тянется тонкая, похожая на щупальце, тень к ящику с казенной пленкой. Затем он перевел взгляд на Бендера. И ахнул.
Вокруг великого комбинатора не было ни нимба, ни цветной тени. Вместо этого стояла идеальная, пустая зона, черная дыра в самом центре мистического поля, поглощающая все окружающие энергии. И сквозь эту пустоту Фармазонов на секунду увидел нечто иное: бесконечную анфиладу одинаковых залов с несгораемыми шкафами, уходящую в никуда. Он отнял монокль, давая понять, что видел всё. Его руки дрожали, но голос был тверд.
— Ваш Чичиков — это Петр Петрович Симонович из отдела стандартизации. У него есть одна слабость: он коллекционирует перьевые ручки умерших бюрократов. Да, он идеален для роли.
Бендер, на мгновение выбитый из колеи этим демаршем, тут же восстановил самообладание. Он понял всё. Фармазонов не просто нашел безделушку. Он нашел  и н с т р у м е н т  и научился им пользоваться. И теперь он был не пешкой, а… младшим партнером.
— Продолжайте, дорогой Лев Аполлинариевич. Это захватывающе.
— Он идеален, — Фармазонов остановился и посмотрел в окно. — Но он трус. И боится не провала, а скандала. Подойти к нему с предложением сниматься в кино — бессмысленно. Он сгорит от стыда за одно только предложение.
— И что же вы предлагаете? — мягко спросил Бендер, в глазах которого уже зажегся знакомый огонек азарта. Он понял, что Фармазонов принес готовое тактическое решение.
— Я предлагаю не подходить. Я предлагаю назначить. Мы не будем вербовать его. Мы создадим ситуацию, в которой он сам приползет к нам, умоляя взять его в проект.
—  Неужели? Вопрос! — воскликнул Гарик.
И тут Фармазонов совершил ключевое действие.
— Вот, посмотрите сами, — сказал он Бендеру, и в его голосе впервые прозвучали металлические нотки.
Бендер, никогда не видевший артефакта в деле, с любопытством подошел ближе. Фармазонов повернулся и посмотрел на него через монокль. И в тот же миг Бендер почувствовал не просто взгляд, а нечто иное — ощущение, будто его просвечивают рентгеновскими лучами, видя не скелет, а саму структуру его авантюрной души. Он даже на мгновение отступил, что с ним случалось крайне редко.
— Не нужно, — резко сказал Остап, театрально отшатнувшись, но с неподдельной дрожью в голосе. — Я вам верю на слово. Ваши глаза… в них сейчас говорит не сотрудник кинофабрики.
Фармазонов отнял монокль от глазницы. Демонстрация силы состоялась.
— Хорошо. И каков ваш план, оракул?
— План прост, — сказал Фармазонов, снова становясь деловитым. — Мы используем его же оружие. Гарик, — он обернулся к молчаливо наблюдающему Хурменко, — ты достанешь бланк с гербовой печатью какого-нибудь загадочного ведомства. Например, «Всесоюзного Комитета по ирреальным исследованиям». Я продиктую текст.
Текст был гениален в своей простоте. Это было «Уведомление о включении в экспериментальную программу по исследованию административного ресурса». Сухая, казенная бумага, которая сообщала товарищу Симоновичу, что он, ввиду своих уникальных профессиональных качеств, выбран для участия в сверхсекретной программе. Все, что от него требовалось — являться в указанное место (павильон №5 на кинофабрике) для «прохождения процедур», суть которых будет раскрыта на месте. Подписан документ был несуществующим генералом, а внизу мелким шрифтом значилось: «Уклонение от участия приравнивается к разглашению государственной тайны».
— Он перепугается, но придет, — заключил Фармазонов. — Потому что боится начальства больше, чем черта. А на месте… на месте с ним поговорите вы, Бендер. Как равный с равным. Предложите ему не сниматься в кино, а стать… консультантом. По части душ. За хороший гонорар, разумеется. Он согласится. Я его видел. Он алчный.
В комнате повисло молчание. Даже вечный хлопотун Хурменко смотрел на Фармазонова с открытым ртом.
Бендер медленно улыбнулся. Это была не его обычная ослепительная улыбка для толпы, а узкая, хищная, улыбка признания.
— Лев Аполлинариевич… Я вас поздравляю! Вы только что не просто вошли в игру. Вы первым бросили кости. И выбросили королевский покер. Браво! — Он подошел и обнял ошеломленного Фармазонова. — Отныне вы не Вербовщик душ. Вы — Начальник штаба. Наш скромный проект обрел, наконец, настоящего стратега.
И Фармазонов, стоя в этом пыльном полуподвале среди бутафорских сокровищ и мистических артефактов, почувствовал не страх и не раскаяние, а странное, давно забытое чувство. Это было чувство власти. Не административной, а настоящей. Власти над людьми, их слабостями и их судьбами.
Он вступил в игру. И его первой фигурой на доске стал Петр Симонович, будущий Чичиков, даже не подозревавший, что его жизнь только что была переписана новым, невероятно талантливым соавтором Остапа Бендера.


