Тайна украденной партитуры

Холодный октябрьский ветер рвал полы пальто, заставляя Глашу Соколову придерживать развевающиеся края одной рукой, а другой крепче сжимать потрёпанный кожаный портфель. Она медленно поднималась по широким мраморным ступеням музея, каждая из которых казалась тяжелее предыдущей. В горле стоял ком – тот самый, что появлялся всякий раз, когда она вспоминала позорный провал двухлетней давности. «Фальшивые экспонаты... Поддельные документы... И ты, Соколова, повелась как глупая фифа", – звучал в голове голос. Она машинально покрутила пальцами верхнюю пуговицу – этот нервный жест остался с тех самых пор. Пальцы сами тянулись, пытаясь защититься от невидимых обвинений.
"Но это дело другое. Просто кража нот. Никаких подвохов", – убеждала себя она, потянув на ручку тяжёлой дубовой двери.
Музей встретил её гулкой тишиной, нарушаемой лишь мерным тиканьем старинных часов где-то в глубине залов. В воздухе знакомый запах – пыль веков, смешанная с ароматом старых книг и деревянных витрин. Но сегодня к этому букету добавилось что-то ещё... Что-то живое и тревожное.
"Страх? Нет, не страх. Предчувствие. Неприятное и липкое, как лента для мух", – отметила про себя Глаша, медленно продвигаясь к месту преступления. Она постаралась убедить себя, что это всего лишь воспоминания всколыхнули тревогу. Эмоции полезли наружу, как червячки после дождя.
"Отбрось сомненья, всяк сюда входящий", – перефразировала Глаша Данте, поднимая боевой дух.
– Здравствуйте, Аркадий Николаевич, – поприветствовала она стоящего с потерянным видом директора музея. – А у вас тут режим полной открытости? Я прошла без досмотра, без охраны. Такое ощущение, что не только рукопись, а весь фонд можно вынести.
Директор только устало махнул рукой и промокнул глаза платком. Со вздохом произнёс:
– Мы вас ждали.
– Понятно, – на одной ноте пропела Глаша. И уже, обращаясь больше к себе, проговорила: – Что тут у нас?
Разбитая витрина – вор не просто крал, а в панике убегал от чего-то невидимого. Стекло провалилось внутрь. Явно по нему ударили сверху. «Либо очень торопился, либо любитель», – отметила про себя Глаша.
Осколки под люминесцентными лампами сверкали неестественно ярко. Они напоминали ей осколки собственной репутации – такие же острые и беспощадные.
Директор Грошев, стоя в углу, сжимая в одной руке платок, а в другой театральный билет. Лицо бледное, взгляд метался.
– Это единственная улика? – спросила Глаша, делая паузу, прежде чем взять билет. – И зачем вы его трогали? До осмотра улик лучше не касаться.
Грошев нервно облизнул губы, бросил взгляд на массивный сейф, затем на двери.
– Сигнализация сработала с опозданием... на тринадцать минут, – пробормотал он. Пальцы дрожали.
«Номер тринадцать… Билет на концерт тридцатилетней давности. Место №13», – мелькнуло у неё в голове.
Билет в её руке казался подозрительно новым. Бумага плотная, с резким химическим запахом типографской краски. Шрифт чёткий, как из лазерного принтера, а не из типографии прошлого века. На обороте едва заметные следы химического карандаша. «Старый приём. Отец учил: всегда обращай внимание на микрослои», – вспомнила она. На сгибе, под углом, её взгляд зацепился за царапину – тонкую, как нитка. В форме буквы "L". «Лурье? Снова он? Или это просто совпадение?» Она стиснула билет.
Внезапно дверь скрипнула, заставив Глашу вздрогнуть. В зал вошла девушка в чёрном платье – Анна Грошева, дочь директора. Двигалась бесшумно, похожая на тень, её глаза казались неестественно яркими на фоне бледного лица. В ее взгляде что-то тревожное – не испуг, не растерянность, а отстранённость человека, который давно живёт рядом с кошмаром и просто привык.
Пауза. Анна стояла, молча, выбирая, стоит ли говорить вообще. Потом медленно, без слов, протянула Глаше телефон.
– Это… мне переслали. От охранника. Он уже не работает, –тихо сказала она. – Но записал. Просто на всякий случай. Перед тем как уволиться.
Глаша включила запись. Голос охранника взволнованный, захлёбывающийся:
– В зале №4 кто-то играл на рояле. Без звука. Шептал: «Они в нотах». Я его сфотографировал. Но на фото он размытый. Чертовщина. Никого чужихне было. Я лично обошёл весь музей, все двери, всё проверил. Спросил: «Ты кто такой?» А он… взял и растворился в воздухе.
Глаша сжала губы. Увеличила изображение. На снимке силуэт у открытого рояля, расплывчатый, как в старом проявителе.
– Ваш охранник... – начала Глаша. 
– Уволился сегодня утром, – резко оборвал Грошев. – Сказал, что больше не может работать в этом проклятом месте. 
– Алкаш? Наркоман?
– Ни разу не замечен. Иначе бы ни минуты у нас не работал. А тут сам…
В его голосе звучала странная смесь недовольства и непонимания. 
Анна зашептала, не отрывая пустого взгляда от разбитой витрины: 
– Мама тоже говорила так перед тем, как...
Грошев резко схватил дочь за руку, прерывая. Его пальцы впились в её худую руку так сильно, что костяшки побелели. Гримаса боли исказила красивое лицо девушки. Она, помогая второй рукой, вырвалась.
– У меня вопрос.
Глаша повернулась к директору музея, и внимательно, глядя в глаза, спросила:
– Почему не обратились в полицию?
– Понимаете, – директор музея растягивал слова, как бы напевая, – ээээ…
– Глафира. Глафира Соколова, – напомнила она.
– Да, да! Госпожа Соколова, вы же помните тот скандал с поддельными экспонатами? Не хотелось бы повторения подобной истории. Нам не нужна огласка. Поэтому обратились к вам – частному детективу.
Он на секунду замолчал, потом добавил:
– Тем более, что у вас есть опыт в этой сфере. Музеи, искусство…
– Я вас поняла, – уверенно сказала Глаша, кивнув. Про себя подумала: "Не очень-то положительный опыт, но лишние деньги не помешают. Не все же за неверными мужьями и женами следить".
Резко зазвонил ее телефон. Неизвестный номер. 
– FrauSokolova... – произнес мужской голос по-немецки. –Spielen Sie nicht seine Partitur. Esist nicht f;rSie.
Пауза. Затем тот же голос, теперь уже по-русски, но слегким, как показалось Глаше, театральным акцентом: 
– Не играйте его партитуру. Она не для вас. 
Щелчок. 
– Это что немецкий? – себе под нос пробубнила Глаша. – Цирк какой-то!
Она медленно опустила телефон, ощущая, как по спине пробежали мурашки. Кладя телефон в карман, обнаружила там непонятным образом появившийся еще один билет и записку:
"Концерт для правой руки. Завтра. 21:00. Место №13 ждёт вас.L".
В тишине музейного зала её собственное дыхание казалось неестественно громким. Как это попало в карман, объяснить невозможно.
"Кто-то играет со мной. Кто? И главное – зачем?" 
Она подняла глаза и встретилась взглядом с Анной. В глазах девушки она увидела только усталость.

***
Глаша проснулась неохотно, тяжело. Щели в старых окнах чуть слышно посвистывали от октябрьского ветра, гулко отдаваясь в батареях. Казалось, кто-то в трубах пытался докричаться не понятно до кого. Свет просачивался сквозь жалюзи, расчерчивая комнату строгими полосами. Они падали на стол, стену, её лицо, делая его похожим на снимок в полицейском досье.
Полусонная, она села на широкий подоконник, обняв колени. В руке чашка с чёрным, горьким кофе. Вместо сахара щепотка соли. Привычка, доставшаяся от отца. Он говорил:
– Кофе с солью помогает вспомнить, что мир тебе ничего не должен.
Фраза странная, конечно. Наверно поэтому она её и запомнила.
В комнате царил тот самый беспорядок, который не от неаккуратности, а от упрямства. Всё лежало на своих местах для удобства. Пусть и внешне это напоминало неразбериху.
На стене распечатки статей. Чёрно-белые заголовки, как архивные ленты: «Расследование года обернулось фарсом», «Журналистка попалась на подделке», «Глафира Соколова – обманутая или соучастница?»
Некоторые перечёркнуты красным маркером грубо, как ножом. Другие аккуратно приколоты булавками, как музейные экспонаты. Эта стена тоже своего рода витрина. Экспозиция неудач. И пары побед, которыми она не спешила хвастаться.
В центре старая фотография. Мужчина в лабораторном халате, с серьёзным лицом и сигаретой в уголке губ. Её отец. На обороте шариковой  ручкой: «Береги голос. Он может быть последним, что ты услышишь».
Глаша не любила сентиментальностей. Но этот снимок её якорь. Напоминание, что ошибки – не всё, чем она стала.
На столе грубый конверт без марки. Её личный архив. Внутри письмо: «Настоящие улики могут не совпасть с твоими ожиданиями. Помни это. – Д.С.» Тонкие, почти отстранённые инициалы. Не «папа». Не «отец». А как заключение криминалиста.
С экрана телевизора доносился бархатистый голос диктора:
– Сегодня в галерее Лурье открывается новая экспозиция...
Она не дослушала. Имя Лурье звучало в её голове, как сигнал тревоги, как старая рана, которая до сих пор зудит под кожей. Она вздохнула и выключила звук. Одним движением.
Тогда, два года назад, она верила, что нашла настоящие улики. Подписи, документы, зацепки. А оказалось – спектакль. Срежиссированный Лурье. Для неё. А она даже не зритель, актриса без текста.
