Вехи. Костры горят далёкие

         Владимир  Вещунов

        Костры горят далёкие

         Вехи


Ну конечно я мечтал быть шофёром. Да я им почти и был. Вставал ещё до рассвета вместе с мамой. Она, кубовщица, топила барачный титан; когда же общежитники уходили на работу, мыла полы. Я же спешил к мосту возле завода металлоконструкций. Под мостом в осоке лопотал ручеёк. Это славное местечко напоминало мне родное Селезнёво…
Папаню из посёлка № 8 забрали в трудармию. В Среднюю Азию они с матушкой бежали из сибирской ссылки  к ссыльной вещуновской родне, где родился я… Ещё в Гражданскую войну была объявлена всеобщая трудовая повинность и сформированы «революционные армии труда». Отечественная война вынудила вновь вернуться к подобной мобилизации. В трудармию забирали депортированных поволжских немцев, «неблагонадёжных» раскулаченных и расказаченных ссыльнопоселенцев; репатриированных из освобождённых Красной Армией стран: поляков, румын, венгров, болгар, итальянцев. Вплоть до середины 1960-х работали трудармейцы на стройках, лесозаготовках, на рудниках и в шахтах.
Матушка с помощью полячки Юли списалась с младшей сестрой Лизунькой, которая звала её нянькой. В гражданскую, когда Селезнёво на дню занимали то красные, то белые, «нянька», четырнадцати годочков от роду, перед очередным штурмом хватала в охапку младшенькую и хоронилась с ней в погребе на задах до затишья. Родительница же их, бабка моя Лампея, староверка-двоеданка, вояк не страшилась. Что ей были какие-то красно-белые!.. В XVII веке, гонимые никонианами, из Нижегородья, с лесистых берегов Керженца прадеды-старообрядцы переселились в Приишимье. Царь Пётр к госпошлине за веру их добавил ещё одну дань. Притесняемые властями, двоедане сжигали себя, учиняли самоутопление и самопогребение… В красно-белую же смуту бабушка Лампея, по святцам Евлампия, в своём запечном закутке истово молила Господа о мире.
Елизавета Анфиногеновна, то бишь Финадеевна, выучилась на ветеринара ; незаменимый в деревне врачеватель домашней живности. Муж её, Семён Гаврилович, израненный, после контузии, в хлюпких, стылых окопах настудил жестокий ревматизм. Списали в сорок втором. От ревматических страданий одно спасение ; пиявки; жена держит их в толстостёклой зелёной бутылке. Однако сибирской, богатырской стати в Семёне Гавриловиче не убыло. Добычливый охотник всегда возвращается из лесов или с озёр увешанный гроздьями зайцев, крякв, чирков. И две дочки, Рая и Лида, ждут не дождутся папку с трофеями.
Изба-пятистенок, поставленная дедом Финадеем, ; ладная. Всем места хватит. Однако затосковала матушка по любимому Коленьке. Да и ребёнку отец нужен… В слезах упрашивала строптивицу селезнёвская родня остаться в родовом дому. Да куда там!..
Так мы с матушкой приехали в Нижний Тагил, куда папаню-трудармейца призвали. А здесь его и след простыл…
Сначала по мосту к заводу топала колонна заключённых. От мрачности её сжималось моё сердце. От сотен глаз этой тяжёлой массы я прятался под ивовым кустом и невольно оглядывал из-под него вышки с «попками» по углам забора с колючей проволокой. Некоторых из колонны за честный труд освобождали, и им давали койко-место в бараке…
Летящий гул поезда. Скорый мчится от Московского вокзала к Борскому мосту. Зовущий его клич… В 1858 году началось строительство железной дороги Москва ; Нижний Новгород. Вдоль пути грязной «лапшой» лепились сараи французского кроя. Акционеры и инженеры строительства, французы, вспомнили бесценный опыт своих кавалеристов XVII века, которые лихо «стряпали» казармы ; бараки-времянки. А затем подобные «хижины» (барак ; по-французски, хижина) сгодились для тифозных больных, холерных, прокажённых, для заключённых. Так впервые в России был развёрнут масштабный проект жилищного строительства для рабочих, продлившийся аж до «цивильных» хрущёвок. Нет ничего постояннее, чем временное.
Три заводских барачных общежития со странной нумерацией: пятый, десятый, одиннадцатый. С разношёрстными жильцами: отмотавшие сроки зэки, вербота с Вятки, немцы с Волги; солдаты наши, выжившие в плену; бывшие полицаи… Часто разгорались драки, а по выходным и поножовщина на танцплощадке. Меня, пятилетка, в нашем пятом никто не смел обижать. Я находился под защитой авторитета Миши Кадочкина.  Резкий, порывистый, он с кривой ухмылкой цвиркал сквозь фиксы, вызывая у окружающих опаску. Мне же казалось, что так приблатнённо он ведёт себя понарошку. Его-то полуторку я и поджидал каждое утро у моста.
Начал я «Записки» с 1950 года, а в 1993-м десятилетний сынишка мой Ярик неожиданно дополнил автоколлекцию свою моделькой ГАЗ-АА ; точь-в-точь копия той «полундры», из моего детства, Мишиной!.. Промысл Божий на последнем витке моей жизни в 2014 году перенёс нас с женой Наташей из Владивостока в Нижний Новгород, где и выпускалась легендарная машина довоенного и военного времени ГАЗ-АА ; на Горьковском автозаводе…
Через полчаса после колонны по мосту громыхала хлебовозка: будка с дверками на телеге. Дурманящий дух тёплых ещё буханок покрывал всё окрест: и железную дорогу за бараком, и сосновый бор за ней. И у меня спирало дыхание, и кружилась голова… Но вот в заводских воротах появлялся долгожданный «газик». Распахивалась деревянная дверца, и я водружался рядом со своим другом Мишей. Чаще всего мы ездили на пилораму. Пока оформлялись накладные и загружалась бортовуха, я, сидя на штабелях досок, выстругивал ложечки. В бараке слыл заправским столяром. Бабушке Крюковой выточил лопаточку-мешалку для квашни. Матушке ; скалку и толкушку. И валенки мастак был подшивать. В Селезнёве дядя Сёма научил и дратву сучить, смолить гудроном, и гвоздики берёзовые колоть. Ныне-то вряд ли совладаю с таким рукомеслом.
Уложенные доверху, подрумяненные на солнце, доски сияют на машине. Распаренно пахнет древесиной, стружкой, щепой, кисловато-прогоркло ; опилками. Усаживаемся с Мишей на обед. Он открывает пол-литровую банку кабачковой икры, бутылку лимонада. Я намазываю на хлеб маргарин. Да, знатно пообедали! Аж сморило. И Миша полусонно, размеренно-былинно уже в который раз, чтобы мне запомнилось, начинает:

Как ныне сбирается Вещий Олег
Отмстить неразумным хазарам…

Отмотавший семь лет на зоне за грабёж, со слёзным надрывом он заканчивает:

Они вспоминают минувшие дни
И битвы, где вместе рубились они.

Взбадривается и хлопает меня по спине:
; И почему тебя Олегом не назвали? Ты же Вещунов.
; Ну сколько можно говорить тебе одно и то же?! ; сокрушаюсь я и с печалью повторяю: ; У меня был братик ; Олег. Ещё до меня. Маленький ещё был ; и умер…
; Извини, друг… ; виноватится Миша. ; Владимир тоже звучит. Погнали!
Он заскакивает в кабину, я следом за ним. «Полундра» трясётся на ухабах, а мы горланим:

Мама, я шо;фера люблю.
Мама, я за шо;фера пойду:
Шо;фер ездит на машине,
Вовку возит он в кабине ;
Вот за это я его люблю!
Да! Да!

Ещё раз орём: «Да! Да!» Миша хлопает меня по плечу, и мы хохочем…
А как ждал я его в последний раз!.. Уже и колонна прошла, и хлебовозка проехала, и утренний поезд промчался зелёным ветром ; а полуторка Мишина так и не выехала из заводских ворот. Нет, она выехала, но ещё перед тем, как я занял своё сторожевое место у моста. А ведь обещал Миша взять меня с собой в поездку в Челябинск. Не взял. А со мной, быть может, и беды не случилось. Сон склонил в дороге. Угодил в тяжёлую аварию. Три года дали. Больше я его не видел. Но память о моём старшем друге Мише Кадочкине жива. Звучит в ней его любимая, шофёрская:

Шли мы дни и ночи,
Было трудно очень,
Но баранку не бросал шофёр!

