Грустные музыкальные истории

     СЛАВА БРОДСКИЙ
          
 
 
          
    Г Р У С Т Н Ы Е    М У З Ы К А Л Ь Н Ы Е     И С Т О Р И И
 
          
    П у н ь я н и - К р е й с л е р   и   в с я к о е   д р у г о е
 



     Manhattan Academia, 2025.

     www.manhattanacademia.com

     mail@manhattanacademia.com

    
ISBN: 978-1-936581-41-2

     Copyright © 2025 by Slava Brodsky

      


     Памяти моей мамы

    
Содержание

    
Начало 7
Звезда в созвездии Персея 10
Пустые струны 11
Гены отца 14
Скрипка Страдивари 16
Три шалопая 20
Злые тетки 22
Оркестровый класс 23
Кусок хлеба 26
Отставка Страдивари 28
Психология среднего 30
Руки скрипача 32
Академический час 33
Концерт Баха 35
Пуньяни-Крейслер 36
Оркестр Кнорре 39
Рапсодия 48
Оркестр МГУ 52
Оркестр Нью-Джерси 59



     Н а ч а л о



     Когда я уже закончил первый класс в общеобразовательной школе, случилось, что мы с родителями проходили мимо музыкальной школы. И они предложили туда зайти. Зайти просто так. Посмотреть, что там происходит. И как раз оказалось, что именно в этот день там шли приемные экзамены. И эти экзамены должны были начаться буквально через несколько минут после того, как мы туда зашли.

     Думаю теперь, что мы не случайно все-таки проходили тогда мимо школы. Она была расположена в далеком от нас Докучаевом переулке. Наверное, минутах в двадцати ходьбы от нашего дома. Так что случайно оказаться там, да еще втроем, да еще за несколько минут до начала приемных экзаменов, мы не могли.

     Думаю, что мои родители сами, без меня, решили, что ребенку надо дать музыкальное образование. Наверное, они пытались заговорить со мной о музыкальной школе. И, наверное, я на это прореагировал отрицательно. Ну и тогда они решили привести меня в эту школу «случайно».

     Была разыграна простая комбинация. О, экзамены! Как интересно! А может быть, ты пойдешь, попробуешь. Ну просто так, на всякий случай.

     Ну и меня тут же забрали куда-то – как оказалось, проверять мой музыкальный слух. Какая-то преподавательница подвела меня к роялю. Ткнула туда пальцем. И спросила что-то. Но что она меня спросила, я не очень-то понял. И я сказал, что это нота «до». Это единственное, что я знал тогда о музыке. Что там есть такая штука как нота «до». И преподавательница эта рассмеялась и сказала, что не спрашивает меня, как называется эта нота, а просит меня просто ее напеть. Что значит «напеть», я понятия не имел. Ведь я не готовился к такому экзамену. И что в таких случаях там происходит, мне было тогда абсолютно неизвестно.

     Я, наверное, что-то там промычал по поводу того, что не понимаю, что значит «напеть». И преподавательница опять нажала какую-то клавишу, а потом спела «аа-аа». И сказала мне, чтобы я тоже спел вот так же. Не помню, с первого раза или не с первого, но я, наконец, понял, что от меня требуется. И стал «напевать» все эти ноты, которые моя преподавательница нажимала на клавишах.

     Потом она попросила меня спеть какую-нибудь песенку. Впоследствии я узнал, что все остальные ребята знали, что их попросят на этом экзамене спеть какую-нибудь песенку. И все заранее приготовились спеть песенку. Правда, эта песенка по какой-то необъяснимой причине оказалась у всех одна и та же: «То березка, то рябина». А я, естественно, не был готов к такому. И подумав-подумав, сказал, что я не знаю никакой песенки. Наверное, преподавательница удивилась тогда, что я не знаю никакой песенки. И она предложила мне спеть песенку «То березка, то рябина». Я вроде бы слышал где-то эту песенку. Но я не знал ее слов. И я сказал, что я не знаю такой песенки. На этом с песенками было покончено.

     Потом преподавательница стала что-то отстукивать по крышке рояля. И просила меня все это повторять за ней. Мне это тогда показалось очень странным. Во-первых, потому что не требовало никакой силы, никакой техники и вообще никакого умения ни в чем. А во-вторых, мне казалось, что это не имело никакого отношения к музыке. (Сейчас я понимаю, что был неправ тогда: ведь мы стучали по крышке рояля.)

     И потом она велела мне обождать немного и ушла куда-то. И очень скоро вернулась с какой-то небольшой группой людей. И мы опять стали делать всё то же самое – напевать, стучать. И меня там все хвалили. Особенно меня там хвалили после того, как какой-то дядечка стал нажимать на клавиши рояля уже двумя пальцами. И я помню, что тогда я тоже не сразу сообразил, что он от меня хочет. Он мне говорил, что ты, мол, поешь только одну, вот эту ноту. А мне надо, чтобы ты спел и эту, и вот эту ноту. И ему пришлось самому спеть сначала одну, а потом другую ноту из тех двух, которые он нажимал. И тогда я уже все понял и начал каждый раз напевать две ноты по очереди.

     Дядечка этот повел меня к родителям. Оказалось, что это был преподаватель виолончели, Андрей Алексеевич Борисяк. И он сказал, что меня в школу примут. И что сейчас уже можно говорить о том, в каком классе я буду заниматься. И стал им очень рекомендовать отдать меня к нему, в класс виолончели.

     Но тут мои родители стали спрашивать, а сколько весит эта самая виолончель. И когда узнали, сколько она весит, то сказали, что таскать виолончель по два раза в неделю так далеко будет их сыну очень трудно. Потом зашла речь о классе фортепьяно. Думаю, тут мои родители быстро прикинули, что денег на покупку пианино у них нет. И, если я правильно все помню, спросили меня, как я смотрю на то, чтобы носить скрипку. Ведь она гораздо меньше, чем виолончель. Не помню, что я им отвечал. Возможно, я сказал, что мне вообще не хотелось бы ничего носить. Но, видимо, мои родители уже заранее и вполне определенно решили, что их сын должен учиться музыке. И в итоге они объявили Андрею Алексеевичу, что хотят, чтобы меня записали в класс скрипки.



           З в е з д а   в   с о з в е з д и и   П е р с е я



     Мы с мамой пришли в школу в сентябре. Мама принесла туда справку с места работы папы о его зарплате. И ей сказали, сколько она должна будет платить каждый месяц за мое обучение.

     И потом нам объявили, что меня зачислили в класс Борисяка. Что вызвало большие волнения у моей мамы. Ведь мы же не хотели, чтобы меня записали к Борисяку, в класс виолончели. Но мамины волнения были напрасны. Оказалось, что в этой школе преподавал скрипку сын Андрея Алексеевича – Александр Андреевич Борисяк. Вот к нему-то (как видно, по протекции Борисяка-старшего) меня и направили.

     Оба они – и Борисяк старший, и Борисяк младший – были отличными музыкантами и замечательными людьми. И я имел счастье общаться с ними все мои семь долгих школьных лет. Несколько раз был у них дома. По каким-то причинам Александр Андреевич иногда назначал мне занятия не в школе, а у себя в квартире. Они жили в добротном старом доме в самом центре Москвы. Если не ошибаюсь, где-то недалеко от Столешникова переулка. И когда я попал туда первый раз, они вдвоем, Александр Андреевич и Андрей Алексеевич, водили меня по их хоромам (как мне тогда показалось) и показывали всякие интересные вещи.

     Помню, что на одном из столов там стоял большой телескоп. И Андрей Алексеевич сказал мне, что раньше он увлекался астрономией. И когда-то, давным-давно, открыл новую звезду в созвездии Персея. Это было все, что мне тогда сказал Андрей Алексеевич. И только позднее я узнал, что тот телескоп, который я видел на его столе, был фирмы Цейсс. И подарен он был Андрею Алексеевичу (по случаю открытия новой звезды) императором Николаем Александровичем.



           П у с т ы е   с т р у н ы



     Я знаю, многие считают, что учиться играть на скрипке – это очень здорово. Они уверены, что их ребенок будет получать от этого только удовольствие. И сами родители тоже будут получать удовольствие.

     Сейчас, я знаю, родители поначалу действительно получают удовольствие. Они активно влезают во всю эту историю с покупкой скрипки. Они там что-то такое изучают. Они расспрашивают своих знакомых, у которых есть большие связи. Ну, то есть у которых ребенок недавно начинал играть на скрипке.

     У них появляются всякие возможные варианты. Они их сравнивают. Прикидывают, сколько будет через десять лет стоить скрипка, которую они сейчас купят за пять тысяч долларов. Они узнают, сколько миллионов стоят теперь первоклассные скрипки. И сколько они стоили 50 лет тому назад. И обсуждают на работе, стоит ли купить сейчас очень дорогую скрипку.

     И потом, когда ребенок начинает водить смычком по струнам, первичный азарт у них уже проходит. В первые дни они еще готовы послушать все эти «та-та-та-та – та-та-та». Но потом это уже начинает им немножко надоедать. А их ребенок потихоньку принимается роптать. Сначала он говорит, что ему не нравится его преподаватель. Потом он говорит, что ему никогда не хотелось играть на скрипке, а хотелось учиться играть на фортепьяно. Ну и когда все это начинает постепенно глохнуть, они не очень-то расстраиваются. Они знают, что скрипка в цене не упадет. А про ребенка теперь уже можно будет говорить, что в детстве он немножко играл на скрипке.

     Как начинал играть я? Не помню, откуда и как ко мне попала моя первая трех-четвертная скрипка. Но помню, что смычок мне Александр Андреевич не наканифоливал довольно долго. Поэтому я водил смычком по пустым струнам без звука. И дома я тоже играл на своей трех-четвертной без звука. Придумал ли такое Александр Андреевич или такова была общая стратегия, я не знал тогда. Не знаю и сейчас. Но идея эта безусловно должна считаться очень гуманной по своей природе.

     И вот в какой-то момент, когда и кисть моей правой руки стала изгибаться более-менее правильно, и смычок уже не уходил в какую-то кривую сторону, и даже мизинец оттопыривался довольно элегантно, Александр Андреевич решил смычок мой наканифолить. И теперь, когда я водил смычком по пустым струнам, издавался уже какой-то звук.

     Можно ли представить себе что-то хуже такого звука? Железо по стеклу? Нет, пожалуй. Железо по стеклу не даст такого богатого спектра скрежета. Да и хорошей продолжительности звука у железа и стекла никогда не будет.

     Как реагировал на это Александр Андреевич? Ну, он все-таки был профессионалом. Поэтому должен был выдерживать такое легко.

     А как я все это выдерживал? А я и не выдерживал. Я от такого звука терял сознание. Ну, то есть просто-напросто падал на пол без чувств.

     Первый раз такое случилось довольно неожиданно. Помню только, что в голове у меня все как-то внезапно помутилось. И я только услышал, как Александр Андреевич сказал: «Ты что, с ума сошел?» Он тоже совершенно этого не ожидал. Он даже не успел меня, падающего, подхватить. И я грохнулся вместе со своей скрипкой на пол.

     Потом они с моей мамой все это обсудили и сказали мне, что в следующий раз, когда я что-то такое почувствую, мне надо сказать об этом Александру Андреевичу. И тогда, как предполагалось, мы должны были бы сделать какой-то перерыв в этом нашем упражнении – вождении смычка по пустым струнам.