17

Неделя, последовавшая за его триумфальным вступлением в «игру», стала для Льва Фармазонова временем странного и пугающего преображения. Обладание артефактом и новой властью действовало на него, как крепкий алкоголь. Он сделал еще несколько шагов, которые окончательно превратили его из заложника обстоятельств в архитектора абсурда.
Во-первых, он «просканировал» всех ведущих сотрудников фабрики. Он увидел, что режиссер Прутков опутан липкими, розовыми нитями, которые тянулись от его любовницы Воронцовой и душили его, как удавка. Фармазонов даже нашел «своего» Манилова — заведующего библиотекой, который в мистическом спектре виделся ему сидящим в беседке, сложенной из папок с нереализованными сценариями, и сладко мечтающим о том, как их кто-нибудь когда-нибудь снимет.
Во-вторых, он начал активно вмешиваться в творческий процесс. Он шепнул Пруткову, что Воронцова видится ему в «истинном свете» окруженной стайкой мелких, злых бесенят ревности. Режиссер, уже измотанный съемками, впал в паранойю. Фармазонов «случайно» оставил на столе у Люмбарского брошюру о методах йогического контроля сознания, намекнув, что это — секретный партийный курс для борьбы с «внутренними девиациями». Ошалевший актер ухватился за это как за соломинку.
Он наслаждался этим. Он был кукловодом, невидимым режиссером человеческих драм. Но с каждым днем монокль становился всё тяжелее. Картины, которые он видел, становились навязчивее. Он начал замечать изнанку не только людей, но и вещей: стены фабрики иногда проступали сквозь штукатурку, обнажая кирпичи из спрессованных разбитых надежд, а из кранов в гримерках вместо воды временами текла густая, черная тень.
Его собственная тень стала вести себя беспокойно. И однажды ночью он поймал себя на том, что не может вспомнить нормальное, человеческое выражение лица своего друга, Ивана Борменталя. Он видел только его мистический портрет — ясный, чистый поток энергии, лишенный тех самых низменных страстишек, что он с таким удовольствием разглядывал у других.
И тут его прорвало. Волна одиночества, тоски и ужаса накрыла его с головой. Ему нужно было выговориться. Не Бендеру, не Хурменко, а нормальному, здравомыслящему человеку.
Он пришел к Борменталю поздно вечером, без звонка. Иван открыл дверь в халате, с книгой в руке.
— Лёва? Что случилось? На тебе лица нет.
Фармазонов, не говоря ни слова, прошел в комнату, рухнул в кресло и, не глядя, бросил монокль на стол. Стекло зловеще блеснуло под светом лампы.
— Ты себе не представляешь, Ваня, в какую историю я влип…
Он начал рассказывать. Сначала сбивчиво, потом всё быстрее, с отчаянной, истеричной подробностью. О Бендере-Задунайском, о Греческом доме, о подмигнувшем коте, о «спящем страже» и о том, что он сейчас видит. Он рассказывал про Чичикова-Симоновича, про манипуляции с Прутковым и Любарским, про план по оживлению кинопленки.
Он выкладывал всё, как на исповеди, ожидая, что Борменталь схватится за голову, побежит звонить в органы или, на худой конец, сунет ему под нос нашатырь.
Борменталь, врач до кончиков пальцев, слушал. Внимательно, не перебивая. Когда Фармазонов закончил, выдохшись и уставившись в пол, воцарилась тишина.
Иван Борменталь медленно поднялся, подошел к столу, взял монокль. Он повертел его в руках, поднес к свету.
— Гм… — произнес он наконец своим спокойным, врачебным тоном. — Интересная штука. Прибор, фиксирующий невидимые обычным зрением психосоматические эманации. Я читал о подобных опытах в работах некоторых немецких психиатров.
Фармазонов остолбенело уставился на него.
— Ваня! Ты что, не понимаешь? Это же чертовщина! Мистика! Я… я становлюсь одним из них!
Борменталь положил монокль обратно на стол и посмотрел на друга с легкой, профессиональной грустью.
«Лёва, мистика — это диагноз. Невыявленный. А то, что ты рассказал… — он сделал паузу, выбирая слова. — Это грандиозная, коллективная истерия, помноженная на аферу. Этот твой Бендер — либо гениальный гипнотизер, либо такой же психопат, как и вы все. А ты… ты просто очень устал. Переутомился. И твое сознание, чтобы как-то объяснить весь этот творческий хаос на фабрике, породило вот эту… сложную галлюцинацию с четким сюжетом.
Фармазонов не верил своим ушам. Ему вывернули душу наизнанку, а ему ставят диагноз «переутомление»!
— Но конверт! Тень! Кот!
— Массовый психоз — явление известное, — невозмутимо парировал доктор Борменталь. — А кота ты мог и придумать. На фоне стресса. Послушай моего совета: сдай все эти дела. Возьми больничный. Поезжай в санаторий. А этот «артефакт»… — он кивнул на монокль, — мы для начала посмотрим, нет ли в нем какого-нибудь радиоактивного элемента, вызывающего помутнение хрусталика и галлюцинации.
В этот момент Фармазонов понял страшную вещь. Мир Бендера был ужасен, но он был реален. А нормальный, здравый мир доктора Борменталя был слеп и глух. И выбраться из одного в другой было невозможно. Его исповедь провалилась. Его крик о помощи был принят за симптомы болезни.
Он медленно поднялся, лицо его было маской отрешения. Он взял со стола монокль и спрятал его в карман.
— Спасибо, Ваня. Ты… как всегда, прав. Я, наверное, и впрямь переутомился.
И он вышел, оставив друга в полной уверенности, что тот оказал ему неоценимую услугу. А сам Лев Фармазонов шагал по ночному городу, понимая, что обратного пути нет. Его единственным пристанищем отныне был безумный, мистический заговор, в котором он был уже не жертвой, а одним из главных действующих лиц. И единственными, кто мог его понять, были великий комбинатор, завхоз-оккультист и две дамы из аптеки, торгующие эликсирами реальности.


18

Вернувшись от Борменталя, Лев Фармазонов переступил некую внутреннюю черту. Если раньше им двигали любопытство и страх, то теперь — холодная, отчаянная решимость. Поскольку пути к обычному миру не было, он решил стать архитектором мира необычного. Он пришел к Бендеру и выложил монокль на стол.
— Игра продолжается, Бендер. Но с новыми правилами. Ведь я ваш сорежиссер. И мой первый режиссерский приказ — ускорить съемки. Мы заканчиваем монтаж «Чичикова» за неделю.
Бендер, оценив его новый тон, лишь кивнул:
— Выпускаем картину в прокат, так сказать, досрочно. Одобряю.
Петр Симонович, дрожащий от страха перед «Всесоюзным Комитетом по ирреальным исследованиям», был приведен в Греческий дом. Бендер, облачившись в мантию из театрального бархата, провел с ним «инструктаж». Ему объяснили, что его миссия — не играть, а быть собой: скромным, услужливым чиновником с блеском в глазах. Его задачей было «консультировать» по части бюрократических душ. Симонович, почуяв в этом шанс на карьерный рост в некоем тайном ведомстве, с жаром взялся за дело.
Пока Гарик Хурменко, с помощью рецепта Анны, собирал на специальную пленку «конденсат эмоций» с фабрики, Фармазонов занимался более тонкой работой. Используя монокль, он направлял актеров, как дирижер. Он шептал Люмбарскому: «Представь, что Воронцова — это последняя бутылка портвейна при сухом законе», и тот изображал такую запредельную страсть, что гримеры крестились. Он намекал Пруткову на «косые взгляды» из Москвы, и тот вкладывал в работу истеричную энергию. Фабрика превратилась в гигантскую алхимическую реторту, где варился эликсир из человеческих страстей.
Добыча Перфоратора была самым рискованным делом. Целью был кабинет крупного чиновника в Наркомпросе. Операцию спланировал Фармазонов. Он выяснил, что чиновник одержим идеей порядка и панически боится сквозняков. Пока Бендер отвлекал его в приемной, предлагая снять агитационный ролик о пользе канцелярской работы, Гарик, пролезший через вентиляцию, подменил исторический Перфоратор на его точную, но бездушную копию.