Два года спустя собирала крохи: мелкие дела, бытовая рутина, частная детективная практика, едва сводя концы с концами. Больше нет серьезных расследований, сенсационных разоблачений, оваций. Только тишина и кофе с солью.
Телефон завибрировал. Сухо, коротко. СМС от неизвестного: «13-й ряд. Правая рука». Она едва не уронила чашку. Только губы сжались. Номер «13». Снова. Проклятая метка, возникающая в разных формах. Концерт, билет, место, нота, письмо.
«Игра началась, – пронеслось в голове. – Или продолжается? Я просто не знала, что она не закончилась?»
Она встала, выпрямилась, подошла к зеркалу. Посмотрела на своё отражение. Та же Глафира, что и два года назад. Только глаза стали глубже. Темнее.
– Я не позволю снова втянуть себя в этот фарс. Не по его правилам. И не в эту игру, – прошептала она.
Пауза. Она почти поверила себе. И всё же, перед тем как надеть пальто, подошла к столу, взяла письмо от отца и аккуратно спрятала в ящик стола.

***
Архивный корпус музея дышал прошлым. Не ностальгическим, а тяжёлым, глухим, как старое пальто с запахом мела и плесени. Здесь стены не просто хранили документы. Они помнили. И смотрели.
Глаша спустилась по бетонной лестнице с облупившимися перилами. Ключ от запасного входа передали ей молча, без пояснений. Даже охранник, обычно разговорчивый, только кивнул и уткнулся в телефон.
Архив встретил её скрипом двери. В воздухе терпкий запах клея, старой бумаги и времени. Металлические шкафы, потёртые, как память, вытянулись вдоль стены. Она шла медленно, пальцы нащупывали корешки папок с маркировками. Они, как мумифицированные свидетели чужих ошибок, молчали. Взгляд зацепился: «Фонд Лурье. 1986–1991».
– Вот ты где, – прошептала она.
Выдвинула ящик. Внутри пыльные конверты, карточки с дырками, две коробки с плёнкой. Одна обычная, выцветшая. Вторая – закопчённая по краям, будто её достали из огня. На крышке чёткая надпись: «Experiment 536. ZurVernichtung» (На уничтожение). Почерк строгий, узкий.
Сзади послышались шаги. Резкие. Быстрые. Из-за стеллажей показался Грошев. Лоб в испарине. В одной руке перчатки, в другой скомканный платок.
– Отдайте её, – сказал он резко. Без приветствия.
Глаша отшатнулась на полшага, и прижала коробку к себе.
– Вы понимаете, что это? – голос его дрожал, но он не отступал.
– А вы понимаете? – ответила она спокойно, но внутри всё трепетало. Захотелось бросить коробку и кинуться к выходу. Что ее так напугало, она не поняла. Грошев не страшный… Возможно его неожиданное появление и резкий тон?
Директор музея закусил губу. Глаза метались. Хотел что-то сказать, не смог. Только брошенный взгляд на дверь,на окно. Неуверенно шагнул к ней.
– Это не просто плёнка, – выдавил, наконец. – Это... ключ. Но если вставить его не в тот замок, последствия будут необратимы.
– Не приближайтесь, – прошептала она,не угрожая, а просительно. – Ни шагу!
Он замер. Внезапно раздался резкий хлопок двери в коридоре. Глаша обернулась. В окне мелькнула тень. И исчезла. Она аккуратно поставила коробку на стол.
– Кто это? – спросила, не оборачиваясь.
Молчание. Потом:
– Я не знаю… –промямлил Грошев. – Возможно, работник. Может, кто-то другой.
– Работник… Угу… – задумчиво прошептала Глаша.
Она, привстав на цыпочки, пытаясь разглядеть в высоко расположенное окно хоть что-то. На улице пусто. Только фонарь, и на нём две вороны, деловито оглядывающие округу.
– Если вы нашли этот фрагмент, – Грошев проговорил медленно, почти с трепетом, – значит, кто-то дал вам его найти. Понимаете, о чём я?
– Кто? – голос Глаши дрогнул. – Лурье? Его помощник Штольский? А! Да! Он же уже скончался. Или… вы сами?
Он отвёл глаза.
– Хм… не знаю. Честно.
Телефон завибрировал. Она достала его, посмотрела на экран. Смс: «Вы слушаете не ту сторону». Как обычно, номер неизвестен.
Глаша закрыла глаза. Плёнка, которую она незаметно положила в карман, жгла, как раскалённый металл. «Ты хотела доказательств? – пронеслось в голове. – Вот они. Только не забудь…» Она слышала голос отца, как на старой магнитофонной плёнке: «Правда – самое опасное оружие. Особенно, если ты держишь его голыми руками». Она глубоко вдохнула. Появилось осознание: это не выбор, это приглашение. Втянута она уже в это дело по уши. Только теперь, в отличии от дела двухлетней давности, осознанно.
***
Кафе «Клевер» осталось где-то между эпохами. Мраморные столики с потёртыми краями, кожзаменитель на меню, запах ванили, сквозь который пробивался терпкий запах кофе и свежеиспечённого хлеба.
Глаша сидела у окна прямо напротив здания музея. Глухое, угрюмое, подсвеченное холодным утренним светом. В чашке остывший эспрессо. Ложечка крутилась по поверхности медленно, как заведённая. Она даже не пробовала кофе. Просто сидела. Просто помешивала его.
Телефон. Да, да! Может это ее отвлечет от всей этой нуарной мути? Глаша достала его. Пролистала адресную книгу. Почти на автомате. Нужный номер. Голос в трубке, когда-то родной, чуть хрипловатый:
– Алло?
– Сань, это я. Соколовская.
– Ну, надо же. Нашла, наконец, идеального изменщика или снова «Мону Лизу» ищут?
Она усмехнулась. Коротко. Шутить он никогда не умел.
– Музей. Снова Лурье. Билеты. Плёнки. Только теперь шёпот из пустого зала и тень на фотографии.
– И ты в это влезла?
– Уже, – тихо сказала она. – Хотя и боролась с собой.
Он помолчал. Потом:
– Брось. Серьёзно. Опять будут сплошные мистификации этого бывшего фокусника. Ты не обязана жить в чужой пьесе. Ты не персонаж. Ты– человек.
– Вот и я думаю: не лезь глубже. Просто кража. Просто музей. Всё!
В этот момент пришло СМС. Незнакомый номер. Короткое: «13-й ряд. Правая рука. Могу помочь». Глаша даже забыла про собеседника. Но он напомнил о себе сам:
– Ладно. Давай. Бежать надо, – произнес голос в телефоне. – Держи меня в курсе. На связи.
Раздались короткие гудки. Глаша медленно положила телефон на стол.
–Да тебе пофигу, бегун. На связи ты, – язвительно проговорила она.
Глаша поднялась. Подошла к зеркалу у входа. Посмотрела в отражение.
– Я не позволю снова втянуть себя в это. Не по этим правилам. И не в эту игру, –опять повторила себе она. И опять почти поверила себе. Почти. Но перед тем, как надеть пальто, она вернулась к столу. Взяла телефон. Снова посмотрела на сообщение.
Идя по улице, Глаша все-таки перезвонила по незнакомому номеру, с которого пришло смс. Ответивший представился Марком Беловым. Сказал, что у него есть информация, которая поможет в розысках партитуры. И предложил встретиться у него.
***
Дверь в квартиру Марка – талантливого молодого пианиста, о котором Глашауже навела справки, слегка приоткрыта. Это насторожило. Хотя, сам пригласил, значит, должен ждать. Она постучала. Тишина. Ни шагов, ни голосов. Рука легла на ручку. Та поддалась с неприятным, сухим скрипом.
Внутри пахло каким-то лаком, пылью и чем-то едва уловимо. Свет пробивался сквозь наполовину задёрнутые шторы, рисуя на полу полосы, как струны. На вешалке пальто. Он точно не ушёл надолго. Или не уходил сам. На полу разбросанные нотные листы. На одном странная гармония: интервалы слишком широкие и кластеры, слипшиеся в нотные комки. На столе чистые нотные листы. Поверх надпись маркером: «Для Г.С.»
Глаша провела пальцами по краю. Бумага теплая. Кто-то совсем недавно держал её в руках. Рядом со стопкой обнаружила небольшой фонарик. Ультрафиолетовый. Опять все похоже на какой-то спектакль. Она включила. Навела его на поля. На бумаге проступили цифры: широта, долгота. И рядом, почти детской рукой надпись: «Рояль поёт только в темноте».
В задумчивости она подняла глаза на стену. Афиша. Старая, пожелтевшая.16.12.1991. Все лица на ней вырезаны аккуратно канцелярским ножом. Музыканты, публика – все. Кроме одного – дирижёра. Глаша наклонилась ближе. Вгляделась. Где-то она уже видела эти глаза. Пульс участился. Она почувствовала чье-то присутствие. Резко обернулась. Кроме неё никого. Но воздух стал плотнее. Словно кто-то только что дышал ей в затылок. Телефон издал тихий сигнал. Она проверила экран. Пусто. Ни сообщений. Ни вызовов.
Глаша внезапно будто очнулась. Снова взгляд на афишу. Лица у всех на месте. Видение? Это её слегка напугало.
Она выдохнула. Медленно свернула партитуру. Бумага шелестела, как пергамент. На выходе её рука скользнула по дверной ручке. Щелчок замка прозвучал слишком громко. Повторился несколько раз этом по подъезду.
Из дневника Глаши:
«Билет выглядит новым, но дата – день, когда исчезли оригинальные записи Experiment 536. Совпадение?»
***
Глаша отправилась на окраину города, там, где улицы не носят имён, а только номера, где фонари светят не на дорогу, а как бы внутрь себя, а воздух пахнет мазутом, влажной листвой, выхлопом авто и прошлым.