Жива память моя и о братьях Мауль ; Саше и Иване…
В 1762 году Екатерина II пригласила жителей Европы переехать в Россию и поселиться на берегах Волги. Наиболее подвижными оказались немцы. К началу ХХ века поселилось уже 400 тысяч человек. В 1918 году декретом Совнаркома РСФСР была образована Автономная область Немцев Поволжья с центром в Саратове, а в 1923-м уже Автономная ССР со «столицей» Энгельсом, бывшим Покровском. Проживало  в ту пору в 22-х кантонах более полумиллиона человек. Налаженная жизнь крепко обустроившейся Немецкой республики обрушилась в августе 1941 года. Поволжские немцы были обвинены (некоторые из них поддерживали связь с исторической родиной) в сотрудничестве с Германией и выселены в Сибирь, на Урал, в Казахстан, на Алтай. В Селезнёве жили  несколько немецких семей: добротные избы, крепкое домашнее хозяйство. Свадьбы справляли. Местная пацанва их ребятишек «фашистами» не дразнила. Да и учились все мирно в одной четырёхлетке. По вечерам после пастьбы я встречал нашу бурёнку Майку и соседскую Апрельку тёти Марты. После празднования Рождества, утром, раным-рано, когда взрослые, вдоволь погулявшие, ещё спали, я влез в шубу дяди Сёмы и вышел на улицу. Не я вышел ; шуба. Меня, малышонка, в необъятной шубе не было видно. А тут тётя Марта калитку открыла, по воду собралась идти на Алабугу.
; Шу-упа-а!.. ; завопила она. ; Шивой шупа!..
Так ко многим селезнёвским историям и побаскам добавился ещё один «фольклор», с немецким акцентом…
Александр и Иван Маули были родом из Екатериненштадтского кантона. Заводские уважали братьев-сварщиков за мастеровитость, за надёжность во всяком деле. Рослые, с нордическими чертами лица, Маули говорили с небольшим акцентом, между собой изредка переходили на немецкий. После Миши Кадочкина опеку надо мной взяли они, ограждая от зэковской похабщины. Научили играть в шахматы. Завод с бараками стоял на отшибе, и братья водили меня за четыре километра в городскую баню… Занимаясь в изостудии, и по зову памяти, я ходил на этюды по этой заветной тропе через ветровое поле. Со щемящей грустью мимо заглохшего ручья с провалившимся мостом, мимо останков моего пятого барака. Через железную дорогу на Сан-Донато и Алапаевск, в сосняк: там покоилась моя «натура» ; озерцо Ольховое… Затем уже и на самом ЗМК довелось поработать художником-оформителем, где меня помнили старые рабочие…
Была у меня в пятом симпатия ; белокурая Клава Чеблукова. Песельница и начитанная, занятная рассказчица. Она и поведала, что землями здешними при царизме владели капиталисты Демидовы, и заводами ; тагильским и алапаевским. Отпрыск их Анатолий, Анатоль, по-графски,  даже в графья выбился и назвался Сан-Донатой. Так и станцию назвали, и ещё одну в его честь ; Анатольскую. И про Алапаиху Клава интересно рассказывала. Дескать, там находится композитора Чайковского пианино-рояль, на котором он деточкой музыке обучался. Клава часто крутила его пластинку с танцем маленьких лебедей. Хоть и заигранная шибко, музыка эта звучала всё равно красиво… Округлив карие очи, Клава шёпотом открыла страшную тайну. В шахту Алапаихи после революции сбросили княгиню Елизавету и других князей. Стон и плач брошенных и заваленных камнями, старожилы говорят, до сих пор слышится, когда вёдро стоит. Убиенные как бы на ясную волю из подземных глубин просятся… После этой жуткой тайны я с ознобным страшком смотрел вслед алапаевскому поезду, собирая на насыпи землянику среди кустов шиповника…
Зазноба моя обещала, когда я подрасту, стать моей невестой и даже выйти за меня замуж. Хотя к этому я был ещё не готов. Опарафунился как-то. Мышь прошмыгнула в коридоре, а я и заверещал: «Быши мегают!..» От страха слова перековеркал. Повезло дураку: лишь одна бабушка Крюкова позор мой видела. Побожилась, что никому не расскажет… Переживал я такую стыдобу и целых три дня не заглядывал к Клаве. Работала она посменно крановщицей. Мостовой кран ; механизм электрический. С ним настороже надо держаться ; током может шандарахнуть. И увечил он, и убивал. Такая опасная работа девчат-крановщиц сплотила, и они, пятеро, дружно жили в одной комнате. Когда заявлялся я, Клавин хахаль, те, кто был не в смене, наперебой норовили угодить мне. Преподносили пеклеванный хлеб, толсто намазанный маргарином. Дарили цветные леденцовые монпасейки. Благодарный за угощения, я с важным видом открывал патефон и с усердием крутил ручку. Клава доставала мои любимые пластинки: «Самару-городок», «Сормовскую лирическую». Уложив пластинку на диск, в самый её край я метил иголкой на головке. Под частушечную «Самару» в исполнении Марии Мордасовой девчата начинали приплясывать на середине комнаты, а Клава пыталась вытащить меня в круг. Но я даже из-за моей красавицы не мог оторваться от важного дела.
«Песенка фронтового шофёра» была как бы моей личной. Её и Миша Кадочкин в дороге пел.

Эх, путь-дорожка фронтовая!
Не страшна нам бомбёжка любая.
А помирать нам рановато,
Есть у нас ещё дома дела.

Заезженная пластинка хрипела, потрескивала, шипела. Голос Марка Бернеса то и дело прерывался. И мне слышалось: «Есть у нас Вещунова дела».
; Есть у нас Вещунова дела! ; с гордостью произносил я.
Девчата поправляли меня, а я обижался, куксился.
Самая любимая ; «Сормовская лирическая». Клава пояснила, что душевная, значит. Да, с чувством пел Владимир Нечаев. Песня-то не только душевная ; о любви! Жалко мне было влюблённого парня.

В рубашке нарядной к своей ненаглядной
Пришёл объясниться хороший дружок.
Вчера говорила: навек полюбила ;
А нынче не вышла в назначенный срок.

Я тяжко вздыхал, представляя себя на месте «хорошего дружка». И меня, наверно, ждёт такое же горе. Ухлёстывает за моей «ненаглядной» один ; ухарь-гармонист… Я одёргиваю свою «рубашку нарядную» в крапинку. Вместо толстовки её надел, вырядился: штаны чуть ниже коленок на резинке, чулки, сандали. В общем, вполне приличный ухажёр!..

На Волге широкой, на Стрелке далёкой
Гудками кого-то зовёт пароход.

Пишу эти строки, гляжу в окно… Неужели то, что вижу, ; явь?!.. Волжская набережная. На державной реке со стороны Стрелки величаво плывёт в Москву четырёхпалубный красавец, круизный лайнер «Георгий Жуков». «На Стрелке далёкой…» «Что это за загадочная, как дальние страны, Стрелка?» ; думалось-гадалось мне в бараке № 5 уральского города Нижнего Тагила. И вот я в Нижнем, но в другом. Совсем рядом Ока впадает в Волгу. Стрелка. Встреча, объятия двух великих рек. Из этой земли пращуры мои, староверы-кержаки, не признавшие перелицовки отчей веры, гонимые властью, обжили Ишимский край в Сибири. Но и оттуда, уже в ХХ веке, новая власть разметала по свету крепь крестьянскую. Деда Финадея придавило лесиной на лесоповале в устье Оби. После его гибели матушка моя из обских урманов бежала с отцом моим в Среднюю Азию, в Таджикистан, к отцовской родне. В посёлок № 8 для ссыльных разный народ понагнали. Болгары, не угодившие их вождю Георгию Димитрову. Поляки, сотрудничавшие с немцами. Среди этого «интернационала» ; расказаченные Дон и Кубань. В семье донских казаков я и появился на свет. Посёлок № 8. Барак № 5…
Манящие огни волжского круизного дворца. «На теплоходе музыка играет…» «Гудками кого-то зовёт пароход…» Меня зовёт. В щемящую даль памяти…
Отца забрали в трудармию, и мы с матушкой двинулись в Сибирь, в Селезнёво, на мамину родину. Народный поезд-хлев «пятьсот весёлый». Месяц в пути. Станция Арысь ; как рысь! «Граждане пассажиры, берегите чемоданы!..» Непроглядная темень. Звон вагонных окон. Крики, визг, плач. Налётчики… Добрались до Тюмени, до Ишима. Подводой ; до Селезнёва…
Одарил Господь меня вечной селезнёвской весной. Родная сторона. Хоть и появился на свет в Средней Азии, а Родина ; здесь!.. Родня ; на десятки деревень: Николаевы, Шубины, Колмогорцевы, Малаховы, Патрахины… Приветная Алабуга с милыми кувшинками. Шуткующие селезнёвцы зовут их по-свойски грубовато балаболками, а неугомонных писклявых пигалиц-чибисов ; ****риками… Земляничные поляны-поля в берёзовых перелесках возле озера Травное. С утра до полудня ; и полная кошёвка земляники, за крупность её ещё зовут клубикой… О-о, сколько можно рассказывать о родном Селезнёве! Да разве можно описать Солнце?..
В Тагиле в неизбывной «селезнёвской» тоске по крестьянской родине, по чистому воздуху, по лесу и реке, я рванулся в деревню Кайгородку. Задыхался уже от города. Да ещё наводил техническую эстетику на НТМК. Веяние времени. Кислородно-компрессорный цех металлургического комбината, за секунду можно оглохнуть ; невыносимы шумовые вибрации. Здесь техническая эстетика ещё годится: трубы, трубы ; голубые, цвет кислорода. Но как эстетизировать конверторный? Рельсо-балочный?.. Готовые рельсы грохочут, всё в дыму, в копоти. А доменный?..
Завклуб ; так звали меня в Кайгородке. Более всего поразило, что самой  любимой застольной песней наряду с «Вот кто-то с горочки спустился» была в уральской деревне «Волга-реченька». Хотя текла и своя речка Паберега.

Ой ты, Волга, Волга-реченька.
Ой река ли ты красавица.
По лугам ты льёшься, стелешься,
По пескам бежишь, торопишься.

Чуть ли не со слезами на глазах местные песельницы исполняли на концерте Восьмого марта в «моём» клубе эту «волжскую» песню. Словно для меня, будущего, пели…