     И на одном из следующих занятий, когда я почувствовал, что на меня надвигается какая-то дурнота, я успел сказать: «Дядя, мне плохо». И на этот раз Александру Андреевичу удалось меня поймать.

     Это уже было большим успехом в моей музыкальной карьере. Неясно было только, почему я сказал «дядя», а не назвал Александра Андреевича по имени. Они с моей мамой этот вопрос тоже обсудили. И решили, что я, наверное, правильно такое придумал. Потому что, успею ли я назвать Александра Андреевича в такой ситуации по имени, – совсем не ясно. А вот сказать «дядя» – это будет, конечно, короче и, следовательно, надежнее.



           Г е н ы   о т ц а



     В музыкальной школе ко мне весь технический персонал и все учителя, кроме Борисяков и моей преподавательницы общего фортепиано, относились плохо. Они меня не любили. Особенно я это чувствовал на уроках сольфеджио и музлитературы.

     Почему же они меня не любили? Потому что в моих жилах текла еврейская кровь? Думаю, что это была по крайней мере одна из причин. Но было и нечто другое, почему ко мне относились плохо даже те, для кого моя национальность не была минусом, а может быть, даже была плюсом. Что же это было такое – это «нечто другое»?

     Дело было в том, что я все время улыбался. Это вызывало раздражение у простого советского человека. Ведь в стране действовало неписаное правило: улыбаться нельзя. Окрик «а что тут смешного?» в мой адрес я слышал чуть ли не ежедневно. Учителя не только в музыкальной, но и в общеобразовательной школе донимали меня этим довольно упорно. Часто они облекали свои претензии ко мне не в форму запретов на улыбку. Они говорили, что я должен вести себя скромнее. Стоило лишь мне улыбнуться по какому-то поводу или без повода, сразу же в мой адрес летело напоминание: веди себя скромнее.

     Наверное, это все передалось мне через отцовские гены. Он любил шутить. И моя мама часто говорила ему, что за его шутки его когда-нибудь посадят. Говорила она это, правда, не столько для моего отца, сколько для меня. Чтобы я понял, что все шутки моего папы надо держать в строжайшем секрете от посторонних. Ну, в этом смысле я рос довольно смышленым мальчиком. И эту науку усвоил с самого раннего возраста.

     Думаю, что вот по этим причинам я и получал низкие оценки в музыкальной школе по сольфеджио и музлитературе. Моим учителям помогало еще то, что на первых порах обучения не было четких критериев для оценок по этим предметам.

     На уроках сольфеджио мне ставили тройки потому, что ноты я рисовал, как считалось, корявыми. Мама была мастером в каллиграфии. Она быстро наладила все это для меня. И ноты у меня стали получаться примерно такими, как они выглядели в печатных изданиях. Но тройки я продолжал получать.

     Полагаю, что в то время я все-таки отставал немного от девчонок нашего класса. Ну, скажем, когда задавали вопрос, где на линейках нотоносцев находится «ре» второй октавы, все девочки нашего класса сразу тянули руки вверх. А мне надо было еще подумать хотя бы несколько секунд. Так что, хотя над нами никто с секундомером не стоял, но при желании мои тройки можно было бы оправдать.

     Однажды на музлитературе учительница сыграла нам на рояле какой-то пассаж и попросила написать, что мы чувствовали, слушая эту музыку. Для меня такое задание прозвучало совершенно неожиданно. Я представления не имел, что и как надо было написать по этому поводу. Должен признаться, что даже сейчас такое задание было бы для меня суровым испытанием. И я написал тогда, что сначала музыка играла тихо-тихо. А потом стала играть громче. И что мне понравилось, что в самом конце она стала играть опять тихо.

     Я получил за свою писанину тройку. А девочка с беленькими бантиками, которая сидела рядом со мной, написала, что она слышала, как дует ветерок и как водичка где-то течет. И на следующем занятии преподавательница зачитала нам ее «эссе», похвалила и сказала, что поставила ей пятерку.

     Там, в школе, у нас было много девочек. И почти у всех были всякие такие бантики. И выглядели они так, что не то чтобы подойти к ним или спросить у них что-то, а просто посмотреть на них мне было страшновато.

     На следующем занятии наша преподавательница музлитературы опять играла какой-то фрагмент. И опять велела написать, что мы там услышали. Я подумал, что на этот раз я уже не буду таким дураком. Ну и написал, что слышал, как течет вода и что где-то дует сильный ветер. И думал, что мне поставят пятерку. Но я опять получил тройку. А девочка с беленькими бантиками написала, что почувствовала, как пахнут какие-то цветочки. И конечно же, получила за это дело пятерку.

     Впоследствии и на уроках сольфеджио, и на уроках музлитературы все стало меняться для меня в лучшую сторону. Но об этом чуть позже.



           С к р и п к а   С т р а д и в а р и



     В какой-то момент Александр Андреевич сказал моей маме, что мне уже пора перейти с трех-четвертной скрипки на целую. И мама сказала ему, что, мол, раз надо, значит, надо. И мы стали искать для меня целую скрипку.

     Один из преподавателей школы узнал об этом и сказал моей маме, что может принести нам хорошую и недорогую скрипку. И если она нам и Александру Андреевичу понравится, то мы сможем ее купить. И когда мама на это согласилась, он попросил задаток. Если я правильно помню, 25 рублей. Это были не очень большие деньги. Кажется, примерно столько стоил килограмм сливочного масла. И мама дала ему этот задаток.

     Когда Александр Андреевич узнал об этом, он сказал, что никакую скрипку этот преподаватель нам никогда не принесет, а про задаток нам нужно сразу забыть. Оказывается, все в музыкальной школе знали, что вернуть деньги, которые этот преподаватель брал взаймы, было ужасно большой проблемой И не потому, что он был каким-то уж очень плохим человеком. Вовсе нет. Александр Андреевич сказал нам, что он, в сущности, неплохой человек. Но у него было две семьи. И денег на жизнь ему катастрофически не хватало.

     Да… Я вспоминаю сейчас различные жизненные эпизоды тех времен и понимаю, что все вокруг нас жили очень и очень бедно. Практически в нищете.

     Моя мама пыталась вернуть эти 25 рублей. И тянулось это довольно долго. Но чем все закончилось, в моей памяти не осталось.

    
Мама продолжала искать мне скрипку. И тут произошла такая неожиданная история.

     В Севастополе жил двоюродный брат моего папы – Гриша Браславский. Он жил там с женой Надей и двумя сыновьями, Геной и Славой. Они с моими родителями переписывались. И когда Надя узнала от мамы, что мы ищем для меня скрипку, она написала, что у них есть хорошая скрипка и что мы можем ее у них забрать. Потому что толку они в ней совсем не видят. А Гена и Слава играют этой скрипкой в футбол.

     Моя мама сообщила об этом Александру Андреевичу. А он спросил у нее, что это за скрипка. Мама, конечно, сказала, что понятия не имеет, что это за скрипка. И что Надя, наверное, тоже не знает. На что Александр Андреевич посоветовал посмотреть в отверстие скрипичного эфа на этикетку, которая там вполне могла быть.

     Ну и мама написала Наде, чтобы она посмотрела в вырез скрипки и сказала, есть ли там этикетка, и если есть, то что на ней написано. И через какое-то время от Нади пришел ответ, что действительно, этикетка там есть. Но на ней написано что-то не по-русски. И ничего путного она там не прочитала. Но есть там какое-то слово вроде Антониус.

     Моя мама передала все это Александру Андреевичу. И он велел ей немедленно писать Наде еще одно письмо. Он спрашивал, а что, мол, там написано еще. И нет ли там еще слова Страдивариус.

     Мама опять написала Наде письмо и попросила посмотреть, нет ли там еще слова Страдивариус.

     Все это было не скоро. Письма шли долго. Но вот Надя, наконец, ответила, что там действительно есть еще слово Страдивариус. И что она очень удивлена, как это моя мама могла догадаться, что там еще написано.

     Ну, мама опять передала все это Александру Андреевичу. И он сказал, что если это действительно скрипка Страдивари, то она должна стоить сумасшедшие деньги. И чтобы они там, в Севастополе, немедленно прекратили играть этой скрипкой в футбол. И чтобы мама думала, как эту скрипку у них забрать.

     Забрать скрипку было очень легко. Кто-то из знакомых Браславских ехал на поезде из Севастополя в Москву. Он-то и привез нам эту скрипку.

     И мы с мамой принесли ее в школу. Александр Андреевич прочитал наклейку. Потом попробовал что-то сыграть на этой скрипке. И сказал нам с мамой:

     – Ну, это, конечно, не скрипка Страдивари. И она, конечно, со скрипкой Страдивари даже на одном столе никогда не лежала. Но Славе на первое время она сгодится.

     И еще он сказал, что скрипка нуждается кое в каком ремонте. Он отнес эту, теперь уже мою, скрипку в мастерскую Большого театра. Там ее действительно подремонтировали. И я на ней играл пару лет.

     Я никогда не был в этой самой мастерской Большого театра. И даже никогда не знал, где она находится. Знал только, что там какие-то очень замечательные мастера выполняют очень тонкую работу за сравнительно небольшие деньги.

     Я пользовался услугами этой мастерской через Александра Андреевича. Он был долгое время солистом оркестра Большого театра. Наверное, по этой причине все, что он им заказывал, выполнялось довольно быстро.

     И все хорошее пришло ко мне оттуда. Поначалу я играл на жильных струнах. Но потом Александр Андреевич сказал, что мне пора уже переходить на металлические струны. И они тут же пришли ко мне из мастерской Большого театра. Оттуда же ко мне пришел и приличный смычок.

     Александр Андреевич рассказывал мне всякие страшные истории про тех, кто чинил свои инструменты где-то в других местах. Он говорил, что есть люди, которые говорят, что поняли всё про секреты изготовления скрипок. И что вот таких людей надо бояться больше всего.

     Один его хороший знакомый чинил свою скрипку в одном из таких мест. А скрипка у него была итальянская, какого-то очень известного мастера. И когда ему вернули его скрипку после починки, оказалось, что она стала звучать чуть ли не как просто хорошая покупная советская скрипка. Его тяжба с починщиками затянулась очень надолго. И сначала те отрицали какую-то свою вину в том, что случилось со скрипкой. Но потом все-таки выяснилось, что в процессе ремонта упала душка. Это такая маленькая круглая палочка, распирающая верхнюю и нижнюю деки. Специалисты эти клялись, что поставили ее на то же самое место. А Александр Андреевич сказал мне, что когда душка в первоклассных инструментах падает, то вернуть скрипку к первоначальному звучанию практически невозможно. И почему такое происходит – никто не знает.

     И еще Александр Андреевич рассказал мне, что у другого его знакомого в таком же примерно месте скрипку покрыли лаком. А лак там изготавливали точно по секретам итальянских мастеров. И секреты эти они разгадали с помощью новейших научных методов. И скрипка эта тоже вконец была этим лаком испорчена.

     Поэтому, сказал мне Александр Андреевич, чтобы только почистить скрипку, он не стал бы отдавать ее никуда, кроме мастерской Большого театра.



