Избранное. Том четвертый
И З Б Р А Н Н О Е
Том четвертый
Manhattan Academia, 2025
www.manhattanacademia.com
mail@manhattanacademia.com
ISBN: 978-1-936581-46-7
Copyright © 2025 by Slava Brodsky
Четвертый том данного собрания сочинений включает три произведения. Первое из них – сборник коротких рассказов о любви «С первого взгляда».
Вторая часть тома – «Грустные музыкальные истории» – воспоминания автора о годах обучения музыке и последующих годах, когда музыка была весьма далека от сферы его профессиональных интересов.
Третья часть – научно-литературная композиция «Релятивизм в языке и мышлении». Она состоит из четырех глав. Первая глава содержит описание релятивистской концепции языка. В ней рассматриваются самые общие проблемы, включающие положения о языке индивидуума, национальном языке и нормативном языке, а также проблемы обучения языку. В последующих главах говорится об относительности процессов в языке и мышлении в контексте и во взаимосвязи с концепцией релятивизма.
;
С П Е Р В О Г О В З Г Л Я Д А
Г Р У С Т Н Ы Е М У З Ы К А Л Ь Н Ы Е И С Т О Р И И
Р Е Л Я Т И В И З М В Я З Ы К Е И М Ы Ш Л Е Н И И
;
Содержание
С ПЕРВОГО ВЗГЛЯДА 11
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ 13
Брачный контракт 14
Туся 19
Шутка 23
Сынишка 27
На всю жизнь 31
Этика стука 39
Зинаида Сергеевна 45
Стройотряд 50
Трефовый валет 55
ЧАСТЬ ВТОРАЯ 61
Бусы на день рождения 62
Аня Соколовская 66
Покер Маяковского 72
Мыши 80
Красновидово 82
Мягкий вагон 86
Филадельфия 92
Мальчик 98
Дура 102
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ 109
Банальная история 110
Магнат 113
Грустные проводы 118
С первого взгляда 123
В Гурзуфе 127
«Акт ненападенья» 133
Дочь генерала 139
Вика 144
Знаменитость 148
ГРУСТНЫЕ МУЗЫКАЛЬНЫЕ ИСТОРИИ 155
Начало 159
Звезда в созвездии Персея 162
Пустые струны 163
Гены отца 166
Скрипка Страдивари 169
Три шалопая 173
Злые тетки 175
Оркестровый класс 176
Кусок хлеба 179
Отставка Страдивари 182
Психология среднего 183
Руки скрипача 186
Академический час 187
Концерт Баха 189
Пуньяни-Крейслер 191
Оркестр Кнорре 194
Рапсодия 203
Оркестр МГУ 207
Оркестр Нью-Джерси 215
РЕЛЯТИВИЗМ В ЯЗЫКЕ И МЫШЛЕНИИ 225
Предисловие 227
ГЛАВА ПЕРВАЯ
РЕЛЯТИВИСТСКАЯ КОНЦЕПЦИЯ ЯЗЫКА 229
Введение 231
Язык индивидуума 234
Национальный язык 241
Обучение языку 247
Нормативный язык 260
Основные тезисы релятивистской концепции языка 266
ГЛАВА ВТОРАЯ
ЯЗЫК В КОНТЕКСТЕ РЕЛЯТИВИСТСКОЙ КОНЦЕПЦИИ 267
Введение 268
О взаимопонимании 270
О нормах языка 276
Социология литературного языка 284
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
ПРОБЛЕМЫ ПЕРЕВОДА 291
Введение 293
Удельный вес сюжета 295
Что порождает трудности перевода 298
Промежуточные выводы 309
Что такое удачные переводы 317
Дальнейшие выводы 326
О переводах в мировой литературе 330
О переводе прозы 336
Что говорят теоретики перевода 343
О присуждении премий по литературе 347
Об авторском переводе 356
О таланте переводчика 360
Основные тезисы о переводах 363
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
РЕЛЯТИВИСТСКАЯ КЛАСТЕР-МОДЕЛЬ ПРЕДПОЧТЕНИЙ 365
Введение 367
Объективное и субъективное в оценке 371
Кластер-модель 388
Интерпретация кластер-модели 396
;
С П Е Р В О Г О В З Г Л Я Д А
Двадцать семь коротких рассказов
;
Ч А С Т Ь П Е Р В А Я
Б р а ч н ы й к о н т р а к т
Он был женат уже пятнадцать лет. И к концу этого срока у всех его близких друзей что-то случилось в семье. Его друг детства был в разводе с женой и уже давно встречался с какой-то молоденькой девушкой. Да и у всех остальных семейные отношения, по меньшей мере, дали глубокую трещину. Получалось так, что их замечательная компания, существовавшая многие годы, теперь практически распалась. И вот в преддверии Нового года он абсолютно не представлял себе, где и с кем они могли бы провести новогоднюю ночь. Конечно, он очень хотел бы встретиться с другом детства и его новой пассией. Но когда он сказал об этом жене, она отреагировала на его предложение резко отрицательно. Она всегда была очень близка с женой его друга и не хотела ее обижать.
В последние дни декабря он неожиданно узнал у себя на работе, что их начальство отводит зал совещаний для встречи Нового года. Те, кто был там однажды, посоветовали ему туда пойти. Он предложил это жене, и она согласилась. Вот так в конце концов получилось, что Новый год они встречали в компании, где было много незнакомых им людей.
Ему в этой компании, в общем-то, понравилось. Засиделись они там далеко за полночь. По тому, что многие рассказывали свои жизненные истории, он понял, что все мало знали друг друга. А уже под утро, когда народ готов был расходиться, кто-то поведал простую историю своей первой детской увлеченности. И тут он тоже захотел рассказать одну почти совсем уже забытую им историю. Человек пять или шесть, включая его жену, повернулись к нему, и он начал свой рассказ.
Ему было всего девять лет. Летом они с мамой жили на Украине. Мама считала, что ребенку надо дышать свежим воздухом. Они снимали комнатку в доме. За продуктами мама ходила на рынок. Он помогал ей нести оттуда то, что она там покупала. То немногое, что она ему давала, она делила на две части, чтобы он нес это в двух руках, – мама следила за тем, чтобы у него не было искривления позвоночника.
Как-то на рынке его мама познакомилась с одной женщиной, которая, как оказалось, тоже снимала на лето комнату, неподалеку от них. Жила она там со своей дочерью, Элей.
В тот день Эля не была с мамой на рынке с утра. Она пошла туда позднее и встретила их, когда все уже шли обратно. Подойдя к своей маме, она прошептала ей что-то на ушко. Мама тут же закричала на нее и велела замолчать. А Эля сказала, что слышала это по радио. А когда все стали спрашивать Элю, о чем она шепталась с мамой, ее мама закричала:
– Молчи! Молчи, я тебе говорю!
А Эля все повторяла, что слышала это по радио. И в конце концов, ее мама разрешила ей рассказать об этом всем.
Вот так они узнали, что Берия – шпион и враг народа. И так он в первый раз увидел Элю.
Он дружил там с ребятами, которые были старше него. Однажды один из них сказал ему, что Эля очень красивая, и спросил, нравится ли она ему. Он не знал, что все это значит, и признался в этом своему приятелю.
– Как! Ты что же, не знаешь, что такое красивая девочка?
– Нет.
– Давай, я тебя научу.
Он согласился.
– Вот Валя, – сказал приятель, – она совсем не красивая. Светка – ничего себе, симпатичная. Но Эля, конечно, самая-самая красивая. А если она тебе нравится, значит, ты ее любишь.
Приятель посмотрел на него и спросил:
– Понял?
– Понял, – ответил он.
Они складывали пальцы одной руки полукольцом, а указательный палец другой руки располагали в середине этого полукольца. Получалась буква «Э». Когда они видели Элю, то всегда показывали друг другу на пальцах эту букву «Э» и понимающе улыбались.
Он стал все время думать об Эле. И вдруг понял, что она действительно красивая. А также понял, что он ее ужасно любит.
Однажды вечером он со своими друзьями оказался около танцевальной площадки. Они смотрели сквозь ограду, кто с кем танцует. И он увидел Элю. Она танцевала со своей мамой. Он поразился, как по-взрослому она выглядела. Понял, какая глубокая пропасть между ними, и очень расстроился.
Его жена внимательно слушала рассказ, а потом спросила:
– Ну и чем же закончилась эта история?
– Да ничем, – сказал он. – В конце августа все стали разъезжаться по домам, и кто-то из наших сказал мне, что на следующий день и Эля с мамой уедут домой. Тогда мне стало просто страшно. Я понял, что обязательно должен узнать ее фамилию и где она живет. Но не представлял себе, как я могу это сделать.
– Ну и что, ты все-таки узнал все, что хотел узнать?
– Да.
– Конечно, сейчас уже не помнишь.
– Почему же. Ее звали Эля Котова.
– Надо же!
– Она жила с родителями в Днепропетровске – проспект Пушкина, дом 16, квартира 4.
Жена стала придирчиво допрашивать его, как он смог запомнить адрес. В ответ он только пожимал плечами. А потом она спросила, разыскал ли он свою Элю. А он ответил, что никогда и не собирался ее разыскивать.
– Почему? – спросила жена.
– Потому что она ни в какое сравнение не шла с тобой.
– Нет, до того, как мы встретились?
– Но я же знал, что скоро встречу тебя.
– Очень остроумно.
Народ стал подниматься со своих мест. Все расходились по домам.
– А ты мне никогда ничего не говорил об этом, – сказала его жена. – Почему?
– Потому что в нашем брачном контракте об этом ничего не было.
– У вас был брачный контракт? – спросил кто-то.
– Нет, – сказала она, – это у него такие шутки. Он любит пошутить.
Т у с я
Это было в конце восьмидесятых. Наша шабашная бригада, которая раньше сплошь состояла из отказников, теперь стала меняться. Кого-то из наших выпустили, и к нам присоединились те, кто подал заявление на выезд из страны совсем недавно. Им тоже пришлось покинуть свою работу. А заработки в шабашной бригаде давали возможность прокормиться и подготовиться к отъезду.
Нашим бригадиром был Кирилл. Зимой он отдыхал. А ранней весной ездил по сельским местностям и договаривался с руководителями колхозов и совхозов о постройке АВМ – агрегатов витаминной муки. А потом, с середины весны вплоть до осени, мы, его бригада, делали там всю работу: возводили постройки, устанавливали и налаживали оборудование.
В тот год мы работали в рязанской деревне. Жили в комнатке при колхозном клубе. Покупали у местного населения овощи, молоко. Иногда нам доставалось из колхозного распределителя немного мяса.
Молоко нам приносила совсем молоденькая девушка, Наташа. Но в деревне все звали ее Тусей. Было ей семнадцать лет. Сначала она просто приносила молоко по просьбе своей матери. Приносила, ставила на стол и уходила. Но потом, со временем, готова была немного задержаться у нас. Старалась прийти вечером, когда мы уже заканчивали работу. Норовила помочь приготовить что-то поесть. Объясняла, как проще делать творог из прокисшего молока, как размягчить и поджарить засохший хлеб. А потом даже стала приходить и в середине дня. Поила нас холодным яблочным компотом, который готовила по просьбе Кирилла.
Постепенно мы стали понимать, что у нее был вполне определенный интерес к нашей компании. И в какой-то момент всем стало очевидно, что ей ужасно нравится Кирилл. Да он и сам стал это осознавать. И то ли он считал это совершенно несерьезным, то ли был сильно поглощен своей работой, то ли понимал, какая пропасть между ними, – относился к ней хоть и тепло, но чисто по-товарищески.
Так мы и работали в то лето под присмотром Туси. Она была девочкой смышленой. Любой из нас не прочь был перекинуться с ней парой слов. Она делилась с нами местными новостями. И ее рязанский говор казался нам всем очень милым. А все, о чем говорили мы, она слушала с жадным вниманием.
Как-то я сказал ей, что хотел бы пойти на рыбалку, и спросил, есть ли у кого-то из местных бредень. Она ответила, что бредень есть у ее старшего брата и что он, конечно же, может помочь в этом деле.
– А ты сама-то бреднем ловила когда? – спросил я.
– Да-аа.
– Ну и что, рыба-то есть?
– А как же нет?
– А какая?
– Окунья, лящи, щука.
– Большие?
– Кила на три бывают.
Как-то, еще до этой рыбалки, я спросил у нее, кем она хочет быть, когда вырастет. И она очень серьезно сказала, что уже выросла. Что у них в ее возрасте уже замуж выходят. Я пытался возразить, напомнил о законе двадцатилетней давности. Но она сказала, что у них свои порядки и что ей вообще скоро уже восемнадцать. Я опять спросил, кем же она хочет стать. И она ответила, что хочет стать хорошей женой, родить детей. Потом добавила, что хочет жить там, где живем мы, и научиться говорить так, как говорим мы.
Мы договорились с ней, что вечером пойдем рыбачить. Из наших на это дело не подписался никто. С трудом мне удалось уговорить только Кирилла присоединиться к нам. Так и пошли мы рыбачить вчетвером, с ней и ее братом.
Видно было, что рыбачила она не в первый раз. Командовала всеми нами она, а не ее брат. Покрикивала на нас, когда мы совершали какую-то ошибку.
Она ходила в воде, ничего не снимая с себя. И когда выходила на берег, мокрая, в прилегающем к телу платьице, то выглядела в лунном свете сказочно. Даже Кирилл в какой-то момент задержал на ней свой взгляд. А она, конечно, заметила это и сделалась еще оживленнее. Весело торопила его и все удивлялась, почему он так долго вызволяет рыбу из сетки. В конце концов, она стала это делать сама, а ему велела складывать рыбу в «мяшок».
Это был ее звездный час. Глаза ее светились таким счастьем, что больно было смотреть.
Туся знала, что наша бригада договорилась с соседним колхозом на следующий год, и была очень рада, когда услышала об этом.
В конце сентября, в наш последний день, она спросила Кирилла, приедет ли он на следующий год. Возникла напряженная пауза, и Кирилл сказал, что до следующего года еще надо дожить. А я подметил, что после этого эпизода Туся заметно помрачнела.
Туся ушла домой. Вскоре и я пошел к ним. Мне надо было рассчитаться за молоко с ее матерью. Уходя от них, я слышал, как Туся горько рыдала в своей комнатке.
Назавтра мы уезжали из колхоза. Добрались сначала до Рязани. А оттуда каждый поехал своим путем. Это была последняя шабашка Кирилла. Через две недели он улетал в Вену и надеялся к концу года быть в Нью-Йорке.
;
Ш у т к а
Мой близкий приятель попал в больницу с острой болью в животе. Оказался аппендицит. Операция прошла успешно. Но у него стало пошаливать сердце. Сделали кардиограмму. Она показала обширный инфаркт. Его перевели в кардиологическое отделение. Местный кардиолог сказал, что положение серьезное.
В это время я в своем Первом медицинском успешно шел вверх. Кардиология, правда, не была моей областью. Однако у меня было много знакомых врачей самой высокой квалификации. Я позвал на консультацию одного из них, очень известного у нас в Питере кардиолога. И тот подтвердил все опасения местного врача. На вопрос, стоит ли перевести моего приятеля из этой больницы куда-нибудь в другое место, ответил, что это вовсе не обязательно. Сказал, что хотя положение его серьезное, но не угрожающее, и что все находится под контролем. Сказал также, что знает местного кардиолога, вполне ему доверяет и будет время от времени звонить ему и справляться о здоровье приятеля.
Больница вроде бы была неплохая. Но все-таки не самой первой категории. Состояние больного ночью там не отслеживалось, и нам сказали, что было бы лучше, если бы мы установили постоянное ночное дежурство. И вот мы, друзья моего приятеля и его жена, стали дежурить там ночами. Если бы мы заметили, что с ним что-то не так, то должны были бы поднять тревогу, звать врача. К счастью, звать врача никому из нас не пришлось ни разу. Приятелю становилось лучше, и ночные дежурства отменили.
Потом ему стало еще лучше, и он уже начал выходить на прогулку в больничный садик. И вот однажды, когда мы там гуляли, он сказал, что хочет мне что-то показать.
Он повел меня на зады больницы. Там мы наткнулись на невысокий забор. Когда я увидел, что он собрался через него перелезть, я спросил:
– А тебе можно?
– Можно, можно, – ответил он. – Мне теперь все можно.
Мы перемахнули через этот забор. Прошли еще дальше. И я увидел, что на огороженной асфальтированной площадке были свалены скульптуры нашего бывшего усатого генсека. Там были большие и маленькие бюсты, скульптуры в рост и всякие поломанные руки, ноги.
Он стал щелкать генсека по носу, и это выглядело очень забавно. Потом спросил, не хочу ли я отколоть себе на память кусочек генсековского носа. Я отказался, а он решил, что отколет такой кусочек для себя. Эта идея ему очень понравилась. Он сказал, что повезет нос с собой в Израиль и там будет его всем показывать – пусть, мол, отгадают, что это такое.
– А ты не боишься, что тебе надо будет получить специальное разрешение?
– На вывоз произведения искусства?
– Ну да. Тебе еще повезло, что этому носу явно меньше 50 лет.
Мой приятель считал, что непременно должен уехать в Израиль. И как можно быстрее. Из всей нашей компании он был настроен наиболее решительно. Однако его жена не менее решительно была против этой затеи – во многом потому, что их отъезд очень подпортил бы карьеру ее отца. А тот вообще рассматривал их намерение уехать как непорядочное по отношению к нему. И все мы знали, что ситуация в их семействе сложилась очень напряженная.
Тем не менее приятель полагал, что, так или иначе, он все-таки уедет в Израиль. Готовился он к этому вполне серьезно. Достал учебник иврита. Сделал копию и для меня. И мы с ним уже могли потихоньку читать Библию. А до этого мы на русском языке прочитали все Пятикнижие. Многие места перечитывали по нескольку раз и ориентировались во всех этих библейских историях довольно свободно.
Откалывать кусочек генсековского носа пришлось мне. С самого начала это показалось мне не совсем простым делом. Поэтому я не хотел, чтобы приятель со своими сердечными проблемами принимал в нем участие. Но когда я приступил к выполнению задуманного, все оказалось сложнее, чем я ожидал. В конечном итоге я с этим все-таки справился. Приятель мой положил нос к себе в карман, и мы пошли обратно в больницу. И тут по дороге он сообщил мне, что собрался разводиться.
Мне всегда казалось, что если с моими друзьями случается что-то такое, я обычно переживаю больше, чем они сами. Расстроился я и на этот раз. А он сказал:
– Чтобы ты не огорчался сильно, давай посмотрим еще раз на то, что нам удалось отколоть.
Но я все еще переваривал его сообщение:
– Подожди, так вы опять разругались по поводу отъезда или…
– Или, – сказал он.
– Серьезно?
– Да.
– Подожди… Ты имеешь в виду…
– Да, да. Я же говорю тебе.
– Боже! Никак не ожидал этого от тебя.
Он развел руками.
– Ты знаешь, – опять сказал я, – никак не ожидал от тебя. Я в тебя верил, ну как…
– …как в себя? – закончил он за меня.
У меня в это время был трудный, запутанный период жизни. И его шутка показалось мне довольно злой.
;
С ы н и ш к а
Никита вызвался поработать на шабашке у Кирилла вместо поварихи. Шабашная бригада была небольшой, и Кирилл все раздумывал, нужна ему повариха или нет. Но он знал, что Никита довольно рукастый, так что от него могла быть и какая-то другая польза. Поэтому согласился с его предложением.
Перед самым приездом Никита попросил разрешения привезти с собой своего сынишку. Говорил, что он никому мешать не будет, а ему, мол, так уж получилось, не с кем его оставить. Кирилл дал добро и на это.
Оказалось, что сыну Никиты было всего восемь лет, а ему самому – уже шестьдесят шесть. И когда Кирилл удивился немного, как он в таком возрасте решил завести еще одного ребенка, Никита рассказал ему свою непростую историю.
Последняя его работа была связана с химической технологией. Он занимался гербицидами. Создавал пилотные установки для их производства. А в соседней лаборатории работал его приятель. Обычно они небольшой компанией ходили обедать в институтскую столовую. С ними ходила лаборантка его приятеля, Нина.
Она никогда не была замужем, у нее не было детей, и вообще никого не было. Как-то Никита разговорился с ней, и она сказала, что ей уже под сорок и что живет она совсем одна. И если у нее не будет ребенка в ближайший год или два, то его уже никогда не будет.
Тут Никита сказал ей, что для того, чтобы заиметь ребенка, не обязательно выходить замуж. Вокруг полно мужиков, и среди них наверняка найдутся такие, кто вполне будет готов помочь ей в этом деле. А Нина спросила его, мол, а вот он-то готов был бы помочь ей?
Никита никак не ожидал такого поворота разговора и отказался принимать участие в этой затее. Но Нина разговор не забыла. Все время к нему возвращалась. Говорила Никите, что он мог бы просто осчастливить ее. А он не должен чувствовать никаких обязательств перед ней. И вообще, для него никаких проблем с ребенком не будет, и никто об этом даже не узнает.
В процессе всех этих доверительных разговоров они сдружились. На обед уже часто ходили только вдвоем, без всякой компании. Им приятно было посидеть часок вместе, поболтать о том о сем. И хотя никакого особого сближения между ними не было и не намечалось, Никита стал подумывать, а не стоит ли ему, и правда, посодействовать Нине. В конце концов, после долгих колебаний, Никита сказал, что готов ей по-дружески помочь в ее деле.
У Нины родился мальчик. Она была просто счастлива. Очень благодарила Никиту. И действительно, никогда не обременяла его никакими просьбами. Жена Никиты ничего об этом не знала. Да и никто, кроме них двоих, не знал об этом. Поначалу, конечно, никто не знал.
Через очень короткое время случилось так, что Нина познакомилась с другим мужчиной и вышла за него замуж. Вскоре у них родилась девочка. Мальчику к тому моменту было уже два года. Ну и внимания ему стало уделяться, видно, все меньше и меньше. Хотя Никита говорил, что отношение к сыну у матери не изменилось.
Потом у Никиты умерла жена. А их дети уже давно с ними не жили. И Никита стал наведываться к своему сынишке. Иногда забирал его к себе. Даже ушел с работы, чтобы чувствовать себя свободным.
Со временем Никита брал к себе мальчика все чаще и чаще. И постепенно все привыкли к тому, что сынишка его стал жить в основном с ним.
В школе у его сынишки дела шли не очень. И Никита однажды намекнул Кириллу на это довольно прозрачно. После этого Кирилл и сам стал замечать, что не все у мальчика было гладко. Но выражалось это, может быть, только в каком-то чрезмерном его послушании. Он бросался выполнять что угодно по первому слову отца. Глядел на него с нескрываемым обожанием.
В бригаде сынишка помогал Никите, мыл посуду. А когда поздно вечером после работы все садились ужинать, носил вместе с Никитой на стол еду. И хотя мальчик не выглядел несчастным, но у всех возникало к нему какое-то чувство жалости. Каждый старался сделать ему что-то приятное. Для этого все всегда держали в запасе простенькие конфеты, печенье. Однако прежде чем принять их, мальчик всегда бросал взгляд на своего отца, чтобы точно знать, что ему позволительно делать, а что нет. И даже когда кто-то говорил ему что-то похвальное, он тоже смотрел сначала на отца, а потом уже на того, кто его похвалил, и, как бы принимая эту похвалу, робко улыбался.
После того как Никита ушел с работы, он жил случайными заработками. Мог сорваться с места в любой момент и поехать по вызову. То варил новые днища к старым машинам, то ремонтировал дома. За короткий срок освоил водопроводное дело. Часто помогал шабашникам, когда у них появлялась срочная и незапланированная работа.
И с ним всегда был его сынишка.
;
Н а в с ю ж и з н ь
Он познакомился с ней в байдарочном походе. Она была чертовски хороша. К тому же очень неглупа. Вела она себя довольно высокомерно. Высмеивала всех и каждого за малейшую оплошность, действительную или мнимую. И к ней никто не осмеливался даже подступиться.
Она ему, конечно, сразу понравилась. Ему было с ней интересно. О чем бы он ни начинал говорить, их разговор приобретал неожиданное для него направление. Они могли болтать обо всем на свете часами. Однако он был далек от того, чтобы строить какие бы то ни было планы, связанные с ней. И не то чтобы она была не в его вкусе, но он представлял себе всегда свою девушку несколько иначе. К тому же он знал, что у нее есть жених и что она собиралась в конце лета переехать к нему в Академгородок Новосибирска. Да он и сам недавно решил, что не скоро еще свяжет свою судьбу с чьей-то другой.
Но когда она стала проявлять к нему какое-то внимание во вполне определенном смысле, ему это польстило. Ему, конечно же, нравилось, как они общались. Они понимали друг друга с полуслова и даже – с четверти слова. И ему стало казаться, что он знаком с ней всю жизнь. Он еще старался сдерживать себя в их отношениях. Но несмотря на это, они развивались довольно быстро.
С самого раннего детства он жил в Москве. В школе серьезно занимался физикой. Там еще проштудировал всего Ландсберга. Побеждал на физических олимпиадах. Но знал, что в Университет его не примут. Учился, как и многие его талантливые сверстники, в «керосинке». После ее окончания несколько месяцев не мог никуда устроиться. И вот наконец его приняли в НИИ, где занимались медико-биологическими проблемами. Его начальство каким-то образом было связано с одним из академических институтов Питера. А там собирались приступить к разработке системы медицинской диагностики. В Москве сколотили группу программистов, которая должна была помогать академии. Для этой цели набрали толковых молодых ребят. А его дядя, который хорошо знал всю верхушку московского НИИ, помог ему туда устроиться.
– В твоей нефтехимии диссертацию за десять лет не напишешь, – сказал ему при первой встрече его начальник. – А тут вам всем, как теперь говорят, семафоры зеленые. Защищаться все будете в академии.
В первый свой год он уходил с работы не раньше десяти вечера. Ему очень не хотелось подвести своего дядю. А там, на его работе, все было для него новым – и общая постановка проблемы, и инструментарий, с помощью которого эта проблема должна была решаться.
Поначалу народ в НИИ не воспринимал его серьезно. Но он довольно быстро стал постигать все программистские премудрости. К следующему лету он уже работал почти на уровне лучших ребят в группе. Кроме того, он смог быстро ухватить контуры всей системы в целом. И был уже незаменим на всех совещаниях у начальства.
К концу первого года своей службы он понял, что настал момент, когда он может перевести дыхание. Он испросил себе отпуск на неделю. Очень хотелось пойти в байдарочный поход с друзьями. И он, конечно же, совсем не ожидал, чем все это может закончиться.
В один из последних походных дней они ушли от общего костра и долго бродили по лесу.
– Это ведь у нас не просто летнее развлечение? – спросила она его.
– Нет, – сказал он.
– Подумай хорошенько. Это очень важно для меня. Ты уверен, что любишь меня?
– Да.
– И никогда не разлюбишь?
– Нет.
Ему показалось, что она напряженно думала о чем-то.
– Значит, на всю жизнь? – спросила она.
– Да, – сказал он.
Поход закончился. Они возвращались в Москву. Он спросил ее, собирается ли она что-то сообщить своему жениху. И она ответила, что пошлет ему письмо, как только они вернутся домой.
Уже потом, в Москве, он узнал от нее, что она отправила письмо жениху. Написала ему, что это была ошибка. Хотя она до сих пор считает, что он очень хороший человек. Написала, что вышла замуж.
– Но ты же еще не вышла замуж, – сказал он.
– Как? Мы же с тобой все решили. Что это у нас на всю жизнь. Разве теперь важны формальности? Я считаю себя твоей женой. А ты должен считать себя моим мужем.
Со временем направление их разговоров поменялось. Они уже не так часто говорили на отвлеченные темы. Больше обсуждали бытовые моменты.
И он, и она снимали комнату. А теперь они поняли, что совместными усилиями могли бы снимать квартиру, и она стала активно заниматься ее поиском. Обзванивала всех своих друзей, знакомых.
– Послушай, – сказала она ему как-то. – Я хотела тебя спросить вот о чем. Мой папочка… Ну, когда я еще жила с ними… Он каждый вечер, когда приходил с работы, садился в кресло, разворачивал газету и часами ее читал. Это было так ужасно. Мы с мамой так злились на него. Ведь ты не будешь так делать?
– Нет, не буду. Я не люблю читать газеты. А что еще ужасного делал твой отец?
– О, много всего. Мы с мамой просто от него с ума сходили. Он все делал не так. Знаешь, он хлеб откусывал прямо от целого куска.
– Как это?
– Ну, не отламывал себе кусочек, а прямо от целого куска. Понимаешь?
– Кошмар.
– Но самое ужасное я тебе еще не рассказала.
– Что же это?
– Он дома носил тренировочные штаны. А они у него были вытянуты на коленках. Это выглядело так смешно. Мы с мамой все пытались ему объяснить, как это смешно. Но он нас не слушал. Ты ведь не будешь носить тренировочные штаны дома? Правда?
– Правда. Я вообще буду дома ходить без штанов.
В какой-то момент она повела его знакомиться с родителями. Те пригласили их на чай. Она познакомила его с мамой, отцом и со своим младшим братом, Костиком. Когда знакомила с отцом, сказала:
– А это мой папочка.
Ее отец кивнул головой:
– Да, папочка.
Тут она и ее мать засмеялись. Стали выговаривать отцу, что он не должен был называть себя папочкой. Ведь он папочка только для своей дочери. А для других он должен был назвать свое имя.
– Ну это не важно, – сказала она. – Папочка у нас часто все путает. Не обращай внимания.
Прямо там же, еще в коридоре их квартиры, ее мать стала говорить, что это все ерунда и что сейчас она расскажет про Завялова… И тут все засмеялись. И она, и ее мать, и папочка, и Костик.
Ее мать стала рассказывать про свою работу. Она говорила, что многие сейчас не понимают важности момента и что у них там работает один парень, который особенно этого не понимает. Она называла его Завяловым. Хотя, как он потом понял, настоящая фамилия его была Завьялов. Она считала, что этот Завялов – полный идиот. Стала объяснять, важности какого именно момента не понимает этот Завялов, что и как по-идиотски он делает и почему это все очень смешно. А потом сказала, что, в общем-то, это даже и не смешно, а очень грустно.
– Ой! – вдруг вспомнил ее отец. – Мы же вас позвали чай пить!
– Ой! – в тон ему воскликнула ее мать. – А мы бы без тебя и не вспомнили!
Все опять засмеялись. А ее мать сказала, что их папочка всегда может не вовремя перебить кого угодно.
Тут все, наконец, перешли из коридора в комнату, и все завертелось вокруг чая. Когда все сели пить чай, ее мать опять вспомнила про Завялова. Стала показывать, как он насыпает в чай сахар, как долго и с каким звоном размешивает его ложечкой, как выдавливает в чай лимон и с каким страшным присвистом потом этот чай пьет.
А отец стал расспрашивать его о том, что он делает на своей работе. И как только он начал рассказывать про систему, которую они разрабатывали, ее мама перебила его:
– Ага, так вы, значит, медик. Тогда я хочу спросить вас…
– Он не медик, – заметил ее отец. – Он занимается компьютерной медицинской диагностикой.
– Папочка! – сказала ее мать. – Ты опять все перепутал. Ведь я спрашиваю не тебя. Какой же ты смешной!
– Папочка опять все перепутал! – сказал Костик.
На следующий день он проснулся с ощущением, что должен что-то изменить в своей жизни. Он не мог определенно сказать самому себе, что именно ему не нравилось в его жизни. Напротив, в последнее время все у него складывалось удачно. И не просто удачно, а очень здорово. Но его все-таки настораживало то, что последние перемены, пусть даже и очень хорошие, произошли у него как бы сами собой, без особого его участия. Что-то в моей жизни, думал он, пошло на самотек. Мне надо, думал он, перехватить инициативу.
Он поехал на работу. Вломился в кабинет к своему начальнику.
– Сан Саныч, – сказал он. – Вы, кажется, искали кого-то, кто смог бы поехать в Питер на долгое время?
– Ну, искал.
– Пошлите меня.
Сан Саныч долго выпытывал у него, что такое с ним произошло. Но ничего определенного он своему начальству так и не сообщил. В конце концов Сан Саныч отчаялся понять что-либо. И сказал ему, что он может начинать работать в Питере хоть с завтрашнего дня, потому что положение сейчас там довольно критическое. А они там уже утрясли с начальством все проблемы, и посланца из Москвы на первое время ждет какая-то небольшая комната. Он тут же дал Сан Санычу на это свое «добро». А тот велел собрать народ в обед – праздновать его отъезд.
На следующее утро он уже выходил из поезда на перрон Московского вокзала в Питере. С маленьким чемоданчиком в руке.
Э т и к а с т у к а
Романа взяли на работу в институт, где много лет трудился его старший брат. Он хорошо знал будущего начальника Романа. Тот искал человека на должность заведующего лабораторией, а Роман обладал всей необходимой квалификацией.
Это был сверхсекретный ракетный ящик. Роману с самого начала там все не понравилось. В отделе кадров с ним разговаривал мужчина с маленькими, быстро бегающими глазками и с манерами отставного военного. Во время разговора кто-то ему позвонил, и он отвечал краткими репликами: никак нет, будет сделано, так точно.
Кадровик вызвал начальника Романа, и тот повел его к себе в лабораторию – знакомиться. Дорога от проходной до лаборатории произвела на Романа удручающее впечатление. Там не было ни одного деревца или даже кустика. Нигде не было травы. Один голый потрескавшийся асфальт с многочисленными ямками, заполненными водой. Да и вода-то в этих ямках имела какой-то зловещий оттенок.
Помещение лаборатории оказалось не менее мрачным. Деревянные полы с выломанными кое-где досками. Грязные стены, которые, как казалось, никто не приводил в порядок уже много-много лет. Начальник показал Роману стол, за которым он будет сидеть. Стол был ужасно старый. Один ящик не открывался. Другой открылся со скрипом, и в нос ударил запах несвежести.
Начальник стал знакомить Романа с его коллегами. А точнее – с подчиненными. Народ был молодой, и это прибавило Роману немного бодрости. Среди всех ребят он выделил девушку Веру. Она единственная, здороваясь с ним, улыбнулась. И ему это, конечно, понравилось.
С самого начала Вера влюбилась в Романа прочно и, как потом оказалось, безнадежно. Со временем ее отношение к нему стало настолько очевидным для всех, что она даже и не пыталась скрывать это ни от него, ни от окружающих.
Роман и Вера очень сдружились. Так что многие, кто не знал их близко, были уверены, что между ними явно что-то произошло. Но самые близкие их друзья знали, что дела у Веры беспросветные. А она говорила, что может ждать сколько угодно. И если эти ожидания будут напрасными, значит, такова ее судьба. Достаточно ли серьезно она это говорила – никто определенно сказать не мог.
Вера очень нравилась Борису, который работал у Романа в лаборатории. От Романа она, конечно, не скрывала, что Борис сильно приударяет за ней. И как-то сказала:
– Борис мне признался, что у него могут быть проблемы с женщинами. Зачем он мне это говорил?
– А зачем ты мне это говоришь? – спросил Роман.
– Не знаю.
– Ну вот и я не знаю, зачем он тебе это говорил.
Роман всегда считал, что с еврейскими ребятами он может вести себя достаточно свободно. И поначалу был не против сдружиться с Борисом. Однажды они даже ездили вместе за грибами. Но потом произошла какая-то непонятная история. Борис устроил у себя дома вечеринку. Когда гости стали разъезжаться по домам, пошел проводить одного из них. Возвращался обратно по привокзальной площади. Настроение у него было прекрасное. Увидел там двух носильщиков с тележкой, на которой они развозили всякие вещи. Попросил их покатать его на этой тележке. Попросил в шутку. Но носильщикам это не понравилось. Завязалась драка, и все закончилось в отделении милиции. Там был составлен протокол, где Борис был обозначен как зачинщик драки. Дело было передано в суд.
Как было положено тогда, милиция сообщила о происшедшем по месту работы. И как было положено, тут же было назначено комсомольское собрание, на котором был поставлен вопрос об исключении Бориса из комсомола и ходатайстве перед администрацией об увольнении его с работы. Роман на собрании вступился за Бориса, хотя и считал это совершенно бесполезным. Говорил, что до решения суда вообще нельзя сказать, кто прав, а кто виноват в этом инциденте.