Старая табличка с облупившейся эмалью по-прежнему держалась на двух ржавых болтах: «Отдел "К" – Спецфонд». Охраны нет, только сломанный турникет.
Глаша остановилась перед воротами. Стекло под её каблуком хрустнуло, не громко, но неожиданно. Казалось, здание услышало. Признало. И позволило войти.
Темнота внутри плотная, вязкая. Но не мрачная. Коридор встретил запахом старых бумаг, разложения и давно забытых дел, в которых все обвиняемые давно покинули этот мир, а правда стала ненужной. Слабое мерцание света в конце коридора. Лампа, подвешенная на скрученном проводе, светила тускло. Под ней фигура.
– А! Всё-таки пришла, – раздался хрипловатый голос.
Она узнала его сразу. Хотя прошло больше десяти лет после последней встречи. Нестеров – друг отца. Бывший криминалист, старый волк, который всегда знал, где правда, но выбирал, когда ей стоит проявляться. Выцветшее пальто, потёртая фетровая шляпа на столе, седые клочья волос на голове. Грубое лицо, нос картошкой, но глаза всё те же. Пронзительные, острые, как скальпель.
– Ты ведь знала, что однажды дойдёшь и до этого, – произнёс он, не поднимаясь.
Достал из кармана старую фотокарточку. Осторожно, как реликвию. Глаша подошла ближе, взяла снимок.
– Что это?
– Немецкая лаборатория Аненербе. 1944 год. Тюбинген. Справа человек в форме СС. Улыбается, позирует. Слева молодой Грошев– старший. В белом халате. Испуганный какой-то. А вот это… – он указал пальцем на странный силуэт, наполовину скрытый за их спинами. – Видишь?
Там стоял агрегат. Похожий на рояль, но вместо деки металлические излучатели, кабели, блоки. На панели выгравировано: Resonanzk;rper. Подпись на обороте фото: Variante D. Die Probeeinheit (Вариант D. Испытательный блок).
– Этот прибор менял людей, – тихо сказал Нестеров. – Не всегда сразу. Часто не навсегда. Но менял. Инфразвук. Память. Эмоции. Некоторые слышали музыку. Некоторые только шёпот. А у отдельных людей… мир ломался.
Глаша вгляделась в фото. Лицо Грошева-старшего выглядело напряжённым. Не испуганным, а скорее сосредоточенным. Как у человека, который делает то, что не должен.
– И он… спрятал его? Зашифровал внутри партитуры? – её голос звучал хрипло.
Нестеров кивнул.
– Он понимал, что уничтожить нельзя. Но можно закодировать. Переписать как музыку. Убрать формулу и оставить ноты. Тогда только те, кто знает – услышат. Остальные сойдут с ума. Или пройдут мимо.
– Мой отец… знал?
Старик отвёл взгляд. Пауза затянулась.
– Он искал её. До самой смерти. Даже пытался уничтожить всё в 1991-м. Думал, что нашёл. Но Лурье знал больше.
– Лурье... – повторила она. – Виктор?
– Сын того самого куратора проекта. Его отец стал идеологом. Виктор – исполнитель. Он не ищет истину. Он ищет контроль. Всё, что ты видишь – ноты, билеты, игра с числами – это не предупреждение. Это инструкция. Для него. И для таких, как он.
Глаша сжала фотографию. Пальцы побелели.
– Почему ты молчал раньше? Почему рассказываешь сейчас?
Нестеров поднял на неё глаза. В них не чувствовалась старость. Только груз знаний и ответственности.
– Потому что теперь всё зависит от тебя. Ты прошла точку невозврата. Ты держала плёнку. Слышала шёпот. А это значит, ты уже идешь этой дорогой.
Глаша хотела спросить: какой шепот? Но вместо этого задала более важный вопрос:
– А ты?
– Я уже давно просто созерцатель.
Он медленно встал. Подошёл к сейфу в углу. Старому, с облезлой краской. Ввёл код быстро. Пальцы помнили лучше головы.
– Ты можешь закончить то, что начал твой отец. Или проиграть всё. И оставить тайну в чужих руках. Навсегда.
Записи Анны:
«Мама играла одной рукой. Потом закричала: "Они в нотах!" и упала. Доктор Штольский назвал это "акустическим психозом". Но я видела, как Лурье улыбался».
***
Глаша глубоко вдохнула. И вновь ощутила запах архива. Он изменился. Стал тёплым, с примесью пыли, пота, чернил и всё еще старого клея. Здесь хранились не просто документы. Здесь лежали решения, не вошедшие в протоколы. Судьбы, чьи имена вымараны, и страх, от которого остались только штампы и подписи с инициалами.
Нестеров тяжело опустился на скрипучий стул у стола. Его движения медленные, каждое казалось, сопровождалось внутренним диалогом с совестью, памятью и болью. Он потянулся к нижнему ящику, замок щёлкнул с хрипом, как затвор ржавого ружья. Достал папку. Чёрная, кожаная, с потёртыми краями, стянутыми резинкой. На ней выцветшая бирка с инициалами: Д.С.– Дмитрий Соколов.
– Болею я, Глаша. Позвоночник не дает покоя. Старая травма. Сижу на обезболивающих.  Итак… Он передал мне это, когда понял, что его часы сочтены, – сказал Нестеров. – Попросил спрятать. И не открывать. Пока не появится кто-то, кто решит разобраться со всем этим.
Он передал папку Глаше. Она приняла, осторожно, будто сердце отца, перешедшее ей по наследству.
Резинка соскользнула. Обложка треснула по сгибу. Она раскрыла папку. Первая страница дневника отца. Ровный почерк. Только факты. Холодные, выверенные отчёты криминалиста.
«Experiment 536 – это не музыка. Это крики людей. Записанные, разложенные по частотам и внедрённые в партитуру. Через инфразвук. Чистая боль, переложенная на нотную систему».
Глаша сжала пальцы. Страницы задрожали в её руках. Она поняла, что волнуется, но продолжила: «Я выражусь не прямо, аллегорично. И пусть эмоционально. В рояле не ноты. В нём жертвы. Их звуки. Их обрывки сознания. Их последний вдох. Грошев-старший пытался изолировать эффект, защитить через модификацию частоты. Создать музыкальный фильтр. Лурье-старший – наоборот. Он искал усиление. И нашёл. Его сын… хочет не просто усилить. Он хочет завладеть умами всех. Одновременно. Через концерт. Через массовое воспроизведение».
Слова не просто читались, они впивались. Каждая строка как нож. Отрезала её от прошлого, в котором музыка как спасение. Теперь она стала угрозой.
Глаша перевернула страницу. На развороте диаграмма. Простая, как формула в школьном учебнике. В центре нота D; (ре-диез). Рядом частота: 18.9 Гц и ниже. Подпись: «Эффект необратим. Предположительно. Первое воздействие, и мозг строит новые связи. Удалить нельзя. Только компенсировать. Или согласиться».
Слёзы не катились. Они застряли внутри, как давний кашель, который уже стал частью дыхания. Она закрыла блокнот и прижала его к груди. На секунду. Не как к источнику информации, как к воспоминанию о голосе, которого больше не услышит.
Нестеров не отвёл взгляд. Он ждал.
– Значит, я должна продолжить, – произнесла она наконец. Тихо. Почти равнодушно. Но в голосе то напряжение, которое чувствует дирижёр за секунду до вступления оркестра.
Нестеров покачал головой.
– Да, девочка. Теперь на сцене ты.
Молчание. Тяжёлое, как глухая тишина перед бурей.
– Если всё это правда, – сказала она, не поднимая взгляда, – значит, я больше не просто расследую. Я играю. Чью-то партитуру. И не уверена, что хочу её доиграть.
– Тогда не играй. Перепиши.
– А если она уже написана? У нее ведь есть автор – Антон Веберн. Ведь вся эта партитура – это его концерт для фортепиано с оркестром и хором.
Старик пожал плечами.
– Он так и не дописал его, когда пьяный американский солдат из оккупационных войск в Австрии принял в темноте огонек зажигалки за вспышку выстрела. И выстрелив, убил композитора.
Старик помолчал.
– А ты напиши финал. Своей рукой.
– Я не умею, – с каким-то даже удивлением проговорила Глаша. Помолчала и добавила: – Но знаю, кто мне поможет!
Она подумала про Марка. Да, да! Именно. Но он пропал. И придется сначала его найти.
За окном скрипнула молния. Опережая раскат грома. Казалось, кто-то огромный прошёл по улице, цепляя бетон подошвой. Она встала.
– Спасибо, – коротко прошептала Глаша.
– Это для него – моего друга и твоего отца. Всё, чем я могу помочь.
Глаша, обхватив папку руками, шагнула к двери.
Письмо отца Глаши (1991):
«Грошев-старший спрятал что-то в партитуре. Лурье-старший убил его за это. Будь осторожна».
Из архивного личного дела Ahnenerbe (1942 г.):
«Инженер-акустик Грошев арестован на оккупированной территории СССР. Согласился сотрудничать после угрозы расстрелять его сына. И привлечен под кураторством Лурье к работе по получению контроля над сознанием человека при воздействии звуковыми волнами. Примечание: благонадежность весьма сомнительна, но Лурье заверил, что способен его контролировать».
***
Квартира внезапно превратилась в какой-то чердак. Всё, что туда попало, свалено в кучу. Раньше тоже был бардак, но Глаша знала, где что лежит. А теперь даже этого не было. Заметки, кофейные стаканчики, пачка салфеток, скомканные листы. Только лампа на прикроватной тумбе держала оборону света, отбрасывая длинные, измученные тени на стены с отклеившимися обоями.