Ой, летние ночки, буксира гудочки…

Стометровая баржа с песком плывёт к Стрелке, на стройку. Днём и ночью возводится к футбольному чемпионату мира достойный стадион «Нижний Новгород». Современность… А слева от меня, новожила 19-этажного дома в «Седьмом небе», ; Мещерское озеро. Нижегородская, Канавинская (Кунавинская) Мещера ; родная сторонка Мещёрского края, когда-то великого пояса хвойных лесов. Щедро одаривали Волга и Ока своими проточными водами леса и луга Нижегородья. И здешняя правобережная Мещера была притокой Волги, впадающей в Оку. Тогда подобные низины среди сосновых боров и ельников с протоками-воложками, озёрами, болотами и мхами назывались мшарами, мещерами. Обитание охотников, рыболовов, бортников ; нелюдимой, замшелой, мещеры. На просторах степей и полей жили поляне. В лесах ; древляне. А во мшистых местах, мшарах, ; мещера. Здесь и в сосновых борах, ельниках и березниках лесная подстилка ; мхи. Грибная прель: сырые грузди с бахромой, маслята, облепленные хвойными иголками. Клюквенные и брусничные куртинки. Сытые, незлобивые медведи-муравьятники, лоси, волки, рыси, куницы. Куний мех (и куны-соболя) в Древней Руси ценился весьма высоко: «Шапка куниста, пушиста, завесиста». Мех соболя, горностая, норки тоже считался кунным ; превосходным. Греков поражало меховое, кунное одеяние русичей. И породистая рыба называлась кунной. И в густом, ветвистом ; кунном ; лесу щебетала птица куна. Кунишник, куньяк ; хвощ, вейник, дятлина, клевер ; густым, цепким покровом устилали берега рек и озёр.
Грациозный ночной зверёк, не больше метра в длину с хвостом, тёмно-бурый, со светло-рыжим горлышком, дал повод нашим предкам многое оценивать в жизни по «кунному» достоинству. В X ; XI веках куна; (кунья шкурка) стала меновой ценностью. Это наименование в XIV веке перешло на монету ; куна;.
Торговый волжский путь связывал Северную Европу с Персией и Индией. При слиянии Оки и Волги на торжище уже в XIV веке встречались купеческие суда из разных стран. Заезжие купцы платили пошлину ; кун. Собирали её кунщики. На этом бойком месте, на стрелке тогдашних денежных мешков, быстро начала кунеть (расти, богатеть) Кунавинская слобода. Кунавный ; стало означать справный, добрый, хороший. Куночкой звали хорошо одетую, приглядную девушку. А приданое невесты ; куницей, кунным. Стремительно возрастало Кунавино с перенесением сюда в 1817 году Макарьевской ярмарки. Можно предположить, что слобода имела двойное название: и Кунавино, и Канавино. Ибо хватало и водоотводных канав, и глинокопных. Не зря и в Москве ценилась канавинская плинфа ; тонкий обожженный кирпич, славились канавинские кирпичники и каменщики. В речевом обиходе жителей, купцов и гостей Нижегородской ярмарки бытовало слово «канал». Внушительное инженерное сооружение с трёх сторон окружало ярмарочный гостиный двор. Через канал были перекинуты десять мостов. Вода в него втекала из Мещеры, волжской притоки, впадавшей в старые времена в Оку. В XVIII ; XIX веках русло Волги изменялось, она всё дальше отходила от правого берега. Он запесочивался, намывались пески на оконечностях Мещеры, и к середине XIX века она обособилась в озеро… И всё чаще в исторических документах «у» в названии Кунавинской слободы заменялась на «а». 1894 год: «Канавино. Общий вид. Фото М. Дмитриева». 1901 год: «Владимирское общество хоругвеносцев в Канавине». 1905 год: «Канавинские заводы Костина и братьев Рекушинских», «Канавинская мельница Башкирова»… В 1919 ; 1929 годах слобода пребывала в статусе города, затем город Кунавин стал частью Нижнего Новгорода, и в 1940 году утвердилось название ; Канавинский район. Возможно, чиновным блюстителям морали неблагозвучно слышалось старое наименование. Ведь ещё одно слово в череде «кунных» ; «кунка», означающее детородный женский орган. Канавино же ; вполне подходящее для пролетариата название…
Непесенное звучание… С музыкой в душе бродил летом 1949 года по родным канавинским местам знаменитый композитор Борис Мокроусов. Сорок лет назад здесь, в рабочем посёлке, он родился. Наяривал в школьном оркестре на балалайке и домре. В клубе железнодорожников прикоснулся к клавишам пианино. И подрабатывал здесь тапёром, когда крутили немые картины ; весомая подмога в большой семье. После школы электромонтёром изведал вкус рабочего хлеба… Вот ведь промысл Божий ; предназначение человека по его таланту! Отказали шестнадцатилетнему переростку в поступлении в музыкальный техникум. Господь чуткой рукой Нины Николаевны Полуэктовой открыл перед отроком захлопнувшуюся было дверь. И позже благодарный ученик, лауреат Сталинской премии, приезжая в родной Горький, первым делом навещал своего педагога. «Живи, как пишешь, и пиши, как живёшь», ; наставлял мудрец Гёте. И друзья композитора, и его педагоги признавали, что не встречали более песенного, и более душевного человека, чем Борис Мокроусов…
Ходил по Канавину нищий, гнусавил: «Подайте милостыню Христа ради!» Любопытные ребятишки увязались за ним. Подавали ему мало. Глянул Бориска Мокроусов на золочёные луковки Владимирской церкви, где его крестили, зажмурился, перекрестился ; и присоединился к нищему старику. Так жалостно-напевно начал христарадничать, что канавинские хозяйки повыглядывали из окон и стали подавать милостыню: кто кусок пирога, кто булку.
В юности, рискуя жизнью, Борис спас друга детства Мишу Райнера, едва не утонувшего в затоне Оки.
В 1947 году потерпел крушение самолёт Ивана Шамова. Боевой лётчик, парализованный, обратился к Мокроусову с просьбой сочинить музыку на его слова. Композитор поехал к Ивану Васильевичу домой ; и полилась песня:

Костры горят далёкие,
Луна в реке купается…

Так и видишь эту родную для русского сердца картину…
Братская и творческая дружба связывала многие годы двух волжских красавцев-богатырей: Бориса Мокроусова и Алексея Фатьянова. Не раз друзья бывали на Откосе, где возносится к небу памятник другому русскому богатырю ; Валерию Чкалову. Великий лётчик начал путь в авиацию сборщиком самолётов в канавинском авиапарке. На родине Мокроусова. Сын неба, Чкалов вдохновил своего земляка с другом-поэтом на создание песни-мечты «Мы ; люди большого полёта»:

До самой далёкой планеты
Не так уж, друзья, далеко.

1949 год. До гагаринского «Поехали!» ; ещё двенадцать лет! Вот такие братцы-провидцы! Певцы земли русской. Песни из кинофильмов «Свадьба с приданым», «Весна на Заречной улице» ; народные, незабвенные… Ежегодно в Вязниках, на родине поэта, проводятся Фатьяновские фестивали «На солнечной поляночке». Проникнется ли когда-нибудь Нижний Новгород благодарной памятью выдающемуся земляку ; самому песенному русскому композитору Борису Андреевичу Мокроусову?.. О непреходящем значении его творчества образно, говоря о «Заветном камне», выразился Леонид Утёсов: «Есть у нас царь-пушка, есть у нас царь-колокол, есть у нас царь-песня». В военных «бурях и штормах» русский воин и «вдали от крымской земли» не мог о ней забыть.

Взошёл на утёс черноморский матрос,
Кто Родине новую славу принёс,
И в мирной дали
Идут корабли
Под солнцем родимой земли.

16 марта 2014 года. Крымская весна. Русская весна. «Новую славу» принес Родине-России черноморский матрос. Провидческая песня-легенда Бориса Мокроусова и Александра Жарова, созданная ; в 1943-м. Крым… «Под солнцем родимой земли». А не под мглой жидо-бандеровщины.
Тонкая лирика «Одинокой гармони» ; и героика «Заветного камня». Вот такая широта композиторской души, в которой никогда не угасала мелодия. За ней-то и обратились к земляку рабочие. В 1949 году завод «Красное Сормово» праздновал своё 100-летие. Именитости насочиняли к юбилею помпезные кантаты, оратории. Сормовчанам же нужна была песня ; своя, мокроусовская.
Родное Канавино… Басовитые, с трудовой хрипотцой, гудки барж на Волге. Мерцающие огни соседнего Сормово… Мерцающая мелодия всё ближе, всё ярче… Спешит с ней Мокроусов к песенному соратнику Евгению Долматовскому. Побывали с ним сегодня в заводских цехах, в общежитии ремесленного училища. Девчата просили написать про любовь, про Сормово, про Стрелку… И вот слова сливаются с мелодией. Родство музыки и поэзии. Именитые жюристы критически поджимают губы: «Такой юбилей! Столетие пролетарского завода с революционными традициями! А Мокроусов с Долматовским легкомысленную песенку придумали…» Критиканы брюзжали ; а «Сормовскую лирическую» уже пел народ…
И видятся с высоты дома моего нового, с высоты моей памяти дали песенные, волжские… И былая дивная красота. Мещерская… Заливные луга в сверкающем узорочье проток-воложек. Бронза хоромных, корабельных, мачтовых сосен. Высверки берёз в тени многокрылых елей. Сохатый с треском ломится через валежник. Вздрагивает в полуденном сне ночная красавица куница. Бобры хлещут плёсами-хвостами по озёрной глади. Огненные клесты клещами-клювами шелушат сосновые шишки. Маячат длинными хвостами аполлоновки… Кайма же волжской дочки Мещеры ; осокори, ивняк, тополя, ольха, осина ; подростом ребячится перед высотной лесной стеной…
Ныне вдоль Мещерского бульвара иная стена ; из грандиозных высоток. По северному береговому урезу тянется бетонное ограждение от оползней песчано-дюнных всхолмлений. Здесь старичное озеро, вытянувшееся на полтора километра, не мелеет и на четырёхметровой глубине сберегает старое мещерское сожительство. В зарослях урути, нитчатки, горошницы и других водорослей среди коловраток, рачков, подёнок, веслоногих шныряют плотвички, верховки, гольцы, окушки. Потому на парапете нанизано порой до дюжины рыбачков. Некоторые, дабы захватить удочками уловистую середину озера, устраиваются на пешеходном мосту. Однако здесь суетно. Мамочки с колясками, велосипедисты, лихачи на роликах и досках. С Волги на озеро, туда-сюда, носятся чайки и крачки, молниями сверкают под мостом ; вот-вот запутаются в леске. Доброхоты прикармливают с высоты утиное семейство, кроша сдобные булки. Зелёно-золотой селезень, владыка гарема, важно влечёт его за собой к очередному кормному изобилию. С апрельского вскрытия льда до ноябрьского ледостава радуют сердца канавинцев верные своей мещерской родине славные птицы.
По тенистым углам, где мост смыкается с берегами, сочно изумрудятся заросли осоки, камыша, тростника. В этой первозданности на тёмной озёрной глади светятся, сияют белоснежные кувшинки. В пышном волнении клубятся с берега над этой девственностью ивы. Облачность зелени головы кружит пришедшим по зову Мещеры, по зову пра-Родины. И соловьи заливаются, щёлкают в ивовых куртинах. И вторят им пересмешницы-варакушки в синих нагрудничках. Дрозды, славки и зяблики не уступают им в певческом мастерстве. И всё это отражается в Живом озере…
Прошедшие семь десятилетий и два года… С высоты чаячьего полёта между Мещерой и Волгой я смотрю на неоглядную землю, где всё мне близко и всё сбывается…

* * *
Неграмотная почти, матушка расписывалась огромными каракулями; натужно, по слогам складывала слова, годами осиливая переживательную книжицу «Варвара Потехина».
; Сколько горя выпало на долю Варварушки! А ничего, сдюжила… ; вздыхала она, потерпевшая не менее лиха, чем Потехина, от излома крестьянской жизни.
Техничка… Это безобидное, обманчивое слово следовало бы заменить другим ; каторжанка. Бедная мать моя! Вставала в четыре утра, таскала торф в брикетах из смёрзшейся торфяной кучи, носила воду из колонки для десятивёдерного водогрея-титана с топкой. С уважением и с укоризной смотрела на чистюль, которые шайками плюхали на себя нагретую ею воду. Зимой пешняла обледенелое барачное крыльцо. Вода, хоть и носила её с бережью, выплёскивалась из вёдер. Разгребая сугробы, подметала дорожку к заводу. Швабру не признавала и полы в коридоре и комнатах мыла со тщанием внаклонку. Техничка-кубовщица, дворничиха, уборщица ; в одном лице. Небольшого росточку, с покалеченными  на лесоповале пальцами… Как выдерживала барачную каторгу?.. Ссылка в обских урманах закалила её ; и новые тяготы она сносила без ропота. Шибко голубить меня ей недоставало часа. Да я и не нуждался в ласках. Сам себе господин!.. Однако же, осиливая потрёпанную уже книжку «Варвара Потехина», матушка попутно научила и меня складывать слова. И я даже бойчее её стал читать. После пропевания, на Мишин лад, «Вещего Олега» принимался за матушкину повесть… И вот мы допереживались с ней до невыносимо жуткой страницы. Кулаки изуверски мстят бывшей батрачке Варе Потехиной. Вливают ей в горло ; керосин!..
; Вот они-то и есть кулаки!.. А мы с тятей ; не кулаки. Работали, работали… ; шепчет матушка.
Она не плачет. Все слёзы давно выплакала. Лишь платок горестно сполз с узелка седых волос, с затылка на поникшие плечи. Ей сорок восемь. И влачится ещё барачная, беспросветная жизнь. И сына надо поднимать… Девчонкой пережила гражданскую войну. Как скотину, гнали их с тятей в тучах кровавого гнуса в гибельные обские урманы. Ладно, маму с Лизунькой оставили… Тятю потеряла. Колю… Тепло с ним жилось в Средней Азии. Закрутила его жизнёнка. Спутался с какой-то… Зря маму, Лизуньку и родню всю не послушала. Счастье с Колей хотела вернуть. Ребёнку отец нужен. Да, верно, больше о себе думала…
Материнские руки гладят мой завиток на затылке, будто провидят сыновнюю судьбу. И я, на последнем витке своей жизни, словно ощущаю мамино тепло, вижу изробленные её руки ; жизненные…