           Т р и   ш а л о п а я



     У Александра Андреевича занимался скрипкой еще Сашка Буев. И мы с ним как-то быстро сдружились. А в другом классе учился на скрипке Леня Фрид. С ним мы сдружились еще крепче. На всю жизнь.

     Александр Андреевич называл нашу троицу не иначе как «три шалопая». Он нам, всем троим, явно симпатизировал. Он видел, что нам все это музыкальное образование давалось легко. Но был недоволен тем, что к своим занятиям мы относились без должного прилежания. Вот поэтому-то он и называл нас шалопаями.

     И Сашка, и Леня тоже, как и я, получали тройки на уроках сольфеджио и музлитературы. Но с какого-то момента что-то стало меняться для нас на этих уроках.

     На уроках сольфеджио мы начали изучать музыкальные интервалы. Мне это показалось легким упражнением: «Чижик-пыжик» – большая терция, «Союз нерушимый» – кварта, «Купался бобер» – квинта, «В лесу родилась елочка» – большая секста. Ну, и так далее. И когда нам на занятиях играли по две ноты и нам нужно было эти интервалы определить, тут уже мы перестали от наших девочек отставать.

     На уроках музлитературы мы стали слушать отрывки из разных музыкальных произведений. А преподавательница вдруг останавливала свою игру и спрашивала нас, что она нам играла. И тут мы тоже уже никак не отставали от наших девчонок.

     А еще через какое-то время на уроках сольфеджио мы начали писать диктанты. Мне это тоже казалось довольно несложным упражнением. Надо было написать на нотной бумаге те ноты, которые наша преподавательница играла на пианино. А дул ли при этом ветерок, текла ли где-то водичка и пахли ли какие-то цветочки – это было совершенно неважно.

     И тут нам перестали объявлять оценки. Сколько все наши девочки получали за эти диктанты, я не знал. Но судя по тому, с какими хмурыми лицами они смотрели на возвращаемые им после проверки диктанты, отметки там были не очень хорошие.

     А я стал получать на сольфеджио сплошные пятерки. И мне стало казаться, что худшие для меня дни в музыкальной школе остались позади. Но беда пришла ко мне с неожиданной стороны. Надо мной вдруг нависла угроза отчисления из школы.



           З л ы е   т е т к и



     Как ни старался Александр Андреевич назначать свои уроки в удобное для меня время, иногда выходило так, что у меня образовывались «окна». То есть между концом одного урока и началом другого у меня получался свободный час. И мама решила, что в это время я могу сидеть в музыкальной школе за каким-нибудь столиком в коридоре и делать уроки общеобразовательной школы.

     И вот однажды, когда я сидел где-то там и делал свои уроки, ко мне прибежали тетки из школьной канцелярии, которая одновременно была и учительской. Эту толпу возглавляла заведующая учебной частью. Она меня очень не любила. Да и все другие тетки из этой толпы меня тоже не очень-то любили.

     Они схватили меня за шиворот и потащили куда-то. Притащили они меня в туалет. А на стенах этого туалета я стал читать различные надписи. Кроме слова из трех букв, с которым я уже где-то познакомился, там еще были какие-то сложные идиоматические построения. И пока я пытался разгадать их смысл, тетки стали кричать на меня, что они сейчас вызовут милицию, чтобы меня эта милиция наконец-то вышвырнула из школы. Кто-то из них сунул мне в руки тряпку и велел стирать надписи, которые якобы я написал на стенах туалета.

     Теток там было много. А я был один. Никого из приличных преподавателей тогда не оказалось рядом. И некому было меня защитить.

     Не помню сейчас, в каком порядке и что еще произошло там в тот день. Но, по-видимому, о моем участии в следующем занятии не могло быть и речи. Стирать надписи тряпкой со стен туалета я отказался. Милиция тогда почему-то так и не приехала. И в конце концов я был отпущен из школы.

     Конечно, мои родители были в шоке от того известия, которое я им принес. И моя мама еще несколько месяцев сражалась с заведующей учебной частью. Конечно, и Александр Андреевич, и Андрей Алексеевич, и милая молодая женщина, которая преподавала мне общее фортепьяно (о ней я еще скажу несколько слов), были на моей стороне. Но с нашей заведующей сладить было непросто. Ведь, как я сейчас понимаю, в ее карманах хранились погоны КГБ. Однако выгнать меня из школы ей тогда не удалось.



           О р к е с т р о в ы й   к л а с с



     История с туалетом была не единственной, когда меня хотели исключить из школы. В другой раз, правда, вопрос о моем отчислении возник уже по моей вине.

     Один из школьных классов был оркестровый. И там играли струнники. Не помню, с какого года обучения мы должны были играть в оркестре. Возможно, начиная с четвертого класса. И вот где-то в конце сентября моей маме позвонили и сказали, что меня отчисляют из школы за неявку в оркестровый класс.

     Мама бросилась ко мне и спросила, как получилось, что я не хожу на оркестр. И я тут вспомнил, что кто-то мне когда-то говорил, что я должен буду туда ходить. Но почему-то это все не удержалось в моей памяти. А мама вообще об оркестре никогда не слышала.

     Каким-то образом она утрясла этот вопрос. И меня из школы не отчислили. Но мама строго наказала мне ни в коем случае не пропустить больше ни одного оркестрового занятия.

     Выяснилось, что оркестр наш собирался по воскресеньям. И в первое же воскресенье я отправился в школу на оркестровую репетицию.

     Не помню, как звали нашего дирижера. Но его фамилия была Фролов. Он дирижировал оркестром Центрального детского театра в Москве. Но об этом я узнал только несколько лет спустя, когда впервые попал в этот театр.

     Помню, что в перерыве между двумя действиями я подошел к оркестровой яме. И там я вдруг увидел нашего Фролова. От неожиданности я громко сказал: «Фролов!» Он это услышал, обернулся, увидел меня и поманил к себе. И мы с ним о чем-то немного поговорили.

     А когда я впервые пришел к Фролову в нашей школе, он посадил меня на последний пульт скрипок. Но там я просидел совсем недолго. Минут, наверное, через десять Фролов велел мне пересесть на первый пульт.

     А там место рядом с концертмейстером, с первой скрипкой, было в тот день почему-то свободным. Концертмейстером была девочка из старших классов. И мы разучивали какую-то вещь, в которой у нее было большое соло.

     На самом-то деле перед нами там стояли два пульта. На месте этой девочки – концертмейстера – стоял пульт с ее нотами, где было это соло. А на моем пульте были ноты без этого соло. И вот так мы и прозанимались в тот раз. А когда закончили, каждый забрал свои ноты, и мы разошлись по домам.

     В следующее воскресенье я опять пошел на оркестр в школу. Оказалось, что девочка с первого пульта заболела, и Фролов посадил меня на ее место. И я, таким образом, был в тот день концертмейстером оркестра. И опять мы стали играть ту вещь, которую играли в прошлое воскресенье. Вещь эта была не очень трудная. И у меня не было особых проблем, чтобы там аккуратно все проиграть. Тем более, что играл я это уже второй раз.

     Единственное, что стало меня волновать – это то самое соло, которое наша первая скрипка играла в прошлый раз. Ведь нот этого соло у меня не было. И чем ближе мы подбирались к его началу, тем больше я нервничал, потому что не понимал, что мне надо было делать.

     Фролов мне ничего заранее не сказал по этому поводу. И, с одной стороны, если нот соло у меня не было, то вроде бы получалось, что я и не должен был его играть. Но, с другой стороны, Фролов посадил меня на место первой скрипки. И тогда получалось, что мне это соло обязательно надо было бы сыграть. Ну и когда дело дошло до него, я стал играть его по памяти.

     И где-то уже ближе к концу соло Фролов поднялся со своего дирижерского места и пошел ко мне. Он обошел меня сзади, чтобы посмотреть, есть ли у меня ноты этого соло или нет. Увидел, что нот нет. И тогда он погладил меня по голове и пошел обратно на свое место.



           К у с о к   х л е б а



     Вернусь немного назад. Со второго класса у нас в школе для всех струнников начинались занятия по классу фортепьяно. Не знаю, как получилось, что у меня была хорошая преподавательница общего фортепьяно (так назывался этот класс для нас, струнников). Наверное, ко второму классу я уже приобрел дурную славу у всех дурных преподавателей. И они, конечно, меня брать к себе в класс не захотели. Так мне досталась единственная нормальная преподавательница.

     Интересно, что преподаватели наши держались двумя группами. В одну группу входили оба Борисяка, моя преподавательница общего фортепьяно и преподаватель скрипки Лени Фрида. А в другую группу входили все остальные, возглавляемые заведующей учебной частью. Между этими группами был только один преподаватель. Тот, у которого были две семьи и никогда не было денег. И еще не входил ни в какую группу наш дирижер Фролов. Он считался у нас в школе как бы почетным гостем.

     Класс фортепьяно требовал занятий дома. И тут перед нашей семьей встала проблема с пианино. Это действительно была большая проблема.

     Мы с родителями жили в комнате площадью 16 квадратных метров. Там располагалась тахта моих родителей, их прикроватная тумбочка, моя кровать, платяной шкаф, обеденный стол, несколько стульев и небольшой письменный стол. И когда мама сказала о пианино моему папе, она пожаловалась, что не знает, где это пианино можно было бы у нас поставить. И папа сказал, что он может все это легко решить. Днем мы будем ставить пианино на тахту и там на нем и играть, а к ночи будем переставлять пианино на обеденный стол.

     Мой папа любил шутить. Но мама подошла к этому делу вполне серьезно. Она сказала папе, что уже разузнала, как люди обучают своих детей играть на фортепьяно. Оказывается, пианино не обязательно покупать. Его можно взять напрокат. Ну, конечно, папе опять надо будет принести справку с места работы о его зарплате. Но в любом случае плата за пианино будет намного ниже платы за обучение в школе.

     И еще мама сказала, что если не ясно, где можно поставить у нас пианино, значит, нам надо сделать перестановку.

     Слово «перестановка» я часто слышал в разговорах взрослых. И все прекрасно знали, что оно означает. Люди просто переставляли в своей комнате мебель на другие места. Почему они так делали? Ну, просто им казалось, что жить долгие годы в маленькой комнатушке с одной и той же мебелью, стоящей на одних и тех же местах, просто невыносимо. Переехать жить в какое-то другое место было невозможно, купить другую мебель тоже не получалось. А вот когда мебель переставлялась на другие места, это вносило какой-то элемент новизны.

     Я часто слышал какие-то разговоры об этом. Люди приглашали своих друзей посмотреть, как они сделали перестановку. И показывали, что шкаф стоял раньше вот тут, а они его передвинули в угол. А кровать подвинули вот туда. И их друзья говорили, что получилось очень здорово. Что теперь это как будто совсем другая комната. Что она вроде бы даже стала больше. И наверное, им тоже надо сделать перестановку. Потому что последний раз они ее делали еще при царе Горохе.

     В общем, мама реализовала эту свою идею с прокатным пианино. Что-то она там передвинула. И пианино удалось куда-то втиснуть.

     К нам приходили знакомые моих родителей – посмотреть, как мама все придумала. Все ее очень хвалили. И, конечно, спрашивали, сколько стоит прокат пианино. А заодно спрашивали, сколько стоит мое обучение в школе. И сокрушались, что это, конечно, дорого. И успокаивали маму, говоря при этом разные слова. А один раз кто-то из них сказал, что зато, мол, у Славика всегда будет кусок хлеба.