Глаша сидя на полу, босиком, в одном свитере, поджав ноги, просматривала блокнот. Она листала страницы записей отца. Стоп-кадры памяти. Записки. Контакты. Отрывки разговоров, фразы из сообщений. Некоторые строки – узнаваемый почерк: твёрдый, уверенный, чуть с нажимом. Но потом...
Остановилась. Интуитивно потянулась за своим блокнотом. Закладка, которая не существовала. Она не пользуется закладками. Открыла. На развороте схема рояля. Точная, профессиональная. С обозначением скрытого отсека под декой. Схематичная закладка кабеля, частотный диапазон, и маленькая подпись сбоку: «L». Под ней её собственная подпись. Дрожащая. Почти детская. И дата – позавчера.
Тогда она, кажется, была в архиве. Или в кафе. Или… она не могла вспомнить точно. Чувство такое, как после анестезии – память вроде бы есть, но при попытке прикоснуться к ней, она ускользает.
– Этого не может быть, – прошептала она. – Я бы… я бы помнила.
Она поднялась с пола, прошла к зеркалу над тумбочкой. Осторожно. Как к неизвестному. Зеркало смотрело на неё равнодушно, отражая уставшее лицо, тени под глазами, влажные волосы, налипшие на висках.
В этот момент, не больше, чем на вдох, за её плечом появился силуэт. Мужчина. В сюртуке. Лицо серое, как пыль. Глаза пустые, как архивные карточки. Усы тонкие, аккуратные, как у Реда Батлера из «Унесённых ветром».
Глаша оцепенела. По телу пробежал холодок, после которого её мгновенно бросило в жал. Она знала это лицо. А еще она видела его в деле, которое ей передал Нестеров – Виктор Лурье!
Обернулась рывком, как в фильме. Пусто. Ощущалось, что воздух сгустился, и что-то прошло сквозь него. И снова холод пробежал по плечам. Не хватало воздуха. В висках билось: «Нет, нет, нет». Она вернулась к столу, схватила блокнот. Пролистала снова. Схема. Подпись. Её собственная. Память молчала. Она где-то находилась. Что-то писала. Или кто-то заставил её это делать.
Телефон завибрировал. Она потянулась к нему. Медленно. Сообщение. Только координаты. Сердце сжалось. Она помнила их. В квартире Марка видела те же цифры. Глаша открыла на экране телефона карту и ввела координаты. Маяк. Место, куда вели её поиски. Где когда-то исчезли музыканты, которые пытались исполнить это фортепианный концерт Веберна. Все это в записях отца.
Она сжала блокнот. Снова прочла подпись: «Не играй».
А потом медленно, с удивительным спокойствием надела обувь, накинула пальто, сверху прозрачный дождевик, убрала русые волосы под капюшон.
– Поздно, папа, – сказала она в пустоту. – Нужно с этим разобраться. Иначе я свихнусь.
И вышла. В темноту.
Отчёт Ahnenerbe (1944):
«Испытуемый №24 после 17 минут воздействия начал играть неизвестную мелодию. Потом скончался».
***
Маяк возвышался над обрывом, как забытый часовой, уставший ждать приказа. Разрушающаяся кирпичная кладка, проржавевшая табличка: «1901» и ни намёка на жизнь.
Ветер с залива бился о камни, резкий, солёный. Его звук, казалось, не доносился, а замирал, не доходя до ушей.
Глаша остановилась у входа. Руке фонарь. Ворот пальто прижала к горлу – ледяной ветер резал, как стекло. Она вдохнула. И шагнула внутрь. Песок на бетонном полу под ногами захрустел. Пахло сыростью, морем и ржавчиной. Внутри тишина. Не мёртвая. Ожидающая. Винтовая лестница вела не вверх, к свету, а вниз – к темноте. Каждая ступень отзывалась в позвоночнике. Стены исписаны углём: формулы, схемы, строчки на немецком и русском.
На уровне подвала тусклый свет. «Автономный блок, возможно, с генератором», – подумала Глаша. Кабель тянулся по стене, как вена. Она проследила за ним до тяжёлой металлической двери. Толкнула. Та открылась без сопротивления.
Лаборатория. Застывшая во времени. Пыль толстым слоем, но порядок не нарушен. Катушечный магнитофон, приборы, столы, схемы на стене. На стойке кассета с надписью: «Испытуемый №24. 17 минут. Результат – летальный. Музыка не опознана».
Она включила допотопный магнитофон. Сначала послышался белый шум. Затем искажения. Следом…Крик. Один. Женский. За ним другой –  Мужской. Вступил хор. Но будто это какой-то вой. И ритм. Нечеткий, но повторяющийся. Как сбитый метроном. Как чужое сердце.
Глаша не двигалась. Воздух славил грудную клетку. Плёнка, усилитель, генератор частоты, ноты, всё – одно. Один механизм. И он запустился. Она заставила себя протянут руку и выключить магнитофон.
– Чёрт, – выдохнула, сжав кулаки. – Это же ловушка. И я в ней, в самом центре. И ничего не остается, как двигаться дальше.
Увидав дверь напротив входа, подошла и потянула за ручку.
Запись Марка на диктофон:
«Лурье давал мне "упражнения". Теперь я слышу крики внутри музыки. Он готовил меня для чего-то».
***
Марк не знал, который час. Здесь, в комнате без окон, времени не существовало. Тусклая лампа под потолком не меняла яркость, не гасла, не моргала. Свет ровный, как в операционной, но вместо медицины здесь практиковали иную науку – звуковую пытку.
Комната обтянута звукопоглощающим материалом – серым, матовым, похожим на панцирь. Ни эха, ни шелеста, ни дыхания. Все звуки, исчезали мгновенно. Единственный голос струн рояля и клавиш.
Камера в углу моргала красным глазом. Молчаливая, но не безучастная. Она следила. Записывала.
Марк, сидя на стуле, чувствовал, как дрожат ноги. В пальцах нет чувствительности, словно их сначала окунули в ледяную воду, а потом связали тонкими невидимыми нитями. Из динамиков, скрытых в стенах, просачивался инфразвук. 18.9 герц. Марк знал это число теперь как своё имя. От него хотелось кричать, но крик застревал в горле.
– Ещё раз, – донёсся голос Лурье из динамика. Спокойный, непоколебимый. – Такт девятый. Левой рукой.
Марк опустил взгляд на ноты. Часть партитуры он знал с детства благодаря деду. Но то, что лежало перед ним сейчас, не просто искажено. Оно чужое. Новые линии нот, на полях надписи: "H;re auf die innere Stimme" – "Слушай внутренний голос".
Он дотронулся до клавиш. Холодные, как мрамор. Каждый аккорд отзывался не в ушах, а в костях. Шёпот пробегал под кожей. Внутри, где-то между лопатками, завивался гул. Он чувствовал его спиной, зубами, ногтями. И с каждым нажатием – голос. Не один. Множество. Мужские, женские, старческие. Они не пели. Они шептали. Но ритмично.
– Хорошо… – теперь голос Лурье звучал ласково, почти отечески. – Ты начинаешь слышать. Вспоминай дедушку. Он тоже боялся сначала. Говорил, что в клавишах живут демоны. А потом понял: это не болезнь. Это дар.
Марк резко поднял голову. На стене, точно напротив него, висел портрет. Чёрно-белый. Мужчина в строгом костюме, высокий лоб, тяжёлый взгляд. Усы, как у статуэток середины века. Лурье-старший. Тот, кто начал всё это. Под портретом выгравированная надпись: «Quis sonum moderatur –  mentem moderatur». Кто контролирует звук – контролирует разум.
Марк стиснул зубы.
– Что вы хотите от меня? – спросил он, голос сорвался, как лопнувшая струна.
Пауза. Потом:
– Ты знаешь, – раздался голос Лурье. – Осталось только сыграть до конца. Тебе уже некуда бежать. Твои уши слышат всё. Даже то, что ты пытаешься забыть.
Марк закрыл глаза. Он хотел сопротивляться. Но что-то внутри – не он, не воля, а привычка, зашитая в инстинкты музыканта, заставила пальцы двигаться. Они снова легко побежали по клавишам. Сами. Музыка играла его, а не он её.
Марк слышал, как слева, за панелью, усилился низкий звук. Вернее, почувствовал. Ритм стал отчётливее. Как метроном в гигантском сердце. Он знал, за этой стеной Лурье. Слушает. Наблюдает.
Музыка струилась сквозь него. Она не прекрасная. Она точная. Пугающе точная. И в какой-то момент Марк понял, она знает его. Не просто звучит внутри. Она его читает. Его страх, его вину, его воспоминания, Детство, деда, тот вечер, когда он впервые услышал "лишние ноты". Концерт, который закончился криком. И рояль, под которым он нашёл ту самую записку: "Не все ноты слышны. Но все живут в тебе".
Марк открыл глаза. Пальцы по-прежнему играли. Ему казалось: если не остановится сейчас, то больше уже не сможет. Никогда. Но партию начали. Он в ней, часть её. Он инструмент.
Всё внезапно прекратилось, когда в стене открылась дверь и на пороге появилась Глаша. Марк ощутил сильный упадок сил. Хотелось просто закрыть глаза и заснуть.
Дневник Грошева-старшего (1957):
«Если сыграть партитуру перед воздействием 18.9 Гц – она становится "вакциной". Лурье хочет уничтожить это знание».
***
Комната, где пряталась Анна, казалась вырезанной из чужого времени. Обои с выцветшими нотными узорами отслаивались от стен, на полу – истёртый по центру ковёр, кто-то ходил по кругу годами. Она сидела прямо на полу, обняв колени, склонившись над старой серой тетрадью. Это дневник её матери. Страниц в нём мало. Анна раньше не понимала смысла её слов. Но сейчас каждая строчка в дневнике отзывалась в ней, как отклик в пустой комнате: «Рука – ключ. Левая лечит. Правая воспроизводит». Она вспомнила, как мать запрещала ей играть двумя руками это произведение. Тогда это казалось странностью.