К удивлению Романа, его доводы были приняты во внимание. Бориса из комсомола не исключили и с работы не выгнали. Позже суд признал Бориса виновным и осудил его условно. Но на работе на это никак не прореагировали. И Роман заподозрил что-то неладное. Потом время от времени обсуждал это с Верой. А она считала, что Роман зря что-то подозревает, и никак не могла поверить, что Борис связан с гэбэшниками.
В середине восьмидесятых Роман ушел из своего ракетного ящика. Решил, что он не должен быть связан ни с какими секретами. Надеялся, что когда-нибудь все-таки сможет уехать в Америку. Летом 91-го он понял, что пробил его час. Подал заявление на отъезд. В анкете он не указал свой ракетный ящик, отметил только последнее место работы. В стране в это время была страшнейшая неразбериха. Никто не поймал его на этой «неточности», и буквально через несколько недель он получил разрешение на выезд.
После того как Роман уехал в далекие края, он перезванивался с Верой. Однажды она сообщила ему, что в 92-м рассекретили какие-то гэбэшные списки. И оказалось, что он был прав: Борис стучал все это время, пока они там работали.
– Ну вот, – сказал он, – хорошо, что у тебя с ним ничего такого не случилось.
– А с чего ты взял, что у меня с ним могло что-то случиться?
– Ну, ты же мне говорила, что была бы с Борисом не так сурова, если бы он был чуть поумнее.
– Так я говорила это тебе. Понимаешь? Тебе.
– Ну, это был слишком тонкий намек. И вообще, я же был занят тогда.
– Мне ли не знать!
– Ну, а кто еще стучал? – спросил он Веру.
– Да чуть ли не каждый второй.
– У нас тоже?
– Нет, у нас только Борис.
– Михалыч, конечно, тоже стучал?
– Конечно. Но, ты знаешь, он меня как-то спас. У меня была там одна неприятная история, и меня хотели выгнать с работы. Так вот, он долго за меня бился и в конце концов отстоял. Я всегда считала его дубарем, а он проявил такое внимание ко мне. Бился, как за родную дочь.
– Не зря, значит, я ему помогал?
– Ты думаешь, тут есть какая-то связь?
– Теперь определенно так думаю.
В том же отделе, но в соседней лаборатории, работал бывший фронтовик, которого все звали Михалыч. Войну он прошел в гэбэшных войсках. Все это знали. Да он и не пытался ни от кого это скрывать. Конечно, все понимали, что он стучал на всех. Стучал он, как Роману тогда по какой-то причине казалось, беззлобно. Был он со всеми приветлив. И с Романом – тоже. В делах своих на работе он мало что понимал, и Роман ему иногда помогал по-соседски. Роману всегда нравились приветливые люди.
Михалыч его помощь очень ценил. И благодарил. А Роман, конечно, вполне отдавал себе отчет в том, что означают его благодарности. Но понимал, что у них есть свой предел. И уж, конечно, тогда, раньше, никак не мог себе представить, что эти благодарности могут распространиться и на Веру тоже. Теперь Роман неожиданно осознал, что те, кто стучал, могли иметь свои, этические, принципы стука.
Они еще поговорили с Верой о том о сем. Роман посетовал на то, что его жена запаздывает с родами уже на три дня. Хотел еще что-то к этому добавить, но разговор соскользнул на другую тему, и он так и не сказал Вере все, что хотел. И они распрощались.
А через пару дней Вере позвонила из Филадельфии их общая с Романом подруга. Сообщила, что жена Романа наконец-то разродилась и Роман назвал дочку Верой. А на ее вопрос, сообщил ли он это своей Вере, ответил, что был близок к этому, но постеснялся. А потом добавил, что, конечно же, позвонит ей.
На следующий день Вера пришла на работу. Туда, где они когда-то работали с Романом. Села на свое место. Дел у нее не было никаких. Она долго сидела, ничего не делая. А потом заплакала. И так просидела и проплакала весь оставшийся день. Потихонечку. Чтобы никто не видел.
;
З и н а и д а С е р г е е в н а
Она была замужем. Я был женат. В институте мы работали в одном отделе. Начали работать над общей темой и как-то очень быстро сблизились.
Ее звали Зинаида Сергеевна. Отец ее занимал довольно высокий пост в нашем министерстве. Нравы у нас в институте были суровые, и считалось, что о нашей с ней связи никто не знает.
Мы занимались расчетом параметров и характеристик полупроводниковых приборов для радиоэлектронной аппаратуры. Она хорошо разбиралась в том, что делал я. Считала меня почти что гением. И мне это было очень приятно. Я знал, что делает она, и гордился ее успехами.
Мы с ней сняли небольшую комнату в коммуналке. Добираться до работы нам было очень удобно. Но все окружение там было довольно мрачным. В подъезде всегда было очень грязно, пахло кошками. Жили мы на четвертом этаже. Поднимались по лестнице с крутыми ступеньками. Наша комнатка, когда мы в нее въезжали, была в довольно запущенном состоянии. Единственное окно выходило на крышу соседнего дома, и в этом было мало что приятного. Хотя, если смотреть из окна под углом, можно было видеть небольшую часть улицы, на которой мы жили.
Мы думали, что нам делать дальше. Гадали, где и как мы могли бы купить кооперативную квартиру. С деньгами у нас было очень туго. Но мы уже прикинули, что деньги, необходимые для первого взноса, смогли бы занять. Однако, чего мы совершенно не представляли себе, – это где мы могли бы встать в очередь на квартиру. Она говорила, что ее отец мог бы нам в этом помочь. Но она боится даже подступиться к нему с такими разговорами.
Однако мы были счастливы и в нашей коммуналке. У нас было очень много общего. Ей нравились или не нравились те же книги и фильмы, что и мне. У нас были одни и те же любимые художники, писатели. Оба мы любили играть в теннис и не любили кататься на лыжах. Вот только музыкальные способности у нас были разные. У нее был превосходный слух, а у меня – весьма посредственный. Мы оба обожали летние байдарочные походы по несложным речкам. А когда дело доходило до песен у костра, мне было приятно выделять ее негромкий, но очень чистый голос среди всех других. Однажды я спросил ее, действительно ли у меня плохой слух. А она ответила, что слух у меня хороший и я должен этим пользоваться. Раз у меня хороший слух, то я должен больше слушать, а петь поменьше.
Мы почти одинаково судили о людях, которых знали. У нас были даже похожие предпочтения в еде. Оба мы любили селедку или кильку с жареной картошкой, не любили водку и с удовольствием пили ликер “Becherovka” и коктейли с кубинским ромом.
Мне было с ней так легко, как не было никогда и ни с кем больше. Она понимала меня с полуслова. По-видимому, и ей было тоже очень хорошо со мной. И как-то она сказала мне:
– Ты знаешь, я так счастлива теперь. У меня теперь каждый день – праздник.
Однажды я с утра был в другом институте. Там я делал доклад, и реакция на него собравшихся была для меня очень важной. Доклад мой прошел весьма успешно. Я знал, что она с нетерпением ожидает от меня известий. Но сразу позвонить ей не мог. Меня обступил народ, и еще час, наверное, были всякие разговоры вокруг моего сообщения. Наконец, я смог выбраться на улицу. Стал звонить ей из автомата. Трубку поднял Миша, парнишка, который ей помогал. Он сказал, что Зинаиде Сергеевне стало плохо и ее повезли в больницу на «скорой». Ее вызвалась сопровождать Наташа, ее близкая подруга.
Больше мне Миша ничего сказать не мог. Дал только название и адрес больницы. Я тут же поехал туда. В больнице все было организовано крайне бестолково. Только через полчаса я нашел окно регистрации. Там долго искали ее, переспрашивали имя и фамилию и в конце концов сказали, что она там не зарегистрирована.
Я опять позвонил на работу. Просил позвать Мишу. Он долго не подходил к телефону. Мне это стало очень не нравиться. Наконец он взял трубку. На мои вопросы не отвечал. Стал рассказывать, о чем он только что говорил с Наташей по телефону. Я слушал его и ждал, пока он скажет мне что-то ужасное. И это ужасное было сказано.
Не знаю почему, я поехал на работу. Там все были подавлены. Нас собрали где-то. Не помню, что было со мной. Плакал. Наверное, даже больше, чем плакал. Так что один из моих друзей сказал мне, что я должен взять себя в руки.
Я поехал в морг. Но меня туда не пустили. Я стал настаивать. Просил пустить меня к ней. Говорил, что я ее муж и мне нужно с ней проститься. Парень, который открыл мне дверь, в конце концов велел мне обождать и ушел куда-то. Он долго не возвращался. Потом вернулся и сказал мне, что пустить меня все-таки не может. И прибавил, что даже если бы его начальство разрешило мне туда пройти, то он считает, что это было бы не очень хорошо именно для меня.
Я поехал в нашу коммуналку. Стал перебирать наши вещи. Ее вещи. Это было ужасно. Совсем недавно я даже не мог предположить, что на нас может обрушиться какое-то несчастье. И вот это случилось. И я начал осознавать, что теперь уже ничего изменить нельзя.
Потом были похороны, поминки. Там был ее отец. Мне сказали, что он что-то сердито выговаривал нашему начальству, косясь в мою сторону.
Меня кормили какими-то сильными таблетками, и я уже плохо понимал, что со мной происходит, и только считал, что на этом свете все для меня кончено.
В один из дней мне, по-видимому, перестали давать таблетки. Через неделю я вышел на работу. Там меня куда-то вызвали, вроде бы посочувствовали, но сказали, что лучше мне было бы написать заявление об увольнении по собственному желанию. Это было для меня облегчением. Больше оставаться там я не мог. Я подписал все необходимые бумаги. Ко мне прикрепили девушку, которая стала помогать мне получить требуемые подписи на обходном листе. А когда я сказал, что больше всем этим заниматься не могу, она предложила мне просто посидеть и стала все оформлять за меня сама.
Когда я уже был готов уходить, ко мне потянулся народ – прощаться. Мне жали руку, трогали за плечо, что-то говорили. Я что-то отвечал им всем. Благодарил за сочувствие. Потом сказал, что мне пора идти. Все покинули меня. Я собрал свои вещи и вышел через проходную на улицу.
Был ясный весенний день. Светило солнышко. Было много народу. Все были заняты своими делами. И все было так, как будто ни у кого ничего не случилось.
Я медленно шел по тротуару, давил остатки льдинок и отвалившиеся от сугробов кусочки тающего снега. Думал о том, что, может быть, я сейчас проснусь и это все окажется только сном. И мне все время казалось, что я вижу, как в толпе людей, где-то там, на другой стороне улицы, в переливчатых блестках солнечных лучей идет моя Зинаида Сергеевна.
;
С т р о й о т р я д
Летом после окончания второго курса нам с Кириллом пришлось работать в колхозе. Работа летом в колхозе была тогда практически обязательным делом. Мы там что-то строили. Называлось все это стройотрядом. А руководила нами какая-то большая комсомольская шишка.
Алина, девушка из нашей с Кириллом группы, тоже была в этом стройотряде. Она работала поварихой. У нее был парень, Артем. Он учился в другом институте, но все мы были хорошо знакомы.
Мы планировали пойти всей компанией в байдарочный поход после нашего колхоза. Но потом это дело расстроилось. Алина с Артемом сказали, что хотят поехать на пару недель в Алушту. В прошлом году Алина провела какое-то время под Алуштой. Ей там понравилось. И вот теперь они с Артемом решили отдохнуть в тех краях.
У Кирилла была девушка, Наташа. Но она появилась у него не так давно. Я знал о ней от Кирилла, но мы еще ни разу с ней не виделись. А остальные наши ребята о ней вообще не знали. Алина, естественно, тоже. А когда в нашем стройотряде у нее с Кириллом началось что-то такое, мы отнеслись к этому не очень серьезно. И, конечно же, совершенно не представляли себе, до чего это все может дойти.
К концу нашего пребывания в колхозе всем уже было ясно, что Алина влюбилась в Кирилла. А он, хотя и сохранял все время определенную дистанцию между ними, вел себя несколько легкомысленно. Они могли пойти погулять вдвоем. Подолгу разговаривали друг с другом. А когда мы были все вместе, Кирилл часто отпускал всякие шутки в ее адрес. Было видно, что это ей ужасно нравится. И ей, по-видимому, стало казаться, что и он тоже питает к ней какие-то чувства.
Через месяц с небольшим мы вернулись в Москву. И Кирилл наконец осознал, что попал в какую-то сомнительную ситуацию. Алина все время пыталась продолжить общение с ним. Делала она это все настойчивее. А Кирилл, когда понял, что у нее это довольно серьезно, боялся ее огорчить. Под разными предлогами уклонялся от встреч с ней. Все оттягивал момент объяснения, от которого, как он начал понимать, уйти уже не сможет.
Никто из нас не знал, остались ли у Алины какие-то отношения с Артемом. И тут я случайно столкнулся с ним на улице. Он выглядел совершенно потерянным. Я сдуру спросил его про Алушту. На что он ответил, что поездка в Алушту «накрылась очень большим медным тазом».
Через несколько дней у кого-то из наших праздновали день рождения. Алина знала, что мы с Кириллом идем туда, и просила меня сделать так, чтобы ее тоже позвали. Я от этого уклонился, поскольку ожидал, что Кирилл придет туда с Наташей.
Тем не менее, когда я появился на этой вечеринке, я увидел там Алину. Она была крайне оживлена и постоянно крутилась около Кирилла. А тот казался мне довольно мрачным. Кто-то спросил его, придет ли Наташа. И он ответил, что она запаздывает, но скоро будет. Алина слышала этот разговор, но, видно, не придала ему никакого значения. А Кирилл понимал, что должна наступить какая-то развязка, и мрачнел все больше и больше.
И вот появилась Наташа. Кирилл подошел к ней. Они обнялись. И хотя мне казалось, что никто, кроме меня, особенно не знал ситуации, тем не менее в этот момент стало тихо. Все замолчали и только бросали взгляды на Алину.
Она стояла около окна. Побледнела, покачнулась. Тарелка и бокал в ее руках стали крениться. Я хотел было помочь ей и направился в ее сторону. Она вроде бы удержалась на месте, полуприсев на подоконник. Но я все равно быстро продвигался к ней. И тут она осела на пол. Тарелка, бокал со звоном разбились, сигналя о большой беде, которая обрушилась вдруг на нашу бедную Алину.
Все бросились к ней. Обморок ее был коротким. Когда она пришла в себя, сказала, что хочет пойти домой. Кто-то из ребят вызвался проводить ее. Но она отказалась от чьей-либо помощи. Так и уехала одна.
После этой истории у Алины открылась какая-то болезнь. Несколько раз ее клали в больницу, где она провела довольно много времени. Артем постоянно был при ней. Она ослабела и не смогла уже ходить в институт. Взяла на год академический отпуск.
От кого-то я узнал, что в больнице она выпила целую упаковку снотворного. Артем вовремя заметил это, и ее откачали.
На следующий год она перевелась в институт, где учился Артем. И больше мы не виделись. Перестали мы встречаться и с Артемом.
Я спрашивал о них у наших общих знакомых. Мне говорили, что Алина живет одна. И хотя Артем ее не оставляет, прежних отношений между ними уже нет, и, по всей видимости, они не предвидятся. На вопрос, не появилась ли у Артема девушка, мне отвечали, что об этом, судя по всему, не может быть и речи. И что он тоже живет один.
Прошло около десяти лет. От одного из общих знакомых я узнал, что Алина лет пять назад закончила учиться. Попробовала работать. Поняла, что жесткий рабочий график не для нее. Кто-то помог ей устроиться преподавать в том институте, который она закончила. Нагрузка у нее была небольшая, и это ее вполне устраивало. А совсем недавно она вышла замуж за своего бывшего студента. Вскоре после этого женился и Артем. На девушке из своего двора, которая никогда не была замужем. У нее было что-то не в порядке с ногой. Она сильно хромала.
Как-то, наверное еще лет через пять, мы встретились с Артемом у наших общих друзей. Он познакомил меня со своей женой. А сам куда-то отошел, оставив нас вдвоем. Его жена стала мне говорить, что слышала от Артема много хорошего обо мне и очень рада, что мы наконец-то познакомились. Она оказалась не такой уж дурнушкой, как ее описывали все наши общие знакомые. А когда улыбалась, то выглядела даже довольно милой.
Я спросил ее, как ей живется. И тут она заплакала. Я не знал, что делать. Ждал, когда она что-то ответит мне. А она, после того как немного успокоилась, сказала, что ее слезы были вызваны моим вопросом. И что она так счастлива с Артемом, что не может понять, почему и за что Бог решил ее наградить.
– Мне кажется, – сказал я ей, – что Бог и сам часто не знает, кого и за что награждает, а кого и за что наказывает. Так что наслаждайтесь своим счастьем, пока Бог не передумал.
Она с испугом посмотрела на меня.
;
Т р е ф о в ы й в а л е т
Она пришла к нам из Электротехнического института сначала как практикантка, на летний период. Я прикрепил ее к одному своему молодому программисту, Володе. Мы занимались расчетом и моделированием электромагнитных полей. И Володя стал вводить ее в курс дела. Точнее, стал рассказывать ей всякие забавные истории, которые у нас время от времени случались. Показал, как работает аналоговая вычислительная машина. И она просто была поражена, как это с помощью всяких сопротивлений и конденсаторов можно имитировать реальные электромагнитные поля. Потом я слышал, как Володя говорил ей, что с аналоговой машиной не все так уж и гладко, и на простеньких примерах показал, насколько неустойчивы ее решения. Она была удивлена и этому тоже.
У нас ей, по-видимому, все очень понравилось. И Володя как-то сказал мне, что она хотела бы, чтобы по окончании ЛЭТИ ее распределили к нам. Месяц она работала под присмотром Володи. А потом ушла в свой институт. Доучиваться.
На следующий год я столкнулся с ней около дверей отдела кадров. Она сказала, что пришла к нам на постоянную работу и что ее опять зачислили ко мне в лабораторию.
Она была молода и очень красива. А когда ей случалось улыбнуться, все наши мужики просто млели. Я опять отдал ее в помощницы к Володе. Видел, конечно, что она ему очень нравится. Но видел также, что он даже боялся ей это показать, поскольку совершенно не верил в то, что она может обратить на него какое-то внимание.
Я не ожидал от нее больших достижений. Однако с ее приходом общий тонус в моей лаборатории очень поднялся. И я считал, что хотя бы только поэтому ее существование у нас оправданно.
Народ в лаборатории работал молодой. Отношения были простыми и дружескими. Все были друг с другом на «ты». Но с ней мы практически не общались, если не считать тех общих разговоров, в которых она принимала участие. За ее работой я совсем не следил, всецело передоверив это Володе. А когда через год он сказал мне, что она начала делать кое-какие успехи и даже стала приносить нам какую-то пользу, я был за нее очень рад.
Однажды она спросила у меня, правду ли говорят, что я могу выиграть у любого в подкидного дурака много раз подряд, даже если мне приходит плохая карта. Я ответил, что это правда. А она сказала, что не верит этому, и выразила желание сыграть со мной.
– А разве тебе в отделе кадров не говорили, что на рабочем месте в карты играть нельзя? – спросил я.
– А в обед?
– В карты не стоит играть и в обед.
– А кто же об этом узнает?! – сказала она.
Я согласился сыграть с ней в дурака в обеденный перерыв. А кто-то из наших предложил нам играть на поцелуи.
– Как это? – спросила она.
Ей объяснили, что это значит. Сначала она решительно отказалась. Но потом, почти сразу же, передумала и объявила, что согласна играть и на поцелуи.
Мы сыграли, кажется, пять или даже больше партий. Она все проиграла. Когда последняя партия закончилась, она задумалась и сказала:
– Как же так? У меня были, кажется, все козыри, кроме валета треф.
– А ты что же, не знаешь, что козырной валет – самая главная карта? – спросил я. И тут же сказал, что если она хочет у меня выиграть, то нам надо играть в пьяницу, где ни от кого ничего не зависит.
Мы сыграли в пьяницу, и она, наконец, выиграла у меня.
Следующие несколько дней она выглядела необычно. Была рассеянна, думала о чем-то. Один из наших ребят спросил ее, не пытается ли она понять, почему козырной валет является самой главной картой. Но она ничего не ответила на эту шутку.
В самом конце недели, в пятницу, когда все уже ушли домой, она спросила меня, собираюсь ли я отдавать ей свой долг.
– Какой такой долг? – спросил я.
– Карточный долг. Ты что, не знаешь, что карточный долг – это долг чести?
– Но я выиграл у тебя.
– Значит, я должна тебя поцеловать? – спросила она.
– Нет, не должна.
– Почему?
– Я тебя прощаю.
– А я тебя – нет, – сказала она. – Ведь я выиграла одну партию.
Тут она стала мне говорить, что это мое право, простить ее или нет за все выигранные мной партии. Но одну партию выиграла она, и она прощать меня не собирается.
Она была намного моложе меня, и я пытался обратить все это дело в шутку. Но она все твердила о карточном долге чести. И я, наконец, сказал, чтобы она подставляла мне свою щеку.
Щека ее немедленно была мне подставлена. Но когда я попытался поцеловать ее, она как-то извернулась и подловила меня с настоящим поцелуем. И тут она совсем неожиданно для меня сказала со вздохом: «Наконец-то!»
Меня это растрогало.
А ей, по всей видимости, стало казаться, что между нами что-то определенно произошло. Но когда она попробовала подойти ко мне опять, я уклонился от этого самым решительным образом.
– Ты же выиграла только одну партию, – я еще пытался обратить все в шутку.
– Ну что ж, – сказала она, – я не подойду теперь к тебе никогда в жизни!
И тут, то ли потому что я почувствовал за собой какую-то вину перед ней, то ли по какой-то другой причине, но мне стало неприятно, что она на меня обиделась, и я сам подошел к ней. С этого дня наш роман начал стремительно развиваться.
Нашу с ней связь трудно было скрыть. По тому, что мои отношения со многими нашими сделались более прохладными, я понял, что в нее были тайно влюблены почти все мои друзья на работе.
Чем дальше, тем больше я начинал понимать, что она становится для меня совсем не безразличной. Но одновременно с этим я тяготился нашей связью. Моя непростая жизнь делалась еще более сложной. И вот однажды, когда мы поссорились из-за какой-то ерунды, я не стал искать примирения. Несколько дней мы не разговаривали. А потом мне пришлось уехать в командировку на неделю. Когда я вернулся, она пыталась помириться. Но на все ее попытки я отвечал решительным отказом.
Поначалу она переживала наш разрыв. Но со временем остыла. И даже, как мне казалось, стала принимать знаки внимания со стороны наших ребят.
Она проработала у нас еще несколько месяцев. А потом неожиданно объявила о своем уходе.
После того как она ушла, кто-то из наших еще поддерживал с ней отношения. От них я узнал, что она вышла замуж. Родила двух мальчиков. Муж стал хорошо зарабатывать в 90-х. Но как-то он поехал по делам в Новокузнецк и не вернулся. Его там убили.
Она вновь вышла замуж и уехала на родину мужа, в Эстонию. Они работали там в рыболовецком хозяйстве. Жили бедно.
Однажды она оказалась в Питере. Позвонила мне. Звонок ее был для меня неожиданным. Я не мог свободно с ней говорить. Она была очень этим недовольна и сухо распрощалась со мной.
А потом ее след потерялся для меня.
* * *
В последний ее день у нас на работе, когда все мои ребята ушли и оставили нас одних, она сказала:
– Ну что ж, давай прощаться.
– Давай, – сказал я. – Желаю тебе устроиться хорошо на новом месте. И вообще, пусть у тебя все будет хорошо.
– И это все? Вот так ты со мной прощаешься?
Я подошел к ней. Мы поцеловались. И немного постояли, обнявшись.
– Будешь меня вспоминать? – спросила она.
– Конечно, – сказал я.
Она пошла к дверям. Там оглянулась на меня и сделала какое-то неясное движение губами. Потом вышла и осторожно прикрыла за собой дверь.
Все внутри у меня разрывалось на части. Мне хотелось выть от отчаяния. Я готов был броситься за ней. Но я не знал, что скажу, когда догоню ее. И я стоял на месте, закрыв лицо руками.
;
Ч А С Т Ь В Т О Р А Я
;
Б у с ы н а д е н ь р о ж д е н и я
В тот год в конце июля стояла страшная жара. Асфальт на тротуарах плавился. Во всех домах окна были открыты, и люди спасались тем, что устраивали сквозняки в своих квартирах. Кое-где в окнах стояли вентиляторы, они гнали теплый воздух внутрь.
Это был день ее рождения. Он ушел с работы раньше обычного. Они договорились, что она приготовит что-то и они отметят этот день дома. А потом поедут покупать ей бусы, которые она присмотрела уже давно и которые ей очень нравились.
Но все получилось иначе.
Они о чем-то заспорили. Он не сдержался, нагрубил ей. Она сразу сникла. Сидела молча. А потом сказала, что говорила недавно с его мамой и та дала ей понять, что их напряженные отношения в последнее время могут быть из-за Вероники.
– Это так? – спросила она.
– Да, – ответил он неожиданно для самого себя.
Ее плечи упали.
Они долго молчали. Никто из них не мог вымолвить ни слова. Она пыталась осмыслить то, что случилось, и никак не могла этого сделать. А он с ужасом думал о том, на какой шаг он только что решился.
– Вот ты уже и не мой стоишь, – сказала она.
Он подошел к ней. Обнял ее. Она обняла его. Они долго стояли так, обнявшись, и плакали.
– Пойдем куда-нибудь, – сказал он, – мы же хотели купить тебе бусы.
Они долго бродили по улицам. Он все время что-то говорил, потому что понимал, что в паузах они будут думать об одном и том же. А он не мог этого вынести. Она тоже говорила что-то и тоже не терпела молчания. А когда у них все-таки повисали секундные паузы, ей становилось страшно.
Они заходили в магазины. В одном из них он купил ей те самые бусы, которые она присмотрела уже давно. И вроде бы получалось так, что ничего не случилось. Но они оба все-таки знали, что это не так.
Они расстались. Она осталась жить там, где они до этого жили вместе с ее мамой, а потом – одни, когда мама от них уехала. А он переехал к Веронике. Но вскоре все с удивлением узнали, что он снял для себя маленькую квартиру недалеко от работы. И все стали гадать, что же это могло означать и что теперь будет.
Когда-то они купили небольшую картину, которая вроде бы принадлежала кисти Константина Коровина. Деньги за нее просили совсем небольшие. Но для них и такие деньги представляли проблему. Кроме того, картина эта ей не нравилась. На ней был изображен какой-то маленький домик. Она говорила, что картина мрачная, темная. Стала называть ее «Ночной сарай». Но он все-таки уломал ее купить эту картину. Был уверен, что когда-нибудь она будет стоить в двадцать раз дороже. Когда они разъехались, она уговорила его забрать «Ночной сарай» с собой. Говорила в шутку друзьям, что теперь это ее единственное утешение. Наконец-то эта темная противная картина больше не раздражает ее.
Для друзей их разрыв не выглядел однозначно. Все знали, что они звонили друг другу чуть ли не каждый день. Он мог зайти к ней домой после работы. Они часто бывали вместе у их общих друзей. При этом могли даже прийти вдвоем. Там они могли развалиться на диване, и он обнимал ее по-дружески. А когда она смотрела на него, ее глаза блестели. Когда они уходили, друзья начинали гадать, что же это все может означать. Надеялись, что со временем они опять будут вместе.
Они оставались очень близкими друзьями. Но когда были одни, вели себя несколько сдержаннее. Он не обнимал ее по-дружески, и глаза ее не блестели уже так ярко.
Однажды он пришел к ней и вывалил на стол огромную кучу денег.
– Что это? – спросила она.
– Я продал «Ночной сарай».
– Как? Он же тебе так нравился. Неужели его кто-то купил?
– Представь себе.
– Но не в двадцать раз дороже.
Тут он сказал ей, что продал «Ночной сарай» в сорок раз дороже. И вот принес ее долю и долю ее мамы. А она стала ему говорить, что всегда знала, что от него можно ожидать что-то необычное, но на сей раз он удивил ее сверх всякой меры. Он ей ответил на это, что у него есть еще кое-что неожиданное.
– Что же? – спросила она.
– Я хочу выдать тебя замуж.
– За кого же ты хочешь выдать меня? – спросила она.
Он назвал своего самого близкого друга.
Она засмеялась:
– Ты ничего не понимаешь. Я не могу даже представить себя с другим мужчиной. И, ты знаешь, я никогда не смогу увидеть тебя с другой женщиной. Никогда!
Их друзья продолжали надеяться, что у них что-то может срастись. Особенно после того, как он расстался с Вероникой. Но этого не произошло. Через два года он женился вновь, а она вышла замуж за его самого близкого друга. Еще через год у нее родился мальчик, а потом, еще через год, – девочка. Он ездил к ним на все их дни рождения. И все были счастливы. Но он всегда приезжал один. Она так и не смогла пересилить себя, и когда звала его, извинялась и просила приехать одного.
– Прости, пока еще не могу, – говорила она. – Может быть, в следующий раз.
;
А н я С о к о л о в с к а я
Это был вечер встречи нашего класса. Его устроители хотели, чтобы пришли все. Поэтому выбрали ресторан невысокого разряда. И меню было скромное. Заказали немного вина. А водку, конечно, принесли с собой.
Вечер проходил довольно вяло. Ко мне за столик подсаживались одноклассники и долго что-то говорили о своей послешкольной жизни. Спрашивали о чем-то и меня, но потом перебивали и продолжали рассказывать о себе. Кто-то стал известным тренером по боксу. Кто-то занимался секретными атомными делами и даже успел получить небольшое почетное облучение. Кто-то добился расположения одной нашей одноклассницы, которая считалась у нас первой красавицей. Двое защитили кандидатские диссертации. А один из наших, Игорь Харитонов, который учился, пожалуй, хуже всех, но отличался завидной мускулатурой, по секрету рассказывал всем, что после армии его взяли в КГБ. И что он там занимает сейчас ответственное положение. Ну и все были очень рады за Игорька. Ведь в школе считалось, что дела его совсем никудышные.
Особенно был рад за Игоря я. Он меня когда-то здорово выручил. Мы были тогда в девятом классе. И ко мне стали задираться какие-то шпанистые ребята. Им не нравилась моя еврейская физиономия. И вот при очередной стычке с ними, когда двое из них стали ко мне назойливо приставать, рядом оказался Игорь. Не раздумывая долго, он пришел мне на помощь, и мы побили этих двоих. А когда к ним присоединился третий, мы отметелили всю эту компанию. Больше никто из них ко мне уже никогда не задирался.
На вечере я подошел к Игорю, и он мне тоже стал рассказывать о своей службе в КГБ. Он не говорил прямо, где работает. Но к тому моменту, как я подошел к нему, все уже знали об этом. И он знал, что все это знают. А я с изумлением обнаружил, что не испытываю к нему никаких неприязненных чувств из-за его связи с организацией, которая была мне так ненавистна. Более того, только после разговора с Игорем я смог немного расслабиться и перестал чувствовать себя неуютно. А вообще, мне было там довольно грустно.
Я все хотел подойти к Ане Соколовской. Ведь я и пришел-то на этот вечер во многом ради того, чтобы повидаться с ней.
Она училась в нашем классе только два полных года. А в начале третьего шумно подралась прямо в школе с одной из наших девиц. Та была дочкой какой-то большой шишки в Министерстве образования. И Аню перевели в параллельный класс. А потом все семейство большой шишки переехало куда-то. Их дочь ушла из нашей школы. Вскоре после этого и Анина семья переехала в другой район, и я уже больше ничего не слышал о ней.
Когда готовился наш вечер, я все спрашивал про Аню. И узнал, что она отказалась пойти на вечер встречи параллельного класса и собиралась к нам. Пока она еще не появилась, я, конечно, все время поглядывал по сторонам, ожидая ее.
И вот она, наконец, пришла. Но подсела за столик совсем в другом конце нашего небольшого зала. Меня она вроде бы даже и не заметила. А я все время бросал взгляды в сторону ее столика. В какой-то момент я решился подойти к ней. Пригласил танцевать. Она как будто ждала этого и с готовностью пошла со мной.
Мы направились к танцевальной площадке. Там было всего три музыканта. Но они производили достаточно много шума.
Во мне еще жил детский страх перед Аней, и мы танцевали, почти не касаясь друг друга.
Не помню, о чем мы говорили в первые минуты. А потом она спросила:
– Ну, кем ты стал?
К тому времени я был уже довольно известным хирургом. И мне казалось, что все об этом знают. Но она, видимо, не знала. Я переспросил ее:
– Кем я стал?
– Ну, чего ты достиг?
И тут, может быть потому, что я уже устал слушать от других наших об их успехах в жизни, а может быть потому, что этот ее вопрос оказался для меня неожиданным, я сказал ей, что ничего особенного не достиг.
– Надо же! – удивилась она. – А ведь все ожидали от тебя так многого. Ведь ты же был гением. Моя мама всегда ставила мне тебя в пример.
Какое-то время мы танцевали молча.
– А знаешь, ведь я был в тебя влюблен в школе.
– Правда?
– Да, очень сильно.
– Как? Почему же ты мне раньше не сказал об этом? Тебе надо было мне это сказать.
Она стала говорить что-то еще. Но было очень шумно, я не расслышал и переспросил.
– Тебе надо было сказать мне об этом, – повторила она.
Музыканты устроили себе перерыв. Их позвали поесть. Потом они вернулись. А когда начали играть, я опять подошел к Аниному столику.
Мы пошли танцевать. После первого танца мы не ушли с площадки. А когда начался второй, я почти сразу предложил Ане уйти с вечера. Она тут же согласилась.
Днем было очень жарко, а когда мы вышли из ресторана, шел дождь, который почти тут же кончился. Жара спала. И мне было чертовски приятно наконец-то побыть с Аней вдвоем, бродить по весенним улицам, никуда не торопиться и не думать, как раньше, о том, что вот сейчас она может куда-то уйти.
Она стала мне рассказывать, что с мужем уже давно развелась и что с тех пор у нее, в общем-то, никого не было. Что сын у нее непутевый. И она почему-то часто сравнивала его со мной, с тем, давнишним мной. И от этого сравнения всегда очень огорчалась. А я слушал ее и почти ничего не говорил о себе.
Я проводил ее до дома. Она предложила зайти к ней. Предложила не очень уверенно, так что мне легко было отказаться. Мы поцеловались. Вернее, расцеловались. Я записал ее телефон и обещал позвонить, чтобы повидаться опять.
Следующие несколько дней я вспоминал о нашей встрече. Разглядывал бумажку с номером Аниного телефона. Но звонить ей не стал.
С Аней Соколовской мы больше никогда не виделись. Но время от времени я узнавал о ней от общих знакомых.
Когда нам всем было уже много-много лет, мы перезванивались и рассказывали друг другу, кто что делает и у кого какие проблемы. Но со временем звонки стали все реже и реже. А потом разговаривать было уже почти и не с кем. И я не знал, живет ли еще на этом свете Аня Соколовская.
* * *
Когда мы еще учились с Аней в одном классе, все мы любили писать друг другу всякие записочки. И мой самый близкий школьный товарищ, с которым мы всегда сидели за одной партой, показал мне, о чем они переписывались с Аней. Он написал ей, что она слишком часто поглядывает на его друга. А она ответила ему, что у нее есть кое-кто и получше, чем его друг. И эта записочка расстроила меня неимоверно.
Наверное, через полгода, когда мы были уже в разных классах, моя мама вернулась откуда-то домой и сказала, что встретила на улице Аню Соколовскую с мамой и что они спрашивали обо мне. Это сообщение ужасно меня взволновало. А мама посмотрела на меня и спросила, почему я покраснел. Я почувствовал, что от маминого вопроса я стал краснеть еще больше. И сказал, что вспомнил, что сделал ошибку в школьном сочинении, и вот теперь не знаю, заметит ли ее наша учительница или нет.