Всё сошлось в павильоне №5 в ночь полнолуния. Помещение было очищено. В центре стоял Обучающий перфоратор, подключенный к диковинной схеме из проводов и кристаллов, собранной Анной. Напротив него висел белый экран.
Присутствовали все: Бендер в белом костюме, как жрец; Фармазонов с моноклем в глазнице, готовый следить за процессом на мистическом уровне; Гарик, дрожащий от нетерпения у кинопроектора с заряженной пленкой; обе дамы — одна, следящая за равновесием сил, другая, Марго, сжимающая в руках тот самый переливающийся клубок, готовая «сшить» реальности. В углу, бледный как полотно, сидел Чичиков-Симонович, окончательно уверовавший, что участвует в эксперименте по созданию нового вида госслужащего.
Ровно в полночь началось. Гарик запустил проектор. На экране поплыли знакомые сцены: Чичиков заходил в кабинеты, вел сладкие беседы... В кульминационный момент, когда на экране Ноздрев кричал: «Да он же мошенник! На ярмарке его за одну копейку купить можно!», Бендер, с силой настоящего кузнеца, опустил рычаг Перфоратора.
Раздался не удар, а оглушительный, низкочастотный гул, от которого задрожали стены. Из жерла Перфоратора вырвался сноп искр, которые были не огненными, а цвета заплесневелой бюрократической бумаги. Эти искры ударили в экран. Фильм остановился.
И тут тени с экрана начали  ш е в е л и т ь с я.
Фигура Ноздрева отделилась от плоского изображения, стала объемной и, с оглушительным хохотом, пронеслась по павильону, опрокинув декорацию брички. Собакевич, тяжелый и угрюмый, проступил сквозь стену и замер, наливаясь плотской реальностью. А сам Чичиков медленно повернул голову и посмотрел на своего двойника, сидящего в углу. И улыбнулся такой ледяной, деловой улыбкой, от которой у Симоновича глаза закатились, и он рухнул без чувств.
— Ночь не обещает быть томной… — прошептал испуганный Гарик.
Проектор щелкнул и погас. Но павильон не опустел. В нем витали сгустки тьмы, отблески чужих мыслей, отголоски характеров. Они еще не обрели плоть в полной мере, но уже обрели присутствие. Заклинание сработало, но его нельзя было выключить.
Бендер, с лицом, выражавшим триумф, обернулся к Фармазонову.
— Ну, Лев Аполлинариевич, поздравляю! Премьера состоялась. А теперь, как говорится, фильм выходит в самостоятельный прокат.
Фармазонов снял монокль. Он был бледен, но спокоен. Он видел, как по улицам спящего Ленинграда уже бродили первые, едва заметные тени их творения. Ноздрев затеял ссору у Елисеевского, Собакевич пытался занять пустующую квартиру, а Чичиков… Чичиков уже стучался в двери первых сонных граждан, предлагая выгодно «оприходовать» их ненужные мечты и забытые надежды.
Они не просто сняли кино. Они выпустили в мир вирус чистейшего, концентрированного абсурда. И Фармазонов понял, что его новая роль только начинается. Теперь ему предстояло стать не режиссером, а смотрителем этого нового, безумного зоопарка. Он посмотрел на Бендера, и в его глазах вспыхнул тот же самый, холодный ироничный огонь.
— Да, Бендер. Прокат только начинается. И, похоже, он будет вечным.