Жизненность повести «Варвара Потехина»… Несказанно повезло с наставником молодой сотруднице Уралгиза Ольге Марковой. Рядом с её учебно-педагогическим  находился отдел сельхозлитературы. Заведовал им ; Павел Петрович Бажов! Бывший учитель, он был недоволен современными учебниками. Из буржуазной педагогики нахватанность комплексных «журналов». Ими только неучей плодить. Нужны стабильные учебники с полным изложением знаний по предмету. 1932 год! А будто нынешнюю ЕГЭшную школу ругал мудрый Павел Петрович.
Ольге  Ивановне же не терпелось взяться за писательское перо.
; Что надо знать, чтобы писать? ; спросила она Бажова.
; Жизнь! ; ответил он.
Жизни в судьбе Марковой хватало. С двенадцати лет работала на лесопильном заводе уральского посёлка Новая Утка. Помогала своей многодетной семье. Успевала ходить в драмкружок, писала сценарии и даже пьесы о заводчанах. По путёвке комсомола училась в Москве на литературном отделении рабфака вместе с Павлом Васильевым и Яковом Шведовым. Рукопись её повести «Варвара Потехина» рекомендовал журналу «Штурм» Борис Горбатов. Книга вышла в 1935 году и получила одобрение Горького и Бажова. В 1943-м Павел Петрович, возглавлявший Свердловскую писательскую организацию, пригласил Ольгу Ивановну к себе помощницей. В эту трудную пору они всячески поддерживали своих товарищей по перу, хлопотали о продуктовых пайках, об одежде и обуви, о табаке для курящих, организовывали бригады для выступлений в госпиталях, колхозах, в заводских цехах. Бывший партизан, Бажов в шутку называл писательский народ тонкокожим, где каждый носит себя как целое предприятие. Однако сумел сплотить эти самости в творческое  братство… Нынче «тонкокожесть» творцов изрядно разделила их. И о том утерянном душевном и творческом общении, о взаимопомощи им приходится только вздыхать. А при «союзном» благоприятствии, когда жил и творил единый писательский союз, девушка из Утки Оля Маркова быстро стала равной среди равных, войдя в круг Лидии Сейфуллиной, Людмилы Татьяничевой, Мариэтты Шагинян. (Сиживал я в кресле Мариэтты Сергеевны. Художник Михаил Царюк, мой шурин, в антикварном магазине приобрёл кресло знаменитой писательницы и реставрировал его.) Творческое созвездие конечно же вдохновляло. «В некотором царстве», «Разрешите войти», «Меж крутых бережков» ; повести Ольги Ивановны Марковой ; плодотворность этого вдохновения. И конечно же, «Варвара Потехина»…
В 1968 году довелось мне побывать в Новоуткинске… После окончания Уральского училища прикладных искусств меня пригласили во Всесоюзный научно-исследовательский институт технической эстетики (филиал в Свердловске). В Утке тамошняя фабрика выпускала «учебно-аудито;рную» мебель. Парты, столы и сиденья выглядели неказисто и были весьма неудобны и даже опасны: повышенная усталость, нарушение осанки, сутулость, искривление позвоночника. Меня с врачом-эргономистом направили на фабрику. Мы разработали свои эскизы мебели: я как дизайнер, она ; с учётом медицинских норм… Но мне и невдомёк было, что Утка ; родина писательницы Ольги Марковой. Местные же о землячке своей не обмолвились. Зато погордились, что в их краях у пришлого Тимофея Аленина в вотчине Строгановых родился ; Ермак. Жизнь и деятельность Строгановых связана и с Нижегородьем, с Канавином. Деловые и родственные узы связывали их с Демидовыми. Село Быковка было родовым гнездом нижегородской ветви Демидовых. На их металлургическом заводе в Нижнем Тагиле работали Ефим и Мирон Черепановы ; изобретатели первого паровоза в России. Демидовский мастеровой Ефим Артамонов придумал первый в мире двухколёсный педальный «самокат» ; велосипед. К сожалению, среди этих известных имён затерялось имя первой прядильщицы «горного льна». Извратители истории утверждали, что прясть асбест начали в наполеоновской Франции. Акинфий Демидов же за сто лет до Наполеона подарил Петру I полотно из «каменной кудельки»…
Недалеко от Новой Утки в Висиме родился Мамин-Сибиряк. Учился он в Пермской духовной семинарии с Александром Поповым (после изобретения радио учёный заведовал электростанцией Нижегородской ярмарки). В этой семинарии учился и Бажов. Вот такие замечательные имена «омылись» легендарной Чусовой.

Школы в барачном поселении, знамо дело, быть не могло. Матушка, к несказанному счастью моему, отвезла меня в Селезнёво. К семи годам я скопил солидный чтецкий и читательский багаж: «Вещий Олег», «Варвара Потехина», не говоря уже о сказках и былинах. В финадеевской избе у керосинки я, образованец, собирал многих соседушек. Тётка Лиза доставала из голбчика вяленую морковь. С важным видом, закинув ногу на ногу,  читал старушкам газетные сообщения ТАСС. Слушательницы, жуя моркошку, нахваливали меня и всё-таки возражали, что «таз сообчать не может».
В селезнёвской четырёхлетке первыши в одной комнате соседствовали с третьеклассниками. Учитель Сергей Константинович давал задание одним, занимался с другими. На новогоднем утреннике он, фронтовик, доверил мне выступить со стихотворением «Комсомольский билет». Жива и неизгладима память о войне. Всего-то семь лет прошло после её окончания… Не стих ; целая драма поэта Аркадия Кулешова. Героическая и очень переживательная.

Юноша прямо стоит на допросе,
Молча стоит и ни слова в ответ.
Немец-жандарм закурил папиросу
И подаёт комсомольский билет…

Сначала фашист предлагает юноше билет сжечь, но герой непреклонен:

Сердце пусть лучше сожжёт мне свинец!

Он и в прорубь отказывается бросать билет:

Пусть лучше я сам умру под водой!

Губы мои начинают дрожать. За школьным окном трескучий мороз. И я точно вживе вижу, как изверги юношу ; босого! ; гонят на лютый мороз. Однако его стойкость как бы передаётся мне. Голос мой звенит, и я победно взмахиваю рукой:

Он не корой ледяною покрытый,
Вылит из бронзы и солнцем облитый,
Вечно он будет стоять над землёй!

Звенящий возглас. Учитель торжественно застывает, будто отдаёт дань памяти герою. Губы мои опять задёргались: напряжение, волнение, и юношу жалко… Расплакался. Сергей Константинович украдкой смахнул слезу, подошёл ко мне и погладил по голове. Женщины скомкали носовые платочки, сдерживая слёзы, а иные и всплакнули…
Учитель, сухопарый, во френче, галифе и хромовых сапогах, взял баян. И грянуло:

     Вставай, страна огромная!..

После «Священной войны» многие прослезились, и даже хулиганистые «камчадалы» шмыгали и хлюпали носами. А потом все дети получили подарки: кулёчки с карамельками-подушечками, обсыпанными соей.
С того праздника и до сих пор я помню это «новогоднее» стихотворение. Ещё одну «поэмку» с выражением прочитал в третьем классе на утреннике 23 февраля уже в тагильской школе ; «Два сердца».

Белей, чем первый, чистый снег,
Стал волос у него.
Ни слова не сказал Олег…

Палачи пытают Кошевого, чтобы он выдал своих товарищей. Но перед взором юноши под огнём, в бою проходят друзья, он видит любимый Донбасс, гордый красный флаг… И издевается над палачами, говорит, что штаб молодогвардейцев в Кремле и Сталин велел поднять весь Краснодон.

Всегда был Сталин вместе с ним,
Два сердца бились в такт!

Звучит мой пионерский голос, и я невольно вскидываю руку в салюте…
Краснодон, Краснодон!.. Какой пророк  мог предвидеть нынешнюю судьбу Украины?.. Палачи 2016 года, местечковые оборотни со звериными оскалами, срывают и топчут красные флаги и георгиевские ленточки, сжигают заживо одесситов, бомбят больницы и школы Донбасса… Святой алый свет молодогвардейских флагов опалял в 1942-м бесовскую фашистскую орду. Олег, Люба, Ульяна, Иван, Серёжа… Чистые юные души. Пламенные сердца. Придите на помощь родному Донбассу! Да испепелит молодогвардейский дух жидо-бандеровскую нечисть!..

О, как не хотел я уезжать из Селезнёва! Для меня, восьмилетнего уже, прожитый селезнёвский год был целой жизнью. Ночное с закадычными дружками под стать тургеневскому из «Бежина луга»… Вот гоняю по согре на взрослом велике, ноги под рамой. Сеструхи обучили. Согра ; поле на задах, покатое от березняка к огородам. Курчавится на ней гусиная трава-мурава. Дёрн ; отменный; выкладывают из него тёплые хлевы, а крыши изб, выложенные из него, не промокают. В низине между согрой и огородами при талой воде синеют озёрца. Дикие гуси при возвращении из тёплых стран в родные края опускаются здесь на последнюю передышку. После отлёта их на Гусиное озёро плещутся тут домашние. Гогот, гортанные крики, перья, пух облаками. Белеют повсюду яйца, вдвое крупнее куриных. Ребятня, отмахиваясь от шипунов, прямо в подолы рубах собирает по три-четыре яйца.
По пружинистой согре кататься на велике легко. По большаку я даже хожу с опаской, хотя машины по нему ездят редко, одни бензовозы. Некоторые из них останавливаются перед нашим домом, бибикают, вызывают тятю. Он снабжает ишимскую шоферню карасями. Но иногда и ЗИС со жмыхом пропылит в коровник. Выпрыгнет на ухабине одна-другая плитка из щелястых бортов, а какой-нибудь везучий пацанёнок подберёт. Щедро делится вкуснятиной с дружками, ломает на коленке жмых ; спрессованные остатки подсолнечных семечек после выжимки из них масла… Много я шоферил с Мишей Кадочкиным, но порой возникал у меня страшок: чудилось, что встречная машина мчится прямо на нас ; вот-вот врежется!.. Зажмурившись, сжимался весь. Встречная проносилась мимо, и я облегчённо вздыхал: хорошо, что Миша ничего не заметил. Да и что мне бояться рядом с ним, в крепкой кабине!.. И на обочине большака, и даже в кювете, мне казалось, что встречная машина метит прямо в меня. Едва заслышав далёкий автомобильный гуд, перебирался даже в кювет.
Ненормальность?.. Древняя, родовая, мещерская «замшелость», диковатость топорщилась, пугалась наезжающей цивилизации.