     Никогда и ни от кого я раньше такого не слышал. Но я понял, что означает это словосочетание. И оно мне запомнилось. Но со временем – и чем дальше, тем определеннее – я стал считать, что мой кусок хлеба будет, наверное, все-таки другого происхождения.



           О т с т а в к а   С т р а д и в а р и



     На скрипке Страдивари я проиграл, наверное, года два. И Александр Андреевич сказал моей маме, что настало время купить мне скрипку получше. Мама спросила тогда у него, может ли он нам в этом деле помочь. И Александр Андреевич сказал, что сможет помочь, но ему надо знать, сколько мои родители готовы потратить на это.

     Не помню, конечно, сейчас, как развивались события дальше. Думаю, что мама спросила у моего отца, сколько денег мы можем потратить на скрипку. Ну и, наверное, после всяких таких раздумий они назвали Александру Андреевичу сумму в 500 рублей. Я так думаю потому, что именно за такие деньги мне вскоре и была куплена моя новая скрипка.

     А может быть, события развивались и по несколько другому сценарию. Помню такой эпизод тех времен. Александр Андреевич принес в класс свою скрипку. И где-то в середине наших занятий предложил сыграть на его скрипке то же самое, что я играл только что на своей старой скрипке (на скрипке Страдивари). Я начал играть на его скрипке. И Александр Андреевич был явно раздосадован тем, что никакой разницы в моей игре он не почувствовал. Думаю, что после этого эпизода он мог посоветовать моим родителям не тратить очень уж большие деньги на мою новую скрипку.

     Это было дореформенное время. Пятьсот рублей составляли тогда, если не ошибаюсь, около трети месячной зарплаты моего отца. После реформы 1961 года эти пятьсот рублей уже называли старыми деньгами.

     Насколько хороша была моя новая скрипка? Ну, сравнивать ее со скрипкой Александра Андреевича вообще было нельзя. Но, скажем, тем, кто после школы собирался поступать в музыкальное училище, родители покупали скрипку уже за несколько тысяч рублей.

     А что можно сказать о моей скрипке по сегодняшним меркам? Сейчас моя скрипка (та самая, которая когда-то была мне куплена за 500 рублей старыми деньгами) стоит около 500 долларов. А самая дешевая скрипка, которую покупал кто-либо из моих нынешних друзей или знакомых своему ребенку, только начинающему заниматься, стоила две тысячи долларов.

     Насколько важно иметь хорошую скрипку? Я попытаюсь ответить на этот вопрос. Но сделаю это только немного позднее.



           П с и х о л о г и я   с р е д н е г о



     Александр Андреевич как-то сказал нам с Сашкой Буевым, что хочет дать нам поиграть двойной концерт Вивальди. Мы не очень-то представляли себе, что все это значит, но мы знали, что Александр Андреевич ничего плохого нам предлагать не будет. И поэтому тут же дали на это дело свое согласие. И тут Александр Андреевич сказал, что не знает, кому дать партию первой скрипки, а кому – второй. Ну, мне он давал играть более сложные вещи, чем Сашке. И поэтому я ожидал, что первую скрипку он, наверное, даст мне.

     Но, как я понял только потом, Александр Андреевич не хотел ни обидеть Сашку, ни заложить между ним и мной даже самую малую основу для напряжения в наших отношениях. Поэтому после некоторой паузы Александр Андреевич сказал следующее. Он сказал, что хотя партия первой скрипки более эффектная, чем партия второй скрипки, но партия второй скрипки более ответственная. И если партию второй скрипки будет играть не очень серьезный человек, то весь этот концерт пойдет насмарку. Ну а поскольку от Славы можно слышать одни только шутки и прибаутки, то он не может поручить ему играть более ответственную партию второй скрипки. И вот по этой причине он дает эту партию Саше Буеву.

     Помнится, мы оба были довольны выбором Александра Андреевича.

     А двойной концерт Вивальди спас меня однажды в общеобразовательной школе в одной неприятной ситуации.

     В десятом классе у нас ввели новый предмет – психологию. Однако стало известно, что оценка за этот предмет не идет в аттестат, выдаваемый по окончании школы. А раз так, то я не стал утруждать себя изучением этого предмета. Отказался отвечать на вопросы нашей преподавательницы на ее уроках, когда она вызывала меня к доске. Ну и получил двойку сначала в первой четверти, а затем во второй и в третьей.

     Это вызвало некоторый переполох среди учителей, которые относились ко мне хорошо. Точнее, это вызвало переполох у моей учительницы математики. Она где-то разузнала, что несмотря на то, что оценка по психологии не идет в аттестат, сам аттестат мне не выдадут, если у меня по какому-то предмету годовая оценка будет двойкой. А вместо аттестата мне выдадут справку о том, что я посещал такую-то школу в такие-то годы. И с такой справкой я не смогу поступать в Университет. И учительница математики стала меня уговаривать подучить что-нибудь по психологии. А сама собиралась попросить нашу психологичку вызвать меня к доске по той теме, которую я выучу, и поставить мне в четвертой четверти тройку и, быть может, даже исправить мне отметку за третью четверть на тройку. И тогда, мол, итоговая отметка за год у меня уже будет твердой тройкой.

     И тут произошло событие, которое все расставило по своим местам. Наш директор запланировал школьный вечер. Чему он был посвящен, я сейчас уже не помню. Но ответственной за его проведение он назначил нашу преподавательницу психологии. Она начала срочно подыскивать выступающих на этом вечере. Но дела с этим у нее продвигались неважно.

     И тут кто-то ей сказал, что я недавно закончил музыкальную школу и что я играю на скрипке. И она обратилась ко мне. Я ей поначалу отказал, говоря, что всем будет скучно слушать мою игру. Но потом я вспомнил про Сашку Буева и про двойной концерт Вивальди и подумал, что такой аттракцион, пожалуй, не будет слишком уж скучным.

     Сашка, когда я позвонил ему, принял мое предложение. И мы с ним довольно лихо этот концерт на нашем школьном вечере отыграли. В сущности, мы там были практически единственными, кто как-то растормошил школьную публику. Психологичке наше выступление очень понравилось. И она потом очень благодарила меня.

     Несмотря на то, что в четвертой четверти она меня к доске не вызывала, моя четвертная оценка по психологии оказалась пятеркой. Более того, средняя оценка за год (по результатам трех двоек и одной пятерки) тоже оказалась пятеркой.



           Р у к и   с к р и п а ч а



     Я давно уже заметил, что у Александра Андреевича безымянный палец на правой руке был обрублен на одну фалангу. От кого-то я узнал, что палец он повредил, когда чинил свой автомобиль «Москвич». И если бы не эта травма, он смог бы стать более известным скрипачом, чем просто солистом оркестра Большого театра.

     А я как-то прищемил тот же самый палец на правой руке. Да так прищемил, что с него сошел весь ноготь. А когда моя мама привела меня с забинтованным пальцем на урок к Александру Андреевичу, он сказал ей, что у скрипача нет ничего дороже пальцев. И чтобы мама следила за мной получше и что таких кукол на пальцах у меня больше не должно быть.

     А еще раньше он говорил маме, что у меня очень хорошие пальцы. Как раз для скрипача. Они длинные и с хорошими подушечками. И как-то во время урока он попросил меня показать ему мою левую руку. Он пощупал мои пальцы и сказал со вздохом: «Дал же Бог дураку такие руки!»

     Может показаться странным, но эта его реплика меня совсем не обидела. Даже наоборот. Мне было приятно это слышать. Я чувствовал по всему, что Александр Андреевич относился ко мне почти с отеческой любовью.

     Кстати, эта его фраза сыграла со мной впоследствии одну шутку. Перед самым отлетом в Америку я решил пошить себе костюм. И вот на последней примерке, когда мой портной придирчиво все осматривал, я его похвалил и сказал, что мне нравится, как он пошил мне костюм. На что он ответил с надеждой в голосе: «Да, но не у всех такие руки». В этот момент он приглаживал какую-то складку на рукаве моего пиджака. Это еще больше сбило мои мысли с правильного направления. Я только удивился тогда, откуда он мог узнать про мои пальцы и почему свое восхищение ими он перенес целиком на мои руки.

     Хорошие чаевые я ему, конечно, оставил, но лишь когда приехал домой, понял, что говорил он не о моих руках, а о своих.



           А к а д е м и ч е с к и й   ч а с



     Как-то Александр Андреевич решил серьезно поговорить с моей мамой. Он спрашивал ее, сколько часов в день я играю на скрипке дома. Сама форма вопроса подсказала маме, что Александр Андреевич будет недоволен ее ответом. Поэтому она пыталась этот его вопрос как-то замять. И в итоге – в ее передаче этого разговора мне – Александр Андреевич сказал, что для того, чтобы просто стоять на месте, мне нужно заниматься дома по два часа в день. А для того, чтобы продвигаться вперед, я должен заниматься как минимум три часа в день.

     Чтобы как-то защитить меня, мама сказала Александру Андреевичу, что я очень люблю слушать музыку. На что Александр Андреевич ответил: «Слушать музыку может каждый дурак». И это тоже моя мама мне передала.

     Сколько же часов в день играл я дома на самом деле? Во-первых, мы с мамой договорились, что дома я играю только тогда, когда у меня нет урока по скрипке в школе. Я пытался присоединить к этим двум скрипичным урокам еще один фортепьянный день. Но этот день у меня мама легко отбила. Потом мы договорились, что в остальные пять дней я играю по часу в день. И вот тут был один такой сложный момент: какой это должен быть час? Я считал, что это должен быть академический час. Как в школе. И мама, хоть и нехотя, но все-таки с этим согласилась.

     И значит, получалось, что я должен был играть дома по 45 минут пять раз в неделю. Ну, разумеется, я не обязан был играть в те дни, когда я болел. Или если что-то другое неожиданное случилось у нас в семье.

     И еще один важный момент мы с мамой долго-долго обсуждали. А что, если во время игры я захочу пойти в туалет? Нужно ли мне засчитывать это время, как время игры или нет? В конце концов я убедил маму, что продлевать игру на то время, что я буду в туалете, – это будет очень сложно. И поэтому гораздо проще это время засчитывать как время игры.



           К о н ц е р т   Б а х а



     Это сейчас в нормальной, мало-мальски уважающей себя семье, если уж решили учить ребенка музыке, то дают ему скрипку в руки, когда он еще не умеет ходить. В два года такой ребенок уже играет ля-минорный концерт Баха. А в пять лет свободно играет все капризы Паганини. Поэтому сейчас цены на приличную 1/16-ю скрипку сильно пошли вверх.

     А в мое время все было совсем не так. Я стал играть ля-минорный концерт Баха только в пятом классе. И с этим концертом у меня произошла какая-то совершенно фантастическая история.

     Помню, что где-то уже ближе к концу года, то есть ближе к годовому экзамену, Александр Андреевич назначил мне урок не в школе, а у себя дома. И вот я приехал к нему домой. Стал играть одно место концерта, другое. Играл плохо. Ему это все не нравилось. Он просил что-то повторить. У меня получалось не лучше. И никакие его подсказки мне не помогали. В конце концов он сказал, что так дело дальше не пойдет. Если я не хочу как следует заниматься дома, то лучше, чтобы я ему на глаза вообще не показывался. И что наш урок на сегодня он заканчивает. И чтобы я отправлялся домой. Он прибавил что-то еще обидное для меня. И удалился.