19

Лечащий врач Фармазонова, профессор Федор Либидов — человек с бородкой клинышком, вечно потными ладонями и уверенностью, что все душевные расстройства происходят от подавленной сексуальности и детских травм, произнес сладострастно потирая руки:
— Ну-с, Лев Аполлинариевич, снова поговорим о ваших… гм… «тенях». Вы утверждаете, что вчера видели, как господин Собакевич съел котлету в столовой Смольного?
— Не котлету, Федор Игнатьевич. Он съел отчет о перевыполнении плана по производству чугуна. И остался недоволен. Потребовал добавки. И что б жиру было побольше.
Либидов сделал пометку в блокноте.
— Ясно, ясно. А этот «жир»… он не напоминает вам, скажем, материнское молоко? Не кажется ли вам, что ваша мать была слишком… суровой?
 — Федор Игнатьевич, а вы знаете, что ваша тень… она не серая. Она фиолетовая и вся в бантиках. И шепчет вам на ухо: «Признайся, ты ведь в детстве хотел быть не профессором, а циркачом?».
Либидов побледнел, нервно хватается за галстук:
— Это… это классическая проекция! Перенос! Мы завтра продолжим!
Фармазонов не был буйным пациентом. Он был тихим, наблюдательным и по-своему счастливым. Он окончательно переселился в тот мир, который помог ему создать Бендер-Задунайский. И для него сумасшедший дом стал просто еще одним учреждением, населенным яркими, с его точки зрения, персонажами, чьи истинные сущности он прекрасно видит.
Прокатная судьба фильма «Похождения Чичикова в СССР» была стремительной и предсказуемой.
Зрители чувствовали необъяснимый дискомфорт. Один чиновник начинал икать каждый раз, когда на экране появлялся Чичиков. Другой после сеанса звонил своему секретарю и требовал срочно найти дело десятилетней давности. Третий, известный скряга, вдруг срывался с места и бежал покупать все газеты, крича, что в них «зарыты души умерших фельетонистов».
К концу сеанса каждый раз в зале стоял легкий, но ощутимый хаос. Никто не понимал, что происходит, но все чувствовали, что фильм каким-то необъяснимым образом «задевал за живое». Не эмоции, а нечто глубинное — их потаенные страхи, алчность, мечты о карьере.
Уже на следующее утро в кабинете у Ступнева раздался звонок из главка. Разговор был короткий.
— Ступнев? Это ты выпустил в прокат эту… гипнотическую диверсию? Я вчера вечером, после просмотра, два часа составлял список «мертвых душ» в своем управлении, чтобы списать испорченную мебель! Жена думала, я рехнулся! Немедленно снять с проката! Пленку — уничтожить!
Фильм запретили ровно через 32 часа после премьеры. Формальная причина — «Идеологическая невыдержанность, искажение классического наследия и пропаганда мистицизма». Неформальная — картина обладает странным, необъяснимым воздействием на психику, пробуждая в зрителях их внутренних Чичиковых, Маниловых, Ноздревых и Собакевичей.
Но было поздно. Несколько копий, благодаря предусмотрительности Хурменко, уже исчезли из архива. И главное — «фильм» уже вырвался на свободу. Он был уже не на пленке. Он — в самой реальности. Тени, выпущенные Перфоратором, продолжали свою работу, тихо и неотвратимо внося абсурд в стройные ряды советской действительности.
…С тех пор прошло полгода. Официально, фильм «Похождения Чичикова в СССР» был запрещен, а его создатели — разогнаны. Лев Фармазонов тихо дрейфовал в море белых халатов и разговоров о своих «проекциях», находя в клинике профессора Либидова странное умиротворение. Он стал ее тайным королем, видя, как тень главврача по ночам танцует танго с тенью санитарки, а тень повара ворует тени котлет.
Но в городе творилось необъяснимое. В газете «Ленинградская правда» появилась заметка о загадочном мошеннике, который скупал у населения «абонементы в будущее» и «акции на лунный свет». Его прозвали Павел Иваныч. В очередях вдруг возникали дикие, ничем не спровоцированные драки, виновники которых, по словам свидетелей, были «крикливо-бесстыжи». А в одном из отделов ЖЭКа поселился невероятно угрюмый чиновник, который заставлял людей переписывать заявления по семь раз, бормоча: «Не живая душа… не оформлена».
В это самое время профессор Либидов, пытаясь пробиться через толчею на Невском, почувствовал, как чья-то рука выхватывает у него из портфеля заветную папку с диагнозами. Он обернулся — никого. Но ему почудился запах дорогого одеколона и озона, а в ушах прозвучал тихий, насмешливый голос:
— Не расстраивайтесь, профессор. Вашу папку теперь будет изучать куда более компетентная инстанция. Коллегия призрачных психиатров. У них подход… глубже.
А в палате №5 Лев Фармазонов сидел у окна и смотрел на город. Он уже не нуждался в монокле. Он и так всё видел. Он видел, как по крышам прыгает немыслимых размеров черный кот, как из трубы Комитета по делам искусств валит розовый, маниловский дымок, а по набережной Мойки важно шествует тень в бекеше, от которой шарахаются вороны.
Он обернулся к своему соседу по палате, который был уверен, что он Наполеон.
— Знаешь, француз… — тихо сказал Фармазонов. — Они думают, что мы сумасшедшие. А на самом деле… мы — единственные зрители в зале, где все остальные стали актерами. И пьеса, надо признать, гениальная.

Воланд восседал в кресле, попивая из бокала нечто, отдаленно напоминающее коньяк, но, несомненно, им не являвшееся. Гелла начищала до зеркального блеска странный кинжал — тот самый, что пропал со склада кинофабрики. Она ловила отражение своих бездонных глаз в клинке и улыбалась, словно наблюдая за чем-то бесконечно забавным и приятным. Азазелло, похаживая, чистил апельсин одним движением когтя, а Фагот ехидно хихикал, читая газету.
— Мессир, — доложил Азазелло, хриплым шепотом прерывая тишину. — Город зачищен. Вернее, не зачищен, а… приведен в новое состояние. Те тени, что выпустил этот фигляр с кинофабрики, прижились. Чичиков оформил уже тридцать душ в ближайшем ЗАГСе как «безвестно отсутствующие» и получил на них пайки. Ноздрев вечером в ресторане «Астория» проиграл в карты тень от памятника Петру Первому. А Собакевич… — Азазелло чуть поморщился. — Собакевич проглотил запечатанный пакет с секретными директивами и обозвал всех свиньями.
Воланд слушал, не меняя выражения лица. Легкая улыбка играла на его губах.
— И какова реакция… властей? — спросил он наконец.
Фагот отложил газету.
—Ах, мессир! Реакция восхитительна! Они ничего не заметили! Ну, то есть, заметили, конечно, но списали на «отдельные перегибы на местах» и «пережитки мелкобуржуазного сознания». Один умник из обкома даже выпустил статью «О необходимости борьбы с метафизическими извращениями в быту». Они пытаются бороться с симптомами, не понимая, что болезнь стала их новой реальностью. Это великолепно!
— А сам… режиссер? — поинтересовался Воланд.
— Сын турецкоподданного? — Фагот ядовито усмехнулся. — О, он в ударе! Уже запустил новый проект. Теперь он ищет «живого Хлестакова» для своей пьесы. Говорит, рынок мертвых душ перенасыщен, пора переходить к ревизиям. В сей момент он обсуждает это с Маргаритой… Талант, что и говорить!
— Маргарита… — задумчиво произнес Воланд. — Она нам ещё пригодится.
Воланд медленно поднялся и подошел к большому, темному зеркалу, висевшему в воздухе без всякой опоры. В его глубине не было отражения. Там клубились образы: бледное, спокойное лицо Фармазонова в окне клиники; перекошенное ужасом лицо профессора Либидова; и фигура в фуражке с белым верхом, бесшумно шагающая по крышам спящего города.
— Они сами создали себе ад, — тихо произнес Воланд. — Или рай? Смотря с какой точки зрения посмотреть. Да, сами… не нуждаясь в наших услугах. Они стали творцами собственных мифов.
Он повернулся к своей свите.
— Вы знаете, я всегда говорил, что люди — это люди. Любят деньги, но это всегда было… Любят цинизм… В общем-то не меняются.
Он сделал паузу и посмотрел в ту сторону, где, как он знал, находится в это время Остап Бендер.
— Но жажда денег их не только испортила. Она наделила их поистине дьявольской фантазией. Этот Бендер… он не просто аферист. Он — художник. Он не обманывает людей. Он дает им то, в чем они подсознательно нуждаются: вечную, неистребимую, оформленную по всем правилам бюрократическую мистику. Он превратил действительность в гоголевский сон наяву. И в этом он, пожалуй, превзошел нас. Мы лишь обнажали пороки. Он же — легализовал их, вписал в отчетность и пустил в самостоятельное плавание.
В кабинете повисла тишина, полная почтительного изумления.
— Так что же, мессир? — спросил наконец Азазелло. — Оставить его?
— Оставить, — заключил Воланд, и в его глазах вспыхнула последняя, прощальная искра интереса к этому городу на Неве. — Пусть творит. Ведь самое большое искусство — это не сеять хаос, а придать ему такие законченные и совершенные формы, что он становится неотличим от самого строгого порядка. А уж в этом… в этом он гений.
И, отвернувшись от зеркала, Воланд сделал легкий жест рукой. Кабинет, Ленинград, вся эта невероятная история начала таять, как мираж, оставляя после себя лишь довольный смех Коровьева-Фагота и ощущение, что самый остроумный спектакль только что завершился, и занавес опустился под аплодисменты… самих же актеров.