Майку, безотказную бурёнушку, в начале мая мы запрягли в плуг. Она даже не взмыкнула. Покосилась на нас огромными коричневыми очами и мотнула головой: ничего, мол, сдюжу, налегайте на плуг! Десять соток под картошку вспахали. Справная работница!.. И вдруг зауросила. Замешкался встретить её, едва прясла с плетнём не разнесла. Раньше встречал с вичкой, не похлёстывая даже, пощекотывая ласково лоснящиеся бока. После дурной выходки выстрогал для пущей  строгости батажок с набалдашником. Мама Лиза по достоинству оценила мои пастушеские навыки. Ветеринар колхоза имени Сталина, она «устроила» меня подпаском, помогать фронтовичке Груне телят пасти. Та на протезе. Да сморило меня в полдень. Бука,  рыжий бычок со звёздочкой на лбу, разбудил, лизал затылок. Обычно он бодался, а тут сжалился, вошёл в моё положение. И Груня под тальником закемарила… На рыбном Гусином озере ставили с дядей Сёмой режёвку: караси жируют ; с лапоть!.. Гостюем у казаха-чабана Назара. Юрта его неподалёку от озера Травное. Тут, на тюменско-казахской условной межени, выпас отары. (Ныне здесь, на Ишимской равнине, вовсе не условная, а государственная граница между Россией и Казахстаном.) Мы с дядей Сёмой приехали на бричке, привезли карасиков. Казахи угощают нас лепёшками со сметаной и, конечно, кумысом. Назар цокает довольно: кумыс от многих недугов помогает и друга Семёна избавит от ревматизма. Я же, блаженненький от славного напитка, поглядываю на дочку Назара. Ей лет десять. Юркая, как ящерка. Смуглявая, с косичкой, в пёстрой одежде: цветастое длинное платье, алая атласная жилетка ; и денежки бусами, и пришитые, позвякивают. Проворная: и кумысную кобылицу подоила, и у тагана с чайным котлом хлопочет, огонь сушняком подживляет. Хозяюшка. Мать со  старшей дочерью и зятем приглядывают за колхозной отарой… Синий дымок послушно тянется кверху и растворяется в отверстии юрты. Дырявый потолок!.. Тятя с ухмылкой кивает: ничего, мол, дождик не проберётся. Рая и Лида отца зовут то папкой, то тятей. И я ; так же. Тятя ; молчун. Когда же выпьет, начинает «Бородино». Кумыс для него не выпивка ; лечение. Дома после охоты или рыбалки истомится в бане докрасна, понужнёт жбан квасу с редькой и кувшин браженции и покряхтывает довольно: «Устоялась, устоялась!..» Маленький совсем, услышав сокрушения взрослых, что бражка не устоялась, я всплеснул ручонками: «Гое-то какое! Бьяжка не устоялась!» Частенько потом похохатывали домочадцы, вспомнив мое крылатое выражение. После литры устоявшейся браги тятя чеканил Лермонтова. А тут тряхнул, как обычно, чубатой головой ; но не хватило кумысной крепости для вдохновения. Мы с ним на пару уже не раз исполняли  «Бородино». И живительный напиток во мне играл. И я с жаром начал. Тятя не выдержал, и мы вдвоём завершили стихотворение:

Да, были люди в наше время,
Могучее, лихое племя:
       Богатыри ; не вы.
Плохая им досталась доля:
Немногие вернулись с поля.
Когда б на то не Божья воля,
      Не отдали б Москвы!

Назар одобрительно цокал, чмокал. Дочка его сидела по-восточному на корточках в тени; глаза её заворожённо посверкивали. Хозяин вознёс указательный палец кверху:
; Семён ; могучий! ; Похлопал меня по плечу: ; Сын Семёна ; богатырь! ; Он настолько проникся стихотворением, что задумался и загадочно произнёс: ; Божья воля… ; и пояснил: ; Да, силён ваш русский Бог!
И рассказал, как недавно русский Бог покарал одного нечестивца. Рыбачил на озере его соплеменник. Тучи надвинулись. Молния полыхнула. А рыбак встал в лодке и начал грозить кулаком, ругаться, коверкая русские слова. А молния ; в него!
Назар молитвенно провёл ладонями по скуластому лицу и куцей бородке. Раскосые глазки его виновато заморгали. Тятя допил кумыс из пиалы, довольно крякнул. На улице заржал, словно засмеялся, жеребёнок. Роза, звеня монисто, выпорхнула из юрты. С благодарностью распрощавшись с добрым хозяином, мы тронулись в обратный путь.
Гнедко дорогу знал, и тятя под бултыхание кумыса в баклаге закемарил… Я же всё ещё ощущал похлопывание Назара по плечу и слышал одобрительный его голос: «Сын Семёна ; богатырь!» Я ; сын Семёна! Ну конечно же сын! Как тятя научил меня плавать? Как родного. Вышвырнул из лодки, точно лягушонка, прямо на середине Гусиного, на самой глубине. Я даже не пикнул. Замолотил изо всех силёнок руками и ногами. Поплыл!.. Счастье!..
Даже и думать не хотел, что скоро мамка заберёт меня в Тагил, сплошь уставленный частоколами дымных-раздымных труб… Сватался к ней один. Подхода ко мне не нашёл. То липкую конфетчонку слащавым голоском навеливает, а раз вообще трёшку сунул. Вычикнул я из его дрожащих рук подношения. Нет отца, и такого не надо. Да и звали его в бараке как-то непонятно: то Хирург, то Куркуль. Матушка так ему и сказала, что к ребёнку подход нужен… Мыла она в воскресенье перед майскими окно. Заляпала его ещё в феврале белка. Камнем упала с высоченной сосны в сугроб. Так околела, что и не пурхалась даже. Дыша на неё, принёс домой. Отогрелась, и я эту кусачку и царапучку поскорее меж оконных рам сунул. Насыпал ей кедровых орешков. Даже не попробовала. Подскакивает высоко, верещит, цокает, плачет, бьётся об стёкла, вот-вот разобьёт. Открыл я форточку ; будто льдина с паром по мне саданула. Такой морозюка! А белка вылетела…
«Мама мыла раму…» Это в букваре я запросто уже читал. Моет она раму ; и стук в дверь. Папаня беглый объявился. Матушка ойкнула, чуть с подоконника не упала… Именины сердца! Праздник ; перед праздником. Матушке ситчик в горошек привёз, мне ; кубанку. Казак всё-таки! И фотку: папка-герой ; джигитом на коне! Вот хорошо, что мы Хирурга-Куркуля отшили. Кинулся я, в кубанке, геройским портретом хвастаться и наткнулся на Козю. Кладовщица тётя Аня Козина с Генкой поселились в бараке недавно. Ему стукнуло одиннадцать, и вёл он себя, как бывалый мужичок. Сосредоточенно сопел, поводя острым носом, точно вынюхивал, выискивал что-то. Ковырял обтёрханным носком ботинка землю и, везучий, часто что-нибудь да находил: пуговицы, расчёски, а то и монеты. Глянул искоса на моё дорогое фото ; и скривился:
; Фи! Конь намалёван на фанере, и мужик. Только бо;шку в дырку вставляй.
Я задохнулся от обиды и злости и чуть не вцепился в Козю, как будто он так подло обманул меня, а не отец.
; А кубанка?.. ; слёзно, с надеждой спросил я.
Генка даже не глянул на неё:
; Кубанка ; настоящая.
Я благодарно посмотрел на него, и он для полного утешения моего великодушно показал очередной фокус. До этого смыкал «замком» ладони, стучал об колено ; и в «замке» звякала мелочь. О-оп-па-а!.. Растопыривал пальцы. Никаких денег!.. Ещё бессчётно мог доставать изо рта подшипниковые шарики. Сейчас же пополоскал руки в луже ; и она вспенилась!.. Фокусник-кудесник Геннадий Козин! Я и до сих пор не знаю разгадки этого «пенного» представления…
Папаня опять умотал куда-то. Матушка, кручинясь, гладила на коленях ситчик. Стараясь забыть отцово предательство, я засунул фальшивую фотку в кубанку и запихал это «богачество» под тумбочку. Однако через месяц достал его и капризно потребовал:
; Ма, давай мой окно! Вот ты тогда мыла, и папка приехал. И теперь будешь мыть, и он приедет!
Словно веря словам моим, она с надеждой посмотрела на меня и принялась за мытьё. Рисовала узоры на окне помолодевшая рука матери. Радостно, как щенок при встрече хозяина, повизгивало стекло. Я ждал… Но отец так и не появился…