Под последней записью знакомый почерк. Буква L. Не имя, метка. Символ страха.
В это же время этажом выше её отец, Аркадий Грошев, в кабинете действовал лихорадочно. Он срывал папки с полок, рвал их содержимое, швырял в камин. Бумага трещала, пепел взлетал, оседая в воздухе, как чьи-то обрывки голосов. Он бормотал: «Этого никто не должен видеть. Ни Анна. Ни полиция. Ни… Лурье».
Он взял в руки папку с еле различимой маркировкой: «Архив-61». Помедлил. Поднёс её к огню, и она исчезла, как никогда не существовала.
Грошев не заметил, что его дочь стояла в тени лестницы. Она вышла из своей комнаты услышав какой-то шум. Отца в таком возбуждении она редко видела. На всякий случай взяла телефон. Но не стала никому звонить, а начала снимать. Без вспышки. Три щелчка – фото отца, огня, бумаги. Его лицо – не злое, испуганное, изломанное. Как у человека, который понял: правда, уже рядом, и она сильнее его. Он так её и не заметил.
Она не произнесла ни слова. Просто вернулась в свою комнату. Взяла в руки тетрадь матери. Теперь у неё имелось то, что скрывали десятилетиями.
Письмо Лурье-старшего сыну (1944):
«Experiment 536 – ключ к власти. Грошев украл его. Верни любой ценой».
***
Дождь начинал накрапывать, когда они вернулись. Тонкий, почти незаметный, но цепкий, он стучал по стеклу размеренно, упрямо, считая удары сердца. Квартира встретила тишиной и полумраком, только лампа над кухонным столом освещала, как световой колокол. За его пределами тьма казалась гуще.
Глаша закрыла дверь на два замка. Марк двигался медленно. Будто пробирался не в помещение, а в саму реальность. Бледный, осунувшийся, с тенью под глазами. Он замер посреди прихожей, не решаясь переступить границу, но решившись, сделал шаг, медленно сел в кресло.
– Я играл… – хрипло выдохнул он. – Я слышал их… Они не исчезают. Даже когда ты молчишь. Он меня практически силой увез из квартиры на маяк. Угрожал, что я могу остаться без рук вообще. Он жуткий человек. Если бы не ты… Почему он дал нам уйти?
Глаша молча села напротив. На столе бумаги, ноты, записи. Она добавила ко всему этому пленку, которую забрала на маяке. Диктофон на краю стола. Она нажала кнопку. Из динамика лился фоновый гул, где-то на краю слышимости. Иногда в нём прорывались голоса сдавленные, искажённые, как сквозь вату. И между ними тонкий визг, похоже на то, что кто-то скреб стекло пенопластом.
– Это не просто запись, – тихо сказал Марк. Он смотрел не на диктофон, а мимо. – Это сигнал. Частота. 18.9 герц. Её не слышно. И динамики диктофона не воспроизводят ее. Никакого воздействия. Но там, – он махнул рукой куда-то в пространство, –  она разрушает, разматывает и одновременно путает сознание, как старый клубок пряжи.
Глаша уперлась локтями о стол.
– Но ты ведь… – она замялась. – Ты ведь выжил?
Марк медленно кивнул. Из внутреннего кармана он достал свернутые вчетверо несколько нотных листов. На полях дополнительные такты, написанные от руки. Мелодия выглядела незаконченной, но живой.
– Я играл это. До того, как Лурье включил записи. Эта музыка… она как ключ. Как защита. Мой мозг уже знал её. Это, как если бы ты знал исход. Ты не пугаешься. Ты ждёшь и адаптируешься.
– Почему он выбрал тебя? – спросила Глаша, сдвинув в сторону материалы, освобождая место для двух чашек с кофе.
– Эйдетическая память, абсолютный слух и приличная исполнительская техника. Увидев ноты один раз или услышав мелодию, я могу её воспроизвести, – устало объяснил Марк. Это не выглядело бахвальством. Он будто говорил не о себе, а о ком-то другом.
Глаша взяла блокнот отца. Тот самый, что ей передал Нестеров. Раскрыла и аккуратно повела пальцем по странице, где почерк особенно сжат, почти нервный. Тихо прочла вслух:
– Колебания 18.9 Гц провоцирует страх. Глазные яблоки входят в резонанс, и человек начинает видеть что-то чуждое ему и его миру. Но если мозг знаком с "вакциной" – нотной последовательностью, он перестраивается. Последовательность – это не оружие. Это вакцина. Сохраните партитуру.
Марк откинулся в кресле. Его глаза полны усталости, но под ней какая-то новая тревога. Как у человека, который понял, что правда не там, где он её искал.
Глаша взяла кружку с кофе, отпила глоток. Горький вкус ударил в нёбо и осел на языке. Она сделала еще глоток и посмотрела на Марка, он должен сказать что-то ещё. Что-то, что склеит всё воедино.
– Значит всё, наоборот, – произнесла она. – Вся эта история, что нам говорили. Лурье не хотел уничтожить партитуру. Он хотел уничтожить защиту.
Марк отвёл взгляд. Его голос стал глухим.
– Он – сын Лурье-старшего. Тот не искал спасения. Он строил трон. Трон из страха, из подчинения. Для него звук – это власть. А сын продолжает его дело.
Тишина между ними стала плотной. Как перед последним аккордом.
– И мы? – спросила она.
– Мы… игроки. Но, возможно, впервые с собственной стратегией.
Она перевела взгляд на партитуру Веберна. Линии, такты, метки – они больше не казались ей чужими. Это её территория. Не просто улики, инструкция или предупреждение.
– Если это действительно вакцина, антиоружие или что–то еще…
Глаша поднялась, глядя в окно.
– Тогда её нужно сыграть. Не спрятать. Не уничтожать.
Снаружи уже шёл дождь. Он стучал по подоконнику, как пальцы по клавишам, играющие быстрые пассажи.
И она поняла: следующий этап – концерт. И он должен прозвучать правильно. Или не прозвучать никогда.
Запись Марка (шёпотом в диктофон):
«Он говорит, что дед спрятал ключ в нотах. Но я слышу другое – голоса кричат: "Не играй!"»

***
Аукционный зал находился в старом театре с облупившейся лепниной, потускневшими афишами и фасадом. Всё здесь говорило: нас нет. И потому всё происходящее внутри казалось особенно нереальным.
Приглашения рассылались от имени «Фонда Альтернативного Знания» – организации, которая, по слухам, существовала только на словах. Пароль на входе: игра началась.
Глаша и Марк прошли внутрь по длинному полутёмному коридору. Охрана не задавала вопросов. Только взгляды. На входе каждому выдавали табличку с номером. Глаше досталась №27, Марку – №28. Они заняли места у стены, ближе к выходу.
На сцене рояль. Лаковая зеркальная поверхность отражала зловещий силуэт стоящего рядом Лурье. Он вышел на подиум в идеально сидящем костюме. Выдержал паузу, чтобы привлечь внимание, и хорошо поставленным голосом заговорил:
– Дамы и господа. Сегодня вы увидите не экспонат, не реликвию, а возможность.
Он раскрыл футляр и наклонил так, чтоб все собравшиеся видели содержимое – партитура.
– Эта музыка не требует оркестра. Она сама – механизм. Тот, кто ею владеет, больше не нуждается в приказах. Это директива. Раз и навсегда.
Молчание. И воздух стал гуще.
– Влияние. Незаметное. Без следа. Только последствия. Один раз услышал, и уже не вернёшься.
Он сделал паузу. По залу пролетели едва слышные вдохи. Кто-то смотрел заворожено, кто-то с лёгким страхом и недоверием. Но никто не отвернулся.
– Кто даст первый голос?
Поднялась табличка №10. Мужчина в строгом костюме. Затем – №03. Женщина в чёрном с тяжёлым браслетом.
– Пятьсот тысяч.
Глаша напряглась. Марк посмотрел на неё.
– Она уже звучит, – прошептал он. – Кто-то запустил частоту.
Из-за сцены, в полумраке, она различила фигуру Анны. Та села перед роялем, аккуратно открыв крышку. Глаша не заметила, когда девушка появилась.
– Что она делает? – выдохнула она.
Марк поднял голову. Голос стал резким:
– Начинается.
Анна положила левую руку на клавиши. Музыка зазвучала не громко. Но чётко. Точно.
Глаша почувствовала вибрацию. Кто-то в зале вздрогнул. Женщина у колонны зажала уши. Мужчина в дальнем ряду встал, хотел уйти, но сел обратно, как по команде.
– Она играет не всё произведение, – сказал Марк. – Только часть для левой руки.
Дневник Анны (вырванная страница):
«Мама играла правой рукой ту часть, что Лурье называет "оружием". На следующий день она перестала узнавать меня».

***
Вышли молча. Глаша первая, Марк на два шага позади. Ночь глухая, как после раската грома, когда звук по-прежнему вибрирует в теле, но уже не слышен. Воздух пах осенней сыростью, листвой и чем-то чужим, незаметным, но липким.
В теле осталась вибрации, как если бы музыка по-прежнему продолжала звучать у неё под кожей. Анна играла не просто для публики. Она играла на людях, как на инструментах. Solo Memoriae. Последняя нота. Последний взгляд.
***
Марк молчал, будто голос остался там, в зале. Взгляд потухший, шаги неровные. Они шли к машине, припаркованной под деревьями.
– Анна находилась в трансе?
Глаша повернулась к Марку.