Посмотрите: у женщин третий
Вылупляется глаз из пупа.
                С. Есенин

Москва купалась в золотой осени. Воздух был прозрачен и гулок, и каждый звук отдавался в нем с хрустальной ясностью. Но в роскошном особняке на Спиридоновке воздух был густ и тяжел, как прогорклое масло.
Маргарита Николаевна стояла у окна, сжимая в белых пальцах тяжелую портьеру. Ее муж, солидный и непроницаемый Георгий Смирный, погрузился в кресло с докладом о повышении пропускной способности Туркестано-Сибирской магистрали в руках.
– Георгий, – сказала Маргарита, не оборачиваясь, и голос ее звенел, как надтреснутый колокольчик. – Я улетаю.
– Опять на курорты? Или в тот ваш арбатский подвальчик? – равнодушно процедил муж, перелистывая страницу.
В этот момент в столовой произошли три вещи одновременно. Во-первых, из радиоприемника «ПЛР-5», не включенного в сеть, полился дикий, сладострастный джаз. Во-вторых, тень от Георгия отделилась от него, подошла к буфету и налила себе стопку водки. В-третьих, в дверь, не звоня, постучали.
Георгий прошел к входной двери и увидел, как домработница впустила ослепительную красавицу в стильном черном платье и шляпке с вуалью.
Георгий онемел. Его тень весело подмигнула незнакомке.
– Вы… вы кто? – выдавил чиновник.
– Я та, кто приведет ваш брак к логическому финалу, товарищ Смирный! – пафосно провозгласила красавица в шляпке. – Ибо брак, не основанный на коммерческой основе и взаимной выгоде, есть не что иное, как фикция! Я предлагаю вам, глубокоуважаемый, превосходный обмен. Вы получаете полный покой и сорок тысяч томов книг на интересующую вас тему, а ваша супруга… освобождается от оков.
Георгий попытался что-то сказать, но вместо слов из его рта неожиданно выпорхнул вздох облегчения.
– Вот видите, – обрадовалась красавица, сверкая из-под вуали зелеными фосфорическими глазами, – вы еще скажете мне спасибо!
Маргарита смотрела на это из столовой с возрастающим восторгом. Комната дрогнула и исчезла. Стены с обоями лилового цвета растворились, как акварель под дождем.
«Начинается!» — подумала она, и на этот раз в ее мысли не было ни капли страха.
– А теперь, Маргарита Николаевна, – обернулась к ней незнакомка в черном, – финальный акт. Вы избраны... Вам предлагается совершить акт высшего милосердия. Цена символическая – один поцелуй в лоб и вы свободны, королева. За вами уже выехал автомобиль.
Марго шагнула к тому, кто был ее мужем. Георгий опустился на колени. Его тень зашевелилась, пытаясь оторваться, но не смогла. Маргарита наклонилась и коснулась губами его влажного лба.
Это был не поцелуй. Это была печать.