Да, даже и думать не хотелось, что у меня не будет Селезнёва, мамы Лизы, тяти, бабушки, сестричек, дружков моих закадычных Вовки Пономарёва, Васьки Герасимова… Отмахивался от негодных мыслей, как Гнедко от слепней и оводов. Другой жизни, кроме селезнёвской, не могло быть!..
Вова и Нина Пономарёвы заходили за мной, и мы шли в школу. К нам присоединялся Вася Герасимов. У него, заядлого книгочея, за верёвочным пояском всегда была засунута какая-нибудь интересная книжка. У меня с ним даже возникло состязание по книгочейству. Он за два дня прочитал «Четвёртую высоту» о Гуле Королёвой. Я же помню свой победный день. Мартовское воскресное утро. Размичканный снег на большаке, на «центральной» площади перед сельпо, избой-читальней. Конюх Леонтий выгуливает здоровенного битюга, владимирского тяжеловоза Першерона. Вызнал где-то, что французы своих коняг-силачей першеронами кличут. На длиннющей вожжине водит его по кругу. Могутный Першерон   месит столбовыми ножищами талую землю… Я беру в избе-читальне «Повесть о Зое и Шуре» ; и вечером возвращаю. Избач Дора Фёдоровна подозрительно щурится и пытает меня вопросами по тексту.
Над книгой я почти не плакал. Но вот привезли в клуб картину «Зоя», тоже о  Космодемьянской. Тарахтит на улице движок от трактора «натика». Висит на стене белая простынь. Уселась на полу прямо перед «экраном», улеглась ребятня. Взрослые на лавках лузгают семечки. Кинщик Еропкин подкручивает на бобине ленту. Вот что-то замельтешило на «экране»: буквы, цифры, звёзды, линии вкривь и вкось. Наконец возникают кадры… Зоя, резвая девчонка, озорно скачет на ножке. Одна, в тёмной комнате. Смелая!.. Лента обрывается. Еропкин готовит следующую. Много частей, с десяток. После каждой перекур. Мужики смолят цигарки на свежем воздухе. Малышня по кустам разбежалась, пипирничает… Снова стрекочет киноаппарат… Зою, босую, раздетую, фашистские изверги гонят к виселице…
Слёзный комок сдавливает горло. Я захлёбываюсь в плаче. Выбегаю из клуба… Сестрёнки, постарше меня, более стойкие, домой приходят следом за мной. Тоже в слезах… Бабушка Лампея молится за печкой. Тятя раскатывает на сковородке кусочки свинца в дробь; кряхтит, будто закатывает кусочки фронтовой памяти, свою войну. Мама Лиза расстроилась, шмыгает носом и бормочет свою приговорку:
; Ой да, девоньки!..
Кот Васька ластится возле меня и девчонок, молча, не мурлычет, и хвост не трубой. Успокаивает. Узнайка, волкодавный щенок, поскуливает за дверью, сочувствует. Я выхожу, взбираюсь с ним на сеновал. Забеспокоилась вся наша живность. Майка  взмыкнула в стойле. По-детски захныкали овечки в хлеву. Встревожились сожительницы их: заквохтали куры, закрякала утва. Боров Борька засопел, хрюкнул в стайке.
Дружка моего волкодавчика назвали хитро. Породистый. Позариться на него могут. Начнут подзывать, перечислять ходячие клички: Тузик, Шарик, Полкан… Многие спрашивают:
; Как звать пёсика?
; Узнай! ; отвечаем.
; А как узнать?..
Никто не догадается, как звать нашего Узная, и не сманит. Заматереет, тогда увидят, какой это волкодавище! Но тогда он уже в чужие руки не дастся. Он и полугодовалый в феврале на волка страху нагнал. Тот на тёплый хлевный дух из холодного, голодного леса вышел. Уже во двор с задов припёрся. Узнайка, отчаюга, из будки как выскочит, как зарычит, залает по-взрослому! Улепетнул серый. Тятя лишь в тёмную ночь из берданки пальнул.
Сгрудилось в углу на сеновале целое стадо деревянных утей. Выточены из чурок, размалёваны, как взаправдашние: зелёноголовые селезни с белыми воротничками и «зеркальцами» на маховых крыльях, пёстренькие уточки. Муляжи ; обманка и заманиха для доверчивой утвы. Да ещё при кряканьи манка. В другую груду свалены капканы: на зайцев, лисиц, волков. Я на согре ставил самые маленькие ; на сусликов. Ни один не попался. И хорошо. Что бы я с бедненьким делал?..
Берёзовые банные веники и пучки лекарственных трав свешиваются с матицы. Мы с Узнаем взбиваем сенную перину. Густой травной дух кружит голову. Я глажу щенячью шёрстку-бархотку, кирзовый носик. Шершавый жаркий язычок лижет мне руку. Сверчок тянет колыбельную. Глаза Боженьки смотрят на меня…
В горнице в красном углу на божнице ; икона с Его ликом. В какую бы сторону я ни уклонялся, в какой бы угол ни вставал ; взгляд Боженьки повсюду проникал ко мне: строгий, усмешливый, добрый, родной… Вон как покарал казаха-рыбака! А вот дедушку Сидора Ренёва сперва наказал, а потом простил. Дедко совсем старый. День-деньской сидел в подсолнухах на огороде. Кряхтение и охи разносились по всей деревне. И однажды молния оборвала его стыдные потуги. Бывалые селезнёвцы ведали, что смертную энергию из тела может вытянуть земля. Другие же бывалые, более учёные, противились: разряд в человеке задержаться не может, он сразу в землю уходит… Но мешкать было нельзя, дорога; каждая минута, не то Сидор совсем почернеет. Копать дернистую почву долго ; и старика под бабьи плачи и причитания зарыли в мягкую завалинку, но так, чтоб дышать мог. Минут через десять запурхался и под радостный галдёж односельчан с их помощью восстал из земляного гроба! И радуга обвенчала небо. Прохладной свежестью озона овеяло всё вокруг…
Не досмотрел я кино о Зое и как бы не присутствовал при её казни… От непосильного, разрывного горя оградила спасительная память о Боженьке, явились его глаза… Оживление дедушки Сидора вспомнилось. Ренёвы ; наши соседи. И я видел, как ожил он. Падала на колени перед ним ренёвская родня, благодаря Господа…
Улыбаюсь я в прихлынувшей сладостной дремоте. Радуюсь за ожившего деда Сидора, за счастливую селезнёвскую страну, полную чудес. Посапывает Узнайка. Сверчок тянет колыбельную…

Ох и живучий Сидор! Дед ; сто лет! А ведь уже умирал. В ту бытность ему девяносто стукнуло. Схоронили его, а у него в палец золотое кольцо вросло. Про то цыган-конокрад прознал и позарился на дедов палец. Ночью незваным гостем к Сидору на новоселье и пожаловал. Разрыл могилку, домок Сидоров открыл. Хвать за драгоценный пальчик ; а покойничек-то и ожил! Цыгана удар хватил. Насмерть. А древний дедко ещё и до пущей древности дотащился. До осенения молнией Божией.
Быль или небыль?.. Иногда так переплетутся устные словеса, что и не поймёшь. Какая русская деревня даже той эмтээсовской поры обходилась без дива? И тихое Селезнёво сладко замирало от милых его сердцу «ужастей»…
У Герасихи ночесь в подполе дедушко-суседушко плакал ; ко хвори домашних печалится. В Сидорово стойло ласка повадилась. Игреньке гриву и хвост меленько в косички заплетает ; тот, лоснистый, от щекотки совсем с тела спал.
Захарку Ренёва Чёрный омут заманил. Никто ещё в духоту, очутившись возле заманного, не устоял перед ним. На зеркальной черни его, точно небесные ночные звёзды, светятся кувшинки. В старину кому-то с острым слухом почудился перезвон меж этими колокольцами, и прозвал тот вострец чудесниц балаболками… Солнце жарит нещадно, а от водицы омутной веет свежей прохладой. Бабушкины сказки, что в глуби омутка чёрт верёвки вьёт. Никто ещё не утоп, хотя паниковали и тонули в нём многие. От сказок, от страха. Да возвращал Чёрный омут рисковых, напоминая: много на свете тайн ; не забывайте о них…
А ласка защекотала до падежа Игреньку. И дедушко-суседушко ; печальник и заботничек ; побил все крынки-горшки у Герасихи, опрокинул чугунок из печки и чуть избу не спалил.
В Святки ряженая ребятня в тулупчиках наизнанку, с бородами из пакли, дружно славила. От доброй избы к щедрой. У каждого матерчатый мешочек ; кто больше наславит.

Слава хозяевам добрым!
С Рождеством Христовым!
А вы, хозяева, Бога знайте,
Бога знайте, пирожок нам дайте!