Когда мама отошла от меня, я достал фотографию нашего класса, которую нам всем раздали в конце прошлого учебного года, и стал ее разглядывать. Аня была высокой и поэтому стояла в последнем ряду. Рядом со мной. Фотография была не очень хорошего качества. Все лица были маленькими и плохо пропечатанными.
Я пытался вглядеться в Анино лицо, и в моей грудной клетке что-то сильно-сильно сжималось.
;
П о к е р М а я к о в с к о г о
Кирилл и Данила были неразлучны еще со студенческих времен. И хотя их имена вроде бы не были очень уж похожи, многие почему-то их путали. Объединяло их то, что оба очень любили играть в покер. И пока они учились в институте, играли почти каждый день.
Когда учеба закончилась, их дороги разошлись. Но они продолжали играть в покер. Теперь уже только раз в неделю, по четвергам.
Кирилл все время хотел уехать из страны и на свою научную карьеру не обращал никакого внимания. Последние годы был в отказе. С работы его выгнали, и жизнь у него была нелегкой.
А Данила быстро защитил кандидатскую диссертацию, а потом, уже не так быстро, смог защитить и докторскую. Когда-то после защиты полагалось устраивать банкет в ресторане. На него звались все друзья и родственники новоиспеченного доктора наук. Кроме того, туда приглашались все, кто имел прямое и даже не очень прямое отношение к защите: оппоненты по диссертации, ученый секретарь и ведущие члены Ученого совета, коллеги. Но к тому моменту, когда защитился Данила, все изменилось. Диссертационные банкеты были запрещены. А за нарушение этого запрета власти грозились отменять результаты защиты.
Данила разрешил эту проблему очень просто. Так получилось, что защита состоялась за неделю до дня его рождения. Ну он и позвал всех через неделю праздновать день рождения. Пригласил всех, кого надо было, включая оппонентов и членов Ученого совета. И Кирилла, естественно, тоже.
В ресторане он посадил Кирилла за стол рядом с их общей однокурсницей. Когда-то она оказывала Кириллу определенные знаки внимания. Да и он тоже вроде был слегка влюблен в нее. Но потом что-то проскочило между ними. Что-то такое, что Кириллу тогда не очень понравилось. Но пока он раздумывал над этим, и в его, и в ее жизни произошли перемены.
Они долго не виделись. Потом он встречался с ней пару раз у Данилы. Она приходила со своим мужем и маленькой дочкой. И вот теперь Кирилл сидел рядом с ней на банкете.
Празднование проходило скучно и бестолково. Все это чувствовали. Пытались внести какое-то оживление своими выступлениями. Но то, что казалось удачным для выступающего, наводило еще большую скуку на всех остальных.
– А что же ты молчишь? – вдруг обратилась она к Кириллу, когда вечер уже перевалил за половину, – скажи тоже что-нибудь.
– Изволь, – ответил он. – Однажды играли…
– … в карты?
– Да, у конногвардейца Нарумова. А как ты догадалась?
– А о чем еще ты можешь говорить? Я про тебя все знаю.
Они помолчали. А потом она сказала:
– Я знаю про все твои проблемы. Все время тебе сочувствовала. Но никогда не решалась позвонить.
– Спасибо, – сказал Кирилл.
Они опять какое-то время помолчали.
– А я тоже про тебя все знаю. Вот только не знаю, сочувствую я тебе или нет.
– Что же ты про меня знаешь?
– Ты разошлась с мужем по политическим соображениям.
– Ах, если бы! В том-то и дело, что не было никаких, как ты говоришь, политических соображений.
– Вот как?
И она начала рассказывать Кириллу о себе.
Ее муж был неплохим растущим математиком. Он работал на мехмате Московского университета, и там для него сложилась очень неприятная ситуация. Она рассказывала Кириллу в общем-то известные для него вещи. Стала говорить о том, как некто Садовничий, который в свое время был комсомольским вожаком мехмата, и его сподручные расправлялись на вступительных экзаменах с еврейскими абитуриентами. Загоняли их в отдельные аудитории, которые в народе называли газовыми камерами, и заваливали с помощью садистских приемов: давали задачи, которые и сами едва ли смогли бы самостоятельно решить. А ее муж был частью этого процесса.
Она была наполовину еврейка. И она спрашивала мужа, а что же он скажет, когда их дочь подрастет, будет поступать к ним, и ее тоже определят в газовую камеру. Он отвечал, что такое вряд ли случится, поскольку у них про жен мало кто знает. А раз она еврейка по матери и носит фамилию своего русского отца, то об этом точно никто не узнает. А если даже кто-то и раскопает это, то он не сомневается, что ему пойдут навстречу и дадут возможность их дочери сдавать экзамены на общих основаниях. Вот недавно он узнал, что один известный математик, который пользовался у всех большим уважением, добился того, чтобы его сын в подобной ситуации сдавал экзамены на общих основаниях.
Он говорил ей, что ему самому противно участвовать во всем этом. Но у него безвыходное положение. Надо подождать, пока он защитит докторскую. Вот тогда он будет чувствовать себя независимым от всей этой банды и откажется работать в приемной комиссии.
Еще он говорил ей – смотри, мол, ты ведь идешь голосовать за них на выборах. И не потому, что они тебе нравятся. Просто ты не хочешь портить себе жизнь.
– Ну так, может быть, действительно надо было подождать, пока он защитит докторскую, – сказал Кирилл, – подгадать защиту ко дню рождения, потом отпраздновать это дело, и все было бы как у всех. Получается, значит, что разногласий у вас, собственно, и не было…
– Да нет! Дело уже было совсем не в этом.
Она помолчала немного и добавила:
– А может быть, и в этом тоже.
Кириллу ужасно хотелось побыть с ней вдвоем после банкета. Он уже настроился проводить ее до метро и спросил:
– Можно, я как-нибудь позвоню тебе?
Она ничего не ответила, и он не понял, то ли она раздумывала, что ответить, то ли не расслышала, о чем он спросил. Там было ужасно шумно. Но Кирилл решил, что повторять свой вопрос не будет.
Народ начал расходиться. Они тоже стали прощаться. Она сказала, что спешит, поскольку ей надо забирать дочку у подруги. Кириллу это ее замечание понравилось, он принял его как некоторое извинение за то, что она не может больше оставаться с ним. Они обнялись на прощанье. Она дотронулась до пуговицы на его пиджаке и сказала:
– Ты простишь меня за то, что я не ответила тебе? Там было так шумно… Конечно же, я хочу, чтобы ты мне позвонил.
Через пару недель Кирилл в очередной четверг пришел к Даниле домой. Они играли в покер допоздна. Играли, как всегда, по мелким ставкам. Так что никто никогда не оставался в крупном проигрыше. Время от времени выпивали по стопарику самогонки и закусывали маленькими кубиками посыпанного солью и высушенного в духовке бородинского хлеба.
Они играли в покер Маяковского – колодой из 52 карт без джокеров. На самом деле никто из них не знал точно, играл ли Маяковский в такой покер или нет. Но кто-то им сказал, что он любил так играть, и все они в это верили.
В самом конце вечера произошла совершенно невероятная история. У Кирилла на втором кругу оказались на руках валет, десятка, девятка, восьмерка и семерка пик. Это была одна из сильнейших комбинаций. Ставка в пять фишек у них была максимально возможной. И он бросил на кон все пять. Все тут же побросали карты, а Данила ответил пятью фишками и добавил еще пять. Кирилл поставил пять и пять. Данила сделал то же самое.
Комбинация у Кирилла в игре без джокеров была очень сильной. Но он не мог быть уверен в выигрыше до самого конца. Тем не менее он продолжал ставить пять и пять фишек. В какой-то момент, со словами – ладно уж, пожалею тебя – Данила закрыл игру и стал неторопливо выкладывать свои карты на стол. У него была невероятно сильная комбинация: четыре дамы. Когда он положил на стол первую из них – пиковую даму, – Кирилл понял, что победил. Но он все-таки дождался, пока Данила выложит на стол все свои карты. Никто уже не сомневался, что Данила выиграл этот кон, но всем было интересно, что же собрал Кирилл.
Он стал выкладывать на стол свой стрит-флэш. И когда выложил последнюю карту, сказал Даниле:
– Ваши дамы биты.
Все повскакали со своих мест. Кто-то одобрительно хлопал Кирилла по плечу. Кто-то говорил какие-то слова утешения Даниле. А тот вроде бы совсем не был расстроен. Со всеми вместе удивлялся такой абсолютно невероятной встрече двух сильнейших комбинаций и со всеми вместе поздравлял Кирилла.
Потом, когда уже все ушли, Данила сказал Кириллу, что звонила их общая знакомая и жаловалась на него.
– В чем дело? – спросил Кирилл.
– Говорила, что ты куда-то пропал. Не звонишь.
– Да я один раз ей позвонил, но у нее дочка была больна, – сказал Кирилл. – Понимаешь, я принял это как знак свыше. Ну и решил больше ей не звонить.
– Да ерунда какая-то. Какой еще знак свыше? Это тебе не покер. Здесь думать много не надо.
Тут Кирилл сказал ему, что дело не только в этом. А еще в том, что она взяла его за пуговицу. Там, у выхода из ресторана. И что в тот момент он вспомнил, как много лет тому назад она тоже взяла его за пуговицу пиджака. И, когда говорила с ним – и тогда, давно, и недавно, у ресторана, – все крутила и крутила эту пуговицу в руке.
– Понимаешь, я тогда, давно, все думал: что это может означать? И пока я думал… Ну, в общем… тогда, давно, все у нас и расстроилось.
– А, так дело в пуговице? – спросил Данила.
Кирилл ничего не ответил, и они немного помолчали.
– Ну, пуговица – это другое дело. Может, ты и прав. Тут я – пас.
Они помолчали еще.
– Пуговица – это совсем другое дело, – опять сказал Данила.
;
М ы ш и
Денег у меня не было совсем, и я плохо понимал, что я мог бы с этим сделать. Я работал уже более пяти лет в «Скорой помощи». И надежд на то, чтобы поступить в медицинский, становилось с каждым годом все меньше и меньше. Время от времени я решал, что должен что-то круто изменить в своей жизни. Но что именно должно было в ней измениться, я, к сожалению, не знал.
К тому моменту я уже разошелся с женой. Почти все, что я зарабатывал, отдавал ей. Как я умудрялся существовать на мою мизерную зарплату – трудно было понять. А мне надо было снять квартиру. И я совершенно не представлял себе, где, как и на какие деньги я ее сниму.
Одно время я надеялся уехать из страны. Но после развода это означало бы полностью потерять своих детей, и мне пришлось с этой идеей распрощаться.
И вот в тот момент, когда я гадал, что же мне теперь делать, выяснилось, что друзья моих друзей уехали на два года в Париж. Свою квартиру они сдавать не захотели. Попросили там жить и присматривать за ней учителя, который преподавал французский их детям. А у него была комната в коммуналке. И вот эту комнату он готов был мне сдать за какую-то совсем небольшую плату.
Комната оказалась маленькой. Там жили мыши. И я несколько дней потратил только на борьбу с ними. Когда я привел там все в порядок, она стала приходить ко мне. Приходила ненадолго, на полдня. Потом уходила. И опять приходила.
Когда она уходила, я мог бы поехать к детям. Я очень скучал без них. Моя бывшая жена не возражала даже, если бы я остался у них ночевать. Но я боялся, что это может быть воспринято ею как-то не так. А мне этого очень не хотелось. Поэтому я оставался в своей комнатке. И по ночам слушал, как шуршат мыши.
А днем она продолжала ко мне приходить.
Куда она потом делась? Почему мы расстались? Как это все закончилось? Уже не помню.
К р а с н о в и д о в о
Закончилась зимняя университетская сессия. Мы с друзьями решили поехать на каникулы в студенческий дом отдыха. Это заведение принадлежало Московскому университету. Расположено оно было на берегу Можайского водохранилища, в 120 километрах от Москвы, в деревне Красновидово. Те, кто уже побывал там, говорили, что воздух в тех краях такой чистый, что голова начинает кружиться.
С нами в одной комнате поселили симпатичного парнишку. Он тоже, как и мы, учился на мехмате, но был на два года моложе нас. Мы быстро подружились. Я стал ему рассказывать, кто такие все наши преподаватели, какие на мехмате традиции, и вообще поведал много разных баек про университетскую жизнь. Огорчил слегка, сказав, что больше такой счастливой сессии, как самая первая, где были только математические предметы, у него никогда не будет.
По поводу «счастливой сессии» он заметил мне, что очень многие его однокурсники не смогли справиться с математикой и сейчас либо находятся в подвешенном состоянии, либо уже отчислены из университета.
Мы поехали в Красновидово чисто мужской компанией. Наш новый знакомый тоже был один, без своей девушки. Она собиралась было поехать с ним. Но в последний момент у них что-то стряслось, и она осталась в Москве.
Днем мы катались на лыжах. Перед ужином играли в преферанс. Выпивали при этом «Российского полусладкого». Бутылку на всю нашу компанию. «Российское» мы привезли с собой. Знали, что оно может запросто подкиснуть. Поэтому держали в прохладном месте – между оконными рамами.
Вечером мы спускались в танцевальный зал. Проигравшие в преферанс должны были пригласить на танец кого-то по выбору выигравших. Тариф придумал я: за каждые проигранные 100 вистов – один танец.
Все время, что мы там были, наш молодой друг не принимал участия в преферансных играх. И только за день до того, как надо было покидать Красновидово, решил подключиться к нам. Мы держали наше соглашение о танцах в строгом секрете. Но он знал о нем. Конечно, он понимал, что играет очень слабо и что обязательно проиграет. Поэтому решился сыграть с нами, предварительно взяв с меня слово, что мы будем выбирать для него только привлекательных девушек.
Вечером, когда мы спустились в танцевальный зал, я указал ему на, пожалуй, самую симпатичную девушку. Выглядела она очень мило. К тому же на ней было облегающее платьице, которое эффектно подчеркивало ее замечательную фигуру.
Он был рад моему выбору и даже пожал мне руку в знак благодарности. Когда танец закончился, он подошел ко мне и спросил, каков же будет мой следующий выбор. Я опять указал ему на ту же самую девушку. Он снова пригласил ее.
Потом, когда я предлагал ему пригласить ее еще и еще раз, он уже не пожимал мне руку. Наоборот, просил изменить мой выбор. Но я настаивал на своем.
А она уже не скрывала от него, что он ей ужасно понравился, и, конечно же, думала, что и она ему тоже очень нравится. И только все время спрашивала, почему же он не открывался ей до последнего дня, почему никогда до этого не приглашал ее танцевать.
Он немного рассердился на меня. Но потом, видно, решил, что хотя я и надул его слегка, но все, в общем-то, было более-менее в рамках справедливости.
Он сказал, что обменялся с девушкой телефонами. И хотя определенно знал, что звонить ей не будет, пообещал, что в Москве они обязательно встретятся.
– А что я мог еще ей сказать? – спросил он меня.
В Москве она звонила ему несколько раз. Но он с разными отговорками уклонялся от встречи.
Как-то в большой аудитории на биологическом факультете артисты московских театров давали концерт. Она знала, что он туда пойдет. Достала билетик и, ничего не сказав ему заранее, тоже пришла туда. Он вовремя заметил ее и смог убежать с вечера так, что она даже не успела увидеть его. На следующий день он рассказывал мне об этом и выглядел он довольно растерянно.
В другой раз он столкнулся с ней в коридоре мехмата. Она, по-видимому, придумала что-то правдоподобное для объяснения, почему она там оказалась. Он не пошел на второй час лекции и просидел с ней в какой-то пустой аудитории. Как потом он признался мне, ему с ней было очень хорошо. И он даже не возражал бы, если бы это их нечаянное свидание продолжалось долго-долго.
По окончании второго часа они вместе подошли ко мне, и он сказал, что готов ехать на встречу. Ни на какую встречу мы ехать не собирались. Но я, конечно, подыграл ему и ответил, что нас там ждут и нам надо поторапливаться.
В какой-то момент она позвала его на свой день рождения. Видимо, уже подозревая что-то неладное, сказала, что будет очень ждать, и если он не придет, она уже больше никогда ему не позвонит. Он пообещал прийти, хотя точно знал, что не поедет к ней.
В один из дней он позвонил мне и сказал, что вот именно сегодня вечером, прямо сейчас, у нее собираются гости на ее день рождения. И что он ужасно мучается. Представляет себе, как она долго готовилась к этому вечеру. И как сейчас вздрагивает при каждом звонке или стуке в дверь, как выбегает навстречу входящему и как все больше и больше расстраивается.
;
М я г к и й в а г о н
У Кирилла образовалась неожиданная срочная поездка в Волгоград. Ни плацкартных, ни купейных билетов в кассе вокзала уже не осталось, и он купил билет в мягкий вагон. Мягкие сиденья там выглядели не очень-то опрятно. Зато никаких верхних полок в купе не было. По этой причине у него был только один попутчик.
Он долго выяснял, чем Кирилл занимается, и вообще, кто он такой. Кирилл не торопясь отвечал на его вопросы. А тот внимательно слушал. В какой-то момент Кириллу показалось, что он может рассказать своему случайному знакомому несколько больше того, о чем рассказывают в поездах. И когда он сообщил своему попутчику, что он в отказе уже седьмой год, тот тут же на это отреагировал и сказал, что они – товарищи по несчастью.
– Вы тоже в отказе? – спросил Кирилл.
– Нет. Но я тоже, как и вы, имел несчастье родиться в этой стране.
Кирилл ожидал, что его новый знакомый тоже что-то расскажет о себе. Но он надолго замолчал. Все смотрел в вагонное окно. А потом вдруг сказал:
– А я в Америку лечу через две недели. Насовсем лечу.
– Куда же вы тогда едете? Вам надо к отъезду готовиться.
– В Борисоглебск еду. К матери. Попрощаться хочу. А к отъезду я уже давно приготовился. Более двадцати лет тому назад приготовился.
– Как так? – спросил Кирилл.
И он стал рассказывать свою историю.
У него была невеста. Они уже планировали свадьбу. Но когда он увидел Кэтрин, он просто потерял голову.
Она прилетела в Москву из Франции. Работала на третьих ролях во французском посольстве. Ей было двадцать лет, и она была ослепительно красива. Мечтала стать актрисой. Предложила свои услуги молодежному театру-студии. Там не очень ясно представляли себе, как она сможет вписаться в их коллектив. Но решили попробовать. Запросили разрешение у гэбэшников. К удивлению, быстро получили положительный ответ. По-видимому, гэбэшники имели на нее свои виды, но все повернулось неожиданной для них стороной.
Ему было двадцать семь, но он уже был доцентом физического факультета Московского университета. Ему прочили головокружительную научную карьеру. Но сам он думал только о том, как можно было бы убежать из Союза.
Он был вхож в студию, куда взяли Кэтрин. Там они и познакомились. Их роман развивался довольно быстро. А когда Кэтрин сказала ему, что у них будет ребенок, они решили пожениться. Запрет на брак с иностранцами был давно отменен. Более того, худшие времена после отмены указа тоже уже прошли. И все-таки вся эта процедура была связана с большой нервотрепкой.
Сразу после регистрации брака он решил, что пришла пора действовать. Он стал убеждать ее, что рожать она должна обязательно во Франции. И что они будут просить разрешения поехать в Париж якобы для того, чтобы познакомить его с ее родителями.
Он сказал ей, что если она хочет покинуть эту страну вместе с ним, они должны быть крайне осторожны. Все их планы она должна скрывать даже от своих самых близких друзей.
– Могу ли я сказать об этом маме? – спросила она.
И он ответил, что она скажет обо всем маме, когда они будут в Париже.
Они стали оформлять документы на поездку в Париж. А он на работе развил бурную деятельность, желая убедить гэбэшников, которые, как он не сомневался, следили за ним, что все его научные интересы связаны в первую очередь с Московским университетом. Активно участвовал во всех делах своей кафедры. Стал вести переговоры с издательством «Наука» о публикации научной монографии.
Гэбэшники, по всей видимости, понимали, что если он не вернется, это будет иметь большой и очень нежелательный для них резонанс. Он становился все более заметной фигурой в Московском университете. Поэтому они все время засылали к нему своих осведомителей. Кто-то предлагал купить его машину. Это, как он понял, было явной провокацией. Кто-то просил его передать в Париже небольшую посылочку. Кто-то просил зайти в гости к знакомому и передать ему живой привет. Но он всем вежливо отказывал. Говорил, что в Париж едет только на неделю, и у него совсем не будет свободного времени.
Кэтрин по его подсказке везде и всюду говорила, что ей очень нравится в Москве и что она твердо намерена остаться в Союзе навсегда.
Как-то он понял, что в его квартире побывали непрошеные гости. С тех пор они даже дома говорили между собой так, как будто их прослушивали. Ему нужно было потратить много усилий, чтобы убедить Кэтрин, что он не сошел с ума и что все его опасения не напрасны.
За три недели до их отлета участковый врач, наблюдавший за его женой, сделал анализы крови и проявил беспокойство. Сказал, что ей неплохо бы на денек лечь в больницу на обследование. В больнице им сказали, что за день они не смогут завершить обследование и ей надо задержаться там еще на один день.
Он уехал в университет. А вечером вернулся в больницу проведать ее. Когда он вошел в палату, около ее постели сидел человек в белом халате, который вводил ей какой-то препарат в вену. Он спросил у него, что он вводит. Тот пробормотал что-то и ушел.
Сразу после этого Кэтрин почувствовала себя плохо. С каждой минутой ей становилось все хуже и хуже. У нее начались преждевременные роды, и ее увезли из общей палаты.
Он пытался узнать, что происходит. Но ему отвечали, что скоро к нему выйдет врач и все расскажет. Врача долго не было. Потом он вышел и сказал, что ни ее, ни ребенка не удалось спасти. Все это врач говорил ему торопливо, смотря при этом себе под ноги, и быстро удалился.
Он был подавлен случившимся. Требовал расследования. Добился свидания с главным врачом. Тот был очень вежлив и заверил его, что ему выдадут всю документацию по лечению жены. Назначил время, когда ему должны были все это принести и дать устные пояснения, если ему что-то будет неясно.
В назначенный час его ждал какой-то человек. Уже не в халате, а в штатской одежде. Он был тоже вежлив с ним. Но, как выяснилось, никаких документов ему показывать не собирался и даже не пытался дать никаких пояснений насчет того, что же все-таки произошло с его женой. А когда он стал настаивать, то человек в штатском сказал, что его вопросы кажутся оскорбительными для медицинского персонала, который боролся за здоровье и жизнь его жены. И потом очень витиевато намекнул, что если он будет упорствовать, то и сам может оказаться там же, где его жена.
– В этот момент мне хотелось броситься на него и перегрызть ему горло, – сказал он Кириллу, – но я сдержался. Они запросто могли и со мной расправиться. Поэтому я помалкивал все эти годы. Но вот сейчас, думаю, уже можно об этом рассказать… случайному попутчику, которого я больше никогда в жизни не увижу.
Он закончил свой рассказ, и они долго молча смотрели в вагонное окно. Поезд остановился на переезде. А они все молчали. Потом поезд тронулся, и Кирилл спросил:
– Летите в Америку один, с семьей?
– У меня нет семьи. А женат я был только один раз.
– Значит, с тех пор вы живете один?
– Почему «один»? На свете много прекрасных женщин! Они меня «одного» не оставляют. – На его лице появилась недобрая ухмылка. – Но вы правы, в каком-то смысле я живу один и не женюсь уже, наверное, больше никогда…
Вагон качнуло. Поезд остановился. Дверь купе отошла в сторону. Появилась проводница.
– Мужчины! Кто тут до Борисоглебска?
– Борисоглебск! Боже! Это я! Выхожу, выхожу…
;
Ф и л а д е л ь ф и я
Мой друг женился на женщине с моей новой работы. Так получилось, что я и познакомил их однажды, когда мы встретились совершенно случайно на каком-то музыкальном концерте.
Ее мать никогда не работала, воспитывала трех своих дочерей. А отец был заместителем начальника Управления главного энергетика в одном из министерств. Должность эта была не такой уж высокой, но все-таки и не маленькой. Отец ее не слишком кичился своим положением. Так мне показалось в тот единственный раз, когда я видел его. Говорил он мало. Но в словах его чувствовалась все-таки какая-то многозначительность. И мне все время казалось, что и молчал он тоже довольно многозначительно, как будто знал обо всем больше других, но не хотел об этом говорить.
Мой друг считал, что ее родители славные люди. А однажды сказал, что они могли бы быть совсем славными, если бы жили в каком-то другом месте.
Как-то он зазвал меня к ним распить бутылку «Цинандали». Когда я пришел, у них была ее мать. Присоединиться к нам она отказалась. Сказала, что вина вообще не пьет и не голодна, недавно поела.
Разговор наш все время крутился вокруг одной и той же темы. Мы говорили о том, как трудно с нашими беспартийными еврейскими физиономиями рассчитывать на какой-то успех где бы то ни было. И каких феноменальных успехов добились наши друзья, уехавшие в Америку.
Ее мать подтаскивала нам из кухни легкую закуску и в разговоре не участвовала. Но обрывки нашей беседы до нее долетали. Когда я ушел, она сказала моему другу:
– Не нравится мне, о чем вы тут говорили. Как же так? Мы вам дали столько возможностей. А вы все чем-то недовольны. Нехорошо это.
Когда ее мать ушла, она кинулась к мужу со слезами на глазах:
– Боже! Ты, наверное, обиделся на маму. Мне так стыдно! Прости ее.
Но он успокоил ее, сказав, что она может выбросить все это из головы.
Через год я улетал в Америку. Знал, что буду жить в Филадельфии. Мой друг и его жена были на моих проводах. И я сказал ему, что это их вторые проводы и что, по известной примете, они тоже скоро покинут Союз навсегда. Он криво улыбнулся и бросил короткий взгляд на свою жену.
Он долго уговаривал ее уехать. Но она была под сильным влиянием родителей. И в конце концов он понял, что его уговоры ни к чему не приведут.
Расходились они не мирно. В процессе развода она сделала несколько обидных для него движений. И он улетел в Америку, даже не попрощавшись с ней.
* * *
Поначалу он попал в Бостон. Через несколько месяцев устроился там на работу. А через пару лет я помог ему найти очень приличную работу в Филадельфии, в финансовой компании, хотя сам работал в другой сфере. А он, когда там довольно сильно продвинулся, перетащил меня к себе.
Наши дома были рядом, и мы часто ходили друг к другу в гости. Его многие знали у нас в Филадельфии. Он любил принимать гостей. Любил шумные застолья. Народ к нему приходил разный, не только близкие друзья. И в какой-то момент он повесил у себя в столовой табличку, на которой было написано: «У нас не принято показывать видео с YouTube’а, рассказывать анекдоты и поднимать тосты за Америку, хозяев и присутствующих дам». Об этой его табличке в нашем кругу, среди русских, было много разговоров.
Когда он уже переехал в мой штат, его бывшая жена решила прилететь на месяц в Америку. Сначала в Нью-Йорк, а оттуда в Филадельфию. Друзья отговаривали ее. Убеждали, что это выглядит смешно. Но она настаивала, что хочет поехать именно в Филадельфию. Что давно мечтала побывать в музее Родена и в фонде Барнса. А встречаться с ним она не собирается.
В первый же день в Филадельфии она позвонила ему. Сказала, что привезла посылочку от их общих знакомых. Он пытался сначала отказаться от встречи, говорил, что он не в Филадельфии. Она никак не могла в это поверить.
– Как же так? – недоумевала она. – Ведь я же звоню тебе на домашний телефон.
Сначала он пытался объяснить ей, что это ничего не значит. Но, в конце концов, представив, какой путь ей пришлось проделать, согласился встретиться с ней через несколько дней в музее Родена.
В музее она без умолку рассказывала ему о Нью-Йорке. Говорила, в какую ужасную передрягу она там попала. Она поехала куда-то в сабвее. Нужную ей станцию, к ее удивлению, поезд проскочил без остановки. Она вышла из вагона, решила поехать обратно и села в поезд на противоположной платформе. Стала читать названия станций и поняла, что едет совсем не туда, куда надо. Опять вышла из вагона. Стала спрашивать у народа, как ей найти нужный поезд. Знаками ей вроде бы показывали, что она должна идти по переходу над линиями. А когда она пошла по переходу, то неожиданно оказалась на улице. Там она поняла, что ей опять надо покупать билет, чтобы пройти к поездам, и что она абсолютно не представляет себе, в какой поезд она должна сесть и в какую сторону ехать. И тут она заплакала. К ней подошел полицейский. Она стала объяснять ему, куда она ехала. Но они никак не могли понять друг друга. Тогда она решила, что должна вернуться обратно, и попыталась объяснить это полицейскому. Наконец, он, судя по всему, понял ее. Прошел с ней по улице к другой станции. Провел к поездам. На платформе они стали ждать поезда. А он ей все время что-то говорил. Потом написал на бумажке название ее станции, и она очень этому обрадовалась. Затем стал говорить ей про что-то такое, чего она не должна была делать ни в коем случае. Как она поняла – ни в коем случае и никогда. И настаивал на этом, пока она не согласилась, что этого она делать не будет.
Поезд, в который ее посадил полицейский, довез ее обратно до дома. Но после этого случая она решила, что в сабвее одна никуда больше не поедет.
Все это она рассказывала ему с большим возбуждением. А ему ее рассказ не казался интересным. Он не мог отделаться от мысли, что зря, наверное, встретился с ней.
Она стала расспрашивать его о жизни. Спросила, интересная ли у него работа. Он ответил, что поначалу его взяли на очень маленькие деньги. И ничего другого он и не ожидал. Но со временем работать стало все интереснее и интереснее.
Она спрашивала его еще о чем-то. Он отвечал односложно. И в какой-то момент она сказала:
– Вижу, что тебе несладко тут живется.
Через пару месяцев ему позвонил один из его московских приятелей:
– Твоя бывшая жаловалась, что ты стал совсем другим человеком. Что у тебя потухший взгляд. Глаза не светятся. Разговор не поддерживаешь.
И он ответил приятелю:
– А о чем я должен был с ней говорить? О том, какая у меня замечательная работа? Или мне надо было показать ей фотографию моей жены и сына? Рассказать, куда мы летали отдыхать в этом году?
* * *
Как-то, еще в Москве, когда они только что проснулись утром, лежали, обнявшись, и все не хотели вставать, она сказала ему:
– Я знаю, когда-нибудь ты бросишь меня и уедешь в Америку.
– Может быть, – отвечал он. – Может быть.
Оба они думали, что шутят. И были тогда еще вполне счастливы друг с другом.
;
М а л ь ч и к
Скоропостижно скончалась жена приятеля.
У них было двое детей – мальчик четырнадцати лет и девочка десяти лет. Девочка на кладбище рассматривала какие-то цветочки и вообще вела себя так, как будто ничего не случилось. А мальчик выглядел совершенно подавленным. Приятель сказал мне, что у мальчика была невероятной силы тихая истерика и он даже боялся, что тот может повредиться рассудком. Еще он сказал, что когда мальчику было всего шесть лет, на детской площадке он по неосторожности получил удар качелями по голове. С тех пор голова у него часто болела, и они с женой все время переживали по этому поводу.
Через год с небольшим приятель женился вторично. На женщине с восьмилетним ребенком. Ее сын оказался довольно болезненным. И так уж получилось, что основное внимание семьи было обращено на него.
Со временем дети моего приятеля оказались как бы заброшенными. Я часто приходил к ним. Девочка не обращала на меня никакого внимания. А мальчик всегда был рад мне.
Мы подолгу разговаривали с ним обо всем на свете. Когда я уходил, он всегда шел провожать меня до дверей. И я чувствовал, что он ждет, чтобы я сказал ему, когда приду опять. У меня складывалось печальное ощущение, что дома он ни с кем особенно и не общается.
В школе он стал проявлять интерес к физике. Бывал ужасно рад, когда я давал ему какие-то остроумные задачки. Любил всякие задачи-шутки. От физики мы иногда переходили к математике. Он просто обожал задачки, которые трудно было решить самостоятельно, но которые имели очень короткое решение.
Как-то, когда я пришел к ним в очередной раз, он бросился ко мне еще в прихожей и начал рассказывать, что у них случилось в школе. Оказалось, что учитель физики предложил всем задачу, похожую на одну из тех, которые мы с ним решали. Задача была трудная, но он с ней быстро справился. А когда начал рассказывать решение у доски, никто из ребят не мог ничего понять. И тогда учителю пришлось самому объяснять всем его решение.
Когда я уходил от них, приятель рассказал мне, что был в школе и разговаривал там с математичкой. И она сказала, что его сын по ее предмету еле-еле вытягивает на четверки. Но на школьной олимпиаде он смог решить пару сложных задачек, с которыми не справились даже самые продвинутые ее ребята.
И я сказал приятелю, что мне это все понятно. Я и сам заметил, что голова у мальчика работает преотлично. Но с рутинными вещами, где нужно просто суметь сосредоточиться и проявить больше усидчивости, дела обстоят значительно хуже.
В один из моих визитов к ним приятель мой стал жаловаться, что мальчик часто среди дня ложится на кровать и подолгу лежит так, просто смотря в стену.
– И еще он мне говорил что-то про тебя.
– Что же? – спросил я.
– Хотел узнать у меня, знаком ли ты с его учителями. Говорил, что ты – человек не простой и можешь легко повелевать другими людьми.
Я пытался выяснить у приятеля, что все это могло бы значить. Но он и сам толком не знал, что имел в виду его сын.
Когда в тот день я опять разговаривал с мальчиком, я не заметил, чтобы он как-то ко мне переменился. Все было между нами по-прежнему. На этот раз мы просидели с ним даже дольше обычного.
А под конец он рассказал мне что-то, что его очень развеселило. На днях, выбегая из дома, он увидел на лавочке возле подъезда старушку. Она сказала ему: «Всё бегишь, бегишь. Ты не замучииси?»
Он смеялся, когда рассказывал мне это, и все повторял: «Ты не замучииси?»
Однажды, когда я как-то опять пришел к ним, мальчик сказал мне, что думает, что его мама жива. Но только она скрывается от всех. И от него – тоже. Я пытался убедить его в том, что этого не может быть. Даже стал говорить ему, что это, в общем-то, не очень хорошо – подозревать в таком деле его мать, которую он без памяти любил. И мальчик вроде бы со мной согласился.
Через месяц я узнал, что его больше нет. Он выпал из окна четвертого этажа и разбился. Был ли это несчастный случай или нет – его отец избегал говорить со мной на эту тему.
;
Д у р а
Она никак не могла понять, почему и как это все могло произойти. Наверное, она потратила много сил и энергии на проведение их короткого двухдневного похода. Она очень хотела, чтобы ее ребята запомнили его надолго, и, видно, расслабилась, когда он уже подходил к концу.
Это был ее самый любимый класс. Она преподавала этим семнадцатилетним мальчикам и девочкам английский. Обожала их всех, хотя на ее уроках они совсем не блистали. Кроме, может быть, Светы, ее любимицы. И когда у кого-то из них возникла идея пойти всем классом в небольшой поход и тем самым отметить окончание школы, она эту идею горячо поддержала.
После того как решение о походе было всеми одобрено, они со Светой стали разрабатывать маршрут. Несколько дней расписывали вместе, кто и что должен сделать и кто и что должен взять с собой.
Они уехали в пятницу вечером. Провели два волшебных дня в лесу на берегу маленькой речки. Мальчишки играли в футбол. Все вместе сражались в бадминтон, отгородив веревками площадку и повесив сетку между двумя деревьями. У них оказались две надувные лодки. Они плавали на них, ловили с них рыбу. А в один из дней устроили шуточный «морской бой». Вечером сидели у костра, пели песни. В горячей золе пекли картошку.
Было, конечно, много разговоров о том, что они все собираются делать после окончания школы. Она была всего на восемь лет старше всех их. Ребята воспринимали ее почти как свою, такую же, как они. И все-таки когда начинала говорить она, все замолкали и ловили каждое ее слово.
Она знала все или почти все обо всех. Могла дать совет и наставление каждому из них. Ведь все они готовились к вступительным экзаменам.