     Я начал собираться. Стал упаковывать мою скрипку. Тут ко мне вышел Борисяк-старший, Андрей Алексеевич. Он меня стал успокаивать. Говорил мне что-то хорошее про меня. Но одновременно говорил, что я должен, конечно же, больше заниматься дома.

     А когда я уже упаковал мою скрипку и готов был идти, он сказал, что у меня из футляра торчит какой-то хвостик. Что теперь во дворе мальчишки могут за этот хвостик дернуть. И что лучше бы мне скрипку переупаковать. Ну я и стал переупаковывать мою скрипку. А Андрей Алексеевич все пытался меня как-то успокоить и подбодрить.

     Сейчас я уже не помню, что у нас случилось в семье, но я не смог заниматься дома эти два дня между двумя очередными школьными занятиями. И вот наступил вечер последнего дня. Завтра мне надо было идти в школу на урок к Александру Андреевичу. Я лежал в кровати и не мог никак заснуть. Потому что с ужасом представлял себе, что будет завтра на уроке.

     И я стал мысленно проигрывать концерт Баха. Я просто представлял себе, как буду его играть на своей скрипке. И когда мне казалось, что что-то у меня не получается, я повторял это место еще и еще раз. И так я промучился с такой мысленной игрой, наверное, около двух часов. А потом я заснул.

     На следующий день я пошел в школу. Стал играть концерт. Александр Андреевич слушал меня, не прерывая моей игры. И когда я закончил, он сказал, что видит, что наконец-то я взялся за ум и наконец-то хорошо позанимался дома. Он был очень доволен моей игрой и все продолжал хвалить меня.

     На годовом экзамене я получил за этот концерт пятерку. Хотя в другие годы меня пятерками не баловали: я получал на экзаменах четверки или четверки с плюсом.



           П у н ь я н и - К р е й с л е р



     Наступил последний год моего обучения в музыкальной школе. К этому моменту я уже год посещал математический кружок Московского университета. И я точно знал, что буду поступать на математическое отделение механико-математического факультета этого университета. А если так, то получалось, что мне было бессмысленно продолжать мое музыкальное образование. И я пытался донести эти мои соображения до родителей.

     Мама моя очень переживала по этому поводу. Она все время говорила мне: «Как же так? Неужели ты хочешь бросить свою скрипку?» Она все думала, как можно было бы и поступить в музыкальное училище, и заниматься математикой. И все это делать одновременно. А мой отец говорил, что математика – это очень хороший выбор. И она мне очень пригодится, если я когда-нибудь уеду в Америку.

     Александр Андреевич все пытался выяснить, буду ли я поступать в музыкальное училище или нет. Потому что от этого зависело, что именно он даст мне разучивать для выпускного экзамена. И он мне сообщил, что его отец, Андрей Алексеевич, учился когда-то на физико-математическом факультете Петербургского университета. А окончил все-таки Киевскую консерваторию. Но меня этот пример не вдохновил. И я сказал ему, что буду все-таки заниматься математикой.

     И Александр Андреевич тогда сказал, что даст мне что-нибудь потруднее и поинтереснее для моего последнего года. И среди прочего велел мне разучивать «Прелюдию и аллегро» Пуньяни-Крейслера.

     Если не ошибаюсь, общее фортепьяно у нас, у всех струнников, было всего пять лет: со второго класса по шестой. И тогда получается, что заключительный экзамен по фортепьяно у меня был за год до выпускного экзамена по скрипке. На фортепьянном экзамене я играл несколько вещей. В том числе «Сердце поэта» Грига. Мои длинные пальцы, о которых когда-то с сомнительной похвалой говорил Александр Андреевич, помогли мне и в этой вещи Грига. Я легко покрывал децимальный интервал левой рукой. В результате я получил на этом экзамене пятерку. Но на этом общение с моей преподавательницей не заканчивалось. Ведь она аккомпанировала мне на всех моих скрипичных экзаменах.

    
И вот в течение всего последнего года я потихоньку разучивал все то, что мне дал Александр Андреевич. За несколько дней до выпускного экзамена он позвал мою преподавательницу фортепьяно для того, чтобы прогнать все, что она должна была на этом экзамене со мной исполнить. Видно, она никогда не слышала раньше «Прелюдию и аллегро». Потому что, когда в самом конце она сыграла неожиданно появившийся там мажорный аккорд, она удивилась:

     – Аа-а, тут так?

     И Александр Андреевич сказал:

     – Да, тут так.

    
Настал день выпускного экзамена. Я отыграл всю свою программу, и мы с мамой стали ждать, когда к нам выйдет Александр Андреевич и скажет о результатах экзамена.

     Наконец он вышел к нам и сказал, что я играл неплохо, но все-таки с некоторыми огрехами, и что мне поставили четверку. Но зато я играл сложную и интересную программу. И он в итоге доволен всем, тем более что у меня нет цели поступать в музыкальное училище. На что моя мама сказала, что мы еще окончательно этого не решили. И Александр Андреевич, как я видел, расстроился после этой маминой реплики. На этом мы с ним и расстались.

     У меня осталось какое-то тяжелое чувство после расставания с Александром Андреевичем. Именно из-за того, как он отреагировал на мамину реплику. Я даже хотел ему позвонить и как-то сгладить это. Но никак не мог решиться.

     Два случая помогли мне. Уже после того, как я поступил в Московский университет, я встречался два раза с Александром Андреевичем на телевидении. Он, видно, где-то там подрабатывал. А я – подхалтуривал. И мы оба раза очень приятно с ним поболтали. Я был очень рад этим встречам. И он, как мне показалось тогда, тоже был рад.



           О р к е с т р   К н о р р е



     И вот в 1957 году я закончил музыкальную школу. Ни в какое училище я поступать, естественно, не стал. И моя мама время от времени мне говорила: «Ну как же так? Значит, ты теперь забросил свою скрипку?»

     То ли по этой причине, то ли потому, что мне самому не хотелось совсем уж оставлять свою скрипку, я стал интересоваться, где мне можно было бы поиграть. И я выяснил, что в Москве есть два непрофессиональных симфонических оркестра, которые считались лучшими в стране. Это оркестр Дома ученых и оркестр ЦДКЖ – Центрального дома культуры железнодорожников.

     ЦДКЖ находился очень близко от моего дома – на площади трех вокзалов. Но я все-таки пытался выяснить, какой из этих двух оркестров лучше. Все мне говорили, что оркестр ЦДКЖ лучше. К тому же все говорили, что его дирижер – Анатолий Евгеньевич Кнорре – блестящий музыкант и суперпривлекательная личность. И в итоге я пошел играть в оркестр Кнорре.

     Сначала я не знал об Анатолии Евгеньевиче ничего. Но впоследствии кое-какие сведения о нем до меня дошли. В 25 лет, уже будучи концертирующим скрипачом, Анатолий Кнорре уехал в Берлин на стажировку. И провел там около трех лет.

     Имеется известная многим берлинская фотография 1927 года, на которой все легко узнают Шостаковича. Многие узнают там Дулову и Оборина. Но мало кто знает четвертого участника этой молодой компании – Анатолия Кнорре.

     Через три года после стажировки в Берлине Анатолий Евгеньевич, на свою беду, вернулся в Союз. Вернулся он уже со своей женой – голландской пианисткой, – которую стали звать на русский манер Фредерикой Людвиговной.

     Его карьера скрипача была закончена. Почему так получилось, не знаю. Я никогда не был близок с Анатолием Евгеньевичем и потому не знаю всех перипетий его жизни. Но, кажется, Советы не баловали его своим расположением. Вроде бы он, как и мой Александр Андреевич, играл какое-то время в оркестре Большого театра. Кажется, он дирижировал любительским оркестром Дома ученых. Преподавал в музыкальной школе. И вот был дирижером оркестра ЦДКЖ.

     Ну что ж, по крайней мере для меня и, думаю, для таких же его оркестрантов, как я, это было большой жизненной удачей.

     Я начал играть у Кнорре в конце 1957 года, когда пошел в девятый класс общеобразовательной школы. Как и во всяком непрофессиональном оркестре, любителями там были в основном струнники. А духовики практически все были профессиональными музыкантами. По-другому не получалось. Ведь у них первый в каждой группе – это солист.

     Еще в школе Александр Андреевич как-то похвалил меня за хорошее чтение с листа. И здесь, в оркестре, это умение мне очень пригодилось. И хотя техника игры у меня была, мягко говоря, не на очень высоком уровне, а весь стиль игры, на языке нашего классика, был маловысокохудожественным, Анатолий Евгеньевич постепенно пересаживал меня. Сначала с последнего пульта на предпоследний. Потом еще вперед. И к началу второго года я уже оказался на первом пульте.

     А на первом пульте главным у нас, у вторых скрипок, был Саша Рубинштейн. Он был очень крепким скрипачом. Был он лет на шесть старше меня. И к тому моменту, как я оказался его «помощником» на первом пульте, он заканчивал то учебное заведение, куда я только еще мечтал поступить, – математическое отделение мехмата МГУ.

     Так, на первом пульте вторых скрипок, я и играл все остальное время в этом оркестре. И когда Саша болел или по каким-то другим причинам пропускал репетиции (что было крайне редко), я уже командовал всей группой вторых скрипок.

     Мы репетировали два раза в неделю. Обычно в первые полтора часа мы разучивали что-то к предстоящему концерту. А во второй половине репетиции мы читали с листа новые вещи. Ну, новыми они были только для меня, конечно. Вернее, для таких, как я, кто был плохо знаком с музыкальной литературой.

     Непременным участником всех репетиций оркестра была Фредерика Людвиговна. Она сидела в левом дальнем углу за роялем, даже когда у нее не было никакой партии в том произведении, которое мы играли.

     Когда Анатолий Евгеньевич останавливал игру и делал свои замечания, она не часто, но могла добавить что-то от себя. Ее короткие реплики были с большим оттенком юмора и, как правило, в каком-то смысле колкими. У нее был хороший русский, но все-таки с довольно сильным акцентом. И этот ее акцент только усиливал и юмор, и колкость ее реплик.

     Концерты мы давали не так уж часто. Обязательным был концерт в день железнодорожника, который приходился на первое воскресенье августа. Остальные концерты были довольно эпизодическими и проходили на разных концертных площадках. Однажды мы играли и на главной площадке Советов – во Дворце съездов. Случалось, писали что-то в фонд радио.

     Иногда я задерживался после репетиции, и тогда можно было послушать, о чем рассказывал Анатолий Евгеньевич. То он говорил, каких музыкантов незаслуженно обидели на конкурсе Чайковского. Сокрушался, что Штефан Руха не получил первую премию. То говорил о чем-то совсем диковинном: о различии нот на скрипке и фортепьяно или об острой оркестровой настройке и о том, какие дирижеры ее любят. До того я считал, что нота есть нота. И у каждой есть определенная частота колебаний. И никогда не думал, что одна и та же нота может иметь разную частоту колебаний на скрипке и на фортепьяно.

     И вообще, обо всем этом я имел тогда довольно смутное представление. Разобрался в этом я позднее, когда прочитал книжку нашего преподавателя – Георгия Евгеньевича Шилова – «Простая гамма. Устройство музыкальной шкалы».