– Похоже, что так, – протянул он. – Не знаю, известно ли тебе, но Лурье много лет назад работал не просто фокусником, а менталистом. Практиковал гипноз на сцене. И не только на сцене.
– То, что он мистификатор, я поняла еще в прошлый раз, – она ощутила дрожь, когда сами собой возникли воспоминания о необъяснимых провалах памяти.
–  М-да… Лурье называл своим учителем Гурджиева. 
Когда Глаша уже собиралась открыть дверцу, сердце дало сбой. Голова закружилась. Она качнулась. Марк ее поддержал за локоть. Что-то не так. Не запах, не звук, ощущение. Машина, как комната, в которой кто-то находился до тебя и оставил после себя взгляд.
Она отдышалась и открыла дверь. На сиденье папка. Тонкая, чёрная, двойник её записной книжки. На обложке тиснёные золотом буквы. Memoria falsa – culpa vera. Ложная память – подлинная вина.
Глаша села, взяла папку. Бумага внутри хрустела, как сухая кожа. Несколько листов. Нотные записи. Подписи. Её имя. Её почерк. Даты. Подозрительно точные. Она знала свой почерк до последнего изгиба. Тот же нажим, те же линии. И всё же… Она этого не писала.
Марк, перегнувшись через плечо, прошептал:
– Это не ты. Это подделка. Или… хуже. Внушение.
– Но это… – она запнулась. – Это точно моя рука. Почерк!
Второй конверт – пластиковый. Прозрачный. Внутри фото её пропуска в музей.
– Я его потеряла… пропуск, – сказала она. – Две недели назад. Думала, уронила в квартире. Мне так кажется. Но я не уверена. Такое ощущение, будто кто-то заставляет меня в это верить.
Марк открыл бардачок. Вытянул длинный свёрток, замотанный клейкой лентой. Развернул, внутри театральный билет. Пожелтевший, но целый. На обороте её фамилия. И дата. Сегодняшняя.
– Это очень плохо… – Глаша выдохнула. – Они пишут мою историю. Вместо меня.
Она подняла глаза. Камера на фонарном столбе мигнула красным.
– За нами наблюдают, – сказала она.
– Не только. Нас подставляют, – уточнил Марк. – Профессионально. Почерк не оставляет сомнений. Лурье работает точно. Аккуратный фокусник. Подделки, внушение и, даже, гипноз – это часть его прошлой профессии.
Раздался телефонный звонок. Питерский код – 812. Она ответила инстинктивно.
– Слушаю.
Голос мужской, ровный, безэмоциональный.
– Вам нужно явиться… к следователю… со стольки-то, до стольки-то.
Щелчок. Звонок завершился.
Глаша смотрела в экран. Линия вызова погасла. Марк замер.
– Что будем делать? – тихо спросил он.
Глаша сжала губы. Через секунду с вызовом произнес:
– Играть. До конца. Но на своих условиях.
И в её глазах впервые за долгое время появился огонь решимости. Потому что пора сыграть собственный финал. И сделать его последним.
Блокнот отца Глаши:
«Грошев-старший спрятал в партитуре "противоядие". Лурье-младший продаст её как оружие, если сам не сможет использовать».
***
Холодный неоновый свет резанул по глазам. Комната для допросов специально проектировалась так, чтобы всё человеческое растворялось: тепло, память, уверенность. Только кресло с жёсткой спинкой, стол и этот свет.
Глаша села прямо, слишком прямо, позвоночник – единственное, что сейчас ещё держало её. Руки сцеплены в замок на коленях.
На столе перед ней три пакета. Пластиковые, герметичные. На каждом метка.
Улика №1: ноты. Бумага новая, но края специально состарены. Подпись её. Даже завиток на «т» её особенность. Только она не помнила, как подписывала эти листы.
Улика №2: её пропуск в музей. Официальный. С магнитной полосой, фотографией. Она вспомнила, как искала его две недели назад, опрокинула сумку, перевернула ящики.
Улика №3: билет. Концерт 1991 года. На обороте её фамилия. Почерк отца или искусный фальсификат, созданный тем, кто знал, что именно она увидит это.
Следователь сел напротив. Постриженный, сухой, в выглаженной белой рубашке, будто только что вышел из химчистки. В его взгляде не чувствовалось агрессии. И это пугало больше всего. Лицо собранное, точно отформатированное под сдержанную вежливость и беспощадную решимость.
Он не представился. И не улыбался. До тех пор, пока она не сказала:
– Игорь Селиванов. Видела вас у Лурье на презентации в 2015-м. Я вас помню.
Тон у неё ровный, но внутри всё сжалось. Да! Она вспомнила его. Он тогда стоял в углу, не сказал ни слова, но наблюдал.
Селиванов слегка кивнул.
– Очень хорошо. Значит, вы знаете, насколько серьёзно я отношусь к фальсификациям. Особенно к тем, которые могут привести к смерти или массовой истерии.
– Это ловушка, – произнесла Глаша. – Он использует вас. Как использовал всех нас. Он подделал не просто улики. Он создал ложную историю, как и в прошлый раз.
Селиванов открыл дело. Полистал бумаги, не глядя на неё, произнес:
– Вы сделали себе имя на разоблачении подделок. Стали героем прессы. Потом… упали. С треском. Потеряли доверие. И вот теперь пытаетесь вернуться. Но выбрали плохой сценарий.
Он посмотрел ей в глаза.
– Вы зашли слишком далеко. Мотив есть. Доступ имелся. Средства – тоже. И самое главное: у вас склонность к мистификации. Вы хотите снова стать нужной. Значимой. Только теперь цена – человеческие жизни. Из-за концерта, организованного вами…
– Это Лурье! – возмутилась Глаша. Ей ставят в вину то, что она не делала.
Селиванов поднял ладонь, призывая ее помолчать. И повысив голос, продолжил:
– Несколько человек получили сильнейший стресс, а двое, – он стал выкладывать на стол фотографии каких-то людей с искаженными мертвыми лицами, – покончили жизнь самоубийством. Доведение до самоубийства. Это уголовная статья.
Он улыбнулся. Холодно.
– Эти ваши «музыкальные эксперименты» – красивый бред. Почти театральный. Но спектакль окончен.
Глаша сжала кулаки. Ногти впились в ладони. Губы побелели. Она понимала, что спорить бессмысленно. Он пришёл не понять, не разобраться, а обвинить.
– Лурье всё это устроил. Он контролирует не только улики, но и людей. Он подчинил их. Звук – это оружие. И он знает, как им пользоваться.
– Очевидно, – перебил Селиванов. – Очевидно, что вы устали. Очевидно, что вы запутались. И, очевидно, что пора перестать играть жертву.
Он нажал кнопку на столе. Раздался щелчок замка. Дверь открылась.
Вошли двое. Один в форме, второй в гражданском. Лица спокойные, просто часть распорядка – забрать человека, который больше не нужен.
Глаша подняла голову. Посмотрела в зеркало на стене. Двустороннее, конечно. За ним кто-то стоял. Она знала это. Чувствовала взгляд. Она закрыла глаза. «Третий акт, – промелькнула искрой мысль. – Он начался. И я по-прежнему в оркестре. Только инструмент другой».
Записи доктора Штольского:
«После концерта 1991 года 7% зрителей стали невосприимчивы к 18.9 Гц. Лурье приказал ликвидировать их как "брак". Я к этому никакого отношения не имею. Но кто мне поверит?»

***
Свет, уже утренний, в кабинете для допросов безжалостен. Он не освещал, он вскрывал. Обнажал щербинки кафеля, трещины в стене, тень под глазами Глаши. Она сидела прямо, не скрещивая рук, не хотела прятаться ни телом, ни словами. Всё равно негде.
Селиванов появился без лишних слов, жестов, без приветствий. Он просто вошёл, сел напротив, аккуратно сложил руки и уставился на неё. Помолчав, заговорил:
– Мы нашли ещё две копии партитуры. Одну у вас в машине. Вторую в шкатулке, которую вы якобы не открывали. Комментарии будут?
Глаша встретилась с ним взглядом. В её глазах ни вызова, ни страха. Только усталость.
– Я признаю, – соврала она, тихо, но чётко. – Я забрала партитуру. Но не для продажи.
Он приподнял бровь, но молчал. Дал продолжить.
– Если бы она попала к Лурье, вы бы не сидели здесь. Никто бы уже нигде не сидел. Это не просто музыка. Это инструмент воздействия. Глубже, чем гипноз. Точнее, чем любая сыворотка правды. Это директива. Способ подчинения людей своей воле.
– Зачем вы мне этот бред рассказываете? Вы не забирали партитуру. Это подделки, и вам их подкинули, – его голос равнодушен, но взгляд... чуть дрогнул.
– Вы арестовали не преступника. А свидетельницу. Единственную, кто сейчас понимает, что будет, если он успеет сыграть её публично. И подлинная партитура у него.
Селиванов нахмурился. Он что-то отметил в папке, открыл следующую страницу, выложил на стол комплект бумаг: заявление, расписка, ордер на освобождение.
– Потом еще спасибо скажете. Мы вас выпускаем. Формально – из-за перегрузки изолятора. Неформально, вы сами понимаете, кто поручился.
– Лурье? – голос Глаши почти прозвучал с усмешкой.
– Нет, конечно.
Подпись ровная. Почерк почти не дрожал. Но внутри её что-то замерло. Селиванов поднялся, сложил бумаги.
– Не покидайте город. Не уничтожайте улики. И не думайте, что мы вам верим.
– А я – слушаю, – с вызовом ответила Глаша. И встала.