У костра она рассказала несколько поучительных историй. Одна ее подруга поступала на физический факультет университета. Получила пятерки по физике и математике. Когда уже считала, что все трудности позади и что она прошла по конкурсу, сдавала английский. На экзамене перевела фразу «палка длиной два фута» как «палка длиной в две ноги». Получила двойку. Это было, конечно, очень обидно. Потом они спорили, правильно ли за такую оплошность ставить двойку или нет. И решили сообща, что двойка была незаслуженной. Но все-таки поняли, что любая мелочь может быть причиной больших неприятностей и поэтому надо быть все время начеку.
И еще много было всяких разговоров у вечернего костра. А она была просто счастлива, как чудесно они провели там время.
И вот теперь она сидела в коридоре больницы. Ожидала, пока выйдет врач и объявит, будет ли Света жить или нет.
Вышел врач. Сказал, что они сделали все, что могли. И, наверное, теперь можно сказать, что ее жизнь вне опасности. Хотя не исключено, что понадобится еще одна операция. Но она никогда не сможет иметь ребенка.
Основное напряжение несколько ослабло. Но она все еще сидела на скамейке больницы и не могла встать. Вспоминала, шаг за шагом, все, что произошло.
Когда эти замечательные два дня подошли к концу, они загрузили свои рюкзаки и пошли лесом к станции. Видно, они все рассчитали правильно и вышли из леса прямо к мостику над одной-единственной платформой. Когда они приехали туда два дня назад, никто не захотел идти по этому мостику. Все просто спрыгнули с платформы на рельсы, когда поезд уже отошел. Она была против этого. Но когда спрыгнул один, за ним последовали и все остальные. Тогда это казалось достаточно безопасным, и она не стала ничего выговаривать ребятам.
Проделать все это в обратном порядке было труднее, поскольку надо было не спрыгивать с платформы, а взбираться на нее. Поэтому она на всякий случай заранее решила, что пойдет впереди и увлечет всех на мостик. И когда она пошла туда, все потянулись за ней.
Когда все уже подходили к концу мостика, показалась электричка. В этот момент она обернулась и увидела, что почти все ее ребята дружно шли за ней. И только Света сильно отстала. Она еще даже не начала подниматься на мостик.
Света тоже увидела электричку. Поняла, что она может к ней не успеть. Бросилась напрямик, через рельсы, к платформе. Сняла с себя рюкзак, забросила его наверх, на платформу, и стала подтягиваться на руках.
Электричка быстро приближалась, и ситуация с каждой секундой становилась все опаснее и опаснее. Она пробовала остановить Свету, что-то кричала ей. На секунду Света застыла в нерешительности. Она, видно, раздумывала, не спрыгнуть ли ей обратно на рельсы. Но потом, наверное, решила, что это может оказаться еще опаснее. Она сделала отчаянный рывок и уже почти готова была к последнему, спасительному, движению. Но ей не хватило какого-то мгновения. И электричка, отчаянно гудя и скрежеща тормозами, надвинулась на нее, оставив слишком маленький зазор между вагонами и платформой.
Сейчас, в коридоре больницы, она благодарила Бога за то, что Света осталась жива. Но была в отчаянии при мысли о том, сколько еще придется испытать этой маленькой девочке. И ей трудно было отделаться от мысли, что все это произошло по ее вине. Она была старшей в этом походе и должна была исключить всякий риск и всякую возможность непредвиденных неприятностей.
Следующие несколько недель были очень нервными и напряженными. Первые несколько дней она вместе с матерью Светы дежурила у ее постели ночами. А когда самый острый период прошел, она проводила все свободное время в больнице.
Там они сблизились еще больше. Света делилась с ней своими самыми сокровенными мыслями. Однажды она сказала, что ей давно и очень сильно нравится Кирилл, мальчик из параллельного класса. И что ей когда-то казалось, что и он посматривает на нее. Но сейчас она поняла, что он к ней абсолютно равнодушен. А теперь тем более все ее надежды рухнули. Теперь, после того как стало известно, что у нее никогда не будет детей.
Она пыталась успокоить Свету. Говорила ей какие-то слова надежды. А сама думала, почему же она не знала и даже не догадывалась раньше, что Света влюблена в Кирилла. Еще она думала о том, что та сложная ситуация, в которой она оказалась, становится теперь еще более тяжкой и нестерпимой.
На следующий день после уроков, перед тем как пойти к Свете в больницу, она заскочила домой. У нее образовалось несколько свободных минут, чтобы побыть одной и собраться с мыслями. Она сидела за кухонным столом, обхватив голову руками, и думала:
– Господи! За что же это все этой бедной девочке? За что же это все мне? Почему у меня все происходит нелепо?
Тут она решила, что все в жизни делает неправильно. И что больше так продолжаться не может. Она должна что-то поменять. Может быть, уйти с работы? Нет, после того как класс Кирилла закончил школу, в этом будет мало смысла. Может, она должна пожить одна? Да! Она должна уйти из дома и пожить одна. Она уедет к маме.
При мысли об этом она расплакалась. Потом подумала, что ее муж не заслуживает всего этого. Совершенно всего этого не заслуживает. Но все равно, ей, наверное, надо переехать к маме. У нее нет другого выхода.
И, самое главное, самое главное, – завтра она скажет Кириллу, что очень-очень его любит, но они не должны больше встречаться.
Она зашла в ванную. Посмотрела на себя в зеркало. Увидела, что тушь с ресниц потекла и размазалась по лицу. И она все смотрела на себя и говорила сама себе вполголоса:
– Боже мой! Какая же я дура! Какая же я все-таки дура!
Она вытерла тушь с лица. Опять посмотрела на себя в зеркало. Представила, что будет с этим милым и глупым ребенком, когда она скажет ему, что они не должны больше встречаться. Слезы хлынули у нее из глаз. Она вошла в комнату, и уже не сдерживая больше рыданий, завалилась на кровать и только повторяла все время:
– Какая же я дура… Какая же я несчастная дура…
;
Ч А С Т Ь Т Р Е Т Ь Я
;
Б а н а л ь н а я и с т о р и я
Он был в отказе. С работы его выгнали уже давно. И он с другими отказниками, которые не хотели уезжать на шабашку и подолгу жить вне города, сколотил бригаду. Они делали все, что подворачивалось под руку. Чинили телевизоры, холодильники. Шили одежду. Переделывали радиоприемники на коротковолновые. Наматывали трансформаторы для домашних кварцевых ламп. Продавали на улице арбузы. А могли и просто копать ямы или разгружать что-то в магазине.
Он познакомился с ней случайно в электричке. Они ехали около получаса в одном направлении. Разговорились. Обменялись телефонами. Она ему понравилась. Он ей – тоже. Но тогда он не захотел рассказывать о себе подробно незнакомому человеку. Поэтому сказал только, что заканчивал «Менделавочку», а потом работал в Карповском институте, занимался там химической кинетикой, работал над диссертацией. Что было чистой правдой.
Они стали встречаться. И он уже готов был рассказать ей о своей ситуации. Но тут узнал что-то о ее родителях. И ему стало ясно, что они это знакомство не одобрят. Поэтому решил какое-то время обождать с объяснениями.
А она уже считала, что между ними все решено. Говорила, что любит его ужасно. И благодарит судьбу за то, что свела их в электричке.
Она все хотела познакомить его со своими родителями. Но он под разными предлогами откладывал это. А однажды посоветовал ей сначала хоть что-то рассказать им про него.
– А моя мама уже обо всем догадалась, – ответила она, – хотя видела тебя только один раз мельком.
– Как это – догадалась?
– А у меня волосы потемнели.
– Волосы потемнели? Это что – такой закон природы?
– А ты не знал? У тебя же волосы темные.
Он действительно не знал о таком законе природы и вовсе не был уверен, что то, что она ему поведала, имело какой-то смысл. Да и думал в это время совсем о другом. Они были знакомы уже около двух месяцев. Пора ему было бы рассказать ей все о себе. Но, по-видимому, он не ожидал от такого разговора ничего хорошего, поэтому все время откладывал его до следующего раза.
Однажды они были в гостях у ее друзей. Там собралась довольно большая компания. Как оказалось, там были люди, знакомые с его друзьями. Они, конечно же, слышали о нем и были в курсе его передвижений. И он уже решил, что прямо там должен ей все рассказать. Но потом подумал, что все-таки лучше рассказать ей обо всем не под нажимом сложившихся обстоятельств. Решил подождать хотя бы еще один день и надеялся, что за это время она сама ни о чем не узнает.
Но все вышло по-другому. На следующий день утром она не позвонила ему, как обычно. А когда позвонил он, она не подняла трубку. Он позвонил вечером. Тот же результат. На следующий день он опять позвонил ей. Она подняла трубку. Сухо поздоровалась.
– Ты обиделась на меня? – спросил он.
– Обиделась – не то слово, – ответила она.
– Это все потому, что я не нашел времени рассказать тебе о себе?
Он сбивчиво и торопливо пытался объяснить ей, почему не сделал этого сразу. Почему откладывал это со дня на день. Говорил, что хотел вот прямо вчера рассказать ей обо всем.
– А если бы ты мне признался во всем, что бы изменилось? – спросила она.
Он не знал, что ответить, и переваривал это слово «признался».
– И вообще, – добавила она, – мои родители уже все знают. Знаешь, что сказал мой отец?
Он промолчал.
– Сказал, что убить тебя – было бы мало.
Он тихо повесил трубку.
;
М а г н а т
Было что-то особенное в путешествиях на поезде во времена без мобильных телефонов. Эти короткие часы, когда пассажир отрезан от всего на свете, я просто обожал. Поезд идет, постукивают колеса. И теперь можно собраться с мыслями и обдумать то, на что раньше не было времени. Можно спокойно вспомнить то, что произошло недавно или, наоборот, давным-давно. А можно просто сидеть, смотреть в окно вагона на мелькающие одна за другой картинки и не думать ни о чем.
Моим соседом по купе был грузный молодой мужчина, который оказался моим единственным попутчиком. Когда я вошел в купе, он уже завалился на верхнюю полку. Только поздоровался со мной и сразу заснул. Поспал, потом проснулся и спустился вниз. А когда я разложил на столике бутерброды и предложил разделить их с ним, он охотно согласился, достал из своего кожаного портфеля бутылку водки и две маленькие пластмассовые рюмки – это был его вклад в нашу трапезу.
Он сказал мне, что живет в Ташкенте. Но вот собрался навестить брата в Николаеве. А до этого провел три дня в Москве. Мы выпили по первой рюмке. И как только у нас в разговоре проскочила случайно какая-то женская тема, он стал жаловаться на свою жену. Говорил, что ему всегда, даже с самого начала, казалось, что она что-то скрывает от него.
Он хорошо говорил по-русски, но какой-то легкий акцент все равно чувствовался.
– Понимаешь, все было не так. Ведь я из-за нее свою первую жену бросил. А там у меня двое детей... Хотел с ней быть. Говорил ей, чтобы она за меня выходила.
– Ну, а она что? – спросил я.
– Долго не хотела за меня замуж идти. Потом пошла, но не хотела мою фамилию взять. Я спрашивал, почему. А она говорила – не хочу, много бумаг менять надо. Она фамилию не поменяла, и ее друзья даже не знали, что за меня замуж пошла.
– Так это не так и важно. Правда?
– Нет, ты не понимаешь. То одно не так, то другое не так. Говорил, давай пойдем куда-нибудь, покушаем сегодня. Она говорила – не могу, голова болит. А вечером уходила. Говорила – дочка просила. Ее дочка.
– Ну а ты не звонил дочке? Не проверял?
– Не мог я ее дочке звонить. Мы с ней плохо дружили.
Мы выпили еще по рюмке. Потом еще по одной. Наш вагон приятно покачивало. Бутерброды у меня были большие, и мы не спеша с ними расправлялись.
– Иногда я приходил домой, когда она с кем-то разговаривала. А если я входил к ней, сразу замолкала. У меня нехорошее чувство было при этом.
– Может, это была ее подруга. У них такой разговор мог быть, что при тебе не хотела его продолжать. Подруги ведь о чем только не говорят.
– Да, конечно, могло так быть… Понимаешь, один раз она собиралась пойти куда-то. Говорила, по делам. Мне это не совсем понравилось. Говорил – давай тебя провожу. Но она не хотела, чтобы я ее проводил. Говорила – зачем провожать? А я сказал, что мне тоже туда надо ехать. А мне туда не надо было ехать. Тогда она сказала, что я должен ехать один, раз мне надо.
Поезд остановился на какой-то маленькой станции. Пока он стоял, мы молчали. Потом поезд пошел опять.
– А я ведь был магнат. Большой магнат.
– Магнат?
– Да, у меня весь Ташкент вот здесь был.
И он сжал свою руку в кулак.
– Большое дело было. Большой серпентарий был.
– Серпентарий? Ты разводил змей?
– Да. Ты знаешь, сколько много денег стоит яд?
– Значит, ты много зарабатывал?
– Конечно, много. А на эти деньги другие большие дела крутил. Очень большие дела тогда крутил. Говорю тебе, я был большой магнат. Не то что сейчас.
Мы опять помолчали немного.
– Каких же змей ты разводил?
– Всяких. Но больше всего – гюрзу. Чтобы получать яд, лучше разводить гюрзу.
Я спросил, кусали ли его когда-нибудь змеи. И он ответил, что если много лет разводишь змей, то когда-нибудь обязательно сделаешь ошибку. А это может плохо кончиться.
– Понимаешь, гюрза не предупреждает, когда атакует.
Он приподнял штанину, и я увидел его толстенную ногу, совершенно обезображенную, в шрамах и местами посиневшую.
– Видишь? Когда она меня ударила, у меня под руками был только нож. И я сразу отрезал большой кусок. Только так можно было.
– А сыворотки у тебя не было, что ли?
– Антигюрза? Была, была, конечно. Но тогда не близко была.
Он решил разлить то, что осталось в бутылке, но я сказал, что мне достаточно, и он с удовольствием допил все сам.
Мы долго молчали.
– Смотри, со змеями ты справился, а с женой – нет.
– Они хуже змей, – сказал он.
– Ну и что? – спросил я. – Ты все-таки выяснил, скрывает она от тебя что-то или нет?
– Нет, не выяснил.
– Может быть, тебе надо поговорить с ней? Может быть, тебе все это только кажется?
– Не могу поговорить. Ее уже нет.
– Она умерла?
– Нет! У меня с ней все пошло не так, и я велел ей уйти. Сказал, что у нас как-то все не получается. Тогда она ушла. А когда она ушла, я ее не обидел. Она ушла – а я рад. Сейчас еду к брату. Сказал мне, что будем рыбу ловить. Познакомит с хорошей женщиной. Помогу ему там крутиться.
Мы еще посидели немного. А потом он опять залез на вторую полку. Кажется, сразу заснул. И когда я выходил на своей станции, он еще спал.
;
Г р у с т н ы е п р о в о д ы
Я познакомился с Кириллом давно. Оба мы были тогда в шестом классе. Его отец учился в школе вместе с моим дядей. И вот на каком-то дне рождения, где нам случилось быть всем вместе, они нас и познакомили. Потом мы заканчивали школу. Часто сидели у Кирилла дома и думали, что будем делать дальше. В Московском университете нас вроде бы никто не ждал, и Кирилл стал говорить, что придется нам, наверное, поступать в Рыбный институт.
Я до сих пор не знаю, был ли такой институт в Москве. Не думаю, что и Кирилл знал это. Но у Кирилла это стало такой навязчивой шуткой, что ли, – говорить про Рыбный. Ну и я тоже стал так говорить. И когда меня кто-то спрашивал, куда я собираюсь поступать, я с совершенно серьезным лицом говорил, что хочу попробовать в Рыбный.
В Рыбном нас все-таки не дождались. Мы решили поступать в Московский институт стали и сплавов. Там открылась кафедра инженерной кибернетики. На приемных экзаменах там никто никого не заваливал. Ну и все еврейские мальчики и девочки со способностями к точным наукам туда потянулись. А для нас, мальчиков, самое главное заключалось в том, что там была военная кафедра. Это означало, что в армии нам служить не придется.
Там я познакомился со школьным товарищем Кирилла, о котором раньше только слышал. Кирилл жил с ним в одном дворе с самого раннего детства. Потом они сидели в школе за одной партой почти все десять лет. Обоим на выпускных экзаменах поставили по четверке за сочинение и по английскому языку, так что даже серебряной медали им не досталось.
И так мы все институтские годы дружили втроем.
На третьем курсе школьный товарищ Кирилла познакомился с девушкой со второго курса. Ее звали Софой. Они стали встречаться. Софа была очень эффектна. И Кирилл считал, что его школьному товарищу повезло. Я так не считал. Потому что с самого начала она казалась мне довольно глуповатой. Никто этих моих убеждений не разделял. Да, по правде говоря, на такие темы у нас особых дискуссий никогда и не было.
Как это ни казалось мне странным, училась Софа довольно успешно. И даже по математике, где, как я считал, она не блистала, получала одни пятерки. Как-то она сказала нам с Кириллом:
– Главное в жизни – состояться.
– Как это? – спросил Кирилл.
– Это значит – стать кем-то. Ну, делать что-то выдающееся.
Я спросил ее, хочет ли она состояться. А если хочет, то как именно. Софа посмотрела на меня с изумлением и сказала, что, конечно же, имела в виду в первую очередь себя. И что она собирается стать выдающимся математиком. Вроде Софьи Ковалевской. На что я ей заметил, что она слишком много о себе думает. И что даже Колмогоров в ее возрасте никогда не говорил, что собирается стать выдающимся математиком вроде Софьи Ковалевской. Эта моя шутка очень понравилась всем нашим.
Почти все в нашей компании играли тогда в настольный теннис. Однажды и Софа присоединилась к нам, и мы провели за столами пару часов. После чего она сказала, что игра ей понравилась и она, возможно, станет этим заниматься серьезно.
– Что значит – серьезно? – спросил я.
И она сказала, что играть в теннис просто так она не собирается. Будет заниматься теннисом только для того, чтобы попасть на первенство Союза и потом играть на мировых чемпионатах.
По окончании института Софа и школьный товарищ Кирилла поженились. Софа нашла для себя хорошую работу, где имела довольно свободное расписание. Ходила на математические семинары в университет. Написала одну неплохую статью совместно с нашим общим знакомым. Но потом она, по слухам, несколько сникла. Наш общий знакомый, ее соавтор, выпустил еще несколько хороших работ. Но уже один. А у Софы где-то что-то забуксовало.
Мы с Кириллом после института стали работать в совершенно разных областях. Он пару раз менял работу. Потом надумал уезжать из страны. Когда начальство на его последней работе обо всем узнало, у них закрутилась вся эта обычная история. И вскоре Кирилла выгнали оттуда. Он долгое время был в отказе. И вот в какой-то момент он позвонил мне, сказал, что летит в Вену, и позвал на проводы.
На проводах Кирилла было и весело, и грустно. Все время приходили новые и новые люди. Народ расспрашивал Кирилла о его планах. Там, конечно, был его школьный товарищ с Софой. Она не отходила от Кирилла и все время о чем-то его расспрашивала. А на следующий день Кирилл пересказывал все мне.
– Смотри, не превратись там в овощ, – сказала ему Софа.
– Как это? – спросил Кирилл.
– Ну, найдешь там приличную работу, будешь хорошо зарабатывать, купишь дом, родишь детей, будешь учить их музыке, заниматься с ними спортом, играть в теннис, кататься на горных лыжах. Будешь ходить по музеям, на бродвейские спектакли, слушать музыку в Карнеги-холле, ездить в отпуск на Багамы…
– А разве это не называется – жить полноценной жизнью?
– Нет, так живут овощи. А ты должен состояться, – сказала Кириллу Софа.
Пока я раздумывал над словами Софы, Кирилл добавил, что когда, наконец, почти все уже ушли и они на минуту остались одни, она кинулась к нему со слезами и сказала:
– Прощай, мой хороший! Я не забуду тебя никогда!
– Значит, получается, что у нее к тебе были какие-то чувства? – спросил я Кирилла.
– Выходит, так.
– Более того, у нее определенно есть ощущение, что и ты тайно в нее влюблен. Очень в ее духе! Ну и что же ты ей на это ответил?
– А что я мог ответить?
– Я не знаю.
– Сказал, что тоже не забуду ее никогда.
– Молодец!
– Но это же ничего такого не означало?
Я пожал плечами.
;
С п е р в о г о в з г л я д а
Мы сидели в купе скорого поезда со зловещим названием «Красная стрела». Было раннее утро. Поезд подъезжал к Москве. И все уже готовы были выходить и бежать по своим делам. Но что-то произошло на самых близких подступах к вокзалу. Поезд притормозил и стал продвигаться медленно, с частыми остановками.
Два молодых парня из нашего купе слезли со своих верхних полок и, перебивая друг друга, рассказывали что-то про своих жен. Один из них вдруг ни с того ни с сего сказал, что женился он по расчету. И думает, что такие браки самые прочные. А во всякие истории типа любви с первого взгляда не верит. При этом он посмотрел на меня, как бы ожидая, что я присоединюсь к их разговору. А после того, как я никаким образом на это не откликнулся, он спросил меня о чем-то. Я ответил односложно. И они опять стали болтать друг с другом.
Среди нас была молодая женщина. Еще с вечера она, как мне показалось, была погружена в свои мысли. По этой причине или по какой-то другой, она не принимала участия в разговорах, которые обычны в поездах среди случайных попутчиков. Утром она тоже думала о чем-то своем и то и дело посматривала на часы.
– А вы верите в любовь с первого взгляда? – спросил я ее только потому, что болтовня этих ребят с верхних полок начала меня понемногу утомлять, и я просто хотел втянуть ее в общий разговор.
– Конечно, верю, – сказала она. – Мы с моим мужем влюбились друг в друга с первого взгляда.
Она замолчала, а я опять спросил ее о чем-то. Она ответила. Не знаю почему, но я почувствовал определенную симпатию к ней. И решил, что, по третьему закону Ньютона, и от меня к ней пошли какие-то невидимые лучи. И что следующие мои вопросы она не сочтет назойливыми. Видно, я оказался прав в своих предположениях. Она охотно отвечала мне. А потом, уже без всяких моих вопросов, стала тихо рассказывать свою историю. Рассказывала она ее вроде бы мне одному. Но как только она начала говорить, парни наши сразу замолчали и так до самого конца не издали ни единого звука.
Они познакомились на первом курсе института. Сразу понравились друг другу и стали встречаться. Так продолжалось два года. У него в институте не было военной кафедры, и все их мальчики, у которых было все в порядке со здоровьем, загремели в армию.
Она ждала его, пока он служил. А когда он вернулся, роман их продолжился. Через полгода она вышла за него замуж. Она уже работала. Он учился и работал. Зарабатывали оба мало. А им приходилось снимать квартиру. Снимали они ее у знакомых его начальника по работе. Сдавать квартиру было не очень-то безопасным делом. Поэтому те, кто ее сдавал, в первую очередь предпочитали иметь надежных жильцов. Его начальник за них поручился, и квартплата была сравнительно невысокой. Но все равно на это уходили почти все их деньги. И поначалу жизнь их была нелегкой.
У ее отца был старенький «Запорожец». Отец уже был не в состоянии его поддерживать сам. Поэтому ее мужу пришлось взять на себя все заботы по уходу за машиной. Часто в их «Запорожце» что-то ломалось. А купить запасные детали было практически невозможно. Добывались они с большим трудом. Иногда ему приходилось чинить машины тех, кто имел доступ к таким деталям. Пару раз он договаривался со своими знакомыми, и они вытачивали необходимые детали у себя на заводе. И несмотря на то, что он был довольно рукастый, это все равно требовало массу времени.
Зато пользовались «Запорожцем» в основном только они, и тогда жизнь их становилась более разнообразной. Квартиру они снимали на Щелковской. Летом ездили на «Опытное поле». Играли там в теннис, купались в пруду. Осенью – туда же, за грибами. Зимой, тоже по Щелковскому шоссе, уезжали кататься на лыжах. Проходили километров десять, делали остановку, съедали по яблоку и несколько кусочков сахара и шли еще десять километров обратно.
Потом он закончил институт, нашел очень хорошую работу и стал зарабатывать совсем неплохие деньги. И они уже планировали завести ребенка.
В этом месте рассказа она остановилась и спросила меня:
– Скучная история. Правда?
История и вправду была скучноватая. Но что-то заставляло меня все-таки слушать ее рассказ, и я спросил:
– А кто ваш муж по специальности?
– Он был наладчиком какой-то сложной аппаратуры.
– Почему «был»?
Она ответила не сразу.
– «Был», потому что действительно был.
– Что случилось?
– В прошлом году, уже в конце зимы, в субботу рано утром, он сказал мне, что поедет к приятелю в гараж. Чинить наш «Запорожец». Целый день его не было. Вечером я начала уже волноваться. Ближе к полуночи подняла тревогу.
– Что же случилось? – спросил я опять.
– Он был в гараже с моей близкой подругой. Они включили в машине печку. Заснули, отравились угарным газом и уже не проснулись.
В купе повисло тягостное молчание.
– Я не стала его хоронить, – сказала она.
;
В Г у р з у ф е
Я плыл на катере от Ялты до Алушты. Там, в Алуште, меня ждала вся наша компания. Там уже была и моя жена. Со своей дочкой и моим сыном.
Мы проплывали Гурзуф. Я смотрел на воду за бортом нашей лодки. На чаек, которые кружили над нами. На красивую береговую линию. На прибрежные скалы. И мне вспоминалось одно далекое жаркое лето в Гурзуфе.
* * *
Она была на десять лет моложе меня. Я уже был однажды женат, а она никогда не была замужем. Когда она сказала, что ждет ребенка, я был резко против. У меня уже были две дочки от первого брака. И я стал ей что-то долго объяснять. Говорил, что ужасно люблю ее. Что у меня никогда еще не было такой счастливой жизни. Но ребенок сейчас для меня совершенно немыслим. А она говорила, что все мои доводы не имеют никакого значения. И что счастливая жизнь без ребенка невозможна.
Несколько дней она пыталась как-то повлиять на меня. Но потом, по всей видимости, решила, что переубедить меня она не сможет, и сказала, что сделает так, как я хочу. И тут, совсем неожиданно для себя самого, я сказал, что она может оставить ребенка.
У нее были очень большие проблемы со здоровьем. Но роды прошли нормально. У нас родился мальчик.
Жизнь наша была трудной. Но мы были счастливы друг с другом. Иногда ссорились. Но всегда ненадолго. Потому что она не могла терпеть наших размолвок.
Как-то мы решили поехать в отпуск на три недели на Южный берег Крыма, в Гурзуф.
Сняли комнатку в какой-то лачуге. Считали, что близко от моря. К нему надо было спускаться по узкой тропинке около пятнадцати минут. Рано выходить к морю у нас не получалось. Поэтому даже эти пятнадцать минут приходилось идти под солнцем. Спускаться утром к морю было легко. А вот подниматься наверх в середине дня было намного труднее. И мы иногда отходили в сторону от тропинки и отдыхали в тени под деревьями.
Деревья эти, как я однажды понял, оказались оливковыми. Небольшие зеленые ягоды, которые росли на них, были оливки. Я вспомнил, что зимой мне как-то попались в магазине крупные черные маслины. Они были изумительны. И я все гадал, каким образом можно превратить те маленькие зеленые оливки, которые росли на дереве, в большие черные маслины. Сначала я подумал, что они еще не поспели. Но кто-то из местных сказал мне, что когда они поспеют и станут черными, то будут годиться только на масло. И что их нужно срывать зелеными. А темными они станут в процессе обработки.
Я собрал эти оливки, положил в небольшую баночку и залил уксусом. Потом пробовал их через день. И разочаровывался все больше и больше. Уже ближе к концу нашего пребывания в Гурзуфе я все это выбросил.
Быт наш там наладился почти сразу. С ребенком было трудно стоять в очереди в столовую полтора, а порой и два часа. Поэтому мы решили брать обед домой в судках. А на второй день наша хозяйка, увидев у нас судки, предложила сама приносить их, если мы будем платить за обеды прямо ей. И пообещала, что порции наши будут больше обычных.
Мы, конечно, согласились. И это упростило все кардинальным образом. На завтрак мы ели фрукты, которые покупали у хозяйки. А на ужин – тоже фрукты, овощи, остатки обеда и иногда рыбу, которую я приносил с моря.
За зиму я смастерил ружье для подводной охоты. Для начала у меня был только гарпун. Но кто-то надоумил меня использовать вакуумные шланги в качестве пружины. Все остальное я сделал по своему разумению. И вот моя давнишняя мечта сбылась. Я плавал с маской и ластами. Охотился под водой. Приносил с моря добычу.
Пружина моего ружья оказалась довольно слабой. Поэтому подстрелить лобанов было очень сложно. Они не подпускали меня близко. А вот с бычками все было проще. Когда они сидели на дне, то можно было стрелять в них чуть ли не в упор.
Лето выдалось жаркое. Сыну было еще только четыре года. И то ли из-за того, что мы были недостаточно свободны, то ли из-за непривычной обстановки, то ли из-за того, что рядом не было никого из друзей, то ли из-за этой, порой изнуряющей жары мы стали все время ссориться.
Я раздражался необычайно. Вскакивал. Говорил, что терпеть это больше нет никаких сил. Выбегал из дома на улицу. Она принимала это вполне серьезно и бросалась за мной. Уговаривала остаться. Конечно, поостыв немного, я бы и сам вернулся. Ведь я не очень-то соображал, для чего убегал на улицу. Но я уже, видно, привык к тому, что она регулировала все наши ссоры и всегда первая искала пути к примирению.
Однажды, когда я посчитал, что она была абсолютно не права, я разозлился не на шутку. И мне даже показалось, что она испугалась, не перейду ли я какую-то опасную черту в нашем споре. Я увидел, как у нее округлились глаза. А я в сердцах сказал ей что-то резкое, и это обидело ее ужасно.
Но самые последние дни в Гурзуфе прошли мирно.
Потом мы вернулись домой. И были счастливы по-прежнему.
А потом ее не стало.
* * *
Наш катер уже обогнул Аю-Даг. И постепенно гора эта стала исчезать из вида. А я мысленно все возвращался к тем нашим дням на Южном берегу Крыма.
У нас было много хороших лет. Но теперь я чаще всего возвращаюсь мысленно к нашему отпуску в Гурзуфе. Когда я остаюсь один, мне иногда становится очень тяжело. И я думаю, почему нам не было хорошо там, в то жаркое лето. А когда я вспоминаю те резкие слова, которые сказал ей тогда, ощущаю какие-то спазмы в груди. И мне становится очень и очень муторно.
А иногда в такие минуты мне хочется вспомнить что-то приятное из нашей жизни там, в Гурзуфе. И я перебираю в памяти какие-то смешные эпизоды.
Как-то я набрал несколько больших рапанов с морского дна. Они были очень красивые. Надо было только удалить оттуда моллюсков. И сначала мы пытались просто выковырять их маленькой вилкой. Но у нас ничего из этого не вышло. На следующий день кто-то сказал нам, что рапанов надо просто бросить в кипящую воду. Тогда моллюсков можно будет легко достать из раковины. А сами моллюски потом можно съесть. И мы, конечно, попробовали это сделать.
Моллюсков мы вытащили. Но поднялась жуткая вонь, и нам пришлось полдня проветривать помещение. И мы ужасно боялись, что наша хозяйка узнает, что мы такое там натворили.
Еще я вспоминаю, как за несколько дней до отъезда у нас возникла проблема с деньгами. Получалось даже, что нам могло не хватить денег, чтобы добраться до поезда в Симферополе. Тогда она придумала собирать и сдавать пустые бутылки.
Я сначала посмеялся над ней. Говорил, что не представляю себе, как это два научных работника, которые совсем недавно сдавали свои статьи в «Доклады Академии наук», будут теперь собирать по помойкам пустые бутылки. Но она сказала, что не видит в этом ничего ужасного. И мы решили попробовать.
Уложив сына спать, мы собирали пустые бутылки по округе, лазили по помойным бакам. За эти бутылки мы довольно быстро выручили даже больше денег, чем стоили наши билеты до Симферополя. И она сказала, что вот, мол, видишь, это оказалось гораздо более выгодным делом, чем писать в «Доклады» статьи, за которые нам никто не собирается заплатить ни копейки.
Конечно же, потом я опять вспоминаю те резкие слова, которые тогда вырвались у меня. И ничего с этим поделать не могу. Абсолютно ничего не могу с этим поделать.
В такие минуты мне кажется, что она тоже где-то там вспоминает все, что было у нас. И, наверное, вспоминает про бутылки тоже. И, наверное, тоже думает, почему нам не было хорошо в то жаркое лето. И смотрит на меня откуда-то оттуда, с высоты, молча. И жалеет меня.
;
« А к т н е н а п а д е н ь я »
В школе Кириллу говорили, что она ему не пара. Да она поначалу и не очень-то ему нравилась. Но что-то в ней его, по-видимому, все-таки привлекало. Он время от времени задирался к ней. Посмеивался над ее неудачными выступлениями у классной доски. Вышучивал ее говор. Смеялся над ее неправильными ударениями. А иногда просто громко называл ее имя, а когда она оборачивалась, говорил, что ошибся, что хотел поговорить с другой девочкой.
Она была из простой семьи. Жили они в самом неблагополучном районе. И речь у нее была, говоря наукообразным языком, с оттенком стилистической сниженности.
Когда они учились еще в восьмом классе, одна из мамаш пришла в школу к их классной руководительнице, которая была у них учительницей русского языка и литературы. Мамаша жаловалась, что ее дочка приносит из школы какие-то странные словечки: давеча, каковский, досюда. Классная руководительница начала было говорить ей про литературные нормы, просторечие и про Ушакова. Но мамаша перебила ее и сказала, что она не в восторге от слова «завсегда» и ей не очень-то нравится, когда слово «молодежь» произносится с ударением на первом слоге. В итоге учительница пообещала ей обратить на это самое серьезное внимание.
В конце концов, где-то уже к десятому классу, все постепенно уладилось. Девчонки, конечно, нахватались у нее всяких сомнительных словечек. Но она стала понимать, как ей надо говорить, чтобы не вызывать улыбку хотя бы у Кирилла. И в этом отношении была уже почти такой же, как и все другие девочки класса.
Поначалу ей ужасно не нравились насмешки Кирилла. А потом она к ним привыкла и даже стала ожидать их. И ей, в общем-то, стало нравиться, что Кирилл обращал на нее так много внимания. А потом они начали встречаться.
В те далекие времена слово «встречаться» имело совсем не тот смысл, что сейчас. Они могли поговорить друг с другом, если случайно оказались вдвоем на улице. Могли при этом идти вместе какое-то время. Но заранее не договаривались о встрече. Она не знала его телефона. А он не знал ее. И даже не знал, есть ли вообще у ее родителей телефон.
Из школы после уроков они выходили всей гурьбой. Но Кириллу было с ней по дороге дальше, чем всем остальным. Поэтому постепенно все отсеивались, а они оставались одни. Часто он пропускал поворот в свой переулок. И получалось так, что он вроде бы провожал ее до дома.
Наступал Новый год. Последний школьный Новый год. Они решили, что будут встречать его все вместе. Она поначалу тоже согласилась встречать Новый год с классом. Но потом все расстроилось. Многих ребят не отпустили родители. Они не могли себе представить, как это семнадцатилетний мальчик или девочка проведет новогоднюю ночь не вместе с ними. Ее родители тоже были против такой встречи. И она сказала Кириллу, что будет встречать Новый год вместе с родителями у их друзей. Кирилл был очень расстроен. Он дал ей свой телефон, и они договорились, что она позвонит ему в самом начале нового года.
На Новый год Кирилл остался дома. Настроение у него было ужасное. И вот новый год наступил. Родители поздравили его. Он поздравил родителей. Они сели смотреть новогоднюю телевизионную передачу. Там кто-то шутил – и все смеялись. Потом кто-то пел – и все аплодировали. Потом начали исполнять какие-то сатирические куплеты, без которых не обходился ни один концерт:
Заключим на преньях
Акт ненападенья,
Чтоб про наши тренья
Главк не мог узнать.