     Нет, он не вел у нас сольфеджио. Он читал нам на мехмате Московского университета курсы лекций по теории функций и функциональному анализу. А те, кто вел у нас сольфеджио, про это нам почему-то ничего не рассказывали. Подозреваю сейчас, что, может быть, они имели об этом еще более смутное представление, чем я, даже в ту пору, когда я у них учился.

    
Нота «ля» первой октавы в качестве международного стандарта настройки музыкальных инструментов имеет частоту 440 герц (Гц – колебаний в секунду). На эту частоту настраивается нота «ля» на фортепьяно. Нота «ля» второй октавы имеет в два раза бо ;л
     ьшую частоту: 880 герц. Между «ля» первой октавы и «ля» второй октавы на фортепьяно можно насчитать 12 полутонов. Соотношение частот между верхней и нижней нотами каждого из этих полутонов на фортепьяно постоянно и равно корню 12 й степени из 2. Зная это, можно посчитать, скажем, частоту колебаний ноты «ми» второй октавы. Она отстоит от ноты «ля» первой октавы на 7 полутонов. Значит, ее частота на фортепьяно будет равна частоте колебаний ноты «ля», умноженной на 2 в степени 7/12. То есть надо умножить 440 на (округленно) 1.498. В результате получим для частоты ноты «ми» второй октавы на фортепьяно (тоже округленно) 659 герц.

     Настройка скрипки начинается с ее второй струны – струны «ля». Она, естественно, настраивается на частоту 440 герц. А на какую частоту настраивается первая струна на скрипке – струна «ми»? Как на фортепьяно? На 659 герц?

     Конечно, нет. Мы настраиваем первую струну «ми» на основе такого соотношения частот, которое приятно для нашего уха. И таким соотношением в данном случае будет чистая квинта. То есть интервал, в котором отношение частот будет равным 1.5. И, следовательно, первую скрипичную струну мы настраиваем на частоту 660 герц. Что отличается от частоты ноты «ми» второй октавы на фортепьяно (659 герц).

     Большая ли это разница – несколько меньше, чем 1 герц? Чувствует ли наше ухо такую разницу? Ну, хотелось бы сказать, что это зависит от того, чье это ухо. Но я постараюсь дать более точный ответ на этот вопрос.

     Шилов в своей «Простой гамме» говорит следующее: «…наше ухо способно воспринимать тоны в широкой полосе частот от 16 до 20000 герц, причем в области до 4000 герц способно отличить по высоте тоны, различающиеся всего на одно колебание в секунду». Ну, тут, я думаю, Георгий Евгеньевич просто как-то неаккуратно выразил свою мысль (и это единственное место, которое может вызывать возражения). Ведь одно колебание в секунду составляет для 4000 герц всего 0.025%. А я бы определил порог чувствительности нашего уха на порядок хуже – как 0.25%.

     В другом месте (в той же книжке) Георгий Евгеньевич пишет о том, что разность менее 1 герца будет «на слух не ощутимой». С этим уже трудно не согласиться. Думаю, чтобы уверенно определять разницу между, скажем, 400 и 401 герц, надо обладать неординарными слуховыми способностями.

     Помню, давным-давно, в конце 80-х, то ли на своем первом PC, то ли на Atari я написал простенькую программу, которая играла в случайном порядке две пары нот: 440 Гц – 440 Гц и 440 Гц – 441 Гц. Я эту разницу в 1 Гц определить не мог. Разницу в 2 Гц между 440 Гц и 442 Гц я определял уверенно.

     Недавно я пытался повторить то, что делал много лет назад, но теперь уже с моей помощницей, которую буду называть здесь условно Наташей. Музыкального слуха у нее нет. Но после непродолжительной тренировки Наташа дала десять правильных ответов из десяти возможных, различая 440 и 446 Гц. Потом дала десять правильных ответов из десяти возможных, различая 440 и 444 Гц. Однако различить 440 и 442 Гц она не смогла.

     Я, как и когда-то давно, дал десять правильных ответов, различая 440 и 442 Гц. Но я не смог различить 440 и 441 Гц.

     Что я хочу этим сказать? Что вот такого рода упражнениями и можно отличить хороший слух от плохого? Нет. Как раз – нет. Ведь у меня, как считается, очень хороший слух (поправлюсь – для непрофессионального музыканта). А у Наташи, можно сказать, музыкального слуха нет. И тем не менее наше с ней отличие в этом эксперименте – только в один или два герца.

     Может быть, сюда надо добавить способность безотносительного определения частоты колебаний (то, что составляет так называемый абсолютный слух)? Конечно же, и этого не будет достаточно. 

     Что же тогда входит в понятие хорошего музыкального слуха у профессиональных музыкантов? 

     Я не могу ответить на этот вопрос. На него должны отвечать профессионалы. Которые, как я вполне допускаю, будут говорить не о музыкальном слухе, а в более общих терминах музыкальных способностей.

     Я могу лишь привести два примера, показывающие несовершенство моего слуха.

     Вот я вспоминаю, сколько раз за репетицию Анатолий Евгеньевич Кнорре останавливал оркестр. Может, десять раз. А может, двадцать. И сколько раз из этих многочисленных остановок я знал, почему он остановил игру? Не часто. В оправдание себе скажу, что я в это время был занят своей партией. К тому же я мог плохо знать то, что мы играем (или даже играть это первый раз). Но все равно, я ведь должен был слышать те огрехи, из-за которых игра была остановлена? Вроде бы должен был. Но я их не слышал. Вернее, не часто слышал.

     Другой случай. Однажды мы писали что-то в фонд радио. Наш оркестр располагался на основном уровне. А на некотором возвышении находилось что-то типа будки. И там, за стеклом, сидели люди, которые контролировали процесс записи того, что мы там играли.

     И вот мы играем какую-то вещь, которая идет, наверное, минут 15 или 20. И когда уже остается совсем немного, почти в самом конце, люди из стеклянной будки нас останавливают. Какая-то погрешность у духовиков. Анатолий Евгеньевич что-то им растолковывает. Мы проигрываем это место отдельно. Вроде бы все в порядке. Стеклянная будка дает добро. И мы повторяем все с самого начала.

     И опять нас останавливают почти в самом конце. Почему? Я не могу этого сказать. И никто рядом со мной не знает, почему нас остановили. Фонд радио не допускает склеек. И мы опять играем все сначала.

     И в третий раз нас останавливают почти в самом конце. И в третий раз я не знаю, почему. И в третий раз никто вокруг меня этого не знает.

     Так что слух – дело тонкое.



           Р а п с о д и я



     Это было еще в середине 50-х годов. По дороге в музыкальную школу меня остановил какой-то взрослый парень. Он сказал, что его зовут Леней и что он часто видит меня со скрипкой и вот решил со мной познакомиться.

     Ну, вот так просто подойти к незнакомому человеку с желанием познакомиться – это было в то время абсолютным нонсенсом. Народ советский знал, что говорить с незнакомым человеком нельзя. Ведь вокруг полно врагов и шпионов. И если ты говорил с незнакомым человеком, то мог выболтать ему какие-то секреты, которые эти враги или шпионы могли использовать.

     Мои родители тоже мне строго-настрого запрещали общаться с незнакомыми людьми. Правда, по другой причине. Они боялись всякого рода бандюг и развратников.

     Потому, когда этот Леня спросил, как меня зовут, я ему, естественно, ответил: «А вам какое дело?» Но тут он сказал, что тоже играет на скрипке и что он учится на первом курсе консерватории. Вот поэтому и захотел познакомиться со мной.

     И в этот момент слева на шее у Лени я увидел красноватое пятно. Что сразу не только отбросило все мои подозрения относительно моего нового знакомого, но и немедленно возбудило во мне чувство большого почтения и уважения к нему.

     Это пятно было несомненным признаком скрипача. Такое пятно не могло появиться у того, кто играл, скажем, по два часа в день. Тем более, не могло оно появиться у меня от 45 минутной игры. (Кстати, помню, как мы с Сашкой Буевым и Леней Фридом иногда в шутку проверяли друг у друга, не появилось ли такое пятно у кого-то из нас.) А мой новый знакомый Леня, судя по размеру его пятна, играл, наверное, часов по шесть или даже восемь в день. Что, несомненно, указывало на его консерваторские занятия.

     Мы стали говорить с ним о чем-то. В тот первый день знакомства он спросил у меня, смотрел ли я фильм «Рапсодия». И я сказал, что да, смотрел. Это был музыкальный фильм-мелодрама 1954 года с Элизабет Тейлор. И Леня спросил, помню ли я, что там звучал концерт Мендельсона?

     Удивительно, насколько я был тогда музыкально необразован. Я никогда до этого не слышал скрипичного концерта Мендельсона. И я сказал Лёне, что не помню такого, не обратил на это внимания. Леня усмехнулся и грустно заметил, что «не обратить внимания» на концерт Мендельсона невозможно.

     Леня, видно, решил, что меня надо как-то музыкально образовывать. И начиная с 1958 года он стал меня снабжать пропусками на оркестровые репетиции третьего тура финалистов-скрипачей конкурса Чайковского. Так я побывал почти на всех репетициях третьего тура I, II и III конкурсов.

     После 1966 года Леня исчез из поля моего зрения. Приближался IV конкурс Чайковского 1970 года. А честного способа приобретения билетов ни на концерты, ни на театральные представления в стране не было. Я поднял на ноги всех моих друзей. И вот когда уже конкурс шел полным ходом, один из них сказал, что пока еще не может мне ничего гарантировать, но есть хорошие шансы. Он велел принести ему мою фотографию. Я принес ему фотографию с проездного на электричку. И перед самым началом третьего тура он сказал, что мое фото одобрено и я могу подойти к Большому залу консерватории и встретиться там с его знакомой. Она оказалась осветительшей. Освещала сцену Большого зала. И всех скрипачей-финалистов я прослушал в тот год с большим комфортом из осветительской ложи. А девушку отблагодарил по-свински – шоколадными конфетами и цветами.

     В 1974 году на V конкурс Чайковского я попал абсолютно фантастическим путем. Отец одного из моих приятелей по работе был знаком с кем-то из членов Политбюро. С кем конкретно он был знаком, я сейчас уже не помню. Но он был в том акростихе, который ходил тогда по Москве:

     Мазуров

     Устинов

     Демичев

     Андропов

     Кириленко

     Игнатов

    
И мой приятель принес мне книжечку одного из этих политбюрошников, по которой я смог купить билеты на все дни третьего тура скрипачей.

     Через четыре года мне удалось купить пару билетов на третий тур скрипачей в городской билетной кассе «с нагрузкой». То есть пришлось дополнительно купить билеты на спектакли, которые никто смотреть не хотел. А еще через четыре года мой отец получил Государственную премию, и я уже покупал билеты в Большой зал на «законном основании» – по его книжечке.

     На третьем туре скрипачей обязательным произведением был концерт Чайковского. Его я прослушал бесчисленное количество раз.  Ошибки музыкантов не могут пройти незамеченными, когда ты хорошо знаешь исполняемое произведение. В итоге мое прослушивание скрипачей превратилось почти что в спортивное мероприятие. Я стал отмечать огрехи музыкантов. В основном – интонационные.