На выходе её ждала тишина. Серый коридор, охранник в полудрёме, медлительный работник склада, возвращающий личные вещи. Телефон, часы, бумажник. И чужой пропуск. Пропуск, который не имелся у неё до ареста. Или был? Два разных воспоминания об одном предмете. Что из этого, правда? Простой прямоугольник. Глянцевая поверхность. Логотип в углу: две скрещённые скрипки, с грифами стилизованными под змей. Надпись внизу: уровень допуска – частный инвестор. Ну, уж она точно не инвестор.
Глаша сжала пластиковый прямоугольник в пальцах. Сердце забилось сильнее. Это опять приглашение? Или ловушка? Или и то, и другое?
В такси ехала молча. Водитель то и дело поглядывал на нее в зеркало заднего вида. С явным интересом. Раньше бы она непременно с ним заговорила. А сейчас просто смотрела в окно, как город просыпается – утренние автобусы, первые школьники с рюкзаками.
Смартфон завибрировал. СМС от неизвестного: "21:00. Винзавод. Восточный корпус. Вход через боковую дверь. Не опаздывай. –L".
Глаша убрала телефон. Вдохнула. Она больше не пыталась убедить себя, что всё можно объяснить, отменить, исправить. Нет. Всё можно только закончить. И для этого ей придётся сыграть свою партию до конца. Даже если для этого нужно начать с фальшивой ноты. С чужим пропуском. Но со своей правдой.
Записи Лурье (шифр Цезаря +3):
«Она сломается. Все ломаются после 12 часов под частотой 18.9 Гц».

***
Кладбище звучало тишиной. Никаких голосов, ни шагов, ни шорохов, только ветер, застрявший между чугунных крестов и потемневших плит. В его порывах что-то личное, почти интимное. Он не просто гулял по земле, он обнимал тех, кто остался здесь навечно.
Глаша двигалась по узкой дорожке между могилами. Откуда-то тянуло запахом мокрого железа и свежескошенной травы. Участок, где похоронен её отец, скромен, почти незаметен. Плита ровная, гранитная, без украшений. Надпись: «Дмитрий Соколов. 1918 – 1991». Без точной даты смерти. Без эпитафии. Только чёткий шрифт, как нанесённый не рукой, а штампом. Как заключение, как архивный штрих-код. Глаша присела на корточки, пальцы коснулись холодного камня.
– Привет, пап. Прости, что не навещала. Простоты ведь и сам знаешь, как это жить с тенью в душе.
Она достала из кармана магнитофонную плёнку. На катушке старая маркировка: «536-Final». Старый мини магнитофон щёлкнул, скрежетнул, и механизм запустил катушку. Сначала обычный шум – белый, нейтральный. Потом, нарастающий хрип, кто-то пытается говорить, но рвёт горло. И голос. Один. Женский. Прерывистый. Затем мужской. Потом хор. Крики. Сотни. Казалось, весь подвал, где когда-то звучал Experiment 536, ожил.
Глаша закрыла глаза, но не выключила. Голоса сливались в единое полотно. Это не хаос, это структура. Повтор. Паузы. Интервалы. Она прищурилась, склонилась к мини магнитофону. Где-то между надрывом и шёпотом она различила знакомое. Мотив. Сломанный, исковерканный, но ритмичный.
– Это, – прошептала она, – это музыка.
В голове разрывы воспоминаний: кабинет отца, звуки старого рояля, рукопись, которую он когда-то не позволил ей читать. И теперь всё стало ясно.
– Ты знал. Ты пытался защитить нас. Всех.
Магнитофон продолжал звучать. Но теперь все иначе. Каждый голос – часть огромной, страшной, но логичной партитуры. Не отчаяние. Предупреждение. Не безумие, инструкция.
Она взглянула в небо. Солнце спряталась за тучами. Но ей больше не нужен свет сверху. Свет исходил изнутри.
– Это не крик. Это язык. Музыкальный код. И он может не только разрушать. Он может защитить.
И теперь она знала – если кто-то ещё решит сыграть эту партитуру, она должна быть готова.
Письмо Грошева-старшего (1957):
«"Bechstein" – ключ. Верхняя дека открывается комбинацией A;(Bb) и D контр-октавы. Там плёнка с правдой».

***
Сумерки окутали промышленную окраину, где за глухими бетонными стенами старого винзавода начиналась новая глава спектакля – та, что не значилась в афишах, но игралась самыми дорогими инструментами: страхом, болью и властью.
Здание выглядело заброшенным: облупившаяся вывеска с надписью «Марочные Вина – Цех разлива №», заросшая ржавая сетка, фонари, мигающие с задержкой.
Глаша прижалась к стене. Рядом Марк. Капюшон почти полностью скрывал его лицо, но по дрожащим пальцам и скованной осанке видно: внутри него бушует ураган. Он знал, что это место не просто как алтарь для последнего обряда.
Внутри здания царила извращённая роскошь. Старинные кресла в три ряда, бархатные занавеси цвета запекшейся крови, стойки с напитками и бокалы из кристаллического стекла. По углам прислуга или охрана в белых перчатках. Без оружия на виду, но с жестами тех, кто умеет убивать быстро. На входе не спросили имён. Только билеты. Каждому посетителю взамен билета выдавали табличку с номером. Как на аукционе. Глаша и Марк получили такие.
– Я приходил сюда раньше, – прошептал Марк. – Лурье водил меня за сцену, показывал инструменты. Один из них… играл сам. Даже когда я не касался клавиш. Здесь уже давно не завод. Одно название осталось.
Глаша кивнула, не отрывая взгляда от центра зала. Там появился Виктор Лурье. Безупречный, как всегда. Тёмный костюм, шелковый платок, манжеты с золотыми буквами L. Он не шёл, он плыл, как дирижёр, которому подвластно всё: оркестр, сцена, зрители, даже воздух.
– Дамы и господа, – начал он, и его голос прошёлся по залу, как капля дождя по стеклу, проявился многолетний опыт работы на публике, – сегодня вы станете свидетелями открытия нового измерения силы.
Позади него вынесли футляр. Красное дерево, бронзовые петли. Он открыл его медленно, почти любовно. Внутри стопка нотных листов.
– Это не просто артефакт, – продолжал Лурье, медленно оглядывая зал. – Это оружие. Без гильз. Без пороха. Оно не убивает телесно, оно изменяет структуру вашего сознания. Раз и навсегда.
Он сделал паузу. Зал замер. Даже воздух, казалось, стал гуще.
– Эффект неуловим. Необратим. Неоспорим. Один раз, и вы владеете человеком. Навсегда.
Глаша почувствовала, как сжалось время. Начался отсчёт, и её сердце билось в унисон с условными тикающими часами. Всё в зале потеряло цвет, остались только звуки: сухой голос Лурье, скрип от кресел, тихий вдох Марка.
– Кто даст первый голос?
«Опять аукцион?» – подумала Глаша. Всё так похоже на дежавю. Но это реальность.
Аудио дневник Марка:
«Дед говорил: "Если сыграть левую и правую партии вместе – звуковые волны уничтожат друг друга"».
Записи доктора Штольского:
«Грошев-старший доказал: если сыграть партитуру в обратном порядке, она нейтрализует 536-й эффект. Но Лурье уничтожил эти расчеты и обоснования».

***
Глаша с Марком незаметно проскользнули в помещение за сценой. Заглушенная тишина, как в музыкальной паузе. Не отсутствие звука, а напряжённое ожидание следующей ноты. Всё происходящее на сцене за ширмой – ставки, кивки, хищные взгляды – оставалось позади. Сюда, за кулисы аукциона, обычные участники не заходили. Заходили те, кто знал, что настоящая сила скрыта не в бумаге с партитурой, а в том, на чём её сыграют.
Глаша шагала быстро, но осторожно. Слабый свет от ламп под потолком, колеблющийся, сам не веривший, что ему позволено освещать это место, отбрасывал искаженные тени.
Среди ящиков с эмблемами "Steinway", "Bosendorfer", "Pleyel" и других великих имён стояли рояли. Не выставочные, рабочие, настоящие. С царапинами, запылёнными крышками. Они как ветераны, отставленные на покой, но не забытые.
Марк шёл впереди. Напряжённый почти до судорог, но с каждым шагом его осанка менялась. Он начал узнавать, двигаться быстрее. Глаза блестели. И наконец, остановился.
– Это он.
Глаша замерла рядом. Перед ними рояль, покрытый чёрным лаком, с металлическими вставками на боках. Крышка закрыта, корпус без явных повреждений. Только на деке, в правом углу, надпись серебром: "Bechstein. 1951".
– Этот? – спросила она.
– Из моего детства, – голос Марка звучал приглушенно, как воспоминание, всплывшее сквозь боль. – Я на нём играл. Казалось, что он знает меня. Не просто повторяет за мной, а отвечает.
Он провёл ладонью по крышке.
– Он стоял у Лурье? – уточнила Глаша.
Марк кивнул.
– В подвале. Он владел целым музыкальным бункером. Этот инструмент стоял в центре. Я тогда не понимал, зачем он, почему всегда настроен идеально… и почему, когда я играл, начинала болеть голова.
Он прижался ухом к корпусу.
– Слышишь?
Глаша наклонилась. Изнутри, глубоко, едва ощутимо лёгкий отклик. Он дышал.
– Это инструмент. Настоящий. Настроенный.
Марк сел за клавиатуру. Затем уверенно нажал две –A; и D в контр-октаве. Щёлк. Сухо. Глухо. Кто-то невидимый взвёл спусковой механизм. Крышка поднялась сама, плавно, без скрипа. Под ней отсек. Внутри сложная конструкция: провода, катушки, корпус, покрытый металлической сеткой. На внутренней стенке гравировка: «Resonanzk;rper / VarianteD / Versuchsmodell». И ниже дата: 1944.
– Это он? – прошептала Глаша. – Это и есть усилитель?