…Сон Маргариты начался с того, что вместо паркетного пола под ее ногами оказалась упругая, живая мгла, и она пошла по ней, чувствуя, как с каждым шагом с нее спадают оковы земного бытия — усталость, сомнения, память о детстве, юности, замужестве и прочих событиях жизни.
Луна, плывшая за облаками, вдруг потекла, как расплавленное серебро, и залила всю землю вокруг, но она не испугалась — наоборот: ей стало весело…
Она шла, и тьма вокруг начала кристаллизоваться, превращаясь в стены и своды невиданного дворца. Стены были сотканы из застывших ночных звуков — шепота влюбленных, звонких фальцетов пьяниц, скрипа канцелярских перьев, дрожания дверных цепочек. Своды поддерживали колонны, выточенные из гигантских, окаменевших гримас.
И тут она увидела  с е б я. Свое астральное тело. Оно было обнажено, но прикрыто не одеждой, а мерцающим плащом из собственной гордости и отчаяния, которое переливалось всеми оттенками красного вина. На голове у нее была маленькая, сверкающая диадема, сплетенная из слез, которые она когда-либо пролила от обиды. Она была невероятно прекрасна и ужасна одновременно.
Она стояла на вершине гигантской лестницы, устланной ковром из вздохов. А внизу, простирался до бесконечности зал. В центре его стоял огромный трон с высокой спинкой в виде огромной летучей мыши — он казался сделанной изо льда... На троне сидел человек со странным лицом: оно было частично человеческим, а частично звериным. Он держал перед собой раскрытую книгу вроде тех древних фолиантов о путешествиях во времени — только эта книга состояла целиком из цифровых комбинаций. И дальше начался бал под музыку Седьмой симфонии Бетховена.
Это был не простой бал, а грандиозный, безумно организованный хаос. Через некоторое время в роли оркестра выступили тысячи пишущих машинок, чей отвратительный стальной стук складывался в оглушительный, механический вальс. Вальсировали уже не люди, а их пороки, обретшие форму: тучная, заплывшая жиром Ложь кружилась в танце с костлявым, вертлявым Страхом; зеленая от зависти Гадкость пыталась влезть в пару к величественному, слепому Равнодушию.
Маргарита начала спускаться. Ее приветствовали, но не поклонами, а тем, что перед ней расступались, давая дорогу. Ей кланялись не люди, а ее собственные, самые смелые и запретные мысли, которые материализовались в виде маленьких, юрких бесенят с ее лицом.
И вот, сквозь толпу пороков к ней пробился Воланд. Он был не грозен, а невыразимо соблазнителен. Его лицо постоянно менялось, и в его чертах она на миг узнавала то мужа, то своего поклонника, то профессора Либидова.
— А, наша новая муза! — произнес он голосом, в котором скрипели все несмазанные двери мира. — Та, что плетет нити для чужого спектакля. Вы создаете великолепный абсурд, королева. Но скажите, зачем вам это? Чтобы творить? Или чтобы хоть на миг забыть, что и вы сами — всего лишь чужой сон?
Он не ждал ответа. Он взял ее руку, и его прикосновение было холодным, как прикосновение ледяной души. Они закружились в танце. Под ногами у них плыли кадры из неснятых фильмов, обрывки сцен, лица актеров, которые еще не родились.
Вдруг музыка стихла. Все замерло. Воланд отпустил ее руку и указал на огромное, черное зеркало, висевшее в пустоте.
— Взгляните. Это — ваш шедевр.
Маргарита посмотрела в зеркало, но увидела не свое отражение. Она увидела город на Неве. Но не реальный, а тот, что они создали с Анной и Бендером.
— Вы не просто держите нити, дорогая. Вы ткете новую реальность. И знаете, что в этом самое забавное? — Воланд наклонился к ее уху, и его шепот был похож на шелест кинопленки. — Такие, как вы, делают мою работу куда интереснее, чем моя собственная свита.
Он щелкнул пальцами. Дворец, бал, оркестр из пишущих машинок — все это начало таять, как кинопленка в огне. Последнее, что увидела Маргарита, — это свое астральное тело, которое оборачивается и смотрит на нее, спящую в кровати, с выражением безмерной тоски.
Она проснулась. На губах у нее был соленый вкус — то ли от слез, то ли от капель расплавленной лунной пыли. И тихая, ужасающая уверенность, что граница между сном и явью окончательно стерта. И что она — не паутина в этой игре, а одна из тех, кто держит нити. Она стала медленно подниматься вверх по стене — сначала до самого карниза с лепными украшениями в виде виноградных гроздьев, а затем все выше к потолку мира…
Потом в дверях звонко щелкнул замок! Она была уже не в спальне, а на улице. Она стояла под дождем и смотрела вверх — туда где был ее дом; там было темно-синее небо с белыми облаками… Потом дождь кончился так же внезапно как начался — но вместо него появился туман из мокрых деревьев... И тут ей стало страшно по настоящему — потому что листья клена были кроваво-красными!


Рецензии
Ну вот, теперь памятник Остапу Бендеру имеет полное право стоять в Петербурге )))

Оксана Киповская   12.10.2025 19:32     Заявить о нарушении
Оксана, я понимаю, что подобный "фанфик" вызывает скепсис пополам с презрением.
Но то, что я читаю у других, просто повергает в шок!
Например: "Однажды весною, когда послезакатное небо над Москвою уже почти выцвело, на Патриарших прудах появился гражданин. Гражданин этот был в фуражке с белым верхом, какую по большей части носят администраторы летних садов и конферансье, вот только эта фуражка знавала времена и получше.
Был это никто иной, как Остап Ибрагимович Бендер, бессменный управдом Дома Литераторов, что населяли в то время наиболее удачливые члены литературной ассоциации, сокращенно именуемой МАССОЛИТ".
Надо совершенно не понимать характер О.Б., чтобы это писать.

Елена Троянская Третья   14.10.2025 12:21   Заявить о нарушении
Уж если кому-то хочется написать что-то еще на ту же тему, вот вам начало:

В то время как по всей необъятной стране, от Бреста до Владивостока, граждане с энтузиазмом строили светлое будущее, на Виа Систина, что в сердце итальянского Рима, происходили дела столь же темные и причудливые, как и сны римского императора, объевшегося на ночь страсбургского пирога.
Павел Чичиков обитал в меблированных комнатах с видом на замысловатую паутину бельевых веревок во дворе. Комнаты сии, должно быть, были сотканы из самого римского воздуха — прохладного летом, промозглого зимой и всегда отдававшего ароматом старого камня, жареных артишоков и легкой грусти. Хозяин, синьор Агостино, человек, чья физиономия напоминала спелую грушу, вечно пребывал в состоянии сладостного изумления перед фактом собственного существования и искал глазами, куда бы пристроить очередную лиру.
Сам же Павел Иванович, облачивший свою упитанную особу в легкий, но безнадежно устаревший парусиновый костюм, с утра до вечера обдумывал один и тот же фантастический проект. Сидя за столиком в кафе «Греко», где тени Стендаля и Гоголя еще путались в ногах у зазевавшихся туристов, он мысленно выстраивал грандиозную коммерцию. А коммерция сия заключалась в следующем: скупить по сходной цене титулы… римских патрициев.
Идея сия, как молния, озарила его в Пантеоне, когда он, глядя на могилы Рафаэля и королей, сообразил: а ведь титул, синьор мой, вещь нематериальная, но весьма ценимая. И ежели нет, скажем, у маркиза прямого наследника, чья душа давно улетела на небеса или, того хуже, отбыла в иные места, то почему бы титул сей, этот эфемерный, но звучный символ рода, не приобрести в собственность? А после, с приличной наценкой, перепродать какому-нибудь американскому миллионеру или английскому политику, жаждущему приобщиться к древности? Титул, он, знаете ли, не фунт изюму, на таможне не досмотрят. Товар бестелесный, а посему – идеальный.
И вот он уже бродил по залам палаццо, где в позолоченных рамах томились предки нынешних владельцев, смотревшие на него пустыми глазами, будто спрашивая: «И сколько же ты, синьор Чичиков, предложишь за нашу вековую пыль?». Он вежливо раскланивался с нынешними, обнищавшими графами, говорил комплименты их дочерям, сухим и надменным, как мумии, и наконец, за бокалом прохладного вина, заводил речь о «некоем выгодном предприятии, способном освободить ваше сиятельство от мелких денежных затруднений».
Рим же, в свою очередь, наблюдал за этими маневрами с каменным равнодушием тысячелетий. Фонтаны его плевались водой, как старые сплетницы, солнце жарило мостовую, а в щелях между брусчаткой дремали те самые бестелесные души, за которыми ранее охотился наш герой. И казалось, сам Великий канцлер, переселившийся сюда в виде черного мага, подмигивал Чичикову с каждой залитой солнцем крыши и шептал на ухо: «А ведь выгодное дельце, Павел Иванович, выгодное! Только смотри, не продешеви!».
… И вот, на испещренной цветами и туристами Испанской лестнице, под безучастным взором церкви Тринита-деи-Монти, судьба, эта насмешливая особа, уготовила Павлу Ивановичу встречу, от которой закружилась бы голова даже у флорентийского законника.
Чичиков, обмахиваясь платком и с тоской взирая на дорогущие витрины римских улиц, размышлял о тщете бытия и завышенных курсах лиры. Вдруг взгляд его, цепкий и выметанный, ухватился за знакомую, хоть и сильно изменившуюся фигуру. На одной из ступеней солнечной лестницы восседал некто в кремовом костюме и капитанской фуражке с белым верхом. Он с азартом, достойным лучшего применения, торговался с чернокожими торговцами сигарет «Кэмел».
Но не сей торг привлек внимание Павла Ивановича. А глаза — быстрые, насмешливые, пронзительные, и широкий открытый рот, готовый вот-вот изречь нечто эпохальное или совершенно наглое.
— Кто это?.. — прошептали бледные губы Чичикова, и в душе его поднялась суматоха, подобная той, что бывает в доме управляющего при внезапном приезде ревизора.
Незнакомец, словно уловив шепот этот, обернулся. Взгляд его скользнул по упитанной фигуре, поношенному костюму и задержался на испуганно-недоверчивых глазах. И тут же лицо его озарилось улыбкой в тридцать два зуба — белых, ровных, своих.
— Павел Иванович?! Ба, какие люди в Риме и без охраны! — воскликнул он с той самой пафосной интонацией, что некогда сражала насмерть провинциалов. — Неужто вы? Ловец душ и оформитель купчих крепостей?
Чичиков почувствовал, как его бросает в жар. Что-то неуловимо кинематографическое всколыхнулось в его памяти.
— Я… я вас, кажется, не совсем припоминаю, — залепетал он, судорожно сжимая ручку своего допотопного портфеля, где покоился блокнот с предварительным списком разорившихся маркизов и графов.
— О, полноте! — воскликнул незнакомец, грациозно поднимаясь. — Мы же старые знакомцы по части… э-э-э… не важно! Остап Ибрагимович Бендер, в прошлом — командир рыцарей без страха и упрека, а ныне — скромный делец на ниве культурного обмена между прожорливыми туристами и голодными римскими лавочниками. Узнаете теперь?
Он протянул руку для рукопожатия, и браслет с какой-то подозрительной позолотой блеснул на солнце.
Сердце Чичикова ушло в пятки. Встреча с этим явным проходимцем сулила ему не больше покоя, чем встреча с почтмейстером в городе N после того, как его история получила огласку.
— Бендер… режиссер, — наконец выдавил он. — Так вы… за границей? Какими судьбами? Снимаете что-нибудь?
— Павел Иванович! Ах, Павел Иванович, — с укором сказал Остап. — Видимо, теми же, что и вы. Рим — не заграница. Рим — это всемирная барахолка, где торгуют всем: от обломков империй до фальшивых индульгенций. Я же просто переквалифицировался в литератора… В новых условиях — новые комбинации. А вы, как я погляжу, все в том же реноме? — Он многозначительно подмигнул. — Слышал, слышал краем уха. Блестящая идея! Титулы, геральдика, прах предков… Товар, не подлежащий обложению пошлиной. Но позвольте спросить: а кто у вас здесь Коробочка? Где Плюшкин? И, прости господи, чем занят Собакевич?
Чичиков молчал, чувствуя, как его гениальный, как ему казалось, план начинает трещать по швам под напором этой обаятельной наглости.
— Не трудитесь, я и сам всё вижу, — продолжал Бендер, снисходительно похлопывая его по плечу. — Работаете в одиночку. Без связей. Без «человека в Ватикане». Без надежного переводчика с итальянского на язык наличных расчетов. Это, я вам скажу, не коммерция, а самоубийство. Позвольте предложить вам партнерство. Пятьдесят на пятьдесят. Я беру на себя переговоры, пиар и обход подводных католических рифов. Вы — первоначальный капитал и, простите за каламбур, вкладываете в дело душу.
Он обвел рукой всю Испанскую лестницу, забитую народом.
— Взгляните на этот поток! Каждый из этих людей мечтает не просто о фотографии, а о причастности к истории. Мы продадим им историю! Нет, не ту, что в учебниках. Ту, что можно повесить в гостиной в рамочке с гербом. Мы станем поставщиками аристократизма для демократических масс!
Чичиков стоял, опустив голову. Мысль о партнерстве с Бендером вызывала у него священный ужас. Но другая мысль — что без него он здесь, в этом Вавилоне, действительно пропадет, как пропадает муха в паутине, — была не менее страшна.
— Пятьдесят на пятьдесят… — машинально повторил он. — Это многовато. То есть это совершенно невозможно!
— О! — воскликнул Остап, и глаза его заискрились. — Значит, есть что делить! Значит, дело стоящее! Ну, что же, я человек уступчивый. Давайте обсудим это за бутылочкой прохладного кьянти? Видите ту террасу? Оттуда открывается вид на всю нашу будущую империю — империю призрачных титулов и очень даже осязаемых денег!
«Чёрт! Откуда он знает?» — с ненавистью подумал Чичиков.
— Пардон, пардон! Не возражаете, если командовать парадом буду я? Действовать надо смело. Побольше цинизма — людям это нравится...
И Бендер, взяв под локоть ошеломленного Павла Ивановича, поволок его в ближайшее кафе, дабы немедленно приступить к разделу шкуры еще не убитого, но такого перспективного римского медведя.