«О чем это все?» – думал Кирилл. А телевизор продолжал греметь:
Вы мне – тише едешь,
Я вам – дальше будешь,
Вы мне – мягко стелешь,
Я вам – мягко спать.
Тут раздался звонок. Кирилл бросился к телефону. Звонила она. К его большому удивлению, голос у нее был радостный, возбужденный. Она поздравила его с Новым годом. Произнесла пару банальных фраз. А потом сказала, что у них там так здорово, так весело.
Кирилл совсем не ожидал такого поворота в их разговоре. Он помрачнел. Отвечал односложно. И скоро попрощался с ней.
В первый в новом году их день в школе он не подошел к ней. И вообще ни с кем не разговаривал. Сидел за партой мрачный. А на переменках ждал, что она подойдет к нему и спросит, что случилось. Но она не подошла. И их роман на этом тихо закончился.
Они встретились через пятнадцать лет. Она окликнула его на улице. Он не сразу узнал ее. Был поражен тем, как она располнела. Стал расспрашивать, что и как у нее. Хотя от своих ребят уже все знал о ней. Она стала расспрашивать его. А он с удивлением отметил про себя, что говорила она опять так, как в восьмом классе. Они поболтали немного и разошлись. А он потом думал, выглядела ли бы она сейчас так же, если бы они не расстались тогда.
* * *
Тогда, давно, когда еще они учились в десятом классе, они как-то шли после уроков вместе. Они были только вдвоем. И ему очень захотелось дотронуться до ее руки. Нет, не взять за руку, не положить свою руку на ее. Он просто хотел как бы нечаянно дотронуться до ее руки. Но когда он так сделал и его рука коснулась ее руки, она тут же свою руку убрала.
Он попытался коснуться ее руки еще раз. Но она опять убрала свою руку. Тогда он понял, что она догадывается о том, что он хочет сделать. И он сказал ей, что у него замерзла рука и он хочет ее согреть.
Когда он уже решил бросить все свои такие попытки, она вдруг неожиданно сама взяла его руку в свою. Он ужасно удивился этому. Смотрел не нее влюбленными глазами. А она сказала, что раз у него замерзла рука, она решила ее согреть. И что она боится, чтобы он не простудился.
Они шли так, держась за руки, и он не знал, что все это значит. И захотел остановиться. У него были какие-то смутные намерения. Но она разгадала его маневр и сказала строго:
– Кирилл! Мы идем!
Но потом, когда они почти подошли к ее дому, она сама остановилась. Сказала ему, что хочет поправить воротничок его рубашки, что иначе он может помяться и его маме придется его разглаживать. И когда он посмотрел на нее, он увидел ее глаза, которые светились бесконечной любовью к нему.
Она стала поправлять его воротничок. При этом получилось, что они вроде бы обнялись. Правда, настоящего объятия не было. Но поправляя ему воротничок, она на пару секунд задержалась. Он тоже как бы обнял ее в ответ. Но не двумя руками. На это он, конечно, никогда бы не решился. Он только дотронулся одной рукой до ее локтя. Они постояли так несколько секунд. А потом она что-то сказала ему на прощанье и побежала домой. И он тоже побежал домой.
Поздно вечером, ошалевший от счастья, он лежал в своей кровати и думал, что теперь всю жизнь будет только вот так, только хорошо. Он будет всегда встречать взгляд влюбленных глаз. И они всю жизнь будут вместе.
Скоро он поступит в университет. Закончит его, конечно, блестяще. Найдет хорошую работу. Защитит диссертацию.
У них будет двое детей: сын и дочь. Они будут очень талантливы. А у него самого будет интересная бесконечная жизнь.
Родители его будут всегда где-то рядом. И он будет часто к ним приходить. У них, конечно, будет обязательно включен телевизор. И они, конечно, будут немножко надоедать ему своими нравоучениями. Но они все время будут следить за его успехами и гордиться им.
Он лежал в кровати и никак не мог заснуть.
Это был тогда самый счастливый день в его жизни.
;
Д о ч ь г е н е р а л а
– Мы с тобой поженимся, – сказала она ему.
– Конечно, – сказал он.
– Мы с тобой скоро поженимся.
– Когда?
– Скоро.
Тут он совершенно неожиданно даже для себя стал ей говорить о том, что собирается в следующем году подавать документы на выезд. Хочет уехать в Америку. Навсегда. Спросил, поедет ли она с ним. Она, видно, никак не ожидала такого поворота в разговоре. Засмеялась.
– Почему ты смеешься?
– Я не ожидала, что ты скажешь мне такое.
– Так ты поедешь со мной?
– Ну… нет. Наверное, нет.
– Зачем же нам тогда с тобой жениться.
– А вот ты зря так бросаешься мной. Я ведь намного моложе тебя. И когда ты со мной, ну… когда мы вместе, это, говорят, омолаживает кровь. Твою кровь. Учти это!
Он знал, что ее отец – генерал КГБ. Когда ее зачислили в его лабораторию, все это знали. Да и я ему об этом говорил.
А когда он рассказал мне об их разговоре про Америку, я стал его ругать.
– Ты представляешь себе, что у нас тут начнется, если она кому-нибудь скажет о вашем разговоре?
– Она никому ничего не скажет, – ответил он.
Еще он стал мне говорить, что ему надоело уже посылать всех на овощные базы, в дружину милиции, на субботники и демонстрации, надоело проводить политические информации и участвовать в социалистическом соревновании, и вообще все надоело. И об этом он тоже ей сообщил. И еще, оказывается, он сказал ей, что власть советскую с ее партийными вождями и гэбистами всех мастей он ненавидит всеми фибрами своей души.
– Прямо так и сказал? – спросил я его.
– Прямо так и сказал. У нас было много времени, и мы говорили обо всем на свете.
– Где же это у вас было много времени?
– На прошлой неделе, когда мы были в командировке в Питере. У моего приятеля есть дача в Бернгардовке, и мы провели там почти всю неделю вдвоем.
– Вот как! О чем же еще вы там говорили? Я надеюсь, ты не рассказывал ей ничего про выборы?
– Про какие выборы?
– Ну, как ты на выборах вычеркивал из бюллетеней для голосования всех кандидатов.
– А! Ну почему же? Я ей рассказал об этом тоже.
– Боже! Ты с ума сошел! Ты просто сошел с ума. Ты проявляешь сверхосторожность на выборах, не заходишь в кабину, приклеиваешь грифель от карандаша лейкопластырем к пальцу. А потом рассказываешь это человеку…
– Что значит – «человеку»? – перебил он меня. И тут я понял, что здесь мне хорошо было бы и остановиться.
– Что же она тебе ответила на это твое признание? – спросил я его.
– Она сказала, что понятия не имела обо всем этом. И что я оказался совсем другим человеком. Не тем, кого она себе представляла.
– Ты подумал, что здесь начнется, если она кому-нибудь расскажет об этом? – опять спросил я его.
– Никому она ничего не расскажет.
– Ты уверен?
– Да.
– А я вот не уверен.
– Потому что ты плохо знаешь русских женщин.
Это последнее его замечание очень удивило меня. Почему он решил, что я плохо знаю русских женщин? Почему он думает, что знает их хорошо или, по крайней мере, лучше меня? И вообще – это его высказывание показалось мне несколько глуповатым.
Все это случилось в Черноголовке, в Институте физики твердого тела. Это было обычное советское место. Только там не было всяких дурацких названий улиц. Они назывались просто: Первая улица, Вторая улица, улица академика такого-то или другого академика. Оба мы, я и мой приятель, пришли туда по одной и той же причине. С нашими еврейскими фамилиями устроиться заведующим лабораторией в Москве в академическом институте было практически невозможно. Вдобавок, и он, и я были беспартийными. Ну а в Черноголовке этот вариант иногда проходил. К тому же там легче было решить жилищную проблему. Вот мы там и работали. Порой было немного скучновато. Зато в сентябре там было полным-полно грибов. Поэтому осенью к нам часто приезжали друзья из Москвы. А в другое время мы наведывались в Москву к друзьям. Так что жить там можно было вполне.
Мой друг и дочь генерала расстались. Но расставание у них закончилось довольно мирно. А мне даже показалось, что она стала относиться к нему теплее, чем раньше. Но, по-видимому, поняла, что связать с ним свою судьбу не сможет.
В итоге мой друг оказался прав. Она, судя по всему, никому не сказала ни о каких их разговорах.
Как-то, уже после того как они окончательно расстались, у него в лаборатории было намечено обсуждение чего-то очень важного. Вернее, того, что казалось нам важным тогда. И он меня туда позвал. Часа, наверное, через два, уже в самом конце, он высказывал свои заключительные соображения.
Тут я увидел ее. Она смотрела на него не отрываясь. А когда он закончил говорить и все уже стали подниматься со своих мест, она все смотрела на него. В ее взгляде было нечто такое, что я сильно позавидовал моему другу. И я поймал себя на мысли, что мне бы хотелось, чтобы какая-нибудь женщина когда-нибудь вот так же смотрела на меня.
Она перехватила мой взгляд. Немного смутилась и показала мне язык. Потом быстро собрала свои вещи и пошла к дверям.
;
В и к а
Летом, сразу после окончания сессии, решили пойти в недельный поход узкой мужской компанией. Но с нами захотела пойти сестра одного из наших, Кирилла. Решили взять ее тоже. А она привела с собой своего однокурсника, Дениса, и подругу с курса на год младше, которая, в свою очередь, привела еще и свою подружку, Вику.
Это не совсем входило в наши планы, но отказать было уже неудобно, и все с этим смирились.
Денис появился на условленном месте около Белорусского вокзала с гитарой. Не уверен, что это обрадовало всех, поскольку рюкзак у него был существенно меньше, чем у любого из нас. Но он клялся, что взял с собой все, что ему было поручено.
В первый же вечер у костра Денис достал свою гитару и начал что-то бренчать. Потом потихоньку нащупал, в какую сторону простираются наши музыкальные предпочтения, и стал рассказывать нам много интересного о западных джазовых исполнителях. От него мы впервые узнали, что означает слово “Satchmo”. Удивились, когда Денис сказал, что Louis Prima – белый. С интересом выслушали забавную историю о том, почему и как Tony Williams добавил “Ah-ah” к знаменитой песне “Only you”. А Денис продолжал бренчать на гитаре и весь вечер пел известные и неизвестные нам песни. И, конечно же, очаровал нас всех.
А в конце первого вечера, когда наши девушки покинули нас на короткое время, он рассказал очень смешной анекдот. Оказалось, что никто из нас этого анекдота не знал. В тот момент я немного заволновался, не последуют ли за этим и другие анекдоты, чего я ужасно не любил. Да и вообще в нашей компании не было принято рассказывать старые анекдоты. Но Денис больше никаких анекдотов рассказывать не стал, хотя и понял, наверное, что анекдот его нам очень понравился. И эти два обстоятельства еще более расположили нас к нему.
Никто уже не жалел, что народу у нас стало больше, чем мы планировали с самого начала. Наверное потому, что компания наша оказалась довольно однородной. Кроме, быть может, Вики. Она определенно чем-то отличалась от всех нас. Как-то выпадала из нашего круга. Но чем она отличалась, я бы затруднился сформулировать. Я обсудил это с Кириллом, и он тоже сказал, что она явно не такая, как мы все. Но в чем это выражается, он тоже сказать не смог.
Вика с самого начала показалась мне очень симпатичной. Потом, когда она немножко расслабилась, стала казаться мне просто очаровательной. А она, поняв, что понравилась всем, вела себя очень свободно. Может быть, даже слишком свободно. И, как я потом понял, возможно, этим и отличалась от нас. Однако, по всей видимости, это никого особенно не раздражало. По крайней мере – первое время.
Однажды, когда мы все лежали на берегу речки на солнышке, она легла рядом с Кириллом на травку и положила ему голову на живот. Поначалу он лежал молча. А потом спросил:
– Тебе хорошо, Вика?
– Да, хорошо, – ответила она.
– Ну хоть тебе хорошо, – сказал Кирилл.
И мне, и всем нашим эта шутка Кирилла очень понравилась. Потом, уже когда мы вернулись из этого похода, мы все очень часто, к месту и не совсем к месту, повторяли за Кириллом: «Ну хоть тебе хорошо…»
Я все гадал, кто же начнет ухаживать за Викой серьезно. Вернее, гадал, кому она отдаст предпочтение. Спросил у Кирилла, что он думает по этому поводу. Кирилл был очень удивлен моему вопросу. Он почему-то считал, что у меня с Викой что-то намечается. Но когда я разуверил его в этом, призадумался.
Следующие два дня Кирилл стал вести с Викой какие-то сверхумные разговоры, к которым она, как оказалось, была совершенно не готова. И Кирилл пожаловался мне на это, объявив, что с ней трудно о чем-либо говорить и что теперь он окончательно убедился в том, что она «не наш человек». А Вика мне сказала, что Кирилл у костра кажется абсолютно нормальным. А когда с ним начинаешь разговаривать, он ведет себя очень странно.
Денис поначалу явно симпатизировал Вике. Я видел, как он пару раз увязывался с ней куда-то, куда она хотела было пойти одна. Но потом он вдруг охладел к ней и был, пожалуй, единственным из нас, кто относился к ней неприязненно. Мне это казалось странным.
Однажды, когда мы остались вдвоем, я спросил его, почему он так суров к Вике.
– Динамистка, – процедил он сквозь зубы.
– Что? – не понял я.
– Она динамистка.
– Что это значит?
– Я видел таких много раз. Они сводят кого-то с ума, но не подпускают близко. Крутят динамо. Я таких просто ненавижу.
;
З н а м е н и т о с т ь
За обедом он сказал жене, что его приглашают выступить с докладом на конференции в Москве. И что он рассматривает это предложение.
– Ты же говорил, что не поедешь туда никогда, – сказала она.
– Понимаешь, они меня зовут как очень большую знаменитость, оплачивают мне все расходы: дорогу, гостиницу. И вообще, там все – хорошие ребята. Они меня знают еще по Первому медицинскому и очень меня уважают.
– Пару лет назад они тоже обещали тебе оплатить все расходы. Но ты же не поехал.
– Пару лет назад они просили меня прислать им копии моих дипломов, и я их послал ко всем чертям.
– Послал ко всем чертям всех своих хороших ребят?
– Да.
– А сейчас они не просят прислать дипломы?
– Нет, сейчас не просят.
– Они, наверное, нашли то, что отобрали у тебя, когда ты уезжал.
– Они тут ни при чем, ты это прекрасно знаешь.
– Ну скажи мне, зачем тебе это? Ты уже походил и гоголем, и королем на всех своих конференциях по всему миру. Зачем тебе лететь в Москву?
Но он сказал ей, что все-таки хочет поехать. Что никогда со времени отъезда не был в Москве. Сказал, что хочет посмотреть на свою старую школу. Показал ей фотографии, которые ему недавно прислал его одноклассник. Вот здесь раньше ходили трамваи. Здесь мама переводила его через трамвайные пути по дороге в школу. А вот здесь на углу – и сама его школа. Только раньше она ему казалась большой и красивой, с широкими рядами ступенек на входе. А на фотографии она выглядела маленькой и невзрачной. И ступеньки на входе едва были видны. А вот здесь, где сейчас стоит громадный дом, был пустырь. А там дальше, за поворотом, была их районная поликлиника. Мама водила его туда на обследования. Там у него брали анализ крови. Прокалывали палец каким-то страшным дыроколом, и он при этом всегда падал в обморок.
Он сказал жене, что хочет пообщаться со своими друзьями, с одноклассниками, с теми, с кем вместе учился, с кем работал. Вспомнить былые дни. Хочет зайти к ним домой, посмотреть, как они живут. Поспрашивать, как им работается.
– Рассказать о себе, – вставила его жена.
– Перестань, – сказал он. – Хочу побывать в музеях.
– Когда ты последний раз был в музее? – спросила жена.
– Недавно. Ты же знаешь.
– Конечно, потому что тебе надо было сводить туда твоего гостя.
– Какая разница?
И еще он сказал жене, что хочет посмотреть, как и что изменилось в Москве. Стал звать ее с собой. Но она отказалась наотрез. И он полетел в Москву один.
Он прилетел за день до начала конференции. Его встретили, отвезли в гостиницу, дали немного отдохнуть, а потом усадили в машину и привезли в Пушкинский музей. Через час он сказал, что устал, и попросил отвезти его обратно в гостиницу. Но его все-таки уговорили поехать еще и в Третьяковку. Там он сразу выпил крепкого кофе, взбодрился и с удовольствием еще час, наверное, бродил по залам.
На следующий день началась конференция. Он выступил с обширным пленарным докладом. Его назначили главой одной из секций. Он вел все ее заседания. Много выступал в дискуссиях за круглым столом по вечерам. И вообще – был гвоздем всей программы.
Вокруг него всегда собиралась куча народу. Он вел себя скромно. Но все равно, рассказывая о себе, производил на всех большое впечатление.
Он жаловался, какая у него беспокойная жизнь. Говорил, что работает в основном в Манхэттене. Но жена его не хочет жить постоянно в городе. Поэтому они купили дом в Нью-Джерси. А в Манхэттене ему приходится держать квартиру – у него не хватает сил ездить каждый день после работы домой. И все же он очень устает, поскольку ему приходится мотаться по всей стране. Он называл университеты и госпитали, с которыми был связан по работе. Показывал фотографии коллекции монет в его доме в Чикаго. Это был его первый дом в Америке. Там, где он получил свою первую постоянную работу – в Northwestern Memorial Hospital. И где до сих пор еще сохранил рабочие контакты.
Все хотели с ним поговорить. Все относились к нему с громадным почтением. И все хотели рассказать ему, каких успехов они добились в жизни.
Он надеялся повидаться с теми, с кем вместе учился. Но встретил там мало кого из них. И, как постепенно узнавал об этом, – по одной и той же печальной причине.
А вечерами ему устраивали домашние приемы. Он соскучился по русской кухне. И с громадным удовольствием ел соленые, вяленые и сушеные рыбки, копченую осетрину и севрюгу совершенно забытого им вкуса, блинчики с икоркой, мясные закуски – корейку, буженину, ветчину. Пробовал все эти необыкновенные соления, мочения и квашения, многочисленные вкуснейшие салаты, грибочки, холодец со злым хренком, копченые колбасы с тем самым вкусом и запахом, которые он когда-то так любил. Не обходил вниманием и выпечку – кулебяки, расстегаи, небольшие пирожки, которые таяли во рту. Пил водку, закусывая ее солеными и малосольными огурчиками и селедкой с зеленым лучком. После всего этого еще находил в себе силы попробовать разные тушеные, вареные, томленые и печеные блюда. А в один из дней попал даже на жареного поросенка с гречневой кашей.
По окончании конференции был устроен шикарный банкет. В сущности, в его честь. Он сфотографировался там со всеми своими хорошими ребятами. Вечером он позвонил жене. Сказал, что был у мамы на кладбище. Рассказал, где еще ему удалось побывать. А потом послал ей банкетные фотографии и долго объяснял, кто есть кто. Вот этот, которому он когда-то писал диссертацию, сейчас – директор крупного института. Этот, который пришел в Первый медицинский за год до его отъезда, – чуть ли не министр, вхож к президенту. И вообще, все они сейчас очень большие шишки.
Поговорив с женой, он лег в кровать и еще долго разглядывал фотографии. Потом отложил компьютер и попытался заснуть. Но заснуть сразу не смог, потому что все прикидывал, что еще ему надо сделать завтра, в его последний день в Москве.
Проснулся он рано. Заказал завтрак в номер. Тщательно побрился. Вызвал такси.
Он вроде бы помнил, что на кладбище продаются цветы, но не хотел рисковать. Поэтому попросил таксиста заехать в цветочный магазин. Купил большой букет белых роз.
Уже внутри кладбища он сделал несколько поспешных и, по всей видимости, ошибочных поворотов. Понял, что заблудился. Но он хотел найти колумбарий сам, ни у кого не спрашивая. Вернулся к памятнику Высоцкому и попытался сосредоточиться. Снова пошел вперед, но уже медленнее. Понял, где он сделал неправильный поворот. И вскоре уже входил в колумбарий.
На листочке бумаги, который он достал из кармана, было написано: «секция 47, ряд 3, ниша 39». Он нашел секцию, ряд и нишу. Подошел к мраморной доске. На ней был выгравирован женский профиль. Ее профиль. А ниже – две даты. Он тупо и долго смотрел на доску и, казалось, потерял счет времени. Потом стал соображать, как можно было бы положить там розы, которые он принес.
Постоял еще немного. Вспомнил, как выбирал фотографию для гравировки мраморной доски. Его память хранила все, что было с этим связано. Даже самые незначительные моменты.
Он вспомнил что-то еще. А потом еще и еще. И в который уже раз отметил мысленно, что время – этот лучший в мире лекарь – до сих пор не может вылечить его.
У него стала кружиться голова, в глазах поплыли яркие спирали. Он понял, что у него подскочило давление, и решил немного успокоиться. Сел рядом на скамейку. Обхватил голову руками и какое-то время сидел неподвижно. Но потом его плечи затряслись. И он, уже совершенно ничего не видя и не слыша вокруг, зашелся в рыданиях и стал то ли проклинать кого-то, то ли ругать самого себя, то ли просить у кого-то прощения.
;
Г Р У С Т Н Ы Е М У З Ы К А Л Ь Н Ы Е И С Т О Р И И
Пуньяни-Крейслер и всякое другое
Памяти моей мамы
;
Н а ч а л о
Когда я уже закончил первый класс в общеобразовательной школе, случилось, что мы с родителями проходили мимо музыкальной школы. И они предложили туда зайти. Зайти просто так. Посмотреть, что там происходит. И как раз оказалось, что именно в этот день там шли приемные экзамены. И эти экзамены должны были начаться буквально через несколько минут после того, как мы туда зашли.
Думаю теперь, что мы не случайно все-таки проходили тогда мимо школы. Она была расположена в далеком от нас Докучаевом переулке. Наверное, минутах в двадцати ходьбы от нашего дома. Так что случайно оказаться там, да еще втроем, да еще за несколько минут до начала приемных экзаменов, мы не могли.
Думаю, что мои родители сами, без меня, решили, что ребенку надо дать музыкальное образование. Наверное, они пытались заговорить со мной о музыкальной школе. И, наверное, я на это прореагировал отрицательно. Ну и тогда они решили привести меня в эту школу «случайно».
Была разыграна простая комбинация. О, экзамены! Как интересно! А может быть, ты пойдешь, попробуешь. Ну просто так, на всякий случай.
Ну и меня тут же забрали куда-то – как оказалось, проверять мой музыкальный слух. Какая-то преподавательница подвела меня к роялю. Ткнула туда пальцем. И спросила что-то. Но что она меня спросила, я не очень-то понял. И я сказал, что это нота «до». Это единственное, что я знал тогда о музыке. Что там есть такая штука как нота «до». И преподавательница эта рассмеялась и сказала, что не спрашивает меня, как называется эта нота, а просит меня просто ее напеть. Что значит «напеть», я понятия не имел. Ведь я не готовился к такому экзамену. И что в таких случаях там происходит, мне было тогда абсолютно неизвестно.
Я, наверное, что-то там промычал по поводу того, что не понимаю, что значит «напеть». И преподавательница опять нажала какую-то клавишу, а потом спела «аа-аа». И сказала мне, чтобы я тоже спел вот так же. Не помню, с первого раза или не с первого, но я, наконец, понял, что от меня требуется. И стал «напевать» все эти ноты, которые моя преподавательница нажимала на клавишах.
Потом она попросила меня спеть какую-нибудь песенку. Впоследствии я узнал, что все остальные ребята знали, что их попросят на этом экзамене спеть какую-нибудь песенку. И все заранее приготовились спеть песенку. Правда, эта песенка по какой-то необъяснимой причине оказалась у всех одна и та же: «То березка, то рябина». А я, естественно, не был готов к такому. И подумав-подумав, сказал, что я не знаю никакой песенки. Наверное, преподавательница удивилась тогда, что я не знаю никакой песенки. И она предложила мне спеть песенку «То березка, то рябина». Я вроде бы слышал где-то эту песенку. Но я не знал ее слов. И я сказал, что я не знаю такой песенки. На этом с песенками было покончено.
Потом преподавательница стала что-то отстукивать по крышке рояля. И просила меня все это повторять за ней. Мне это тогда показалось очень странным. Во-первых, потому что не требовало никакой силы, никакой техники и вообще никакого умения ни в чем. А во-вторых, мне казалось, что это не имело никакого отношения к музыке. (Сейчас я понимаю, что был неправ тогда: ведь мы стучали по крышке рояля.)
И потом она велела мне обождать немного и ушла куда-то. И очень скоро вернулась с какой-то небольшой группой людей. И мы опять стали делать всё то же самое – напевать, стучать. И меня там все хвалили. Особенно меня там хвалили после того, как какой-то дядечка стал нажимать на клавиши рояля уже двумя пальцами. И я помню, что тогда я тоже не сразу сообразил, что он от меня хочет. Он мне говорил, что ты, мол, поешь только одну, вот эту ноту. А мне надо, чтобы ты спел и эту, и вот эту ноту. И ему пришлось самому спеть сначала одну, а потом другую ноту из тех двух, которые он нажимал. И тогда я уже все понял и начал каждый раз напевать две ноты по очереди.
Дядечка этот повел меня к родителям. Оказалось, что это был преподаватель виолончели, Андрей Алексеевич Борисяк. И он сказал, что меня в школу примут. И что сейчас уже можно говорить о том, в каком классе я буду заниматься. И стал им очень рекомендовать отдать меня к нему, в класс виолончели.
Но тут мои родители стали спрашивать, а сколько весит эта самая виолончель. И когда узнали, сколько она весит, то сказали, что таскать виолончель по два раза в неделю так далеко будет их сыну очень трудно. Потом зашла речь о классе фортепьяно. Думаю, тут мои родители быстро прикинули, что денег на покупку пианино у них нет. И, если я правильно все помню, спросили меня, как я смотрю на то, чтобы носить скрипку. Ведь она гораздо меньше, чем виолончель. Не помню, что я им отвечал. Возможно, я сказал, что мне вообще не хотелось бы ничего носить. Но, видимо, мои родители уже заранее и вполне определенно решили, что их сын должен учиться музыке. И в итоге они объявили Андрею Алексеевичу, что хотят, чтобы меня записали в класс скрипки.
З в е з д а в с о з в е з д и и П е р с е я
Мы с мамой пришли в школу в сентябре. Мама принесла туда справку с места работы папы о его зарплате. И ей сказали, сколько она должна будет платить каждый месяц за мое обучение.
И потом нам объявили, что меня зачислили в класс Борисяка. Что вызвало большие волнения у моей мамы. Ведь мы же не хотели, чтобы меня записали к Борисяку, в класс виолончели. Но мамины волнения были напрасны. Оказалось, что в этой школе преподавал скрипку сын Андрея Алексеевича – Александр Андреевич Борисяк. Вот к нему-то (как видно, по протекции Борисяка-старшего) меня и направили.
Оба они – и Борисяк старший, и Борисяк младший – были отличными музыкантами и замечательными людьми. И я имел счастье общаться с ними все мои семь долгих школьных лет. Несколько раз был у них дома. По каким-то причинам Александр Андреевич иногда назначал мне занятия не в школе, а у себя в квартире. Они жили в добротном старом доме в самом центре Москвы. Если не ошибаюсь, где-то недалеко от Столешникова переулка. И когда я попал туда первый раз, они вдвоем, Александр Андреевич и Андрей Алексеевич, водили меня по их хоромам (как мне тогда показалось) и показывали всякие интересные вещи.
Помню, что на одном из столов там стоял большой телескоп. И Андрей Алексеевич сказал мне, что раньше он увлекался астрономией. И когда-то, давным-давно, открыл новую звезду в созвездии Персея. Это было все, что мне тогда сказал Андрей Алексеевич. И только позднее я узнал, что тот телескоп, который я видел на его столе, был фирмы Цейсс. И подарен он был Андрею Алексеевичу (по случаю открытия новой звезды) императором Николаем Александровичем.
П у с т ы е с т р у н ы
Я знаю, многие считают, что учиться играть на скрипке – это очень здорово. Они уверены, что их ребенок будет получать от этого только удовольствие. И сами родители тоже будут получать удовольствие.
Сейчас, я знаю, родители поначалу действительно получают удовольствие. Они активно влезают во всю эту историю с покупкой скрипки. Они там что-то такое изучают. Они расспрашивают своих знакомых, у которых есть большие связи. Ну, то есть у которых ребенок недавно начинал играть на скрипке.
У них появляются всякие возможные варианты. Они их сравнивают. Прикидывают, сколько будет через десять лет стоить скрипка, которую они сейчас купят за пять тысяч долларов. Они узнают, сколько миллионов стоят теперь первоклассные скрипки. И сколько они стоили 50 лет тому назад. И обсуждают на работе, стоит ли купить сейчас очень дорогую скрипку.
И потом, когда ребенок начинает водить смычком по струнам, первичный азарт у них уже проходит. В первые дни они еще готовы послушать все эти «та-та-та-та – та-та-та». Но потом это уже начинает им немножко надоедать. А их ребенок потихоньку принимается роптать. Сначала он говорит, что ему не нравится его преподаватель. Потом он говорит, что ему никогда не хотелось играть на скрипке, а хотелось учиться играть на фортепьяно. Ну и когда все это начинает постепенно глохнуть, они не очень-то расстраиваются. Они знают, что скрипка в цене не упадет. А про ребенка теперь уже можно будет говорить, что в детстве он немножко играл на скрипке.
Как начинал играть я? Не помню, откуда и как ко мне попала моя первая трех-четвертная скрипка. Но помню, что смычок мне Александр Андреевич не наканифоливал довольно долго. Поэтому я водил смычком по пустым струнам без звука. И дома я тоже играл на своей трех-четвертной без звука. Придумал ли такое Александр Андреевич или такова была общая стратегия, я не знал тогда. Не знаю и сейчас. Но идея эта безусловно должна считаться очень гуманной по своей природе.
И вот в какой-то момент, когда и кисть моей правой руки стала изгибаться более-менее правильно, и смычок уже не уходил в какую-то кривую сторону, и даже мизинец оттопыривался довольно элегантно, Александр Андреевич решил смычок мой наканифолить. И теперь, когда я водил смычком по пустым струнам, издавался уже какой-то звук.
Можно ли представить себе что-то хуже такого звука? Железо по стеклу? Нет, пожалуй. Железо по стеклу не даст такого богатого спектра скрежета. Да и хорошей продолжительности звука у железа и стекла никогда не будет.
Как реагировал на это Александр Андреевич? Ну, он все-таки был профессионалом. Поэтому должен был выдерживать такое легко.
А как я все это выдерживал? А я и не выдерживал. Я от такого звука терял сознание. Ну, то есть просто-напросто падал на пол без чувств.
Первый раз такое случилось довольно неожиданно. Помню только, что в голове у меня все как-то внезапно помутилось. И я только услышал, как Александр Андреевич сказал: «Ты что, с ума сошел?» Он тоже совершенно этого не ожидал. Он даже не успел меня, падающего, подхватить. И я грохнулся вместе со своей скрипкой на пол.
Потом они с моей мамой все это обсудили и сказали мне, что в следующий раз, когда я что-то такое почувствую, мне надо сказать об этом Александру Андреевичу. И тогда, как предполагалось, мы должны были бы сделать какой-то перерыв в этом нашем упражнении – вождении смычка по пустым струнам.
И на одном из следующих занятий, когда я почувствовал, что на меня надвигается какая-то дурнота, я успел сказать: «Дядя, мне плохо». И на этот раз Александру Андреевичу удалось меня поймать.
Это уже было большим успехом в моей музыкальной карьере. Неясно было только, почему я сказал «дядя», а не назвал Александра Андреевича по имени. Они с моей мамой этот вопрос тоже обсудили. И решили, что я, наверное, правильно такое придумал. Потому что, успею ли я назвать Александра Андреевича в такой ситуации по имени, – совсем не ясно. А вот сказать «дядя» – это будет, конечно, короче и, следовательно, надежнее.
Г е н ы о т ц а
В музыкальной школе ко мне весь технический персонал и все учителя, кроме Борисяков и моей преподавательницы общего фортепиано, относились плохо. Они меня не любили. Особенно я это чувствовал на уроках сольфеджио и музлитературы.
Почему же они меня не любили? Потому что в моих жилах текла еврейская кровь? Думаю, что это была по крайней мере одна из причин. Но было и нечто другое, почему ко мне относились плохо даже те, для кого моя национальность не была минусом, а может быть, даже была плюсом. Что же это было такое – это «нечто другое»?
Дело было в том, что я все время улыбался. Это вызывало раздражение у простого советского человека. Ведь в стране действовало неписаное правило: улыбаться нельзя. Окрик «а что тут смешного?» в мой адрес я слышал чуть ли не ежедневно. Учителя не только в музыкальной, но и в общеобразовательной школе донимали меня этим довольно упорно. Часто они облекали свои претензии ко мне не в форму запретов на улыбку. Они говорили, что я должен вести себя скромнее. Стоило лишь мне улыбнуться по какому-то поводу или без повода, сразу же в мой адрес летело напоминание: веди себя скромнее.
Наверное, это все передалось мне через отцовские гены. Он любил шутить. И моя мама часто говорила ему, что за его шутки его когда-нибудь посадят. Говорила она это, правда, не столько для моего отца, сколько для меня. Чтобы я понял, что все шутки моего папы надо держать в строжайшем секрете от посторонних. Ну, в этом смысле я рос довольно смышленым мальчиком. И эту науку усвоил с самого раннего возраста.
Думаю, что вот по этим причинам я и получал низкие оценки в музыкальной школе по сольфеджио и музлитературе. Моим учителям помогало еще то, что на первых порах обучения не было четких критериев для оценок по этим предметам.
На уроках сольфеджио мне ставили тройки потому, что ноты я рисовал, как считалось, корявыми. Мама была мастером в каллиграфии. Она быстро наладила все это для меня. И ноты у меня стали получаться примерно такими, как они выглядели в печатных изданиях. Но тройки я продолжал получать.
Полагаю, что в то время я все-таки отставал немного от девчонок нашего класса. Ну, скажем, когда задавали вопрос, где на линейках нотоносцев находится «ре» второй октавы, все девочки нашего класса сразу тянули руки вверх. А мне надо было еще подумать хотя бы несколько секунд. Так что, хотя над нами никто с секундомером не стоял, но при желании мои тройки можно было бы оправдать.
Однажды на музлитературе учительница сыграла нам на рояле какой-то пассаж и попросила написать, что мы чувствовали, слушая эту музыку. Для меня такое задание прозвучало совершенно неожиданно. Я представления не имел, что и как надо было написать по этому поводу. Должен признаться, что даже сейчас такое задание было бы для меня суровым испытанием. И я написал тогда, что сначала музыка играла тихо-тихо. А потом стала играть громче. И что мне понравилось, что в самом конце она стала играть опять тихо.
Я получил за свою писанину тройку. А девочка с беленькими бантиками, которая сидела рядом со мной, написала, что она слышала, как дует ветерок и как водичка где-то течет. И на следующем занятии преподавательница зачитала нам ее «эссе», похвалила и сказала, что поставила ей пятерку.
Там, в школе, у нас было много девочек. И почти у всех были всякие такие бантики. И выглядели они так, что не то чтобы подойти к ним или спросить у них что-то, а просто посмотреть на них мне было страшновато.
На следующем занятии наша преподавательница музлитературы опять играла какой-то фрагмент. И опять велела написать, что мы там услышали. Я подумал, что на этот раз я уже не буду таким дураком. Ну и написал, что слышал, как течет вода и что где-то дует сильный ветер. И думал, что мне поставят пятерку. Но я опять получил тройку. А девочка с беленькими бантиками написала, что почувствовала, как пахнут какие-то цветочки. И конечно же, получила за это дело пятерку.
Впоследствии и на уроках сольфеджио, и на уроках музлитературы все стало меняться для меня в лучшую сторону. Но об этом чуть позже.
С к р и п к а С т р а д и в а р и
В какой-то момент Александр Андреевич сказал моей маме, что мне уже пора перейти с трех-четвертной скрипки на целую. И мама сказала ему, что, мол, раз надо, значит, надо. И мы стали искать для меня целую скрипку.