     По окончании конкурса я с нетерпением ожидал решения жюри о присуждении премий. Кое-какие его решения меня удивляли. Я думал – как же можно было присудить, скажем, третью премию скрипачу с такими интонационными огрехами. И у меня даже иногда возникала мысль – а может быть, не все члены жюри обладали хорошим слухом. Сейчас я думаю, что был неправ тогда. Просто у жюри были, во-видимому, несколько другие критерии оценки.

     А усилия моего музыкального наставника Лени оказались однобокими. По-настоящему интересными для меня с тех пор являются только выступления скрипачей. На симфонических или, скажем, фортепьянных концертах мне не так комфортно: я не могу легко отметить там технические огрехи. 



           О р к е с т р   М Г У



     Я поступил на мехмат Московского университета в 1959 году. Там уже год учился Леня Фрид. И он, оказывается, начал играть в оркестре МГУ. Об этом он мне при нашей встрече и сообщил. И главное, что его привлекало в этом оркестре, было то, что в летнее время оркестр давал гастроли по всей стране, объезжая в основном крупные города. Это совпадало по времени с отправкой студентов университета на целину. И было абсолютно железной причиной для освобождения от поездки на целину всех оркестрантов.

     Мне очень не хотелось участвовать в этой акции Советов – освоении целинных земель. И я попросил Леню устроить мне свидание с руководством оркестра. И когда Леня что-то там поведал им про меня, ему сказали, чтобы я просто приходил со своей скрипкой на ближайшую репетицию.

     Я пришел к ним. Дирижером оркестра был известный музыкант – Анатолий Львович Кремер. Еще он дирижировал оркестром Московского театра сатиры. А впоследствии был главным дирижером этого театра. Анатолий Львович задал мне пару коротких вопросов и посадил меня к Лёне за его пульт.

     Я был уверен, что смогу там сразу играть без всяких проблем. Но все оказалось для меня несколько неожиданным. Я даже не знаю, в чем было дело. То ли манера Кремера дирижировать была для меня непривычной, то ли та музыка, которую они исполняли. Не знаю. И я даже сейчас не могу определенно сказать, что оказалось проблемой для меня на первых порах. Но я там пропыхтел все первое отделение. И сыграл вроде бы все, но с горем пополам.

     Тем не менее, после перерыва Кремер поманил меня к себе и велел сесть за первый пульт. А первую скрипку там играла звезда этого оркестра – Инесса Свирида. Она была молода, ослепительно красива, обладала дивной скрипичной техникой и вообще, как говорится, все было при ней.

     Вот так я и проиграл в этом оркестре на первом пульте все мои годы обучения в университете. Кстати, я и в общеобразовательной школе тоже играл в оркестре и тоже на первом пульте. Благо там был только один скрипичный пульт. И поэтому я даже решил, что мне так на роду написано – играть всю жизнь в любительских оркестрах на первом пульте. Но, как оказалось, я зря так решил. Но об этом – в свое время.

     Конечно, в музыкальном отношении сравнить оркестр МГУ с оркестром Кнорре было нельзя. И хотя состав духовиков в оркестре МГУ тоже был первоклассный, но музыка, которую мы там играли, была все-таки «второй категории свежести».

     Однако гораздо важнее всех моих репертуарных огорчений был тот факт, что мне не нужно было ничего придумывать, чтобы не осваивать целинные земли большевиков. А с ними мне надо было вести себя очень осторожно. Я начал играть в оркестре Кремера весной 1961 года. И этой же весной гэбэшники сделали попытку выгнать меня из университета.

     Такие вещи они проделывали очень просто. Военная кафедра мехмата была под их полным контролем. И если они решили кого-то отчислить из университета, они давали команду военной кафедре не ставить этому студенту зачет по военной подготовке. Разрешать ли этому студенту сдавать экзамены с несданным зачетом – это было прерогативой инспектора курса. А он тоже был под контролем у гэбэшников. Ну и в итоге этого студента исключали из университета за неуспеваемость.

     Надо сказать, что к военной подготовке у нас у всех – и у студентов, и у преподавателей – отношение было не очень серьезное. Электронные схемы ракет, которые мы там изучали, были совсем не в плане других наших предметов. Ну и преподаватели это понимали и чуть ли не по традиции ставили нам положительные оценки, если мы могли пролепетать на зачетах или экзаменах хоть что-то похожее на истину.

     И вот в зачетную сессию весны 1961 года я сдавал зачет по военной подготовке. Однако зачет мне не был поставлен. Я был не единственным таким пострадавшим и не придал этому особого значения.

     Я подучил немного электронные схемы, разобрался в колебательном режиме магнетрона и пошел сдавать второй раз. И во второй раз зачет у меня принят не был. И в такой ситуации я оказался уже единственным на курсе. Тогда я засел за изучение военной науки серьезно. Но не смог сдать зачет ни с третьего, ни с четвертого, ни с пятого раза.

     Становилось все более и более очевидно, что все это было неспроста. Кто-то, видно, на меня настучал. И настучал довольно серьезно.

     Формально без сданных зачетов студент до экзаменов не допускался. Но с одним несданным зачетом разрешение на сдачу экзаменов, как правило, давалось.

     Начинались экзамены. Я обратился к инспектору курса за разрешением сдавать экзамены одновременно с моими очередными попытками сдать зачет по военному делу. Но инспектор, видно, был гэбэшниками предупрежден и разрешения мне не дал.

     И тут мне повезло. Когда оставалось уже несколько дней до конца сессии, наш инспектор ушел в отпуск. Я воспользовался этим и пошел к его молодой заместительнице. И та без всяких раздумий дала мне отрывной листок с разрешением сдавать экзамены.

     За пять следующих дней я сдал пять экзаменов. А все последующие попытки сдать зачет опять закончилась неудачей. С одним несданным зачетом по военной подготовке выгонять меня из университета было, видно, как-то нескладно. И деканат перенес мне сдачу этого зачета на осень.

     Летом я поехал в гастрольную поездку (вместо целины) с оркестром Кремера. Оркестровая компания там была прекрасная. Публика на концертах была не особенно требовательная. И нас принимали просто на ура. Выступления наши одновременно транслировали по местному телевидению. И вообще все было замечательно. Но я все время помнил о том, что осенью мне опять надо будет сдавать зачет по военной подготовке. И настроение мое было тональностью ниже, чем у всех остальных.

     А осенью зачет у меня приняли с первого раза. Уж не знаю, почему. Может быть, потому что было слишком очевидно (и это знали уже все), что дело было не в моих знаниях. А может быть, где-то там оказался какой-то либеральный гэбэшник, который решил меня пожалеть.

    
Осенью того же года на нашем курсе с большими потрясениями прошло так называемое дело Лейкина. Нашему товарищу по курсу – Мише Лейкину – были предъявлены политические обвинения.  Дело приняло серьезный оборот. Все мы понимали, что Мишу могут из университета выгнать. И мы пытались что-то ему посоветовать, чтобы как-то выкрутиться из этой опасной ситуации. Вся эта борьба, связанная с различными унижениями Миши, продолжалась, наверное, в течение двух месяцев. В итоге все закончилось печально. Мише не был поставлен зачет по военной подготовке. По этой причине он не был допущен к экзаменационной сессии. И в результате был отчислен из университета за неуспеваемость.

     В ходе этого дела засветились основные наши стукачи. Двое из них были членами того математического кружка при университете, который я посещал, будучи еще школьником. Скорее всего, один из них и был тем, кто стучал именно на меня.

     Для всех нас это было серьезным уроком. Все мы, в том числе и я, стали вести себя осторожнее. В следующую сессию гэбэшники про меня почему-то забыли. И все следующие зачеты по военной подготовке я сдавал с первого раза. А на государственном экзамене получил желаемую мной тройку. 

     Однако потом, в течение всех моих лет, мне время от времени, но достаточно регулярно, снился сон, в котором я должен был сдавать экзамен по военной подготовке через пару дней, но при этом я понимал, что абсолютно к этому экзамену не готов. Последний такой сон мне приснился месяц тому назад.

    
А тогда, давно, оркестр МГУ оказал мне еще одну услугу, которая, может быть, даже перевешивала целинную. Дело было вот в чем. В группе контрабасов оркестра играл один симпатичный молодой человек. Его звали Володя Ширинов. И я, и Леня Фрид с ним как-то быстро сдружились. Часто болтали о том о сем. И вот как-то Володя спросил, а кто у меня преподает экономику. Я назвал имя нашего преподавателя. И Володя тогда мне сказал, что я могу теперь просто выбросить все учебники по этому предмету и больше не ходить ни на лекции, ни на занятия ни по какому разделу экономики. И я переспросил у Володи: «Ни социализма, ни капитализма?» «Ни социализма, ни капитализма», – подтвердил Володя.

     Оказалось, что он учился вместе с нашим преподавателем в МГУ на одном факультете. И они были близкими друзьями. Володя только спросил меня, какую оценку я хочу иметь по этим предметам. И я сказал, что оценки «хорошо» мне будет вполне достаточно.

     И каждый раз на экзаменах, как только я начинал нести какую-то экономическую ахинею, наш преподаватель, Володин друг, прерывал меня и ставил мне в зачетку «хорошо». И передавая мне зачетку, говорил: «Привет Ширинову».

     Это дало мне возможность пропустить целых два курса чистейшей лабуды. Все мои близкие университетские друзья завидовали мне, как мы тогда говорили, со страшной и офигительной силой.

    
Сейчас, по прошествии более пятидесяти лет, я уже могу рассказать об одном эпизоде, главным действующим лицом которого был Володя Ширинов.

     На гастролях в каком-то северном городе мы отыграли всю нашу программу. И вот когда закончились аплодисменты и мы были готовы уже покинуть сцену, из зала раздался женский вскрик: «Володя!» И через полминуты какая-то девушка уже рыдала у Володи на груди. Кто-то, кто знал Володю раньше, чем мы с Леней Фридом, сказал нам, что это была его старая университетская любовь.

     Ну, почти то же самое, что случилось после речи Форреста Гампа о Вьетнаме…

    
К Кремеру все время приходили какие-то люди и просили одолжить его оркестрантов для различных музыкальных затей. Я помню одну такую экстравагантную затею. Мы приехали к 12 часам ночи на телестудию в Останкино. И там нам, скрипачам, приклеили большие белые бороды, и мы полночи что-то играли, изображая дедов-джазов-морозов. В отличие от всех остальных музыкальных мероприятий, затеи телестудии вознаграждались. За большие белые бороды нам заплатили по 20 рублей каждому. Что было тогда для нас неплохими деньгами. 

     В другой раз Кремер делегировал меня в ансамбль скрипачей Московского энергетического института. Им нужно было пополнить свой состав свежими силами. И они пошли к Кремеру. Он указал им на меня. И я к ансамблю присоединился. Правда, ненадолго. Но все-таки пару раз выступал с ними в концертах.

    
После окончания Университета я еще играл какое-то непродолжительное время в оркестре Кремера. Просто потому, что сблизился там со многими. Но потом все-таки решил из оркестра уйти.

     В это время я влез в новую для меня область математики. И мне хотелось там во всем разобраться и в чем-то как-то продвинуться. А это занимало массу времени.