Пирожки, кральки, пряники, ватрушки, шанежки суют ребятишкам радушные хозяева.
Катится по большаку весёлая гурьба славильщиков.
Катится по большаку навстречу радостной детворе тележное колесо, повизгивает снег под ним. Откуда выкатилось, с какого двора? Какой неугомон хлопочет о лете в святочную ночь?
Визжит снег под колесом… Не снег ; само колесо! И не колесо вовсе! Свинья-а-а!..
С верещаньем разлетелось с большака до смерти перепуганное славильное воробьё. Один Захарка Ренёв, летошний гостенёк Чёрного омута оторопел…
Чавканье, сопенье, хрюканье, хохоток…
Опомнился бедняжка ; а ноги отнялись. Креститься стал истово:
; Свят! Свят! Сгинь, сгинь, нечистая сила! Господи Иисусе, спаси и помилуй!..
Вонища серная, адова. Рыло щетинится. Полна пасть клыков. Пятак ; точно луна кровавая. Едва не покусала людоедка мальчонку, да отмахнулся он от нечисти мешочком славильным с гостинчиками Божиими. Оградила молитовка Христова от кровожадности бесовской, одолела чертовку. А чертовка-то ; тьфу! Сморчишка поганая ; Каркашиха-ведьмачка. Она и прежде честной народ пужала ; оборотенничала. А тут вызверилась. На дитя малое.
Видели ребятки из-за сугробчиков, как споткнулась свинья, ударилась о большак, колесом обернулась. Рассыпалось колесо то. Обод долго и пьяно восьмерил, затем укатился в ночь. А ступица и спицы огнём чёрным взнялись. И хибарка Каркашихи тоже.
Но не пропал тот чёрный огонь бесследно. Сделался невидимым и появлялся то тут, то там ; оборотневый, заразный.
У костоправа Прохора веничек травный прямо в лоханке вспыхнул. А потом и у самого Прохора внутри зашаяло. Зашалил мужик, загулеванил, запил. Шкворень, крепь сибирская ; и такая напасть пьянчужная!
Лёгкая, забавная придурь порой взбухала до помешательства. Парочка безобидных дурачков, Феня и Ганя, подчас нагличали, требовали не какую-нибудь милостыньку, а деньгами. Дедок Криворучка окончательно окривел на свою воровскую руку ; стал красть у самого себя. Спрячет спозаранку кисетишко свой протабаченный в поленнице, а при луне крадётся к захоронке. Хотя прежде ещё плоше было: тырил у соседей полешки. Так и поленницу воздвиг. Да люди добрые на воровашку не злобились.
Странница Феклуша, паломницей сходившая в Палестины, начала кукарекать. Не квохтать-кудахтать по-куричьи, как подобает женскому роду, а по-мужичьи горланить петухом.
Сдурел летось конюх Леонтий. Любимец его тяжеловоз Першерон со всей своей мощью бзданул ; чуть окна в сельмаге и избе-читальне не повышибало. И принялся усердно выпекать парные исполинские лепёхи. Такого животного бесстыдства Леонтий, знамо дело, не потерпел и гневно загавкал на «пекаря».
Не обошли стороной страсти-мордасти и наш дом. Морозной январской ночью заклацала щеколда на калитке. Узнай зашёлся в истошном лае. Тятя вышел, цыкнул на него, загнал в будку. Впустил позднего гостя. Мужичонка в драном полушубке и залатанных пимах. Не поглянулся он тяте: похоже, с дурным глазом. Однако вынул тёплый чугунок из загнётка и налил ухи. Мужик бородою затряс, отодвинул хохломскую ложку, запрокинул багровое от мороза лицо и прямо из миски с чавканьем принялся вхлюпывать уху вместе с костями. С гулом выдул крынку простокваши, буркнул «благодарствую» и улёгся на свой полушубок возле печки. Только задул тятя керосинку, как раздалось кошачье верещанье, дикое урчанье и сдавленный крик. Тятя кинулся из горницы, зажёг лампу. Сёстры и я проснулись, свесили головы с полатей. Мне послышалось сквозь сон, что кто-то пришёл и что Васька перестал мурлыкать у меня под боком и спрыгнул вниз. Мы видели, как тятя под охи и причитанья мамы Лизы и бабушки сдирает кота с головы незнакомца. Трещат волосы, полушубок; шипит Васька, цепляется когтями за всклоченную бороду мужика. Тот протёр глаза от крови, схватил полушубок и вылетел из избы.
Тятя вышвырнул кота за дверь, вымыл поцарапанные руки. Мама Лиза, сокрушаясь, смазала царапины йодом:
; Ой да, девки, что это деется?! Не серчай, Сёма, на Ваську. Неладно здесь что-то.
; Василий дом хранил! ; перекрестясь на образа, веско объяснила бабушка.
; Ежли бы он в бородёшке не запутался ; хана мужику! Будто рысь, закогтился! ; высказался тятя и добавил: ; На хороших людей кошки не кидаются.
Да, хранил Василко дом финадеевский! Гостенёк-то ночной по болезни своей психической в поджигательства ударился. Хлев у Черныхов спалил, к молоканке красного петуха подпустил… По следу его уже мужики шли, тропили супостата. Изловили, самосуд учинили. Руки пакостные напрочь поотбивали.
Конечно, я гордился героем нашим Василием и взахлёб пересказывал пацанве историю о его подвиге. В неё-то они верили, ведь о похождениях поджигателя и взрослые рассказывали. А вот то, что мне поведала бабка Лампея, даже самые верные друзья Вовка и Васька назвали бабушкиной сказкой. Я же её предание принимал за быль. Хотя и по сей день не знаю, чьи же таинственные голоса звучали в травновском лесу.
Дед Сидор тоже помнил то диво, когда в лесу у озера Травное жил попугай. Что это была за птица, никто толком не знал. Говорит ; стало быть, попугай.
Скрипит, бывало, на жестоком морозе воз с дровами. Морда и пах лошадиный курчавятся в куржаке. Из ноздрей струи пара. Возница сбоку пританцовывает в тулупе. И вдруг оторопь леденит и человека, и лошадь ; совсем рядом слышны человеческие голоса:
; Ой, мороз ноне не тот, что давеча!
; Не говори, кум, вишь, лошадь вся куржаком обросла.
; И ссака из-под хвоста ; ледышками.
Хотя все знали, что это попка разговаривает, но многие боялись в одиночку отправляться в травновский лес. Откуда ж взяться в сибири африканской диковине? Сказывали, на Масленку в Казанке балаган распотешный выступал с куклами-петрушками. И даже комики из Неметчины Пат и Паташонок. Один ; несураз, тощий, как жердь. Другой ; колобок колобком, шустрый, всё недотёпу подковыривает. Оба уморительно выкомаривали, да ещё на ломаном языке. Но пуще всех ярманку завлекала диковинная   птица попугай: расписная, хохол пышнее петушьего; нос ; ровно клещи кузнеца Ерёмы. Музыкант на шарманке гундосит, а попка на струменте восседает, важничает, «счастье» выгадывает: крючковатым клювом билетики счастливые за грошики из ящичка цепляет. Вежливая птица: «Здравствуйте, пожалуйста! Будьте добры! Благодарствую!» Всё чин чинарём. Умора! Диво дивное!.. Да отбился говорушка от начальника своего, не поделили что-то. В лес умотал. На особицу стал жить. Но тоскливо ему сделалось. Вот и балакал сам с собой разными голосами, копируя человеков.
Мурашки боязные пробегали по моей спине, когда в своём воображении слышал травновские таинственные голоса… Теперь-то сдаётся мне, что вовсе не попугай там ошивался. У «африканца» в первую же сибирскую стужу и хохол бы отвалился, и расписные пёрышки бы посыпались. Масленичная-то ярмарка уже при весне ликовала. Терпимо. И хозяин не морил, поди, голодом птицу, несущую немалую денежку. Не Карабас Барабас же он. А изнеженный горожанин попка в диком лесу и червячка-букашку бы не добыл. Скорёхонько бы лапки откинул. Похоже, не иноземец залётный пужал честной народ, а наши обыкновенные вороны. Тоже говорящая птица. Умная. Подле людей крутится, от них ума-разума набирается.
Тайна жутче и слаще… И я отважился ранней весной пойти в лес. Без Узная. Тятя натаскивал его в Барсучьем логу.  Но до леса не дошёл. Перед ним на холме раскинулся питомник. Белеют обглоданные стволы яблонь. Косые шмыгают в кустах смородины. Дымит на солнечных проталинах заячий горох. Страшновато одному. Пока здесь чужая для человека жизнь. И если бы не далёкий стук молотка в МТС, я бы сюда заглянуть побоялся.
Белые кочки волчьих и лисьих следов иссечены солнечными лучами. Игольчатый снег истоптан косыми. Ветерок шевелит грязные после линьки клочья заячьей шерсти. У покосившегося забора кровавое пятно, кости. Нерасторопный лопоухий угодил лисе в лапы. Мне жалко зайца. Я люблю косых. Как и утки, ничего плохого никому не делают. А их все могут обидеть, даже совы.
Залезаю на забор и усаживаюсь верхом. Кто шуршит в прелой траве? Мышь? Бурундук? Серый комочек прикрылся длинными ушами. Зайчонок!
Бесшумно слезаю с забора. Зайчишка не шелохнётся. Беги же! Беги!.. Он даже не дрожит от страха. Едва тёпленький пушок, чуть больше птенчика, у меня в ладонях. Бережно несу это чудо домой.
Между акацией и завалинкой, на траве, не запачканной курами, устроил загородку из старой режёвки. Спустился в подпол за морковкой. Вернулся с лакомством ; а новосёла тю-тю!
С досадой отряхнул от пыли и утиного пуха сеть, сложил её на завалинку. Глядь ; селезень замешкался с обрывком сетки под воротами. Сразу заподозрил, что он вызволил русачка:
; Куда зайку подевал? Молчишь, лешак, язви тебя! Поласкать не дал. Я бы его и сам в питомник снёс.
Распутал утиные лапы, посмотрел на большак: нет ли машин ; и подтолкнул селезня:
; Догоняй, лапчатый, выводок свой!
А тут ко мне боров Борька подсунулся… Из-за него не шибко я верил в «оборотневые» россказни про Каркушиху. Селезнёвцы ; выдумщики ещё те! Хотя колесо и могло кататься зимой по большаку. А вот чтобы оно превращалось в свинью… Наш Борька ; ведь тоже свинья, свинтус… Ишь, тычется рылом, хрюкало. Лыбится, глазки меленько мигают, пятак навострил. Я-то уж знал его повадки. Пошлёпал по щетинистому загривку ; он тотчас на бок бухнулся. Отъелся, сутунок, с центнер будет. Посапывает, постанывает от блаженства ; а я чухаю, чухаю. Заработал на гарцевание. А Борька уже подставился. Вскочил я на «скакуна» ; лихой наездник! Ура-а! Хрю-хрю!..
Всех курей расшугали. Пух и перья! Кокочут истошно. Переполох!.. Только Петя с презрением косится на дурачков, испепеляет своим орлиным взором. Боевой, огнистый, пламенный! Наша краса и гордость! И наказание…
При лёгком веянии весны тесен становился для его широкой натуры родной двор, надоедали свои квочки-клушки, и Пётр пускался во все тяжкие. Своевольничал, будто кот, который гуляет сам по себе.
Первый тёплый, февральский ещё, луч впился в снег. В полдень кружевно заструился воздух над солнечными завалинками. А на коньке избы-читальни, набрав полную грудь пахнущего весной воздуха, с хрипотцой пропел петух. Откуль горластый «читатель»? Знамо дело, с финадеевского двора.
Ни один из деревенских певцов не откликнулся. Наоборот, какое было кудахтанье и квохтанье, и то смолкло. Крепко успел насолить своему птичьему племени разудалый гулеван.
А Пётр ; словно цыган сбежал с майской радуги. Не хватало только кинжала да серьги. Переливается сине-изумрудно-алыми перьями на полуденном солнце.
Взметнул крылья ; и с орлиным клёкотом набросился на проходившего внизу учётчика с пузатой папкой. Сбил с него смушковую, как у генерала, папаху. Видно, учётчик постоянно ожидал, что на его голову обрушится какая-нибудь напасть. Он тут же пригнулся, прикрыл документами розовую плешь. Петух заскользил когтями по его кожаной папке, раза два безуспешно клюнул в неё и, потеряв равновесие, взлетел на избу-читальню. Там, на коньке, с видом победителя стал охорашиваться с довольным «ко-ко-ко».
Немного погодя Петя припугнул хромую избачиху Дору Фёдоровну. Та шла из казанского когиза со стопкой новых книг, припадая на ногу. Несчастную женщину он клевать не стал, а только с клёкотом шумно слетел к её ногам и сделал устрашающий наскок. Та, обняв, как ребёнка, стопку книг, припала на короткую ногу и заслонила красивое, белое лицо локтем.
После избачихи у петуха пропала охота буянить, и он вернулся к своим пеструшкам.
Однако в начале марта, когда в ручейках от санных полозьев поплыли золотистые соломинки, в Петре вновь взыграл бродяжий, разбойный дух. Он налетел на Леонтия. Тот водил по кругу перед сельмагом и избой-читальней уже не спокойного Першерона, а норовистого жеребчика Тумана. Напраслину набрехали на конюха, якобы гавкал он на тяжеловоза за то, что тот раскатисто бзданул. Враки всё это зловредные. Но Петро про враньё ничего не ведал и совершил налёт. Леонтий поскользнулся ; Туман шарахнулся в сторону и понёсся по большаку, раскидывая копытами ошмётья талого снега. Пётр лежачих не бил. С презрением отвернулся от поверженного конюха и махом взлетел на своё сторожевое место. Леонтий узнал бандита. Как не узнать! Всё прошлое лето житья не давал леонтьевским двум петухам и топтал его курей.
Петюня ждал горячей схватки. А дождался позора на свою непутёвую голову. Пацанва напала, обстреляла камнями. Если бы я не заступился, худо бы ему пришлось. Домой понурым приплёлся.
Уже перед самым моим отъездом, в августе, опять взорлился.
Продавчиха Клавка повесила на дверь сельмага амбарный замок и пошла на обед. Тут и набросился на неё петух. Бой-баба не растерялась и схватила его за голову. Накинула на него платок, чтобы  не трепыхался, и понесла к нам домой.
Кровь бойцовская бурлила в Петюнчике. Но не сыскалось равных ему в здешней петушьей породе. Вот и наскакивал на людей. Подчас излишне дерзко. Однако зла на него никто не держал. Селезнёвцы лишь посмеивались над его проделками и подтрунивали над потерпевшими. Но мстительная Клавка потребовала его смерти.
Прохор-коновал без дела не томился. Звали повалить бычка, освежевать хряка и даже отрубить голову птице. Ветеринарка же Лизавета просит отрубить голову петуху-забияке и двум уткам ; но не у себя во дворе, а на прохоровском. Малец у неё. Дабы не видел убийства и крови.
Сначала мама Лиза принесла в корзине двух невзрачных уточек. Они смирно прижались друг к дружке, покорно предчувствуя смерть. С ними никаких хлопот. Прохор разделался с утями в два счёта: чик-чик ; и готово!
Мама Лиза знала, что бойкий петух так просто в руки не дастся. К тому же с исчезновением двух уток с Петей случилась истерика. Кудахтал по-куричьи, квохтал, как наседка; сипло, с надрывом, кукарекал. И подскакивал вверх, будто навоз в хлеву жёг ему лапы. Размахивал крыльями, взметая куриный пух. И даже нападал на кота Василия, заглянувшего в хлев на шум.
Мама Лиза накинула на него шаль и понесла Прохору. Тот под шалью нащупал петушью шею, перехватил птице дыхание и сбросил покров. Петух трепыхнулся, засучил лапами. Коновал прижал его к посечённой колоде и коротко тюкнул топором. Хрустнул шейный позвонок. Голова с пламенным гребнем отделилась от туловища. Широко открылся клюв, и задрожал острый язык. Дёрнулось белёсое веко и обтянуло глаз.
Под обезглавленным туловищем вскипела парная кровь. Роскошный, цыганской расцветки хвост серповидными радужными перьями свесился в пропитанную кровью щепу. Петух заскрёб под себя лапой, опёрся на крыло ; и вскочил! Захлопали крылья, и он слетел с лобного места. Чёрный булькающий обрубок шеи вытянулся, и петух, прожигая кровью траву и поджав хвост, побежал, будто собрался топтать курицу.
Прохор обомлел: не бегали ещё у него из-под топора петухи! Щепой запустил в беглеца, но промазал.
Петух покачнулся, подпрыгнул и угодил точно в единственную дыру в плетне.
Я купался в Алабуге, когда пацаны донесли мне, что тётка Лиза понесла к коновалу Петю, а он бился у неё под платком и кукарекал. Я же, резвясь и бултыхаясь в речке, слышал, как ни с того ни с сего враз заголосила вся петушиная братия. Знать, провожала в последний путь своего бунтаря…
Открывая прохоровскую калитку, увидел бегущего без головы. Жуть и жалость смешались в душе моей. Как же теперь Петя без головы?! Без неё никак нельзя! Без неё темно ; и как жить?..
Так и я, без моего Селезнёва, словно безголовый, точно в потёмках, пробуждал весь свой век. Невольник города ; с неизбывной деревенской тоской…
Петух, бегущий без головы, будто пробил брешь в некоем тайнике бытия, откуда взбурлила оглушительная фантасмагория. Дикая, бредовая фантазия?..