Один из преподавателей школы узнал об этом и сказал моей маме, что может принести нам хорошую и недорогую скрипку. И если она нам и Александру Андреевичу понравится, то мы сможем ее купить. И когда мама на это согласилась, он попросил задаток. Если я правильно помню, 25 рублей. Это были не очень большие деньги. Кажется, примерно столько стоил килограмм сливочного масла. И мама дала ему этот задаток.
Когда Александр Андреевич узнал об этом, он сказал, что никакую скрипку этот преподаватель нам никогда не принесет, а про задаток нам нужно сразу забыть. Оказывается, все в музыкальной школе знали, что вернуть деньги, которые этот преподаватель брал взаймы, было ужасно большой проблемой И не потому, что он был каким-то уж очень плохим человеком. Вовсе нет. Александр Андреевич сказал нам, что он, в сущности, неплохой человек. Но у него было две семьи. И денег на жизнь ему катастрофически не хватало.
Да… Я вспоминаю сейчас различные жизненные эпизоды тех времен и понимаю, что все вокруг нас жили очень и очень бедно. Практически в нищете.
Моя мама пыталась вернуть эти 25 рублей. И тянулось это довольно долго. Но чем все закончилось, в моей памяти не осталось.
Мама продолжала искать мне скрипку. И тут произошла такая неожиданная история.
В Севастополе жил двоюродный брат моего папы – Гриша Браславский. Он жил там с женой Надей и двумя сыновьями, Геной и Славой. Они с моими родителями переписывались. И когда Надя узнала от мамы, что мы ищем для меня скрипку, она написала, что у них есть хорошая скрипка и что мы можем ее у них забрать. Потому что толку они в ней совсем не видят. А Гена и Слава играют этой скрипкой в футбол.
Моя мама сообщила об этом Александру Андреевичу. А он спросил у нее, что это за скрипка. Мама, конечно, сказала, что понятия не имеет, что это за скрипка. И что Надя, наверное, тоже не знает. На что Александр Андреевич посоветовал посмотреть в отверстие скрипичного эфа на этикетку, которая там вполне могла быть.
Ну и мама написала Наде, чтобы она посмотрела в вырез скрипки и сказала, есть ли там этикетка, и если есть, то что на ней написано. И через какое-то время от Нади пришел ответ, что действительно, этикетка там есть. Но на ней написано что-то не по-русски. И ничего путного она там не прочитала. Но есть там какое-то слово вроде Антониус.
Моя мама передала все это Александру Андреевичу. И он велел ей немедленно писать Наде еще одно письмо. Он спрашивал, а что, мол, там написано еще. И нет ли там еще слова Страдивариус.
Мама опять написала Наде письмо и попросила посмотреть, нет ли там еще слова Страдивариус.
Все это было не скоро. Письма шли долго. Но вот Надя, наконец, ответила, что там действительно есть еще слово Страдивариус. И что она очень удивлена, как это моя мама могла догадаться, что там еще написано.
Ну, мама опять передала все это Александру Андреевичу. И он сказал, что если это действительно скрипка Страдивари, то она должна стоить сумасшедшие деньги. И чтобы они там, в Севастополе, немедленно прекратили играть этой скрипкой в футбол. И чтобы мама думала, как эту скрипку у них забрать.
Забрать скрипку было очень легко. Кто-то из знакомых Браславских ехал на поезде из Севастополя в Москву. Он-то и привез нам эту скрипку.
И мы с мамой принесли ее в школу. Александр Андреевич прочитал наклейку. Потом попробовал что-то сыграть на этой скрипке. И сказал нам с мамой:
– Ну, это, конечно, не скрипка Страдивари. И она, конечно, со скрипкой Страдивари даже на одном столе никогда не лежала. Но Славе на первое время она сгодится.
И еще он сказал, что скрипка нуждается кое в каком ремонте. Он отнес эту, теперь уже мою, скрипку в мастерскую Большого театра. Там ее действительно подремонтировали. И я на ней играл пару лет.
Я никогда не был в этой самой мастерской Большого театра. И даже никогда не знал, где она находится. Знал только, что там какие-то очень замечательные мастера выполняют очень тонкую работу за сравнительно небольшие деньги.
Я пользовался услугами этой мастерской через Александра Андреевича. Он был долгое время солистом оркестра Большого театра. Наверное, по этой причине все, что он им заказывал, выполнялось довольно быстро.
И все хорошее пришло ко мне оттуда. Поначалу я играл на жильных струнах. Но потом Александр Андреевич сказал, что мне пора уже переходить на металлические струны. И они тут же пришли ко мне из мастерской Большого театра. Оттуда же ко мне пришел и приличный смычок.
Александр Андреевич рассказывал мне всякие страшные истории про тех, кто чинил свои инструменты где-то в других местах. Он говорил, что есть люди, которые говорят, что поняли всё про секреты изготовления скрипок. И что вот таких людей надо бояться больше всего.
Один его хороший знакомый чинил свою скрипку в одном из таких мест. А скрипка у него была итальянская, какого-то очень известного мастера. И когда ему вернули его скрипку после починки, оказалось, что она стала звучать чуть ли не как просто хорошая покупная советская скрипка. Его тяжба с починщиками затянулась очень надолго. И сначала те отрицали какую-то свою вину в том, что случилось со скрипкой. Но потом все-таки выяснилось, что в процессе ремонта упала душка. Это такая маленькая круглая палочка, распирающая верхнюю и нижнюю деки. Специалисты эти клялись, что поставили ее на то же самое место. А Александр Андреевич сказал мне, что когда душка в первоклассных инструментах падает, то вернуть скрипку к первоначальному звучанию практически невозможно. И почему такое происходит – никто не знает.
И еще Александр Андреевич рассказал мне, что у другого его знакомого в таком же примерно месте скрипку покрыли лаком. А лак там изготавливали точно по секретам итальянских мастеров. И секреты эти они разгадали с помощью новейших научных методов. И скрипка эта тоже вконец была этим лаком испорчена.
Поэтому, сказал мне Александр Андреевич, чтобы только почистить скрипку, он не стал бы отдавать ее никуда, кроме мастерской Большого театра.
Т р и ш а л о п а я
У Александра Андреевича занимался скрипкой еще Сашка Буев. И мы с ним как-то быстро сдружились. А в другом классе учился на скрипке Леня Фрид. С ним мы сдружились еще крепче. На всю жизнь.
Александр Андреевич называл нашу троицу не иначе как «три шалопая». Он нам, всем троим, явно симпатизировал. Он видел, что нам все это музыкальное образование давалось легко. Но был недоволен тем, что к своим занятиям мы относились без должного прилежания. Вот поэтому-то он и называл нас шалопаями.
И Сашка, и Леня тоже, как и я, получали тройки на уроках сольфеджио и музлитературы. Но с какого-то момента что-то стало меняться для нас на этих уроках.
На уроках сольфеджио мы начали изучать музыкальные интервалы. Мне это показалось легким упражнением: «Чижик-пыжик» – большая терция, «Союз нерушимый» – кварта, «Купался бобер» – квинта, «В лесу родилась елочка» – большая секста. Ну, и так далее. И когда нам на занятиях играли по две ноты и нам нужно было эти интервалы определить, тут уже мы перестали от наших девочек отставать.
На уроках музлитературы мы стали слушать отрывки из разных музыкальных произведений. А преподавательница вдруг останавливала свою игру и спрашивала нас, что она нам играла. И тут мы тоже уже никак не отставали от наших девчонок.
А еще через какое-то время на уроках сольфеджио мы начали писать диктанты. Мне это тоже казалось довольно несложным упражнением. Надо было написать на нотной бумаге те ноты, которые наша преподавательница играла на пианино. А дул ли при этом ветерок, текла ли где-то водичка и пахли ли какие-то цветочки – это было совершенно неважно.
И тут нам перестали объявлять оценки. Сколько все наши девочки получали за эти диктанты, я не знал. Но судя по тому, с какими хмурыми лицами они смотрели на возвращаемые им после проверки диктанты, отметки там были не очень хорошие.
А я стал получать на сольфеджио сплошные пятерки. И мне стало казаться, что худшие для меня дни в музыкальной школе остались позади. Но беда пришла ко мне с неожиданной стороны. Надо мной вдруг нависла угроза отчисления из школы.
З л ы е т е т к и
Как ни старался Александр Андреевич назначать свои уроки в удобное для меня время, иногда выходило так, что у меня образовывались «окна». То есть между концом одного урока и началом другого у меня получался свободный час. И мама решила, что в это время я могу сидеть в музыкальной школе за каким-нибудь столиком в коридоре и делать уроки общеобразовательной школы.
И вот однажды, когда я сидел где-то там и делал свои уроки, ко мне прибежали тетки из школьной канцелярии, которая одновременно была и учительской. Эту толпу возглавляла заведующая учебной частью. Она меня очень не любила. Да и все другие тетки из этой толпы меня тоже не очень-то любили.
Они схватили меня за шиворот и потащили куда-то. Притащили они меня в туалет. А на стенах этого туалета я стал читать различные надписи. Кроме слова из трех букв, с которым я уже где-то познакомился, там еще были какие-то сложные идиоматические построения. И пока я пытался разгадать их смысл, тетки стали кричать на меня, что они сейчас вызовут милицию, чтобы меня эта милиция наконец-то вышвырнула из школы. Кто-то из них сунул мне в руки тряпку и велел стирать надписи, которые якобы я написал на стенах туалета.
Теток там было много. А я был один. Никого из приличных преподавателей тогда не оказалось рядом. И некому было меня защитить.
Не помню сейчас, в каком порядке и что еще произошло там в тот день. Но, по-видимому, о моем участии в следующем занятии не могло быть и речи. Стирать надписи тряпкой со стен туалета я отказался. Милиция тогда почему-то так и не приехала. И в конце концов я был отпущен из школы.
Конечно, мои родители были в шоке от того известия, которое я им принес. И моя мама еще несколько месяцев сражалась с заведующей учебной частью. Конечно, и Александр Андреевич, и Андрей Алексеевич, и милая молодая женщина, которая преподавала мне общее фортепьяно (о ней я еще скажу несколько слов), были на моей стороне. Но с нашей заведующей сладить было непросто. Ведь, как я сейчас понимаю, в ее карманах хранились погоны КГБ. Однако выгнать меня из школы ей тогда не удалось.
О р к е с т р о в ы й к л а с с
История с туалетом была не единственной, когда меня хотели исключить из школы. В другой раз, правда, вопрос о моем отчислении возник уже по моей вине.
Один из школьных классов был оркестровый. И там играли струнники. Не помню, с какого года обучения мы должны были играть в оркестре. Возможно, начиная с четвертого класса. И вот где-то в конце сентября моей маме позвонили и сказали, что меня отчисляют из школы за неявку в оркестровый класс.
Мама бросилась ко мне и спросила, как получилось, что я не хожу на оркестр. И я тут вспомнил, что кто-то мне когда-то говорил, что я должен буду туда ходить. Но почему-то это все не удержалось в моей памяти. А мама вообще об оркестре никогда не слышала.
Каким-то образом она утрясла этот вопрос. И меня из школы не отчислили. Но мама строго наказала мне ни в коем случае не пропустить больше ни одного оркестрового занятия.
Выяснилось, что оркестр наш собирался по воскресеньям. И в первое же воскресенье я отправился в школу на оркестровую репетицию.
Не помню, как звали нашего дирижера. Но его фамилия была Фролов. Он дирижировал оркестром Центрального детского театра в Москве. Но об этом я узнал только несколько лет спустя, когда впервые попал в этот театр.
Помню, что в перерыве между двумя действиями я подошел к оркестровой яме. И там я вдруг увидел нашего Фролова. От неожиданности я громко сказал: «Фролов!» Он это услышал, обернулся, увидел меня и поманил к себе. И мы с ним о чем-то немного поговорили.
А когда я впервые пришел к Фролову в нашей школе, он посадил меня на последний пульт скрипок. Но там я просидел совсем недолго. Минут, наверное, через десять Фролов велел мне пересесть на первый пульт.
А там место рядом с концертмейстером, с первой скрипкой, было в тот день почему-то свободным. Концертмейстером была девочка из старших классов. И мы разучивали какую-то вещь, в которой у нее было большое соло.
На самом-то деле перед нами там стояли два пульта. На месте этой девочки – концертмейстера – стоял пульт с ее нотами, где было это соло. А на моем пульте были ноты без этого соло. И вот так мы и прозанимались в тот раз. А когда закончили, каждый забрал свои ноты, и мы разошлись по домам.
В следующее воскресенье я опять пошел на оркестр в школу. Оказалось, что девочка с первого пульта заболела, и Фролов посадил меня на ее место. И я, таким образом, был в тот день концертмейстером оркестра. И опять мы стали играть ту вещь, которую играли в прошлое воскресенье. Вещь эта была не очень трудная. И у меня не было особых проблем, чтобы там аккуратно все проиграть. Тем более, что играл я это уже второй раз.
Единственное, что стало меня волновать – это то самое соло, которое наша первая скрипка играла в прошлый раз. Ведь нот этого соло у меня не было. И чем ближе мы подбирались к его началу, тем больше я нервничал, потому что не понимал, что мне надо было делать.
Фролов мне ничего заранее не сказал по этому поводу. И, с одной стороны, если нот соло у меня не было, то вроде бы получалось, что я и не должен был его играть. Но, с другой стороны, Фролов посадил меня на место первой скрипки. И тогда получалось, что мне это соло обязательно надо было бы сыграть. Ну и когда дело дошло до него, я стал играть его по памяти.
И где-то уже ближе к концу соло Фролов поднялся со своего дирижерского места и пошел ко мне. Он обошел меня сзади, чтобы посмотреть, есть ли у меня ноты этого соло или нет. Увидел, что нот нет. И тогда он погладил меня по голове и пошел обратно на свое место.
К у с о к х л е б а
Вернусь немного назад. Со второго класса у нас в школе для всех струнников начинались занятия по классу фортепьяно. Не знаю, как получилось, что у меня была хорошая преподавательница общего фортепьяно (так назывался этот класс для нас, струнников). Наверное, ко второму классу я уже приобрел дурную славу у всех дурных преподавателей. И они, конечно, меня брать к себе в класс не захотели. Так мне досталась единственная нормальная преподавательница.
Интересно, что преподаватели наши держались двумя группами. В одну группу входили оба Борисяка, моя преподавательница общего фортепьяно и преподаватель скрипки Лени Фрида. А в другую группу входили все остальные, возглавляемые заведующей учебной частью. Между этими группами был только один преподаватель. Тот, у которого были две семьи и никогда не было денег. И еще не входил ни в какую группу наш дирижер Фролов. Он считался у нас в школе как бы почетным гостем.
Класс фортепьяно требовал занятий дома. И тут перед нашей семьей встала проблема с пианино. Это действительно была большая проблема.
Мы с родителями жили в комнате площадью 16 квадратных метров. Там располагалась тахта моих родителей, их прикроватная тумбочка, моя кровать, платяной шкаф, обеденный стол, несколько стульев и небольшой письменный стол. И когда мама сказала о пианино моему папе, она пожаловалась, что не знает, где это пианино можно было бы у нас поставить. И папа сказал, что он может все это легко решить. Днем мы будем ставить пианино на тахту и там на нем и играть, а к ночи будем переставлять пианино на обеденный стол.
Мой папа любил шутить. Но мама подошла к этому делу вполне серьезно. Она сказала папе, что уже разузнала, как люди обучают своих детей играть на фортепьяно. Оказывается, пианино не обязательно покупать. Его можно взять напрокат. Ну, конечно, папе опять надо будет принести справку с места работы о его зарплате. Но в любом случае плата за пианино будет намного ниже платы за обучение в школе.
И еще мама сказала, что если не ясно, где можно поставить у нас пианино, значит, нам надо сделать перестановку.
Слово «перестановка» я часто слышал в разговорах взрослых. И все прекрасно знали, что оно означает. Люди просто переставляли в своей комнате мебель на другие места. Почему они так делали? Ну, просто им казалось, что жить долгие годы в маленькой комнатушке с одной и той же мебелью, стоящей на одних и тех же местах, просто невыносимо. Переехать жить в какое-то другое место было невозможно, купить другую мебель тоже не получалось. А вот когда мебель переставлялась на другие места, это вносило какой-то элемент новизны.
Я часто слышал какие-то разговоры об этом. Люди приглашали своих друзей посмотреть, как они сделали перестановку. И показывали, что шкаф стоял раньше вот тут, а они его передвинули в угол. А кровать подвинули вот туда. И их друзья говорили, что получилось очень здорово. Что теперь это как будто совсем другая комната. Что она вроде бы даже стала больше. И наверное, им тоже надо сделать перестановку. Потому что последний раз они ее делали еще при царе Горохе.
В общем, мама реализовала эту свою идею с прокатным пианино. Что-то она там передвинула. И пианино удалось куда-то втиснуть.
К нам приходили знакомые моих родителей – посмотреть, как мама все придумала. Все ее очень хвалили. И, конечно, спрашивали, сколько стоит прокат пианино. А заодно спрашивали, сколько стоит мое обучение в школе. И сокрушались, что это, конечно, дорого. И успокаивали маму, говоря при этом разные слова. А один раз кто-то из них сказал, что зато, мол, у Славика всегда будет кусок хлеба.
Никогда и ни от кого я раньше такого не слышал. Но я понял, что означает это словосочетание. И оно мне запомнилось. Но со временем – и чем дальше, тем определеннее – я стал считать, что мой кусок хлеба будет, наверное, все-таки другого происхождения.
О т с т а в к а С т р а д и в а р и
На скрипке Страдивари я проиграл, наверное, года два. И Александр Андреевич сказал моей маме, что настало время купить мне скрипку получше. Мама спросила тогда у него, может ли он нам в этом деле помочь. И Александр Андреевич сказал, что сможет помочь, но ему надо знать, сколько мои родители готовы потратить на это.
Не помню, конечно, сейчас, как развивались события дальше. Думаю, что мама спросила у моего отца, сколько денег мы можем потратить на скрипку. Ну и, наверное, после всяких таких раздумий они назвали Александру Андреевичу сумму в 500 рублей. Я так думаю потому, что именно за такие деньги мне вскоре и была куплена моя новая скрипка.
А может быть, события развивались и по несколько другому сценарию. Помню такой эпизод тех времен. Александр Андреевич принес в класс свою скрипку. И где-то в середине наших занятий предложил сыграть на его скрипке то же самое, что я играл только что на своей старой скрипке (на скрипке Страдивари). Я начал играть на его скрипке. И Александр Андреевич был явно раздосадован тем, что никакой разницы в моей игре он не почувствовал. Думаю, что после этого эпизода он мог посоветовать моим родителям не тратить очень уж большие деньги на мою новую скрипку.
Это было дореформенное время. Пятьсот рублей составляли тогда, если не ошибаюсь, около трети месячной зарплаты моего отца. После реформы 1961 года эти пятьсот рублей уже называли старыми деньгами.
Насколько хороша была моя новая скрипка? Ну, сравнивать ее со скрипкой Александра Андреевича вообще было нельзя. Но, скажем, тем, кто после школы собирался поступать в музыкальное училище, родители покупали скрипку уже за несколько тысяч рублей.
А что можно сказать о моей скрипке по сегодняшним меркам? Сейчас моя скрипка (та самая, которая когда-то была мне куплена за 500 рублей старыми деньгами) стоит около 500 долларов. А самая дешевая скрипка, которую покупал кто-либо из моих нынешних друзей или знакомых своему ребенку, только начинающему заниматься, стоила две тысячи долларов.
Насколько важно иметь хорошую скрипку? Я попытаюсь ответить на этот вопрос. Но сделаю это только немного позднее.
П с и х о л о г и я с р е д н е г о
Александр Андреевич как-то сказал нам с Сашкой Буевым, что хочет дать нам поиграть двойной концерт Вивальди. Мы не очень-то представляли себе, что все это значит, но мы знали, что Александр Андреевич ничего плохого нам предлагать не будет. И поэтому тут же дали на это дело свое согласие. И тут Александр Андреевич сказал, что не знает, кому дать партию первой скрипки, а кому – второй. Ну, мне он давал играть более сложные вещи, чем Сашке. И поэтому я ожидал, что первую скрипку он, наверное, даст мне.
Но, как я понял только потом, Александр Андреевич не хотел ни обидеть Сашку, ни заложить между ним и мной даже самую малую основу для напряжения в наших отношениях. Поэтому после некоторой паузы Александр Андреевич сказал следующее. Он сказал, что хотя партия первой скрипки более эффектная, чем партия второй скрипки, но партия второй скрипки более ответственная. И если партию второй скрипки будет играть не очень серьезный человек, то весь этот концерт пойдет насмарку. Ну а поскольку от Славы можно слышать одни только шутки и прибаутки, то он не может поручить ему играть более ответственную партию второй скрипки. И вот по этой причине он дает эту партию Саше Буеву.
Помнится, мы оба были довольны выбором Александра Андреевича.
А двойной концерт Вивальди спас меня однажды в общеобразовательной школе в одной неприятной ситуации.
В десятом классе у нас ввели новый предмет – психологию. Однако стало известно, что оценка за этот предмет не идет в аттестат, выдаваемый по окончании школы. А раз так, то я не стал утруждать себя изучением этого предмета. Отказался отвечать на вопросы нашей преподавательницы на ее уроках, когда она вызывала меня к доске. Ну и получил двойку сначала в первой четверти, а затем во второй и в третьей.
Это вызвало некоторый переполох среди учителей, которые относились ко мне хорошо. Точнее, это вызвало переполох у моей учительницы математики. Она где-то разузнала, что несмотря на то, что оценка по психологии не идет в аттестат, сам аттестат мне не выдадут, если у меня по какому-то предмету годовая оценка будет двойкой. А вместо аттестата мне выдадут справку о том, что я посещал такую-то школу в такие-то годы. И с такой справкой я не смогу поступать в Университет. И учительница математики стала меня уговаривать подучить что-нибудь по психологии. А сама собиралась попросить нашу психологичку вызвать меня к доске по той теме, которую я выучу, и поставить мне в четвертой четверти тройку и, быть может, даже исправить мне отметку за третью четверть на тройку. И тогда, мол, итоговая отметка за год у меня уже будет твердой тройкой.
И тут произошло событие, которое все расставило по своим местам. Наш директор запланировал школьный вечер. Чему он был посвящен, я сейчас уже не помню. Но ответственной за его проведение он назначил нашу преподавательницу психологии. Она начала срочно подыскивать выступающих на этом вечере. Но дела с этим у нее продвигались неважно.
И тут кто-то ей сказал, что я недавно закончил музыкальную школу и что я играю на скрипке. И она обратилась ко мне. Я ей поначалу отказал, говоря, что всем будет скучно слушать мою игру. Но потом я вспомнил про Сашку Буева и про двойной концерт Вивальди и подумал, что такой аттракцион, пожалуй, не будет слишком уж скучным.
Сашка, когда я позвонил ему, принял мое предложение. И мы с ним довольно лихо этот концерт на нашем школьном вечере отыграли. В сущности, мы там были практически единственными, кто как-то растормошил школьную публику. Психологичке наше выступление очень понравилось. И она потом очень благодарила меня.
Несмотря на то, что в четвертой четверти она меня к доске не вызывала, моя четвертная оценка по психологии оказалась пятеркой. Более того, средняя оценка за год (по результатам трех двоек и одной пятерки) тоже оказалась пятеркой.
Р у к и с к р и п а ч а
Я давно уже заметил, что у Александра Андреевича безымянный палец на правой руке был обрублен на одну фалангу. От кого-то я узнал, что палец он повредил, когда чинил свой автомобиль «Москвич». И если бы не эта травма, он смог бы стать более известным скрипачом, чем просто солистом оркестра Большого театра.
А я как-то прищемил тот же самый палец на правой руке. Да так прищемил, что с него сошел весь ноготь. А когда моя мама привела меня с забинтованным пальцем на урок к Александру Андреевичу, он сказал ей, что у скрипача нет ничего дороже пальцев. И чтобы мама следила за мной получше и что таких кукол на пальцах у меня больше не должно быть.
А еще раньше он говорил маме, что у меня очень хорошие пальцы. Как раз для скрипача. Они длинные и с хорошими подушечками. И как-то во время урока он попросил меня показать ему мою левую руку. Он пощупал мои пальцы и сказал со вздохом: «Дал же Бог дураку такие руки!»
Может показаться странным, но эта его реплика меня совсем не обидела. Даже наоборот. Мне было приятно это слышать. Я чувствовал по всему, что Александр Андреевич относился ко мне почти с отеческой любовью.
Кстати, эта его фраза сыграла со мной впоследствии одну шутку. Перед самым отлетом в Америку я решил пошить себе костюм. И вот на последней примерке, когда мой портной придирчиво все осматривал, я его похвалил и сказал, что мне нравится, как он пошил мне костюм. На что он ответил с надеждой в голосе: «Да, но не у всех такие руки». В этот момент он приглаживал какую-то складку на рукаве моего пиджака. Это еще больше сбило мои мысли с правильного направления. Я только удивился тогда, откуда он мог узнать про мои пальцы и почему свое восхищение ими он перенес целиком на мои руки.
Хорошие чаевые я ему, конечно, оставил, но лишь когда приехал домой, понял, что говорил он не о моих руках, а о своих.
А к а д е м и ч е с к и й ч а с
Как-то Александр Андреевич решил серьезно поговорить с моей мамой. Он спрашивал ее, сколько часов в день я играю на скрипке дома. Сама форма вопроса подсказала маме, что Александр Андреевич будет недоволен ее ответом. Поэтому она пыталась этот его вопрос как-то замять. И в итоге – в ее передаче этого разговора мне – Александр Андреевич сказал, что для того, чтобы просто стоять на месте, мне нужно заниматься дома по два часа в день. А для того, чтобы продвигаться вперед, я должен заниматься как минимум три часа в день.
Чтобы как-то защитить меня, мама сказала Александру Андреевичу, что я очень люблю слушать музыку. На что Александр Андреевич ответил: «Слушать музыку может каждый дурак». И это тоже моя мама мне передала.
Сколько же часов в день играл я дома на самом деле? Во-первых, мы с мамой договорились, что дома я играю только тогда, когда у меня нет урока по скрипке в школе. Я пытался присоединить к этим двум скрипичным урокам еще один фортепьянный день. Но этот день у меня мама легко отбила. Потом мы договорились, что в остальные пять дней я играю по часу в день. И вот тут был один такой сложный момент: какой это должен быть час? Я считал, что это должен быть академический час. Как в школе. И мама, хоть и нехотя, но все-таки с этим согласилась.
И значит, получалось, что я должен был играть дома по 45 минут пять раз в неделю. Ну, разумеется, я не обязан был играть в те дни, когда я болел. Или если что-то другое неожиданное случилось у нас в семье.
И еще один важный момент мы с мамой долго-долго обсуждали. А что, если во время игры я захочу пойти в туалет? Нужно ли мне засчитывать это время, как время игры или нет? В конце концов я убедил маму, что продлевать игру на то время, что я буду в туалете, – это будет очень сложно. И поэтому гораздо проще это время засчитывать как время игры.
К о н ц е р т Б а х а
Это сейчас в нормальной, мало-мальски уважающей себя семье, если уж решили учить ребенка музыке, то дают ему скрипку в руки, когда он еще не умеет ходить. В два года такой ребенок уже играет ля-минорный концерт Баха. А в пять лет свободно играет все капризы Паганини. Поэтому сейчас цены на приличную 1/16-ю скрипку сильно пошли вверх.
А в мое время все было совсем не так. Я стал играть ля-минорный концерт Баха только в пятом классе. И с этим концертом у меня произошла какая-то совершенно фантастическая история.
Помню, что где-то уже ближе к концу года, то есть ближе к годовому экзамену, Александр Андреевич назначил мне урок не в школе, а у себя дома. И вот я приехал к нему домой. Стал играть одно место концерта, другое. Играл плохо. Ему это все не нравилось. Он просил что-то повторить. У меня получалось не лучше. И никакие его подсказки мне не помогали. В конце концов он сказал, что так дело дальше не пойдет. Если я не хочу как следует заниматься дома, то лучше, чтобы я ему на глаза вообще не показывался. И что наш урок на сегодня он заканчивает. И чтобы я отправлялся домой. Он прибавил что-то еще обидное для меня. И удалился.
Я начал собираться. Стал упаковывать мою скрипку. Тут ко мне вышел Борисяк-старший, Андрей Алексеевич. Он меня стал успокаивать. Говорил мне что-то хорошее про меня. Но одновременно говорил, что я должен, конечно же, больше заниматься дома.
А когда я уже упаковал мою скрипку и готов был идти, он сказал, что у меня из футляра торчит какой-то хвостик. Что теперь во дворе мальчишки могут за этот хвостик дернуть. И что лучше бы мне скрипку переупаковать. Ну я и стал переупаковывать мою скрипку. А Андрей Алексеевич все пытался меня как-то успокоить и подбодрить.
Сейчас я уже не помню, что у нас случилось в семье, но я не смог заниматься дома эти два дня между двумя очередными школьными занятиями. И вот наступил вечер последнего дня. Завтра мне надо было идти в школу на урок к Александру Андреевичу. Я лежал в кровати и не мог никак заснуть. Потому что с ужасом представлял себе, что будет завтра на уроке.
И я стал мысленно проигрывать концерт Баха. Я просто представлял себе, как буду его играть на своей скрипке. И когда мне казалось, что что-то у меня не получается, я повторял это место еще и еще раз. И так я промучился с такой мысленной игрой, наверное, около двух часов. А потом я заснул.
На следующий день я пошел в школу. Стал играть концерт. Александр Андреевич слушал меня, не прерывая моей игры. И когда я закончил, он сказал, что видит, что наконец-то я взялся за ум и наконец-то хорошо позанимался дома. Он был очень доволен моей игрой и все продолжал хвалить меня.
На годовом экзамене я получил за этот концерт пятерку. Хотя в другие годы меня пятерками не баловали: я получал на экзаменах четверки или четверки с плюсом.
П у н ь я н и - К р е й с л е р
Наступил последний год моего обучения в музыкальной школе. К этому моменту я уже год посещал математический кружок Московского университета. И я точно знал, что буду поступать на математическое отделение механико-математического факультета этого университета. А если так, то получалось, что мне было бессмысленно продолжать мое музыкальное образование. И я пытался донести эти мои соображения до родителей.
Мама моя очень переживала по этому поводу. Она все время говорила мне: «Как же так? Неужели ты хочешь бросить свою скрипку?» Она все думала, как можно было бы и поступить в музыкальное училище, и заниматься математикой. И все это делать одновременно. А мой отец говорил, что математика – это очень хороший выбор. И она мне очень пригодится, если я когда-нибудь уеду в Америку.
Александр Андреевич все пытался выяснить, буду ли я поступать в музыкальное училище или нет. Потому что от этого зависело, что именно он даст мне разучивать для выпускного экзамена. И он мне сообщил, что его отец, Андрей Алексеевич, учился когда-то на физико-математическом факультете Петербургского университета. А окончил все-таки Киевскую консерваторию. Но меня этот пример не вдохновил. И я сказал ему, что буду все-таки заниматься математикой.
И Александр Андреевич тогда сказал, что даст мне что-нибудь потруднее и поинтереснее для моего последнего года. И среди прочего велел мне разучивать «Прелюдию и аллегро» Пуньяни-Крейслера.
Если не ошибаюсь, общее фортепьяно у нас, у всех струнников, было всего пять лет: со второго класса по шестой. И тогда получается, что заключительный экзамен по фортепьяно у меня был за год до выпускного экзамена по скрипке. На фортепьянном экзамене я играл несколько вещей. В том числе «Сердце поэта» Грига. Мои длинные пальцы, о которых когда-то с сомнительной похвалой говорил Александр Андреевич, помогли мне и в этой вещи Грига. Я легко покрывал децимальный интервал левой рукой. В результате я получил на этом экзамене пятерку. Но на этом общение с моей преподавательницей не заканчивалось. Ведь она аккомпанировала мне на всех моих скрипичных экзаменах.
И вот в течение всего последнего года я потихоньку разучивал все то, что мне дал Александр Андреевич. За несколько дней до выпускного экзамена он позвал мою преподавательницу фортепьяно для того, чтобы прогнать все, что она должна была на этом экзамене со мной исполнить. Видно, она никогда не слышала раньше «Прелюдию и аллегро». Потому что, когда в самом конце она сыграла неожиданно появившийся там мажорный аккорд, она удивилась:
– Аа-а, тут так?
И Александр Андреевич сказал:
– Да, тут так.
Настал день выпускного экзамена. Я отыграл всю свою программу, и мы с мамой стали ждать, когда к нам выйдет Александр Андреевич и скажет о результатах экзамена.
Наконец он вышел к нам и сказал, что я играл неплохо, но все-таки с некоторыми огрехами, и что мне поставили четверку. Но зато я играл сложную и интересную программу. И он в итоге доволен всем, тем более что у меня нет цели поступать в музыкальное училище. На что моя мама сказала, что мы еще окончательно этого не решили. И Александр Андреевич, как я видел, расстроился после этой маминой реплики. На этом мы с ним и расстались.
У меня осталось какое-то тяжелое чувство после расставания с Александром Андреевичем. Именно из-за того, как он отреагировал на мамину реплику. Я даже хотел ему позвонить и как-то сгладить это. Но никак не мог решиться.
Два случая помогли мне. Уже после того, как я поступил в Московский университет, я встречался два раза с Александром Андреевичем на телевидении. Он, видно, где-то там подрабатывал. А я – подхалтуривал. И мы оба раза очень приятно с ним поболтали. Я был очень рад этим встречам. И он, как мне показалось тогда, тоже был рад.
О р к е с т р К н о р р е
И вот в 1957 году я закончил музыкальную школу. Ни в какое училище я поступать, естественно, не стал. И моя мама время от времени мне говорила: «Ну как же так? Значит, ты теперь забросил свою скрипку?»
То ли по этой причине, то ли потому, что мне самому не хотелось совсем уж оставлять свою скрипку, я стал интересоваться, где мне можно было бы поиграть. И я выяснил, что в Москве есть два непрофессиональных симфонических оркестра, которые считались лучшими в стране. Это оркестр Дома ученых и оркестр ЦДКЖ – Центрального дома культуры железнодорожников.
ЦДКЖ находился очень близко от моего дома – на площади трех вокзалов. Но я все-таки пытался выяснить, какой из этих двух оркестров лучше. Все мне говорили, что оркестр ЦДКЖ лучше. К тому же все говорили, что его дирижер – Анатолий Евгеньевич Кнорре – блестящий музыкант и суперпривлекательная личность. И в итоге я пошел играть в оркестр Кнорре.
Сначала я не знал об Анатолии Евгеньевиче ничего. Но впоследствии кое-какие сведения о нем до меня дошли. В 25 лет, уже будучи концертирующим скрипачом, Анатолий Кнорре уехал в Берлин на стажировку. И провел там около трех лет.
Имеется известная многим берлинская фотография 1927 года, на которой все легко узнают Шостаковича. Многие узнают там Дулову и Оборина. Но мало кто знает четвертого участника этой молодой компании – Анатолия Кнорре.
Через три года после стажировки в Берлине Анатолий Евгеньевич, на свою беду, вернулся в Союз. Вернулся он уже со своей женой – голландской пианисткой, – которую стали звать на русский манер Фредерикой Людвиговной.
Его карьера скрипача была закончена. Почему так получилось, не знаю. Я никогда не был близок с Анатолием Евгеньевичем и потому не знаю всех перипетий его жизни. Но, кажется, Советы не баловали его своим расположением. Вроде бы он, как и мой Александр Андреевич, играл какое-то время в оркестре Большого театра. Кажется, он дирижировал любительским оркестром Дома ученых. Преподавал в музыкальной школе. И вот был дирижером оркестра ЦДКЖ.
Ну что ж, по крайней мере для меня и, думаю, для таких же его оркестрантов, как я, это было большой жизненной удачей.