Елена Троянская Третья   14.10.2025 14:20   Заявить о нарушении
Палаццо Альберико, втиснутое в узкий переулок неподалеку от Виа дель Корсо, походило на старую, некогда великолепную куртизанку, у которой из былых богатств остались лишь потрескавшиеся браслеты лепнины да выцветшее бархатное платье фасада. Запах в его стенах стоял специфический: смесь воска, пыли, затхлости и едва уловимого аромата смертных грехов.
Монсеньор Альберико, потомок цезарей, пусть и в тридцатом колене, представлял собой зрелище столь же печальное, сколь и величественное. Сидел он в кресле, похожем на папский трон, облаченный в потертый шелковый халат с вышитым гербом, который, казалось, вот-вот распадется от ветхости. Лицо его, бледное и благородное, напоминало старую римскую монету, изъеденную временем. Глаза, утомленные и слегка влажные, блуждали по залу, забитому мраморными торсами без голов и головами без торсов – немыми свидетелями его разорительной страсти к античности и красоте во всех ее проявлениях.
Именно в этом святилище упадка и развернули свой дипломатический фронт два коммерсанта невиданного толка.
– Монсеньор! – вещал Остап Бендер, расхаживая по залу с таким видом, будто он главный оценщик Ватикана. – Вы мыслите категориями вечности! Что есть деньги? Тлен. Суета. А что есть титул, род, история, запечатленная в вашем славном имени? Это – бессмертие! Мы предлагаем вам не просто продажу, нет! Мы предлагаем… канонизацию вашего наследия в новом, финансово устойчивом мире!
Чичиков, тем временем, сидел за резным столиком, заваленным бумагами, и дрожащей от волнения рукой выводил каллиграфические буквы в проекте договора. В ушах у него стоял звон, а перед глазами плясали призраки будущих миллионов. «…Касательно передачи прав на нематериальное историко-геральдическое наследие рода Альберико,» – прикидывал он, и губы его сами собой складывались в молитвенную улыбку.
– Но… продать имя предков… – тоскливо промолвил монсеньор, с тоской глядя на бюст какого-то римлянина, в котором, как ему казалось, была угадана черта его прапрадеда. – Не будет ли это позорным грехом?
– О, святой отец! – воскликнул Бендер, поднимая палец к кесонному потолку. – А разве не грех – дать угаснуть такому светочу? Мы – не покупатели, мы – меценаты! Мы находим достойных людей, которые, обладая капиталом, жаждут приобщиться к величию. Вы спасаете свой палаццо, а они тешат свою душу, украшая ее благородным именем! Это не просто сделка, это – взаимная выгода!
Слова лились рекой, смывая последние сомнения старого аристократа. Чичиков уже пододвинул ему для подписи пергамент, а Бендер достал из кармана пиджака ручку с золотым пером.
И в этот самый миг, когда судьба многовекового рода должна была перейти в руки двух недобросовестных инвесторов, дверь в зал с грохотом распахнулась.
На пороге, залитая светом из соседней комнаты, стояла молодая женщина в простом, но изящном платье, с лицом, в котором смешались гордость испуганной лани и гнев оскорбленной Венеры. Глаза ее, синие, как Тирренское море в ясный день, пылали таким огнем, что Чичикову показалось, будто в зал ударила молния.
– Альберико! Остановитесь! – голос ее звенел, как клинок о ножны. – Что вы делаете? Вы продаете не свою подпись, вы продаете честь нашего рода! Моей матери! Моих предков!
Она стремительно вошла в зал, и Чичиков, вскочивший с места, вдруг почувствовал, что пол уходит у него из-под ног. Он не видел ни гнева, ни скандала. Он видел лишь ее: тонкий стан, пепельные волосы, уложенные в простую прическу, и ту самую «трепетную цель», о которой он когда-то читал в романах и которую тщетно искал в уездных гостиных. Сердце его, привыкшее стучать лишь при виде банкнот или купчих крепостей, забилось с неведомой силой.
– Графиня Лаура, – пробормотал смущенный монсеньор. – Я не знал, что вы в Риме…
– Я здесь именно для того, чтобы предотвратить это безумие! – воскликнула она, и ее взгляд упал на Чичикова. – А вы, сударь… Вы покупаете то, что не вам принадлежит. Вы покупаете нашу память? Нашу кровь?
Павел Иванович открыл рот, но не издал ни звука. Он видел, как дрожит ее рука, сжимающая ридикюль, и ему вдруг до боли захотелось упасть перед ней на колени и вымолить прощение за все свои махинации, начиная с города N и заканчивая этим римским палаццо.
Бендер, единственный, не потерявший дар речи, попытался взять ситуацию в руки.
– Дорогая графиня! Вы явно не вполне владеете ситуацией! Речь идет о сохранении…
– Молчите! – оборвала она его с такой силой, что даже великий комбинатор на мгновение опешил. – Я знаю людей вашего сорта. Вы – торгаши всего и вся. Но здесь вы не получите ничего. И предупреждаю: я обращусь за помощью к Повелителю тьмы! Да! Именно к нему, а не в полицию, и даже не к дуче.
Скандал висел в воздухе, густой и тяжкий, как римское солнце. Чичиков, не сводя глаз с графини, чувствовал, как рушится его хитроумный план, но на его обломках зарождается нечто новое, тревожное и пьянящее. Он смотрел на нее, на эту красавицу, явившуюся чтобы спасти души своих предков, и понимал: его собственная, давно проданная черту душа, внезапно ожила и затосковала.

Елена Троянская Третья   14.10.2025 14:30   Заявить о нарушении