Марк кивнул. Взял в руки узкий рычаг на боковой панели, повернул его. Ток пошёл по системе, лампочка в углу загорелась мягким янтарным светом.
– Ты уверен, что сможешь?
– Нет, – честно признался он. – Но я знаю, если не я – никто.
Он выпрямился, протянул руку, нащупал смятые ноты – фрагменты партитуры, которую Глаша держала в руках. Он разложил их поверх корпуса, сверяясь со схемой. Его губы шептали что-то.
Глаша наблюдала. Волнение волной накрыло с макушки и до пальцев ног. Не от страха, а от силы момента. Они не просто в центре заговора. Они в его сердце. И у них имелась единственная возможность заставить звук нести не смерть, а спасение. И если они ошибутся, никто не даст второй попытки. Ни партитура, ни Лурье, ни музыка.
Аудио дневник Марка:
«Лурье говорил: "Ты будешь слышать их всегда". Возможно, это не проклятие?»
***
Чёрный музыкальный инструмент в центре, на постаменте, как жертвенник. Люстры над головой дрожали от сквозняка, хотя окна плотно закрыты. Перед роялем стоял Лурье. В своём чёрном костюме, идеально выглаженном, с лёгкой усмешкой на тонких губах. Он наслаждался каждой секундой. Рядом двое охранников. Их не нужно инструктировать, они знали, для чего пришли.
Глаша шагнула вперёд. В лицо ударил слабый запах – лак, старое дерево, что-то горькое.
– Не стоит этого делать, – тихо, но с вызовом произнесла она. Голос, хоть и тихий, но твёрдый. Однако, в нём звенел металл усталости: – Никто не может предсказать последствия.
Лурье поднял взгляд, склонил голову чуть вбок.
– Напротив, – ответил он почти шепотом, но в тишине зал это прозвучало, как выстрел. – Я играл эту партитуру внутри себя всю жизнь. Я – её финал. Мне лично незачем играть. Ведь у меня есть Марк и Анна.
Он провёл ладонью по поверхности рояля, как по коже живого существа. Где-то внутри корпуса щёлкнуло – активировалась система. Лампочка на боковой панели вспыхнула тускло-жёлтым светом. Затем – второй щелчок. Вибрация прошла по полу, почти неощутимая: что-то запустилось.
Марк вздрогнул.
– Он включает аппарат. Это он... сейчас будет чистая 18.9.
Глаша ёще сделала шаг к Лурье.
– Ты сожжёшь всех. Ты даже не услышишь, как. И себя тоже.
– Ошибаешься. Я не сжигаю. Я переписываю.
Лурье нажал клавишу. Только одну. Звук негромкий. Но в следующий миг зал наполнился гудением. Он шёл не из колонок. Он выходил из самого воздуха. Люстра задрожала. Металлическая решётка вентиляции зазвенела. Стекло витрин пошло рябью, как вода.
Первый охранник закрыл уши. Второй пошатнулся. Глаша чувствовала, как этот звук проходит сквозь грудную клетку. Внутри всё завибрировало – не больно, но пугающе. Тело хотело подстроиться под чужую частоту. Глаза вошли в резонанс с частотой. Ей стали видеться тени, вспыхивающее черное пламя.
– Теперь! – выкрикнула она, оборачиваясь.
Анна рванулась к роялю, села слева, оттолкнув Лурье. Марк – справа. Он не ждал команды. Они оба открыли партитуру. У них нет времени на настройку, репетицию, согласование. Только ритм. Только интуиция.
И началась игра. Левая партия – первая волна. Нежная, как дыхание. Правая – резкая, как вспышка. Они, казалось, спорили. Сражались. Но потом начали сливаться. Низкий рокот усилился. Потом начал сбиваться. И стал стихать. Стены, которые казались близкими к обрушению, замерли. Свет стабилизировался. Стекло перестало дрожать.
Лурье закрыл глаза. Его руки дрожали. Он пытался что-то сказать, но не мог. Язык перестал повиноваться. Он схватился за край рояля, но тот уже не отзывался. Он больше не его. Ни музыка, ни машина, ни воля. Вокруг повисла тишина. Не просто звуковая. Пронзительная. Абсолютная. Как в музее после закрытия, когда и воздух замирает. Лурье остался стоять. Один. В окружении тишины и побеждённой машины. И закричал. Его лицо искажалось, крик происходил внутри. Бессильный. Бездонный. Он проиграл. Музыка, которую он считал оружием, отвернулась от него. Её сыграли правильно. И она стала защитой. Не разрушением. И теперь в ней нет места для него. Раздался глухой стук упавшего тела. Он потерял сознание.
Письмо Лурье-старшего:
«Сын, если ты читаешь это – ты проиграл. Грошев перехитрил нас. Партитура и музыка стала защитой, а не оружием».

***
Первый солнечный луч с трудом пробивался сквозь витражи музея. Свет не заливал помещение, скорее нащупывал дорогу длинными яркими полосками. Пыль оседала в воздухе, как крошки после урагана. Всё вокруг дышало тише.
Лурье, устало смотря перед собой, сидел на мраморной скамье музея. Наручники блестели на запястьях. Щека в крови. Костюм помят, пуговица – оторвана. И всё же глаза сияли. Не злостью, чем-то другим. Проиграл, но увидел финал. Пусть не такой, какой мечтал. Но он, как настоящий игрок, понимал, что проигрыш – это элемент игры. Глаша, Марк и Анна усадили его в машину полуживого после обморока, привезли сюда, в музей, прежде чем вызвать полицию. Он очнулся уже здесь, в зале.
Селиванов ждал, когда Лурье очнется. В паре шагов печальной тенью мерил помещение шагами Грошев.
– Мой отец спрятал всё, – рассказывал он негромко, продолжая двигаться. – Думал, что сжёг оригинал. Верил, что избавился. А я… я не решился. Слишком много памяти, слишком мало смелости. Увы! Увы!
Он внезапно замер. И, не обращаясь ни к кому, просто произнес в пространство:
– Теперь понимаю, правда не умирает. Она просто жжёт дольше. Но уже как сожаление за нерешительность и ошибочность поступков.
Лурье криво усмехнулся.
– Спасения не случилось. Только пауза. Партитура звучит в тех, кто её слышал. Ты не сможешь изменить то, что уже стало частью людей.
Глаша отвела Селиванова в сторону:
– Какое обвинение?
– Незаконный аукцион, фальсификация, нарушение порядка хранения культурных ценностей. Это уже в работе, – в полголоса проговорил он. – Доведение до самоубийства пока не доказаны. Но показания, думаю, возьмем сегодня. По горячим следам. Есть кое-что интересное.
Он достал телефон, показал видео, Заголовок: «Аукцион в Цюрихе. Подлинник партитуры Антона Веберна: Концерт для фортепиано с оркестром и хором».
– Интерпол включился. И да, поначалу отказывались. Слишком мутная история. Но с таким шумом вокруг всего этого, доведут до конца.
Глаша смотрела в экран. Потом перевела взгляд на Лурье. Он не двигался. Как кукла. Только пальцы слегка сгибались, дирижировал несуществующим оркестром.
Из тени вышла Анна с тетрадью в руках. Встала напротив отца. Ни слов, ни обвинений.
Записи Анны:
«Мама пыталась играть эту партитуру… Может, она знала, как остановить Лурье?»

***
Частная клиника. Северный корпус. Коридоры стерильные, безвременные. Всё, как во сне: белые стены, слабый запах антисептика, мягкий свет. Ни дат, ни часов, только вечное утро.
Анна шла следом за дежурной медсестрой. В груди колотилось сердце. За стеклом палата. Обычная. У окна, в простом больничном халате женщина. Тонкая, почти прозрачная, с потемневшими от возраста руками. Её волосы убраны в не тугой пучок, лицо спокойно, как у человека, который больше не ждёт и не боится. Пальцы её правой руки двигались в воздухе. Легко, без напряжения. Она играла на невидимом рояле.
– Мама, – осторожно прошептала Анна.
Женщина повернулась. Глаза не мутные. Не безумные.
– Ты слышишь? – шепнула женщина. – Они живы. Они ждут.
Анна не знала, кого она имела в виду. Музыкантов? Голоса? Свою память? Или... партитуру? Она накрыла руку матери своей. Музыка в воздухе продолжалась тихо, слышимая только ей.
***
Поезд покинул станцию. За окнами поздняя осень, размазывающая капли по стеклу мелким дождем. Поля, линии ЛЭП, редкие деревья. Всё бежало в обратную сторону. Глаша чувствовала, что мелькание за окном действует на нее магически, расслабляющее. Закатное солнце пробивалось сквозь стекло, но не грело.
В плеере проигрывалась запись, которую Марк прислал прошлой ночью. Он все же решился.  То же произведение Антона Веберна, но звучащее по-иному. Не как команда. Как прощение. Она поднималась вверх, будто паря над ней, а не внедрялась внутрь через нейроны, капилляры, захватывая и подчиняя себе все процессы тела. В ней не звучала команда подчиниться, только возможность остаться собой.
Глаша слушала. Не анализируя. Не ища ловушек. Просто дышала музыке в такт. Наушники не пропускали звуки извне, что позволило ей полностью окунуться в музыку, как в море, которому доверяешь.
Но оставалось кое-что ещё. В сумке на коленях плотный серый конверт с надписью: «Для Г.С.» Внутри билет. Время, место. На обороте карандашом: «Я хочу видеть тебя в зрительном зале. Марк». Глаша прикрыла глаза. Невольно улыбнулась. В ушах звучала музыка. Живая, настоящая. «Я больше не ищу улики. Я ищу тишину. Чтобы услышать, кто я. Без партитуры, без чужого финала».

Октябрь 2025.


Рецензии