Я начал играть у Кнорре в конце 1957 года, когда пошел в девятый класс общеобразовательной школы. Как и во всяком непрофессиональном оркестре, любителями там были в основном струнники. А духовики практически все были профессиональными музыкантами. По-другому не получалось. Ведь у них первый в каждой группе – это солист.
Еще в школе Александр Андреевич как-то похвалил меня за хорошее чтение с листа. И здесь, в оркестре, это умение мне очень пригодилось. И хотя техника игры у меня была, мягко говоря, не на очень высоком уровне, а весь стиль игры, на языке нашего классика, был маловысокохудожественным, Анатолий Евгеньевич постепенно пересаживал меня. Сначала с последнего пульта на предпоследний. Потом еще вперед. И к началу второго года я уже оказался на первом пульте.
А на первом пульте главным у нас, у вторых скрипок, был Саша Рубинштейн. Он был очень крепким скрипачом. Был он лет на шесть старше меня. И к тому моменту, как я оказался его «помощником» на первом пульте, он заканчивал то учебное заведение, куда я только еще мечтал поступить, – математическое отделение мехмата МГУ.
Так, на первом пульте вторых скрипок, я и играл все остальное время в этом оркестре. И когда Саша болел или по каким-то другим причинам пропускал репетиции (что было крайне редко), я уже командовал всей группой вторых скрипок.
Мы репетировали два раза в неделю. Обычно в первые полтора часа мы разучивали что-то к предстоящему концерту. А во второй половине репетиции мы читали с листа новые вещи. Ну, новыми они были только для меня, конечно. Вернее, для таких, как я, кто был плохо знаком с музыкальной литературой.
Непременным участником всех репетиций оркестра была Фредерика Людвиговна. Она сидела в левом дальнем углу за роялем, даже когда у нее не было никакой партии в том произведении, которое мы играли.
Когда Анатолий Евгеньевич останавливал игру и делал свои замечания, она не часто, но могла добавить что-то от себя. Ее короткие реплики были с большим оттенком юмора и, как правило, в каком-то смысле колкими. У нее был хороший русский, но все-таки с довольно сильным акцентом. И этот ее акцент только усиливал и юмор, и колкость ее реплик.
Концерты мы давали не так уж часто. Обязательным был концерт в день железнодорожника, который приходился на первое воскресенье августа. Остальные концерты были довольно эпизодическими и проходили на разных концертных площадках. Однажды мы играли и на главной площадке Советов – во Дворце съездов. Случалось, писали что-то в фонд радио.
Иногда я задерживался после репетиции, и тогда можно было послушать, о чем рассказывал Анатолий Евгеньевич. То он говорил, каких музыкантов незаслуженно обидели на конкурсе Чайковского. Сокрушался, что Штефан Руха не получил первую премию. То говорил о чем-то совсем диковинном: о различии нот на скрипке и фортепьяно или об острой оркестровой настройке и о том, какие дирижеры ее любят. До того я считал, что нота есть нота. И у каждой есть определенная частота колебаний. И никогда не думал, что одна и та же нота может иметь разную частоту колебаний на скрипке и на фортепьяно.
И вообще, обо всем этом я имел тогда довольно смутное представление. Разобрался в этом я позднее, когда прочитал книжку нашего преподавателя – Георгия Евгеньевича Шилова – «Простая гамма. Устройство музыкальной шкалы».
Нет, он не вел у нас сольфеджио. Он читал нам на мехмате Московского университета курсы лекций по теории функций и функциональному анализу. А те, кто вел у нас сольфеджио, про это нам почему-то ничего не рассказывали. Подозреваю сейчас, что, может быть, они имели об этом еще более смутное представление, чем я, даже в ту пору, когда я у них учился.
Нота «ля» первой октавы в качестве международного стандарта настройки музыкальных инструментов имеет частоту 440 герц (Гц – колебаний в секунду). На эту частоту настраивается нота «ля» на фортепьяно. Нота «ля» второй октавы имеет в два раза бо ;льшую частоту: 880 герц. Между «ля» первой октавы и «ля» второй октавы на фортепьяно можно насчитать 12 полутонов. Соотношение частот между верхней и нижней нотами каждого из этих полутонов на фортепьяно постоянно и равно корню 12 й степени из 2. Зная это, можно посчитать, скажем, частоту колебаний ноты «ми» второй октавы. Она отстоит от ноты «ля» первой октавы на 7 полутонов. Значит, ее частота на фортепьяно будет равна частоте колебаний ноты «ля», умноженной на 2 в степени 7/12. То есть надо умножить 440 на (округленно) 1.498. В результате получим для частоты ноты «ми» второй октавы на фортепьяно (тоже округленно) 659 герц.
Настройка скрипки начинается с ее второй струны – струны «ля». Она, естественно, настраивается на частоту 440 герц. А на какую частоту настраивается первая струна на скрипке – струна «ми»? Как на фортепьяно? На 659 герц?
Конечно, нет. Мы настраиваем первую струну «ми» на основе такого соотношения частот, которое приятно для нашего уха. И таким соотношением в данном случае будет чистая квинта. То есть интервал, в котором отношение частот будет равным 1.5. И, следовательно, первую скрипичную струну мы настраиваем на частоту 660 герц. Что отличается от частоты ноты «ми» второй октавы на фортепьяно (659 герц).
Большая ли это разница – несколько меньше, чем 1 герц? Чувствует ли наше ухо такую разницу? Ну, хотелось бы сказать, что это зависит от того, чье это ухо. Но я постараюсь дать более точный ответ на этот вопрос.
Шилов в своей «Простой гамме» говорит следующее: «…наше ухо способно воспринимать тоны в широкой полосе частот от 16 до 20000 герц, причем в области до 4000 герц способно отличить по высоте тоны, различающиеся всего на одно колебание в секунду». Ну, тут, я думаю, Георгий Евгеньевич просто как-то неаккуратно выразил свою мысль (и это единственное место, которое может вызывать возражения). Ведь одно колебание в секунду составляет для 4000 герц всего 0.025%. А я бы определил порог чувствительности нашего уха на порядок хуже – как 0.25%.
В другом месте (в той же книжке) Георгий Евгеньевич пишет о том, что разность менее 1 герца будет «на слух не ощутимой». С этим уже трудно не согласиться. Думаю, чтобы уверенно определять разницу между, скажем, 400 и 401 герц, надо обладать неординарными слуховыми способностями.
Помню, давным-давно, в конце 80-х, то ли на своем первом PC, то ли на Atari я написал простенькую программу, которая играла в случайном порядке две пары нот: 440 Гц – 440 Гц и 440 Гц – 441 Гц. Я эту разницу в 1 Гц определить не мог. Разницу в 2 Гц между 440 Гц и 442 Гц я определял уверенно.
Недавно я пытался повторить то, что делал много лет назад, но теперь уже с моей помощницей, которую буду называть здесь условно Наташей. Музыкального слуха у нее нет. Но после непродолжительной тренировки Наташа дала десять правильных ответов из десяти возможных, различая 440 и 446 Гц. Потом дала десять правильных ответов из десяти возможных, различая 440 и 444 Гц. Однако различить 440 и 442 Гц она не смогла.
Я, как и когда-то давно, дал десять правильных ответов, различая 440 и 442 Гц. Но я не смог различить 440 и 441 Гц.
Что я хочу этим сказать? Что вот такого рода упражнениями и можно отличить хороший слух от плохого? Нет. Как раз – нет. Ведь у меня, как считается, очень хороший слух (поправлюсь – для непрофессионального музыканта). А у Наташи, можно сказать, музыкального слуха нет. И тем не менее наше с ней отличие в этом эксперименте – только в один или два герца.
Может быть, сюда надо добавить способность безотносительного определения частоты колебаний (то, что составляет так называемый абсолютный слух)? Конечно же, и этого не будет достаточно.
Что же тогда входит в понятие хорошего музыкального слуха у профессиональных музыкантов?
Я не могу ответить на этот вопрос. На него должны отвечать профессионалы. Которые, как я вполне допускаю, будут говорить не о музыкальном слухе, а в более общих терминах музыкальных способностей.
Я могу лишь привести два примера, показывающие несовершенство моего слуха.
Вот я вспоминаю, сколько раз за репетицию Анатолий Евгеньевич Кнорре останавливал оркестр. Может, десять раз. А может, двадцать. И сколько раз из этих многочисленных остановок я знал, почему он остановил игру? Не часто. В оправдание себе скажу, что я в это время был занят своей партией. К тому же я мог плохо знать то, что мы играем (или даже играть это первый раз). Но все равно, я ведь должен был слышать те огрехи, из-за которых игра была остановлена? Вроде бы должен был. Но я их не слышал. Вернее, не часто слышал.
Другой случай. Однажды мы писали что-то в фонд радио. Наш оркестр располагался на основном уровне. А на некотором возвышении находилось что-то типа будки. И там, за стеклом, сидели люди, которые контролировали процесс записи того, что мы там играли.
И вот мы играем какую-то вещь, которая идет, наверное, минут 15 или 20. И когда уже остается совсем немного, почти в самом конце, люди из стеклянной будки нас останавливают. Какая-то погрешность у духовиков. Анатолий Евгеньевич что-то им растолковывает. Мы проигрываем это место отдельно. Вроде бы все в порядке. Стеклянная будка дает добро. И мы повторяем все с самого начала.
И опять нас останавливают почти в самом конце. Почему? Я не могу этого сказать. И никто рядом со мной не знает, почему нас остановили. Фонд радио не допускает склеек. И мы опять играем все сначала.
И в третий раз нас останавливают почти в самом конце. И в третий раз я не знаю, почему. И в третий раз никто вокруг меня этого не знает.
Так что слух – дело тонкое.
Р а п с о д и я
Это было еще в середине 50-х годов. По дороге в музыкальную школу меня остановил какой-то взрослый парень. Он сказал, что его зовут Леней и что он часто видит меня со скрипкой и вот решил со мной познакомиться.
Ну, вот так просто подойти к незнакомому человеку с желанием познакомиться – это было в то время абсолютным нонсенсом. Народ советский знал, что говорить с незнакомым человеком нельзя. Ведь вокруг полно врагов и шпионов. И если ты говорил с незнакомым человеком, то мог выболтать ему какие-то секреты, которые эти враги или шпионы могли использовать.
Мои родители тоже мне строго-настрого запрещали общаться с незнакомыми людьми. Правда, по другой причине. Они боялись всякого рода бандюг и развратников.
Потому, когда этот Леня спросил, как меня зовут, я ему, естественно, ответил: «А вам какое дело?» Но тут он сказал, что тоже играет на скрипке и что он учится на первом курсе консерватории. Вот поэтому и захотел познакомиться со мной.
И в этот момент слева на шее у Лени я увидел красноватое пятно. Что сразу не только отбросило все мои подозрения относительно моего нового знакомого, но и немедленно возбудило во мне чувство большого почтения и уважения к нему.
Это пятно было несомненным признаком скрипача. Такое пятно не могло появиться у того, кто играл, скажем, по два часа в день. Тем более, не могло оно появиться у меня от 45 минутной игры. (Кстати, помню, как мы с Сашкой Буевым и Леней Фридом иногда в шутку проверяли друг у друга, не появилось ли такое пятно у кого-то из нас.) А мой новый знакомый Леня, судя по размеру его пятна, играл, наверное, часов по шесть или даже восемь в день. Что, несомненно, указывало на его консерваторские занятия.
Мы стали говорить с ним о чем-то. В тот первый день знакомства он спросил у меня, смотрел ли я фильм «Рапсодия». И я сказал, что да, смотрел. Это был музыкальный фильм-мелодрама 1954 года с Элизабет Тейлор. И Леня спросил, помню ли я, что там звучал концерт Мендельсона?
Удивительно, насколько я был тогда музыкально необразован. Я никогда до этого не слышал скрипичного концерта Мендельсона. И я сказал Лёне, что не помню такого, не обратил на это внимания. Леня усмехнулся и грустно заметил, что «не обратить внимания» на концерт Мендельсона невозможно.
Леня, видно, решил, что меня надо как-то музыкально образовывать. И начиная с 1958 года он стал меня снабжать пропусками на оркестровые репетиции третьего тура финалистов-скрипачей конкурса Чайковского. Так я побывал почти на всех репетициях третьего тура I, II и III конкурсов.
После 1966 года Леня исчез из поля моего зрения. Приближался IV конкурс Чайковского 1970 года. А честного способа приобретения билетов ни на концерты, ни на театральные представления в стране не было. Я поднял на ноги всех моих друзей. И вот когда уже конкурс шел полным ходом, один из них сказал, что пока еще не может мне ничего гарантировать, но есть хорошие шансы. Он велел принести ему мою фотографию. Я принес ему фотографию с проездного на электричку. И перед самым началом третьего тура он сказал, что мое фото одобрено и я могу подойти к Большому залу консерватории и встретиться там с его знакомой. Она оказалась осветительшей. Освещала сцену Большого зала. И всех скрипачей-финалистов я прослушал в тот год с большим комфортом из осветительской ложи. А девушку отблагодарил по-свински – шоколадными конфетами и цветами.
В 1974 году на V конкурс Чайковского я попал абсолютно фантастическим путем. Отец одного из моих приятелей по работе был знаком с кем-то из членов Политбюро. С кем конкретно он был знаком, я сейчас уже не помню. Но он был в том акростихе, который ходил тогда по Москве:
Мазуров
Устинов
Демичев
Андропов
Кириленко
Игнатов
И мой приятель принес мне книжечку одного из этих политбюрошников, по которой я смог купить билеты на все дни третьего тура скрипачей.
Через четыре года мне удалось купить пару билетов на третий тур скрипачей в городской билетной кассе «с нагрузкой». То есть пришлось дополнительно купить билеты на спектакли, которые никто смотреть не хотел. А еще через четыре года мой отец получил Государственную премию, и я уже покупал билеты в Большой зал на «законном основании» – по его книжечке.
На третьем туре скрипачей обязательным произведением был концерт Чайковского. Его я прослушал бесчисленное количество раз. Ошибки музыкантов не могут пройти незамеченными, когда ты хорошо знаешь исполняемое произведение. В итоге мое прослушивание скрипачей превратилось почти что в спортивное мероприятие. Я стал отмечать огрехи музыкантов. В основном – интонационные.
По окончании конкурса я с нетерпением ожидал решения жюри о присуждении премий. Кое-какие его решения меня удивляли. Я думал – как же можно было присудить, скажем, третью премию скрипачу с такими интонационными огрехами. И у меня даже иногда возникала мысль – а может быть, не все члены жюри обладали хорошим слухом. Сейчас я думаю, что был неправ тогда. Просто у жюри были, во-видимому, несколько другие критерии оценки.
А усилия моего музыкального наставника Лени оказались однобокими. По-настоящему интересными для меня с тех пор являются только выступления скрипачей. На симфонических или, скажем, фортепьянных концертах мне не так комфортно: я не могу легко отметить там технические огрехи.
О р к е с т р М Г У
Я поступил на мехмат Московского университета в 1959 году. Там уже год учился Леня Фрид. И он, оказывается, начал играть в оркестре МГУ. Об этом он мне при нашей встрече и сообщил. И главное, что его привлекало в этом оркестре, было то, что в летнее время оркестр давал гастроли по всей стране, объезжая в основном крупные города. Это совпадало по времени с отправкой студентов университета на целину. И было абсолютно железной причиной для освобождения от поездки на целину всех оркестрантов.
Мне очень не хотелось участвовать в этой акции Советов – освоении целинных земель. И я попросил Леню устроить мне свидание с руководством оркестра. И когда Леня что-то там поведал им про меня, ему сказали, чтобы я просто приходил со своей скрипкой на ближайшую репетицию.
Я пришел к ним. Дирижером оркестра был известный музыкант – Анатолий Львович Кремер. Еще он дирижировал оркестром Московского театра сатиры. А впоследствии был главным дирижером этого театра. Анатолий Львович задал мне пару коротких вопросов и посадил меня к Лёне за его пульт.
Я был уверен, что смогу там сразу играть без всяких проблем. Но все оказалось для меня несколько неожиданным. Я даже не знаю, в чем было дело. То ли манера Кремера дирижировать была для меня непривычной, то ли та музыка, которую они исполняли. Не знаю. И я даже сейчас не могу определенно сказать, что оказалось проблемой для меня на первых порах. Но я там пропыхтел все первое отделение. И сыграл вроде бы все, но с горем пополам.
Тем не менее, после перерыва Кремер поманил меня к себе и велел сесть за первый пульт. А первую скрипку там играла звезда этого оркестра – Инесса Свирида. Она была молода, ослепительно красива, обладала дивной скрипичной техникой и вообще, как говорится, все было при ней.
Вот так я и проиграл в этом оркестре на первом пульте все мои годы обучения в университете. Кстати, я и в общеобразовательной школе тоже играл в оркестре и тоже на первом пульте. Благо там был только один скрипичный пульт. И поэтому я даже решил, что мне так на роду написано – играть всю жизнь в любительских оркестрах на первом пульте. Но, как оказалось, я зря так решил. Но об этом – в свое время.
Конечно, в музыкальном отношении сравнить оркестр МГУ с оркестром Кнорре было нельзя. И хотя состав духовиков в оркестре МГУ тоже был первоклассный, но музыка, которую мы там играли, была все-таки «второй категории свежести».
Однако гораздо важнее всех моих репертуарных огорчений был тот факт, что мне не нужно было ничего придумывать, чтобы не осваивать целинные земли большевиков. А с ними мне надо было вести себя очень осторожно. Я начал играть в оркестре Кремера весной 1961 года. И этой же весной гэбэшники сделали попытку выгнать меня из университета.
Такие вещи они проделывали очень просто. Военная кафедра мехмата была под их полным контролем. И если они решили кого-то отчислить из университета, они давали команду военной кафедре не ставить этому студенту зачет по военной подготовке. Разрешать ли этому студенту сдавать экзамены с несданным зачетом – это было прерогативой инспектора курса. А он тоже был под контролем у гэбэшников. Ну и в итоге этого студента исключали из университета за неуспеваемость.
Надо сказать, что к военной подготовке у нас у всех – и у студентов, и у преподавателей – отношение было не очень серьезное. Электронные схемы ракет, которые мы там изучали, были совсем не в плане других наших предметов. Ну и преподаватели это понимали и чуть ли не по традиции ставили нам положительные оценки, если мы могли пролепетать на зачетах или экзаменах хоть что-то похожее на истину.
И вот в зачетную сессию весны 1961 года я сдавал зачет по военной подготовке. Однако зачет мне не был поставлен. Я был не единственным таким пострадавшим и не придал этому особого значения.
Я подучил немного электронные схемы, разобрался в колебательном режиме магнетрона и пошел сдавать второй раз. И во второй раз зачет у меня принят не был. И в такой ситуации я оказался уже единственным на курсе. Тогда я засел за изучение военной науки серьезно. Но не смог сдать зачет ни с третьего, ни с четвертого, ни с пятого раза.
Становилось все более и более очевидно, что все это было неспроста. Кто-то, видно, на меня настучал. И настучал довольно серьезно.
Формально без сданных зачетов студент до экзаменов не допускался. Но с одним несданным зачетом разрешение на сдачу экзаменов, как правило, давалось.
Начинались экзамены. Я обратился к инспектору курса за разрешением сдавать экзамены одновременно с моими очередными попытками сдать зачет по военному делу. Но инспектор, видно, был гэбэшниками предупрежден и разрешения мне не дал.
И тут мне повезло. Когда оставалось уже несколько дней до конца сессии, наш инспектор ушел в отпуск. Я воспользовался этим и пошел к его молодой заместительнице. И та без всяких раздумий дала мне отрывной листок с разрешением сдавать экзамены.
За пять следующих дней я сдал пять экзаменов. А все последующие попытки сдать зачет опять закончилась неудачей. С одним несданным зачетом по военной подготовке выгонять меня из университета было, видно, как-то нескладно. И деканат перенес мне сдачу этого зачета на осень.
Летом я поехал в гастрольную поездку (вместо целины) с оркестром Кремера. Оркестровая компания там была прекрасная. Публика на концертах была не особенно требовательная. И нас принимали просто на ура. Выступления наши одновременно транслировали по местному телевидению. И вообще все было замечательно. Но я все время помнил о том, что осенью мне опять надо будет сдавать зачет по военной подготовке. И настроение мое было тональностью ниже, чем у всех остальных.
А осенью зачет у меня приняли с первого раза. Уж не знаю, почему. Может быть, потому что было слишком очевидно (и это знали уже все), что дело было не в моих знаниях. А может быть, где-то там оказался какой-то либеральный гэбэшник, который решил меня пожалеть.
Осенью того же года на нашем курсе с большими потрясениями прошло так называемое дело Лейкина. Нашему товарищу по курсу – Мише Лейкину – были предъявлены политические обвинения. Дело приняло серьезный оборот. Все мы понимали, что Мишу могут из университета выгнать. И мы пытались что-то ему посоветовать, чтобы как-то выкрутиться из этой опасной ситуации. Вся эта борьба, связанная с различными унижениями Миши, продолжалась, наверное, в течение двух месяцев. В итоге все закончилось печально. Мише не был поставлен зачет по военной подготовке. По этой причине он не был допущен к экзаменационной сессии. И в результате был отчислен из университета за неуспеваемость.
В ходе этого дела засветились основные наши стукачи. Двое из них были членами того математического кружка при университете, который я посещал, будучи еще школьником. Скорее всего, один из них и был тем, кто стучал именно на меня.
Для всех нас это было серьезным уроком. Все мы, в том числе и я, стали вести себя осторожнее. В следующую сессию гэбэшники про меня почему-то забыли. И все следующие зачеты по военной подготовке я сдавал с первого раза. А на государственном экзамене получил желаемую мной тройку.
Однако потом, в течение всех моих лет, мне время от времени, но достаточно регулярно, снился сон, в котором я должен был сдавать экзамен по военной подготовке через пару дней, но при этом я понимал, что абсолютно к этому экзамену не готов. Последний такой сон мне приснился месяц тому назад.
А тогда, давно, оркестр МГУ оказал мне еще одну услугу, которая, может быть, даже перевешивала целинную. Дело было вот в чем. В группе контрабасов оркестра играл один симпатичный молодой человек. Его звали Володя Ширинов. И я, и Леня Фрид с ним как-то быстро сдружились. Часто болтали о том о сем. И вот как-то Володя спросил, а кто у меня преподает экономику. Я назвал имя нашего преподавателя. И Володя тогда мне сказал, что я могу теперь просто выбросить все учебники по этому предмету и больше не ходить ни на лекции, ни на занятия ни по какому разделу экономики. И я переспросил у Володи: «Ни социализма, ни капитализма?» «Ни социализма, ни капитализма», – подтвердил Володя.
Оказалось, что он учился вместе с нашим преподавателем в МГУ на одном факультете. И они были близкими друзьями. Володя только спросил меня, какую оценку я хочу иметь по этим предметам. И я сказал, что оценки «хорошо» мне будет вполне достаточно.
И каждый раз на экзаменах, как только я начинал нести какую-то экономическую ахинею, наш преподаватель, Володин друг, прерывал меня и ставил мне в зачетку «хорошо». И передавая мне зачетку, говорил: «Привет Ширинову».
Это дало мне возможность пропустить целых два курса чистейшей лабуды. Все мои близкие университетские друзья завидовали мне, как мы тогда говорили, со страшной и офигительной силой.
Сейчас, по прошествии более пятидесяти лет, я уже могу рассказать об одном эпизоде, главным действующим лицом которого был Володя Ширинов.
На гастролях в каком-то северном городе мы отыграли всю нашу программу. И вот когда закончились аплодисменты и мы были готовы уже покинуть сцену, из зала раздался женский вскрик: «Володя!» И через полминуты какая-то девушка уже рыдала у Володи на груди. Кто-то, кто знал Володю раньше, чем мы с Леней Фридом, сказал нам, что это была его старая университетская любовь.
Ну, почти то же самое, что случилось после речи Форреста Гампа о Вьетнаме…
К Кремеру все время приходили какие-то люди и просили одолжить его оркестрантов для различных музыкальных затей. Я помню одну такую экстравагантную затею. Мы приехали к 12 часам ночи на телестудию в Останкино. И там нам, скрипачам, приклеили большие белые бороды, и мы полночи что-то играли, изображая дедов-джазов-морозов. В отличие от всех остальных музыкальных мероприятий, затеи телестудии вознаграждались. За большие белые бороды нам заплатили по 20 рублей каждому. Что было тогда для нас неплохими деньгами.
В другой раз Кремер делегировал меня в ансамбль скрипачей Московского энергетического института. Им нужно было пополнить свой состав свежими силами. И они пошли к Кремеру. Он указал им на меня. И я к ансамблю присоединился. Правда, ненадолго. Но все-таки пару раз выступал с ними в концертах.
После окончания Университета я еще играл какое-то непродолжительное время в оркестре Кремера. Просто потому, что сблизился там со многими. Но потом все-таки решил из оркестра уйти.
В это время я влез в новую для меня область математики. И мне хотелось там во всем разобраться и в чем-то как-то продвинуться. А это занимало массу времени.
Мама моя, успокоенная моими оркестровыми занятиями, не переживала уже, забросил ли я свою скрипку или нет. Ну и я думал, что когда со временем станет посвободнее, смогу еще где-то поиграть.
Но получилось по-другому. С конца 60-х ко всем моим занятиям добавился еще и бридж. А потом, через десять с лишним лет, я подружился с пчелами. Причем подружился так сильно, что за один только день меня могли ужалить 250 пчел. А еще через десять лет получилось так, что я улетел в Америку. Там мне пришлось влезть в новую для меня область, в которой я проработал более 20 лет. И тут же появилось много других разных дел, из которых поглощающим основную часть моего времени стала керамическая мастерская в моем Миллбурнском доме. И только в начале десятых годов я, наконец, вспомнил про свою скрипку.
О р к е с т р Н ь ю - Д ж е р с и
И тут мне повезло. Я узнал, что есть такой оркестр, который называется Metropolitan Orchestra of New Jersey. Они репетировали прямо в том городе, где я жил, – в Миллбурне. И местом их репетиций был небольшой домик, который стоял прямо около кортов, где я играл в теннис.
И как-то я решил зайти к ним. В тот день первым, кого я увидел там, был довольно пожилой дядечка. Оказалось, что он уже много лет играл в этом оркестре на виолончели. Мы с ним разговорились. И я сказал, как это здорово, что прямо у наших теннисных кортов проводит свои репетиции оркестр. Он был согласен со мной и добавил, что он тоже играл на этих кортах когда-то и даже занимал там первые места в своей возрастной категории. «Но, – сказал он, – это было уу-уу как давно, оо-очень давно, ну-уу, мне тогда было еще ээ-ээ только 80 лет».
Потом я зашел в этот домик. Нашел там кого-то. И сказал, что мне хотелось бы к ним присоединиться. Меня спросили, на чем я играю. Я сказал, что играю на скрипке, но что у меня был большой перерыв и я не играл уже 50 лет. Ну, 50 и 15 по-английски звучат похоже, особенно в моем исполнении. Поэтому меня переспросили:
– Оne-five?
– Нет, – сказал я, – five-zero.
– Какую скрипку ты хочешь играть? Вторую? – спросили меня.
– Вторую, – ответил я.
– А где же твоя скрипка?
– Тут, в машине.
– Ну тогда неси ее сюда и подойди вот к ней. Она у нас главная по вторым скрипкам.
И мне показали на молодую женщину, которая стояла где-то там, в глубине рядов с пультами. Я подошел к ней. Представился. Сказал, что хочу поиграть у них в оркестре, но 50 лет не вынимал свою скрипку из футляра. И вся эта история с one-five и five-zero повторилась. И главная по вторым скрипкам сказала мне, что репетиция начнется через пару минут и что нас будет только четверо на этот раз, потому что многие из вторых скрипок неожиданно заболели. И что она посадит меня с собой на первый пульт. «Ну, ноты ты мне переворачивать ведь сможешь?» – спросила она.
В том, что мы тогда играли, не было ничего особенно сложного. И я, мне кажется, как-то средненько, но все, что положено, отыграл. Ну и, конечно, с переворачиванием нот тоже справился.
Пальцы мои и смычок, возможно, двигались не так шустро, как раньше. Но с листа я все прочитал там довольно свободно. Как будто бы и не было этих 50 лет. И меня это даже немножко удивило.
Когда мы закончили нашу репетицию, моя главная сказала мне, что я вполне им подхожу. И добавила еще, что играет в каком-то другом оркестре, где она тоже главная по вторым скрипкам. И пригласила меня поиграть с ней там тоже.
Когда я присоединился к Metropolitan Orchestra of New Jersey, я подумал, а не купить ли мне скрипку получше моей пятисотдолларовой? Но потом вспомнил про эксперимент, который поставил со мной Александр Андреевич, дав мне поиграть на его скрипке. И решил, что даже если у меня будет приличная скрипка, то никто этого (включая меня самого) и не заметит.
Ну, это такой общий принцип: квалификация скрипача гораздо важнее качества самой скрипки. Так что если какой-то не шибко талантливый скрипач, вроде меня, начинает играть на приличной скрипке, то это ему никак особенно помочь не может.
А что бывает в другой ситуации, когда хороший скрипач играет на плохой скрипке? Скажем, отличу ли я игру первоклассного скрипача, который будет сначала играть на скрипке стоимостью несколько тысяч долларов, а потом – на скрипке за несколько миллионов? Ну, если он будет играть прямо передо мной, то отличу. А если я буду слушать его на концерте из зала? Наверное, тоже отличу.
А почувствую ли я разницу в такой же ситуации между двумя скрипками, одна из которых стоит тысячу долларов, а другая – сто тысяч долларов? Вот тут я уже совсем не уверен ни в чем. И хотя в таком эксперименте я никогда не участвовал, что-то мне подсказывает, что тут я могу и не почувствовать разницы. Особенно, если будут играться короткие фрагменты музыкальных произведений.
А что можно сказать о тех, кто любит ходить на музыкальные концерты? Вот, скажем, пришли сегодня на скрипичный концерт в Carnegie Hall две с половиной тысячи человек. Попробуем представить себе такой эксперимент. Что, если дать им послушать посредственного музыканта, играющего на посредственной скрипке, и первоклассного музыканта, играющего на первоклассной скрипке? Сколько из них смогут отличить посредственное от первоклассного?
Ну, точно на этот вопрос ответить очень трудно. А приблизительно? Я думаю, что не очень ошибусь, если скажу, что не отличат посредственное от первоклассного приблизительно две с половиной тысячи человек.
Почему я так думаю? Мою оценку подтверждают два эксперимента.
Первый – всем известный эксперимент 12 января 2007 года, организованный журналистами газеты The Washington Post. В Вашингтоне на станции сабвея “L’Enfant Plaza” рядом с мусорным баком играл в течение 45 минут Джошуа Белл (Joshua Bell), собирая деньги в скрипичный футляр. Он играл на скрипке Страдивари стоимостью 3.5 миллиона долларов. В тот день он смог собрать за свою игру 32 доллара и 17 центов.
Участником второго эксперимента (не организованного, стихийного) был я сам.
Мы с женой были на концерте в Линкольн-центре. И в одном из отделений слушали там скрипичную музыку. По окончании концерта мы покинули Линкольн-центр и спустились в сабвей, поскольку приехали в Нью-Йорк из Нью-Джерси на поезде. А в сабвей мы спускались в окружении большой толпы, только что покинувшей с нами Линкольн-центр.
На платформе сабвея играл саксофонист, обладающий довольно приличной техникой. И играл он подряд различные пассажи из скрипичного концерта, который мы все только что слушали в Линкольн-центре. Играл он просто виртуозно и с каким-то задором, ожидая реакции проходящих мимо него людей, которые только что слушали ту же самую музыку, но только в скрипичном исполнении.
За 45 минут выступления Джошуа Белла в сабвее Вашингтона задержалось семь человек, чтобы его послушать. Тысяча человек, прошедших мимо него, были бюрократами федеральных ведомств, спешащими на работу.
Люди, проходившие мимо саксофониста в сабвее Нью-Йорка, не спешили на работу, и они были любителями музыки. Сколько же из них задержались тогда, чтобы послушать музыканта или хотя бы просто обратить на него внимание и улыбнуться? Только двое: моя жена и я. Остальные прошли мимо, даже не распознав мелодий, которые, как казалось, не распознать было невозможно.
Слышал несколько раз от музыкантов, а потом уже и не от музыкантов, что для скрипки очень плохо, если на ней никто не играет в течение долгого времени. И что скрипка в таких случаях умирает. Я спрашивал – а как она умирает, что с ней происходит? Ну, говорят, колки могут рассохнуться и их может заклинить. Струны могут полопаться. Лак может потрескаться. Владимир Спиваков все это подтвердил как-то и даже сказал, что в скрипке в таком случае могут завестись черви.
Ну и поэтому, когда я доставал свою скрипку из футляра, в котором она пролежала 50 лет, я подумал – а вдруг она там умерла. Но оказалась, что нет, не умерла. Колки? Нет, колки не рассохлись. И их не заклинило. Струны? Нет, не полопались. Вообще-то струны лопаются, когда на скрипке играют. И их часто меняют. И я, конечно, струны все свои поменял. Тем более, что все-таки сейчас здесь струны, наверное, получше, чем были 50 лет назад, даже купленные в мастерской Большого театра. А что стало с лаком? Потрескался ли он? Да вроде бы остался таким, каким был раньше. А черви? Черви там, в моей скрипке, были? Нет, не было червей.
И я вот что подумал. Наверное, все имеют в виду только скрипки самого высокого класса. Ведь говорил же Спиваков, что черви любят лакомиться старым итальянским деревом.
Интересно, как это все было установлено? Как музыканты догадались, что нельзя первоклассную скрипку просто держать в футляре? Как они догадались, что на ней надо все время играть? Как догадались, что если на первоклассной скрипке не играть, то у нее там все поломается и потрескается и заведутся черви?
Наверное, какой-то очень известный коллекционер первоклассных скрипок, у которого их было, скажем, десять или двадцать, по несколько миллионов каждая, решил провести такой эксперимент. Половину скрипок, выбранных в случайном порядке, он отдавал в игру известным музыкантам, а другую половину держал долгие годы в футлярах. И вот, когда он их вынул из футляров через много-много лет, то обнаружил, что они все умерли. И он, наверное, тогда их похоронил.
Да, так, наверное, все и было.
Я имел удовольствие играть в Metropolitan Orchestra of New Jersey несколько лет. На первом пульте я играл только на первой моей репетиции. А впоследствии я понял, что мое место там – на одном из последних пультов.
И так я отыграл в этом оркестре лет, наверное, шесть, почти до самого того момента, когда было объявлено о его роспуске. Это случилось после пятидесятого (five-zero) сезона его выступлений.
Буду ли я еще искать какой-то оркестр, где я мог бы поиграть. Не знаю. Но когда в начале ноября прошедшего 2024 года я переехал из Миллбурна на всю зиму во Флориду, то взял с собой и мою скрипку. Я не уверен, что выну ее из футляра в эти полгода. Но скрипка моя – со мной. И когда в начале мая я поеду обратно в Миллбурн, я тоже возьму ее с собой.
Так что получается, что несмотря на все мои житейские пертурбации, скрипку я все-таки не бросил. И значит, не зря со мной мучился Александр Андреевич Борисяк. И не зря я тогда падал в обморок, водя смычком по пустым струнам. И не зря моя мама положила несколько месяцев на то, чтобы доказать злой гэбэшнице, что не писал я слов из трех букв на стенах школьного сортира. И не зря наши дальние родственники прислали мне из Севастополя скрипку Антонио Страдивари. И не зря я в кровати мысленно проигрывал концерт Баха. И не зря Александер Андреевич разучивал со мной «Прелюдию и аллегро» Пуньяни-Крейслера в мой самый последний год обучения в музыкальной школе, расположенной в далеком от нас Докучаевом переулке.
И я думаю, что если бы моя мама могла наблюдать за мной откуда-то оттуда, сверху, то она, наверное, была бы мной довольна.
Boynton Beach, FL
17 марта 2025 года
;
Р Е Л Я Т И В И З М В Я З Ы К Е И М Ы Ш Л Е Н И И
Научно-литературная композиция
П р е д и с л о в и е
Эта книга – об относительности человеческого мышления и языка. То есть – об относительности того, о чем мы думаем и что говорим.