Мать объявилась нарядная, городская, пахнущая карамелью. Меня тянули к ней, подталкивали, я упирался. Ткнулся в подол её цветастого платья и, взяв кулёк с конфетами, побежал к дружкам. Про мать ничего не сказал. Надеялся на чудо: уговорят оставить меня в Селезнёве, ну хотя бы ещё на годик. А там, глядишь, и насовсем!.. Так что об отъезде уже и не думал. Тех пацанов, кто в отъезде, даже если и неподалёку, хотя бы и в Ишиме, мы, коренные селезнёвцы, обзывали предателями. (В Анкоридж из перестроечной безнадёги в тамошний научно-исследовательский комфорт уехал мой знакомый Сергей Белов. Обоюдная виноватость повисает между нами при встрече. Вынужденная эмиграция?.. Как под родным русским ветерком, согнулся этот вопросительный колосок. И вижу-то я его из селезнёвского далёка. Эх, Серёга, Серёга…) Так вот, когда «изменщики» наезжали по выходным, всякий раз выслушивали издевательское:

Городская вошь,
Куда ползёшь?
Под кровать
Дерьмо клевать!

Я перешёл в четвёртый класс, и мать на каникулы отвезла меня в Селезнёво. Теперь уже я чувствовал себя предателем. С виноватым видом пошёл на согру, где ребята гоняли мяч. Но они не обратили на меня никакого внимания. Даже мой лучший друг Вова Пономарёв!.. А как он смело заступился за меня перед Сергеем Константиновичем. Учитель, по своим фронтовым меркам, никого не отпускал с урока. А мне жутко приспичило. Он, поджарый, в неизменной форме: френч, галифе, хромовые сапоги ; приказал мне сидеть. А я уже почти «поплыл» ; и заплакал. Тут вскочил Пономарёв… Но не успел ничего сказать. Со страдальческим лицом учитель молча махнул мне: иди, дескать! Уборная пряталась в сугробном углу школьного двора, и я едва успел добежать до своего спасения. И благодарный спасителю моему Вове Пономарёву, ещё крепче сдружился с ним… Теперь же он, капитан команды, после долгого моего пришибленного стояния у кромки поля лишь мельком взглянул на меня. Мельком, даже не презрительно, как на предателя, «городскую вошь». Как на незнакомца. Как на чужака!
Да, два года ; немалый срок для отрочества. Целая вечность. Пропасть забвения…
А пока я счастливо гужевался с дружками, даже забыв, чьи конфеты мы хрумкали. Лакомились во дворе Герасимовых. Там для Васьки поставили качели. Покачиваясь на них, он поглощал книгу за книгой. Перечитал все избачёвские и ходил в районную библиотеку в Казанке. От сладкой жизни мы изрядно раздухарились и с восторгом взлетали на качелях до неба. Красуясь перед Ниной Пономарёвой, я рискнул крутануть «солнце». Аховое!.. Ахнула утробушка, напичканная конфетами. Едва успел убежать в герасимовский огород. В корчах начало полоскать. Бледный, трясущийся, чуть живой, на полусогнутых выбрался из огорода. Чтобы не прознали про мой позор, задами доплёлся до своего огорода, прополз под изгородью и забылся в страшном сне.
Как потом оказалось, это и не сон был вовсе. Всё смешалось…
Очухался под вечер. Голова кружилась. Последние нутряные толчки. Отряхнулся, затравленно побрёл к дому. Меня уже зовут к матери. Это она во всём виновата! Тащат к ней. Вид у меня ; краше в гроб кладут. А тут ещё куда-то надо ехать… Отбиваюсь, бегу туда, где отлёживался. В схрон, в пожухлую картовную ботву. А девчонки, ищейки, с Узнаем ; уже надо мной. Я умоляюще прикладываю палец к губам: тс-с!.. Они растерянно замирают, Узнай непонимающе поскуливает. И тятя догадывается, где я…Убежать бы за согру, в питомник. К зайчишке, зашуганному, как и я. К чабану Назару, к Розе. В травновский лес, где таинственные голоса. Где тайна. Скрыться в ней…
Узнай прилип ко мне, и его заперли в будке. Протестует, тявкает ; молоденький ещё. Меня ведут, как арестанта, только кандалы не гремят. Муторно… Майку не я встретил, девчонки. Обиженно косится на меня.
На большаке заводится машина. Полуторка, и вроде как Миша с фиксатой блатнецой. Следом за ним ; я взлетал. Теперь меня, муторного, силком запихивают. Чтоб ещё мутнее замутило…
«Полундра» тарахтит. Узнай ломится из будки. Несётся с плачущим лаем к машине. Голосит птичий народ. А где ж вы были раньше, заступнички, куда глазели? Вот Петя бы меня в обиду не дал, защитил!.. Борька-кабан ; щетина дыбом. Где ж ты пропадал, чудовище? На задах коренья борщевика рылом подрывал. Чавкал громче Сидоровых потуг…
Овечки на выпасе. Не хватало ещё их детского хныканья. Лай, хрюканье, квохтанье. Переполох несусветный! Васька заверещал, как в мартовской битве. Майка разносит стойло. Узнай чуть не загрыз проклятую отъезжающую машину. Майка с храпом, с рёвом кидается на неё. Вот-вот поддаст сзади рогами, опрокинет. Бежит, мычит, трубит. Девчонки бегут, ревут шибче коровы. Плачут мама Лиза, бабушка, тятя. Лишь дедко Сидор на завалинке своей пуховой дремлет. Оглох уже.
Отстают сестрёнки от испуганно газанувшей машины. Узнай на ходу цепляется лапами за подножку, волочится в пыли, скатывается обессиленно в кювет, взрыдывает.
За околицей на взгорбке ветряная мельница поскрипывает. Сюда мы с тятей возили на помол мешки с зерном, выданным на трудодни.
Крутой тягун. Машина пыхтит, отхаркивается газами, карабкается по большаку.
Майка издаёт трубный крик, с треском разрывающий воздух. Загнала себя, спалила. Ветряк обмахивает её, запалённую, крылами вполнеба…
Шофёр напевает Мишину: «Эх, дорожка фронтовая!..» Да, для меня она и впрямь ; фронтовая. Я затыкаю уши, покачиваюсь, как бы убаюкивая себя. Зажмуриваюсь крепко-крепко. Ничего не слышу, не вижу…

Смотрю сейчас на модельку полуторки. Эх, газик, газик! Зачем ты увёз меня тогда, в заветную пору, из Селезнёва?..
Оборвалась пуповина, связывающая меня, деревню, с деревенской родиной, с природой.

   * * *
Ухабы, дорожная тряска измотали. Плавная укачалка утишила воспалённую голову, а нутро маяла тошнотность. Мать что-то бормотала, гладила по голове, но я с укачалкой закуклился в свой непроницаемый мир…
На вокзале мать посадила меня на фанерный чемодан, перетянутый жгутами для скрепы, в ноги сунула узлы. Путаясь в пассажирской толчее, по складам шептала расписание поездов; толклась то у одной кассы, то у другой. Распаренная, растрёпанная, вытиснулась из душной очереди. А мне неприязненно подумалось: «Ну и канитель!..» Подхватилась с чемоданом и узлами, ринулась почему-то к перекидному мосту. Я забрал у неё узлы, буркнул: «Не туда!»
Замельтешил в вагонном окне пригород: домишки, сараи, огороды с бурыми грядками, с будыльями подсолнухов… Но вот пахнуло просторами полей с перелесками, речушками… И пригрезилось, что бегут за поездом Майка, сёстры, Узнай… Защемило сердце до слёз. Захлопываю ладошками уши, зажмуриваюсь. Укачалка…
И верится, и не верится в то, что стряслось при «этапировании» меня из Селезнёва. Всё смешалось тогда в голове ; от горя и от мути, вывернувшей меня наизнанку. Однако ж до этого своими глазами видел петуха, бегущего без головы. Предтечу последующей несусветчины? Или торжества любви всего сущего на земле?
Память и не такие фортеля выделывает. А ежели ещё головушка смятенная да сердце надрывное. Хотя подобную историю поведал один известный писатель. В сорок пятом отец его пришёл с фронта на костылях. А потом за то, что недоплатила семья налог, пришли забирать со двора живность. Уполномоченный повёл молоденькую овечку-ярочку. Вдруг из стайки бурёнка выскочила и налетела на него. Тот с испугу и драпанул. Без ярочки.
Память… Отчего же плакал всегда при встрече со мной дядя Сёма? Суровый, молчаливый, фронтовик, не сказавший ни слова о боях и наградах. Не всплакнувший ни разу. Неужто та его первая слеза при отправке меня, при отрыве, при исступлении ревущей Майки ; всякий раз печально и слёзно проступала с памятью?..

 
   







Рецензии