     Мама моя, успокоенная моими оркестровыми занятиями, не переживала уже, забросил ли я свою скрипку или нет. Ну и я думал, что когда со временем станет посвободнее, смогу еще где-то поиграть.

     Но получилось по-другому. С конца 60-х ко всем моим занятиям добавился еще и бридж. А потом, через десять с лишним лет, я подружился с пчелами. Причем подружился так сильно, что за один только день меня могли ужалить 250 пчел. А еще через десять лет получилось так, что я улетел в Америку. Там мне пришлось влезть в новую для меня область, в которой я проработал более 20 лет. И тут же появилось много других разных дел, из которых поглощающим основную часть моего времени стала керамическая мастерская в моем Миллбурнском доме. И только в начале десятых годов я, наконец, вспомнил про свою скрипку.



           О р к е с т р   Н ь ю - Д ж е р с и



     И тут мне повезло. Я узнал, что есть такой оркестр, который называется Metropolitan Orchestra of New Jersey.  Они репетировали прямо в том городе, где я жил, – в Миллбурне. И местом их репетиций был небольшой домик, который стоял прямо около кортов, где я играл в теннис.

     И как-то я решил зайти к ним. В тот день первым, кого я увидел там, был довольно пожилой дядечка. Оказалось, что он уже много лет играл в этом оркестре на виолончели. Мы с ним разговорились. И я сказал, как это здорово, что прямо у наших теннисных кортов проводит свои репетиции оркестр. Он был согласен со мной и добавил, что он тоже играл на этих кортах когда-то и даже занимал там первые места в своей возрастной категории. «Но, – сказал он, – это было уу-уу как давно, оо-очень давно, ну-уу, мне тогда было еще ээ-ээ только 80 лет».

     Потом я зашел в этот домик. Нашел там кого-то. И сказал, что мне хотелось бы к ним присоединиться. Меня спросили, на чем я играю. Я сказал, что играю на скрипке, но что у меня был большой перерыв и я не играл уже 50 лет. Ну, 50 и 15 по-английски звучат похоже, особенно в моем исполнении. Поэтому меня переспросили:

     – Оne-five?

     – Нет, – сказал я, – five-zero.

     – Какую скрипку ты хочешь играть? Вторую? – спросили меня.

     – Вторую, – ответил я.

     – А где же твоя скрипка?

     – Тут, в машине.

     – Ну тогда неси ее сюда и подойди вот к ней. Она у нас главная по вторым скрипкам.

     И мне показали на молодую женщину, которая стояла где-то там, в глубине рядов с пультами. Я подошел к ней. Представился. Сказал, что хочу поиграть у них в оркестре, но 50 лет не вынимал свою скрипку из футляра. И вся эта история с one-five и five-zero повторилась. И главная по вторым скрипкам сказала мне, что репетиция начнется через пару минут и что нас будет только четверо на этот раз, потому что многие из вторых скрипок неожиданно заболели. И что она посадит меня с собой на первый пульт. «Ну, ноты ты мне переворачивать ведь сможешь?» – спросила она.

     В том, что мы тогда играли, не было ничего особенно сложного. И я, мне кажется, как-то средненько, но все, что положено, отыграл. Ну и, конечно, с переворачиванием нот тоже справился.

     Пальцы мои и смычок, возможно, двигались не так шустро, как раньше. Но с листа я все прочитал там довольно свободно. Как будто бы и не было этих 50 лет. И меня это даже немножко удивило.

     Когда мы закончили нашу репетицию, моя главная сказала мне, что я вполне им подхожу. И добавила еще, что играет в каком-то другом оркестре, где она тоже главная по вторым скрипкам. И пригласила меня поиграть с ней там тоже.

     Когда я присоединился к Metropolitan Orchestra of New Jersey, я подумал, а не купить ли мне скрипку получше моей пятисотдолларовой? Но потом вспомнил про эксперимент, который поставил со мной Александр Андреевич, дав мне поиграть на его скрипке. И решил, что даже если у меня будет приличная скрипка, то никто этого (включая меня самого) и не заметит.

    
Ну, это такой общий принцип: квалификация скрипача гораздо важнее качества самой скрипки. Так что если какой-то не шибко талантливый скрипач, вроде меня, начинает играть на приличной скрипке, то это ему никак особенно помочь не может.

     А что бывает в другой ситуации, когда хороший скрипач играет на плохой скрипке? Скажем, отличу ли я игру первоклассного скрипача, который будет сначала играть на скрипке стоимостью несколько тысяч долларов, а потом – на скрипке за несколько миллионов? Ну, если он будет играть прямо передо мной, то отличу. А если я буду слушать его на концерте из зала? Наверное, тоже отличу.

     А почувствую ли я разницу в такой же ситуации между двумя скрипками, одна из которых стоит тысячу долларов, а другая – сто тысяч долларов? Вот тут я уже совсем не уверен ни в чем. И хотя в таком эксперименте я никогда не участвовал, что-то мне подсказывает, что тут я могу и не почувствовать разницы. Особенно, если будут играться короткие фрагменты музыкальных произведений.

     А что можно сказать о тех, кто любит ходить на музыкальные концерты? Вот, скажем, пришли сегодня на скрипичный концерт в Carnegie Hall две с половиной тысячи человек. Попробуем представить себе такой эксперимент. Что, если дать им послушать посредственного музыканта, играющего на посредственной скрипке, и первоклассного музыканта, играющего на первоклассной скрипке? Сколько из них смогут отличить посредственное от первоклассного?

     Ну, точно на этот вопрос ответить очень трудно. А приблизительно? Я думаю, что не очень ошибусь, если скажу, что не отличат посредственное от первоклассного приблизительно две с половиной тысячи человек.

     Почему я так думаю? Мою оценку подтверждают два эксперимента.

     Первый – всем известный эксперимент 12 января 2007 года, организованный журналистами газеты The Washington Post. В Вашингтоне на станции сабвея “L’Enfant Plaza” рядом с мусорным баком играл в течение 45 минут Джошуа Белл (Joshua Bell), собирая деньги в скрипичный футляр. Он играл на скрипке Страдивари стоимостью 3.5 миллиона долларов. В тот день он смог собрать за свою игру 32 доллара и 17 центов.

     Участником второго эксперимента (не организованного, стихийного) был я сам.

     Мы с женой были на концерте в Линкольн-центре. И в одном из отделений слушали там скрипичную музыку. По окончании концерта мы покинули Линкольн-центр и спустились в сабвей, поскольку приехали в Нью-Йорк из Нью-Джерси на поезде. А в сабвей мы спускались в окружении большой толпы, только что покинувшей с нами Линкольн-центр.

     На платформе сабвея играл саксофонист, обладающий довольно приличной техникой. И играл он подряд различные пассажи из скрипичного концерта, который мы все только что слушали в Линкольн-центре. Играл он просто виртуозно и с каким-то задором, ожидая реакции проходящих мимо него людей, которые только что слушали ту же самую музыку, но только в скрипичном исполнении.

     За 45 минут выступления Джошуа Белла в сабвее Вашингтона задержалось семь человек, чтобы его послушать. Тысяча человек, прошедших мимо него, были бюрократами федеральных ведомств, спешащими на работу.

     Люди, проходившие мимо саксофониста в сабвее Нью-Йорка, не спешили на работу, и они были любителями музыки. Сколько же из них задержались тогда, чтобы послушать музыканта или хотя бы просто обратить на него внимание и улыбнуться? Только двое: моя жена и я. Остальные прошли мимо, даже не распознав мелодий, которые, как казалось, не распознать было невозможно.

    
Слышал несколько раз от музыкантов, а потом уже и не от музыкантов, что для скрипки очень плохо, если на ней никто не играет в течение долгого времени. И что скрипка в таких случаях умирает. Я спрашивал – а как она умирает, что с ней происходит? Ну, говорят, колки могут рассохнуться и их может заклинить. Струны могут полопаться. Лак может потрескаться. Владимир Спиваков все это подтвердил как-то и даже сказал, что в скрипке в таком случае могут завестись черви.

     Ну и поэтому, когда я доставал свою скрипку из футляра, в котором она пролежала 50 лет, я подумал – а вдруг она там умерла. Но оказалась, что нет, не умерла. Колки? Нет, колки не рассохлись. И их не заклинило. Струны? Нет, не полопались. Вообще-то струны лопаются, когда на скрипке играют. И их часто меняют. И я, конечно, струны все свои поменял. Тем более, что все-таки сейчас здесь струны, наверное, получше, чем были 50 лет назад, даже купленные в мастерской Большого театра. А что стало с лаком? Потрескался ли он? Да вроде бы остался таким, каким был раньше. А черви? Черви там, в моей скрипке, были? Нет, не было червей.

     И я вот что подумал. Наверное, все имеют в виду только скрипки самого высокого класса. Ведь говорил же Спиваков, что черви любят лакомиться старым итальянским деревом.

     Интересно, как это все было установлено? Как музыканты догадались, что нельзя первоклассную скрипку просто держать в футляре? Как они догадались, что на ней надо все время играть? Как догадались, что если на первоклассной скрипке не играть, то у нее там все поломается и потрескается и заведутся черви?

     Наверное, какой-то очень известный коллекционер первоклассных скрипок, у которого их было, скажем, десять или двадцать, по несколько миллионов каждая, решил провести такой эксперимент. Половину скрипок, выбранных в случайном порядке, он отдавал в игру известным музыкантам, а другую половину держал долгие годы в футлярах. И вот, когда он их вынул из футляров через много-много лет, то обнаружил, что они все умерли. И он, наверное, тогда их похоронил.

     Да, так, наверное, все и было.

    
Я имел удовольствие играть в Metropolitan Orchestra of New Jersey несколько лет. На первом пульте я играл только на первой моей репетиции. А впоследствии я понял, что мое место там – на одном из последних пультов.

     И так я отыграл в этом оркестре лет, наверное, шесть, почти до самого того момента, когда было объявлено о его роспуске. Это случилось после пятидесятого (five-zero) сезона его выступлений.

    
Буду ли я еще искать какой-то оркестр, где я мог бы поиграть. Не знаю. Но когда в начале ноября прошедшего 2024 года я переехал из Миллбурна на всю зиму во Флориду, то взял с собой и мою скрипку. Я не уверен, что выну ее из футляра в эти полгода. Но скрипка моя – со мной. И когда в начале мая я поеду обратно в Миллбурн, я тоже возьму ее с собой.

     Так что получается, что несмотря на все мои житейские пертурбации, скрипку я все-таки не бросил. И значит, не зря со мной мучился Александр Андреевич Борисяк. И не зря я тогда падал в обморок, водя смычком по пустым струнам. И не зря моя мама положила несколько месяцев на то, чтобы доказать злой гэбэшнице, что не писал я слов из трех букв на стенах школьного сортира. И не зря наши дальние родственники прислали мне из Севастополя скрипку Антонио Страдивари. И не зря я в кровати мысленно проигрывал концерт Баха. И не зря Александер Андреевич разучивал со мной «Прелюдию и аллегро» Пуньяни-Крейслера в мой самый последний год обучения в музыкальной школе, расположенной в далеком от нас Докучаевом переулке.

     И я думаю, что если бы моя мама могла наблюдать за мной откуда-то оттуда, сверху, то она, наверное, была бы мной довольна.

                Бойнтон-Бич, Флорида

                17 марта 2025 года

    


Рецензии