В первой главе рассматривается лингвистическая концепция, которая была впервые представлена мной в 2007 году в книге «Релятивистская концепция языка». В ней рассматриваются самые общие проблемы языка, включающие положения о языке индивидуума, национальном языке и нормативном языке, а также проблемы обучения языку.
В последующих главах книги я говорю об относительности процессов в языке и мышлении в контексте и во взаимосвязи с концепцией релятивизма.
Моя концепция релятивизма в языке основана на довольно простых идеях, и я вполне допускаю, что кто-то размышлял о них еще до меня. Впервые я задумался об этом в середине 70-х годов, когда, как мне кажется, подобные идеи висели в воздухе. Я не предполагал тогда, что когда-нибудь буду снова о них размышлять. Тем не менее я все-таки вернулся к ним в 2007 году. Теперь же, как я надеюсь, в этой книге мне удалось сделать следующие шаги в том же направлении, получить новые интересные выводы на основе моих первоначальных идей и довести все это до некоторого логического завершения – уже в более широком контексте.
Как и в моей первой работе, я буду высказывать свои суждения только о том, в чем я хотя бы в какой-то мере разобрался, и время от времени буду делать некоторые утверждения, которые не будут ни заведомо ложными, ни совершенно бессмысленными. Я не могу сказать, что считаю такой подход пионерским. Однако при обсуждении проблем, не относящихся к точным наукам, ему, к сожалению, следуют далеко не всегда.
Я не даю в моей книге обзора работ в соприкасающихся областях. Я буду только упоминать те работы, которые заслуживают внимания по отношению к темам, которые я здесь рассматриваю.
Еще одно замечание. Несмотря на то что я привожу много математико-статистических аналогий, книга моя не является математическим трудом. Читатель не должен искать в ней доказательств моих утверждений. Однако взамен доказательств я привожу некоторые доводы, которые, как я надеюсь, будут выглядеть достаточно убедительными.
Каждой из глав книги я предпосылаю эпиграфы, основанные на случайно подслушанных разговорах на пляжах двух маленьких городков Delray Beach и Boynton Beach во Флориде (Palm Beach County), где я работал и над моей книгой «Релятивистская концепция языка», и над этой книгой. Я надеюсь, что все эти эпиграфы помогут тем, кто не согласен (или не вполне согласен) с моими идеями и принимает все близко к сердцу, хотя бы в какой-то мере ослабить внутреннее напряжение.
Слава Бродский
Boynton Beach, FL
Апрель 2025 г.
;
Г Л А В А П Е Р В А Я
Р Е Л Я Т И В И С Т С К А Я К О Н Ц Е П Ц И Я Я З Ы К А
– How’s the water? Is it warm?
– It’s windy, sweetheart.
Из разговора на пляже
В в е д е н и е
Прежде чем я начну делать какие-то выводы о языке, мне хотелось бы уточнить, о чем будет идти речь. До какой степени это можно уточнить? Можно ли дать формальное определение понятия «язык», подобно тем определениям, которые даются, скажем, в математике? Конечно, такое определение дать можно, но для этого надо и поступить так же, как это делают в математике. То есть такое определение нужно давать не на обычном языке, с помощью которого мы общаемся друг с другом в повседневной жизни, а на специально для этой цели сконструированном искусственном языке.
Самые первичные определения в математике базируются на понятиях неопределяемых, которые удовлетворяют системе некоторых постулатов, или аксиом. Подобным образом можно построить и систему лингвистических определений. (Такие попытки действительно предпринимаются.) И тогда такое аксиоматическое построение, возможно, будет иметь смысл в каких-то технических приложениях.
Тем не менее люди, далекие от математики вообще и от проблем аксиоматического построения в частности, все-таки пытаются дать формальные определения языка и прочих окружающих его понятий в терминах обычного языка, с помощью которого люди общаются друг с другом. Ну и конечно же это ни к чему хорошему не приводит. Все попытки такого рода бессмысленны. Все такие определения не являются определениями как таковыми, поскольку они «определяют» одни понятия через другие, тоже неопределенные. Например, во многих «определениях» языка в той или иной форме говорится о том, что язык – это знаковая система. Тогда возникает вопрос: что же такое знаковая система? При попытке определить понятие знаковой системы будут использоваться другие понятия, также неопределенные. Очевидно, этот процесс не имеет конечного разрешения.
Стоит ли пытаться давать неформальные определения? Есть ли вообще какая-то польза от них? Думаю, что есть. Но только если мы согласимся считать их частью нашего обычного языка. То есть согласимся рассматривать их как неформальные пояснения к определяемым понятиям. При этом мы, конечно, никогда не будем уверены, что определение будет понято. Но во всяком случае мы будем оставаться на понятийном уровне, присущем нашему языку, и не будем вносить в него никакой дополнительной бессмыслицы.
Я не собираюсь здесь вмешиваться в спор лингвистов о понятии языка. Спорить по поводу определений (пусть даже неформальных) нет никакого резона. В том смысле, что нельзя сказать, какое определение (пояснение) является правильным, а какое – нет. Единственное разумное, на мой взгляд, требование к определениям состоит в том, что они должны позволять делать содержательные выводы.
А теперь о том, что же я собираюсь обсуждать в первой главе. Будет ли в ней идти речь только о языке человека?
Да, я буду высказывать свои суждения только о языке человека. В основном потому, что содержательные выводы из концепции релятивизма мне интересно делать именно для человеческого языка.
Буду ли я рассматривать индивидуальные языки конкретных людей или различные естественные языки, например, китайский, английский, русский, испанский (которые я буду условно называть национальными языками), как языки, принадлежащие большим или малым группам людей?
Я буду обсуждать и то и другое и уделю особое внимание различию между этими двумя аспектами языка.
Буду ли я как-то разделять устную и письменную формы языка?
Я буду рассматривать язык человека как совокупность устной и письменной форм. Более того, мои основные выводы будут относиться к совокупности всех форм языка как средства коммуникации.
Какие функции языка я буду затрагивать?
Думаю, что мое изложение будет охватывать все смысловые функции языка, которые так или иначе связаны с передачей информации. Этому будут посвящены все разделы первой главы книги.
В целом, я буду высказывать свои суждения о языке в довольно широком значении этого слова и буду рассматривать самые общие вопросы.
;
Я з ы к и н д и в и д у у м а
Я буду рассматривать язык индивидуума как одну из составляющих его сознания, то есть как представление этого индивидуума о средствах, с помощью которых он общается с другими людьми.
Не думаю, что тем самым я внесу какой-то особый новый смысл в понятие языка индивидуума. Действительно, в каком еще плане можно говорить об этом? Мы знаем, что описаний языков отдельных людей практически не существует. В исключительных случаях такие описания (например, языка Пушкина или языка Шекспира) явно неполны. Они неполны хотя бы потому, что создаются только на базе письменных образцов, которые, очевидно, составляют лишь небольшую часть языка. К тому же все это искажается представлениями и оценками других людей.
Поэтому я думаю, что каждый, кто обращается к вопросам языка и рассматривает язык конкретного человека, должен явно или неявно предполагать, что язык любого индивидуума – это во всяком случае внутренняя характеристика этого индивидуума. А то, что человек произносит, пишет, а также та информация, которую он передает каким-то иным образом, – все это является только проявлениями (или образцами) его языка.
После сделанного мной предварительного замечания я хочу задать вопрос: дается ли язык человеку от рождения или приобретается в течение его жизни? Я предполагаю, что ответ на этот вопрос поведет нас в полезном направлении.
Ответим сначала на первую половину вопроса. Можно ли сказать, что человек получает от рождения что-то, принадлежащее его языку?
Некоторые считают, что Бертран Рассел первым отметил, что язык может включать не только приобретенные элементы. Кто-то даже восхищался его проницательностью по этому поводу. Но мне кажется, что, во-первых, Бертран Рассел говорил не о факте (который, как я верю, считал очевидным). Он говорил о том, что именно имеет смысл включать в определение языка. А во-вторых, не надо быть особенно проницательным, чтобы высказать такую простую мысль. Достаточно вспомнить, что новорожденный ребенок, плача, сообщает тем самым о своих нуждах, подает сигнал бедствия. Этому его никто не учил. Значит, какими-то элементами языка человек владеет уже от рождения.
Откуда ребенок знает, что надо плакать? Что еще в нас заложено от рождения? Во всей полноте это понять трудно или даже невозможно. Но если уж нечто заложено в человеке, то это никак не должно быть связано ни с каким национальным языком. Потому что до того, как человек родился, еще никто не знает, в среде какого национального языка он будет говорить.
Я бы здесь уточнил, что имеется в виду под словосочетанием «человек говорит» применительно к его индивидуальному языку. В узком смысле это означает только то, что произносит человек. В широком смысле (который я и буду главным образом использовать) это включает все характеристики языковой части его сознания.
Пока мы ответили на первую половину моего вопроса: даются ли какие-то элементы языка человеку от рождения? Попробуем теперь ответить на вторую его половину: приобретаются ли какие-то новые элементы языка в течение жизни человека?
Мы знаем, что новорожденный младенец языком почти не владеет, маленький ребенок говорит плохо, в то время как взрослый человек говорит несравненно лучше. То есть мы видим, что индивидуум приобретает свой язык в течение всей своей жизни в результате некоторого процесса обучения в дополнение к элементам языка, полученным от рождения. Естественно, что окружающая среда играет решающую роль в процессе обучения. Различия в окружающей среде приводят к различиям в языке. Это происходит потому, что человек в своем сознании соотносит слова (совокупности слов) с их значениями в контексте реальной ситуации. А эти жизненные реалии различны у каждого индивидуума.
Далее, даже небольшое различие в его понимании значения одного только слова приводит к различию в понимании значений других слов, комбинаций слов. Так случается потому, что мы осознаём значения слов не только в контексте реальной ситуации, но и в контексте других слов и выражений. Все это вместе является причиной различия в языках индивидуумов.
Эти различия часто становятся настолько большими, что могут быть легко обнаружены по внешним проявлениям (образцам) языка, например по письму или речи индивидуумов.
Но иногда различие в языках индивидуумов трудно распознать. Однако же оно всегда существует, потому что нельзя найти двух людей на Земле с абсолютно одинаковыми жизненными обстоятельствами. Даже два брата-близнеца, учившиеся когда-то в одном и том же классе десять лет, а потом – в одной и той же группе Первого медицинского института в Москве, могут говорить на совершенно непохожих языках, потому что один из них оперирует в московском госпитале, а другой пишет компьютерные программы в финансовой компании штата Нью-Джерси.
На этом этапе изложения концепции мне хотелось бы сделать такое замечание. Практически каждый человек в течение своей жизни осознает, что существует много различных естественных (национальных) языков и что его язык состоит как бы из компонентов, отвечающих каким-то из этих языков. Например, он знает (или думает), что вот такая-то его компонента связана с русским языком, а вот эта – с французским. Он может, скорее всего, не понимать (или не сможет отчетливо объяснить), что это значит, что он говорит на французском языке. Тем не менее он знает, на каком языке он говорит. Каждая из компонентов языка индивидуума может рассматриваться как отдельный язык. На нее распространяются все те выводы, которые мы сделали о языке индивидуума.
Таким образом, мы можем говорить о языке индивидуума в узком смысле и в широком смысле. В широком смысле язык индивидуума включает все его составляющие (все его национальные языки). В узком смысле язык индивидуума является одной из составляющих (одним из национальных языков этого индивидуума).
Различия между языками индивидуумов в широком смысле могут происходить, в частности, по причине различия их составляющих. Но даже если каждый из двух индивидуумов считает, что он говорит только, скажем, на французском языке, все равно оба они будут говорить на разных индивидуальных языках (в узком смысле) в силу выдвинутых мной доводов.
По той или иной причине любые два человека на Земле говорят на разных языках. Каждый из этих языков является единственным (уникальным) языком конкретного индивидуума. Более того, язык даже одного и того же человека меняется в течение всей его жизни. Таким образом, язык индивидуума зависит от времени.
Я бы еще раз уточнил, что имею в виду под словосочетанием «человек говорит на своем языке». В широком смысле это включает не только то, что он произносит, но все характеристики языковой части его сознания: и его представления о собственных средствах общения, и то, что он произносит, и то, что он пишет, а также вообще всю языковую информацию, которая исходит от него; это также включает его понимание языка тех, с кем он говорит (или получает о них информацию каким-либо иным образом), а также – понимание представлений говорящих с ним о его языке. А если вы являетесь продвинутым индивидуумом, то для вас это включает еще ваше понимание представлений говорящих с вами о вашем понимании их языка. И в отдельных случаях – ваше понимание представлений говорящих с вами о вашем понимании их представления о вашем языке. Все это вместе в совокупности с временны ;м фактором и составляет язык индивидуума.
Можно представлять себе язык конкретного индивидуума как точку в многомерном пространстве. Или проще – как вектор с координатами. Каждому индивидууму отвечает одна точка. При этом каждой координате этой точки будет соответствовать какая-то характеристика языка индивидуума. Такими характеристиками могут быть значения различных слов и частотность их употребления этим индивидуумом. К этому можно добавить характеристики его письма, произношения и характеристики других элементов его языка, а также его представлений о языках других людей. Точка, отвечающая языку индивидуума, будет содержать весь конгломерат данных о его языке в данный момент времени. И такая точка-конгломерат и будет, в сущности, представлять собой язык индивидуума.
Здесь я предполагаю, что такое сопоставительное рассмотрение языков всех индивидуумов возможно, хотя я и не знаю, как и кем оно может быть осуществимо. Возможно также, что при таком рассмотрении характеристики, наиболее полно представляющие язык человека, отличаются от приведенных мной и таковы, что нам их даже трудно себе представить.
В трактовке языка индивидуума как языка уникального заключается одна из идей релятивистской концепции языка. Однако только этим релятивистская концепция не исчерпывается. В следующих разделах первой главы книги я буду обсуждать также и другие стороны концепции.
Итак, основные выводы первого раздела таковы. Язык любого индивидуума, являющийся одной из составляющих его сознания, в любой момент времени уникален: любые два индивидуума говорят на разных языках; язык индивидуума меняется со временем, так что любой индивидуум в разное время говорит на разных языках.
;
Н а ц и о н а л ь н ы й я з ы к
Рассмотрим сейчас индивидуумов, которые считают, что они говорят, скажем, на немецком языке. Что это значит – что они все говорят на немецком языке? Ясно, что при этом не имеется в виду, что каждый из них говорит на одном и том же (немецком) языке, понимаемом как язык индивидуума. Действительно, в соответствии с выводами предыдущего раздела любые два индивидуума говорят на разных языках. То есть никакие два индивидуума не могут говорить на одном и том же реальном языке. Тем более не могут все члены какой-то группы говорить на одном и том же реальном языке.
На самом деле никто и никогда не имеет в виду буквально, что все члены группы говорят на каком-то едином реальном (скажем, немецком) языке. Каждый из них говорит на своем немецком языке. Когда же мы ссылаемся на немецкий язык без указания его принадлежности к конкретному индивидууму, то имеем в виду что-то условное. Мы имеем в виду абстракцию, на которой не говорит никто. Эту абстракцию (пока не вполне определенного для нас вида) я буду называть национальным языком в широком смысле – в отличие от национального языка в узком смысле, то есть национального языка индивидуума.
Любой национальный язык в широком смысле – это абстракция, на которой не говорит никто. Это нечто, не существующее в реальной жизни как индивидуальный язык, на котором говорит хотя бы один человек. Более того, национальный язык – это такая абстракция, на которой не говорит ни один человек в мире.
Как же и кем создается эта абстракция?
Начну с того, как ее можно себе представить условно и упрощенно, и как ее, возможно, кто-то еще (кроме меня) себе представляет.
Можно было бы поступить так же, как это делают при обработке больших статистических массивов с помощью процедуры, называемой кластер-анализом. Речь идет о группировке больших массивов данных в так называемые кластеры (или, по-простому, группы). Процедура состоит из трех стадий. Применительно к языку эти стадии были бы следующими.
На первой стадии каждый национальный язык любого индивидуума заменяется математическим построением – точкой-конгломератом в многомерном пространстве, о чем шла речь в предыдущем разделе.
На втором этапе в рассматриваемом многомерном пространстве выбирается мера близости между любыми двумя точками.
На последнем, третьем, этапе индивидуальные языки объединяются в группы (сгустки, скопления) на основании выбранной меры близости. Эти группы и называют кластерами.
Если бы мы имели многомерное видение, то увидели бы эти кластеры в виде эллипсоидообразных или бананообразных областей. Человек имеет, однако, трехмерное видение. Поэтому он не может наглядно представить себе, скажем, стомерную картинку. С этим, однако, можно справиться. И здесь на помощь приходят разные статистические процедуры (называемые кластер-анализом), заменяющие реальное человеческое трехмерное видение многомерным.
При использовании таких процедур мы смогли бы и обозначить наши кластеры, и различить внутри этих кластеров подобласти. В зависимости от того, на каком уровне мы хотели бы остановиться, можно было бы рассматривать какой-то кластер как группу общих языков, либо другой кластер – как один из национальных языков, либо третий кластер – как диалект.
Например, мы могли бы сказать, что язык некоторого индивидуума принадлежит вот этому огромному кластеру под названием «немецкий язык». Именно в этом смысле мы считали бы, что наш индивидуум говорит на немецком языке (в широком смысле). Или (другой пример) могли бы сказать, что язык другого индивидуума принадлежит иному кластеру под названием «английский язык». Опять же, именно в этом смысле мы считали бы, что второй индивидуум говорит на английском языке (в широком смысле). Более того, мы могли бы сказать, например, что его язык принадлежит такой-то части (подобласти) кластера «английский язык», называемой «американский английский». Или, продолжая пример, что язык того же индивидуума принадлежит вот этому отростку, называемому «американский английский Бруклина». И так далее.
Мой очень хороший приятель, когда дочитал до этого места, сказал мне, что вовсе не обязательно рассматривать такую сложную процедуру, как кластер-анализ, от которой просто голова начинает кружиться. Он добавил, что достаточно в виде кластеров представлять себе людей, разбитых на географические группы в соответствии с тем, где они проживают. И я сказал моему приятелю, что это очень хорошая идея. Конечно же он может представлять себе эти географические кластеры. По крайней мере – в качестве самого первого приближения или чисто условно, для простоты. Но, строго говоря, такое представление не будет правильным.
Во-первых, я не объединяю людей в группы, а пытаюсь сгруппировать их языки. А индивидуум может говорить на нескольких языках.
Во-вторых, не все языки людей, живущих в каком-то определенном географическом районе, войдут в один кластер (преобладающего национального языка). Такими «не вошедшими» могут оказаться языки вновь поселившихся в данной местности. И, наоборот, в этот кластер могут попасть языки людей, не живущих в данной местности (например, недавно покинувших этот географический район).
Замечу здесь, что, скажем, английские индивидуальные языки всех людей, считающих одним из своих языков английский, не обязательно попадут в один кластер. Чтобы понять – почему, вспомним анекдот о нелегальных азиатских иммигрантах, работниках небольшого ресторана в Бруклине, которые никогда не покидали подвал ресторана и все поголовно говорили на идише, думая, что это английский.
Многие имеют в виду (хотя часто и не вполне осознанно) именно совокупность близких языков, когда считают, что некоторая группа людей говорит на каком-то конкретном национальном языке.
Теперь о том, кто мог бы осуществить такую процедуру разделения на кластеры, или группы. Очевидно, что это мог бы сделать тот, кто обладает полной информацией о языках всех индивидуумов. Не знаю, как для вас, но для меня это звучит абстрактно.
Таким образом, национальный язык – это абстракция и по существу (как нереальный язык), и чисто с технических позиций (как абстрактная группа, которую практически невозможно точно определить).
Когда я недавно поведал одной своей знакомой, что понятие «русский язык» – это абстракция, она тут же на меня обиделась. «По-твоему, – сказала мне она, – Пушкин говорил на абстракции?» И тут же добавила, что Пушкин создал язык, на котором все мы, русские, говорим. Еще она сказала, что принимала меня за человека, понимающего, что такое язык Пушкина. И что от меня она такого никак не ожидала. И мне даже пришлось извиниться перед ней.
Хотя, конечно, я понимаю, что такое язык Пушкина. Это либо абстракция, понимаемая как некоторая совокупность близких языков индивидуумов, либо русский язык конкретного индивидуума – Александра Сергеевича Пушкина. Если моя знакомая отрицает существование языка Пушкина как абстракции, значит, она говорит о языке Пушкина как о языке индивидуума. Пушкин говорил на своем русском языке, который он сам и создал. Точно так же, как и каждый из нас говорит на своем собственном языке, который он сам создал. И моя знакомая тоже говорит на языке, который она сама создала. А если она думает, что говорит на языке Пушкина, то у нее просто мания величия. Чего я, конечно, ей не сказал, потому что считаю себя человеком воспитанным. Никто на языке Пушкина (как языке индивидуума) не говорит. Может быть, кто-то старается говорить на языке Пушкина. Возможно, и моя знакомая старается говорить на языке Пушкина. Но говорит она все-таки на своем собственном языке.
В предыдущем разделе речь шла о концепции релятивизма применительно к языкам индивидуумов. Мы пришли к выводу, что все языки индивидуумов различны. Каждый из них говорит на своем языке. Более того, язык каждого индивидуума меняется со временем.
Что же можно сказать о свойствах национального языка (в широком смысле)? Как воспринимают его индивидуумы? Зависит ли он от времени?
Те индивидуумы, которые осознают национальный язык как совокупность близких языков, имеют различные представления о мерах близости языков. У них также разные представления о составе группы – языках индивидуумов, образующих данную группу. Таким образом, национальный язык воспринимается различным образом разными индивидуумами. Ну а поскольку языки этих индивидуумов меняются со временем, то и национальный язык в широком смысле меняется в их представлении со временем.
Итак, основная мысль второго раздела заключается в том, что понятие национального языка, не привязанное ни к какому индивидууму, – это абстракция, понимаемая как совокупность всех близких языков индивидуумов. Национальный язык воспринимается различным образом разными индивидуумами и меняется в их представлении со временем.
О б у ч е н и е я з ы к у
Как же мы понимаем друг друга, если каждый из нас говорит на своем собственном языке?
А кто сказал, что мы действительно понимаем друг друга? Мы никогда не можем быть уверены, что понимаем друг друга на все сто процентов. Два человека, говорящие на разных языках, никогда и ни при каких обстоятельствах не могут полностью понимать друг друга. Это следует из всего того, что я сказал в предыдущих разделах.
Что это означает практически? Действительно ли мы в реальной жизни сталкиваемся с тем, что не понимаем друг друга? Если это так, то до какой степени?
Тут могут возникнуть разные варианты.
Вариант первый. Такое взаимонепонимание реально существует в нашей жизни и очень существенно. И мы все время в этом убеждаемся.
Вариант второй. Мы понимаем друг друга не на сто процентов, а, скажем, на 99,9 процента. Так что можно считать, что мы не понимаем друг друга лишь с чисто формальной точки зрения. А на самом деле практически понимаем друг друга хорошо. По этой причине почти никто и почти никогда не замечает, что мы в чем-то когда-то можем не понять друг друга.
Могут быть и другие, промежуточные, варианты.
Конечно, различия между диалектами и, тем более, между национальными языками создают очень серьезные проблемы понимания. Настолько серьезные, что два индивидуума, говорящие на разных национальных языках, могут вовсе не понимать друг друга. В то же время языковые различия людей, говорящих на одном и том же национальном языке, чаще всего позволяют им в какой-то мере понимать друг друга. Но даже и здесь часто возникают серьезные проблемы.
Можно ли привести какие-то убедительные примеры, которые показали бы, насколько реально взаимонепонимание людей, говорящих на одном и том же национальном языке? Конечно, такие примеры можно привести. И я дам их во второй главе книги. А сейчас скажу лишь, что взаимонепонимание может быть разным. Оно может быть незначительным. Но оно может быть и очень существенным. Однако же, если сам факт взаимонепонимания осознается, индивидуумы могут уменьшать степень этого взаимонепонимания в процессе дальнейшего общения.
Казалось ли вам когда-нибудь удивительным, что люди разговаривают друг с другом на языках, состоящих из такого небольшого набора различных по написанию слов? В русской части словаря Microsoft Proofing Tools, например, немногим более полумиллиона слов (по крайней мере, так было несколько лет назад, когда я делал эти подсчеты). Хотя мы, конечно же, должны догадываться, что количество значений этих слов гораздо больше. Это, по всей видимости, дает нам ключ – или, лучше сказать, маленький ключик к пониманию того, как люди общаются.
Подсчет различных значений слов – не такая уж легкая процедура. (На самом деле вместо слов в языках могут выступать и другие образования, например комбинации слов. Но я буду продолжать вести речь о словах исключительно ради упрощения изложения.) Можно ли подсчитать количество различных значений слов, скажем, немецкого языка?
Сначала надо понять, что означает вопрос о различных значениях слов немецкого языка. Немецкий язык в широком смысле представляется совокупностью всех близких немецких языков индивидуумов. Поэтому сначала надо разобраться с языком любого конкретного индивидуума. Лучше даже начать с какого-нибудь одного слова немецкого языка. Если мы сможем справиться с задачей подсчета количества различных значений этого слова для выбранного нами индивидуума, то мы сможем просуммировать все эти значения. Потому что суммировать надо будет по конечному набору различных по написанию слов и по конечному набору всех индивидуумов, говорящих на немецком языке. Если же мы не справимся с подсчетом различных значений одного только слова единственного индивидуума, то на этом месте можно будет и остановиться.
Итак, начнем с ответа на вопрос: можно ли подсчитать количество различных значений одного слова какого-то одного индивидуума, говорящего, скажем, на немецком языке?
Отрицательный ответ довольно очевиден. Чтобы в этом убедиться, будем использовать тот же подход, что и в первом разделе, когда мы говорили о языке индивидуума. Сравним, как себе представляет значение этого слова ребенок и он же – через, скажем, пятьдесят лет. Очевидно, что представления ребенка и взрослого человека будут сильно отличаться друг от друга. Представление ребенка перерастает в представление взрослого человека непрерывно на протяжении всей его жизни. Все понятия, очевидно, связаны между собой либо непосредственно, либо посредством какой-то цепочки связей. Поэтому наблюдаемое нами изменение будет происходить каждый раз, когда человек получает новую информацию о чем угодно. То есть, условно говоря, каждую долю секунды. Ну и, по крайней мере, практически перечислить или пересчитать все значения будет невозможно.
Более того, в каждый момент времени человек оперирует всем накопленным за его жизнь множеством значений любого слова и в зависимости от конкретной ситуации вкладывает в слова тот или иной смысл. Таким образом, у каждого человека в данный момент времени существует поле значений для любого слова. Многозначность слов позволяет человеку выражать себя более полно при помощи небольшого количества слов, но вызывает большие проблемы взаимопонимания.
Здесь мне хотелось бы вспомнить о вероятностной модели языка, предложенной Василием Васильевичем Налимовым – математиком, статистиком, лингвистом и философом, которого многие признают одним из выдающихся мыслителей России ХХ века.
По Налимову, множество значений слова языка континуально. Частоты использования тех или иных значений слова задаются некоторой вероятностной функцией распределения (или плотностью распределения).
Многие, когда речь заходит о вероятностях, наверное, представляют себе плотность распределения Гаусса, или гауссиану – элегантную кривую, которая изображается на немецких денежных знаках. Гауссиана имеет один горб. Она, как говорят математики, унимодальна.
Налимовская плотность распределения, надо думать, имеет, вообще говоря, несколько горбов. Эти горбы соответствуют наиболее популярным значениям слова.
Почему я сделал эту оговорку: «надо думать»? Потому что я всегда воспринимал вероятностные представления Налимова о языке как удобный пояснительный механизм и не воспринимал их буквально. Например, существенно ли рассуждение Налимова о том, что плотность распределения задана на континууме (то есть на множестве всех действительных чисел, или десятичных дробей)? Математики могут нам объяснить, почему множество десятичных дробей больше (или, как они говорят, имеет бо ;льшую мощность), чем множество рациональных дробей (представляемых в виде отношений целого числителя к целому знаменателю). Хотел ли Налимов подчеркнуть, что множество значений слова мощнее множества рациональных чисел? Имел ли он в виду, что оно не должно иметь мощность большую, чем континуум? Трудно сказать. По крайней мере, я не нашел в его текстах прямых тому подтверждений. Одна из возможных причин, почему Налимов считал множество значений континуальным, состоит в том, что он мог также связывать все со временем.
Кстати, здесь уместно было бы напомнить о взаимоотношении жестов, мимики и интонации со значениями сказанных слов. В одном из эпизодов Сайнфелда говорится о том, как распознать правдивость ответа, когда вы интересуетесь чьими-то взаимоотношениями. Если отвечающий дотрагивается до лица рукой, то независимо от того, что он говорит, можно заключить, что взаимоотношения плохие. Чем выше он дотронулся, тем хуже взаимоотношения. Конечно, это шутка. Но она заставляет нас еще раз вспомнить о связи значений слов с тем, как эти слова произносятся.
Во время одного из моих выступлений в этом самом месте один из слушателей, который воспринимал все довольно придирчиво, заметил, что я стал говорить о вещах тривиальных. Все, мол, знают, что жесты, мимика и интонация могут изменить значение сказанного кардинальным образом. Я не стал возражать моему оппоненту. Потому что, в сущности, он был, конечно, прав. Я только заметил, что в рамках концепции релятивизма я бы сформулировал то, что он сказал, несколько иначе. С помощью мимики, жестов и интонации человек пытается передать другим (скорее всего, неосознанно) свою трактовку (применительно к данному случаю) сказанных им слов. Это – первое, что я хотел бы заметить по данному поводу. Во-вторых, мимика, жесты и интонация – составляющие языка. И, следовательно, к ним относится все, что мы говорили о языке вообще. В частности, мимика, жесты и интонация не однозначны. Например, похожие жесты по-разному трактуются разными индивидуумами. А в-третьих, я, на самом-то деле, хотел только подчеркнуть, что когда мы говорим о жестах, мимике и интонации, то опять может возникнуть мысль о континууме.
Но это все – с одной стороны. С другой стороны, множество значений слов генерируется в нашем мозгу. Может ли мозг генерировать бесконечное число – это еще вопрос. То есть он (мозг) может пытаться отобразить на себя бесконечное и даже континуальное или еще более мощное множество. Однако он должен все эти отображения сохранить внутри себя. А вот тут-то мне уже начинает казаться, что такая, с виду конечная, штука, как мозг, может сохранить только конечное множество. Поэтому, когда меня спрашивают о множестве значений слов индивидуума, я говорю, что это множество необозримо. Понимая при этом вот что. Конечно ли оно или бесконечно – это не особенно важно. Важно то, что значений слов так много, что они не поддаются простому анализу.
Может возникнуть вопрос: а толковый словарь разве не включает в себя все значения всех существующих слов? Ответ очень прост. Толковый словарь содержит обозримое число слов. Значит, он все значения не включает.
Теперь я опять хочу вернуться к налимовской модели языка. Процесс обучения Налимов видел в байесовском механизме формулы условной вероятности. Он считал ее как бы фильтром, пропускающим только те значения, которые укладываются в рамки заданного условия. Эти налимовские положения о байесовском механизме, как я их понимаю, тоже не надо было бы принимать буквально. Поэтому поначалу доклады Налимова вызвали противодействие математиков, работавших бок о бок с ним в лабораторном корпусе А Московского государственного университета в Межфакультетской лаборатории статистических методов, возглавляемой академиком А. Н. Колмогоровым. Математики любят точность в высказываниях. Им не понравилось, например, что вероятностный интеграл у Василия Васильевича не был равен единице. Упрек был не по существу, и Налимов легко доказал это. К мультипликативной составляющей он добавил нормирующий множитель. Интеграл стал равен единице.
Вероятностная модель Налимова с точки зрения релятивистской концепции языка не вызывает принципиальных возражений. Хотя должен заметить, что на все налимовские высказывания я смотрю сквозь призму релятивистской концепции. Возможно, я приписываю положениям вероятностной модели языка не совсем тот смысл, который имел в виду ее автор.
Налимов вроде бы нигде явно не уточнял, о каком языке он говорил, когда рассматривал какой-то конкретный язык – скажем, английский. Не очень ясно, имел ли он в виду английский язык в узком смысле как язык конкретного индивидуума или английский язык в широком смысле как язык абстракции – национальный английский язык.
Мы можем сделать такое уточнение сейчас. Будем считать, что налимовская плотность распределения, задающая частоты использования значений слова, относится к языку в узком смысле, то есть к языку индивидуума. Тогда для определения плотности распределения слова языка в широком смысле (как абстрактного национального языка) необходимо агрегировать данные по конечному множеству индивидуумов. И если мы имеем какое-то представление о частотах использования тех или иных значений слова для каждого из индивидуумов, то будем иметь представление о таких частотах и для языка в широком значении.
Так что можно считать, что все высказывания Налимова в такой же мере справедливы для языка в узком смысле, как и для языка в широком смысле.
А мы в дальнейшем будем понимать под значениями слова национального языка результат агрегирования (по конечному множеству) значений всех языков индивидуумов, говорящих на этом языке.
Как человек учится говорить и понимать других в ситуации, когда, вообще говоря, любое слово воспринимается различно разными индивидуумами? Каков механизм этого обучения? Многие не видят всех аспектов различия между тем, как ребенок осваивает родной язык, и тем, как изучает иностранный язык студент. А на самом деле любой здравомыслящий человек может объяснить, каким образом идет процесс обучения иностранному языку в школе, но никто не может внятно ответить на вопрос, как учится говорить на родном языке ребенок.
Я хочу привести здесь один пример.
Игра. В кучке 20 спичек. Играют двое. Разрешается брать из кучки по очереди одну или две спички. Тот, кто взял последнюю спичку, выиграл.
Игра довольно простая. Но тому, кто слышит о ней первый раз, надо хотя бы немного подумать, прежде чем он поймет, как в нее играть. Тем не менее можно придумать механизм, который будет успешно учить играть в эту игру спичечные коробки.
Давайте положим на стол 20 спичечных коробков. (Надеюсь, что вы еще не забыли, что это такое.) Мы с вами будем играть против коробков. Поставим на них номера от одного до двадцати. Затем положим в каждый из коробков по две конфетке: одноцветную и двуцветную. Разрешим коробкам начинать первыми. Каждый раз коробки делают ход следующим образом. Если на столе лежит, скажем, 12 спичек, то надо вынуть конфету из коробка № 12 (наугад, если там две конфеты) и положить ее рядом с коробком. Двуцветная конфета будет означать, что нужно взять со стола две спички, а одноцветная – только одну.
А теперь о том, каков будет механизм обучения коробков этой игре. Если коробки проиграли в очередной игре, то надо съесть последнюю из тех конфет, которые были вынуты из коробков с двумя конфетами. А остальные положить обратно. Если коробки выиграли, то все конфеты надо вернуть в коробки и ничего не съедать. Вот и все.
Теперь если мы будем играть матч из достаточно большого числа игр, коробки этот матч всегда выиграют. Они его выиграют даже если будут играть против сильного игрока.
Что же можно заметить на основании приведенного примера? Получается так (по крайней мере, на первый взгляд), что коробки обладают определенным интеллектом. И хотя их интеллект искусственный, они могут успешно сражаться против сильного игрока.
Кто-то может мне возразить, что играют-то, в сущности, не коробки, а заложенная в коробки их создателем программа действий. И я бы частично согласился с таким возражением.
Почему только частично? А потому, что коробки могут превзойти своего создателя в силе игры. Создатель может не иметь никакого понятия, как в эту игру надо играть. Но может догадаться, как научить играть коробки. Мало шансов, что подобное может произойти. Поскольку, как мне кажется, сообразить, как играть в эту игру, легче, чем понять, как научить коробки. Тем не менее такую возможность мы вполне можем допустить.
Мне кажется, что после того, как мы поразмышляем немного по поводу приведенного примера, мы не будем так уж сильно удивляться, каким образом человек может обучаться языку. Хотя, как я уже это отмечал, никто не может точно ответить на вопрос, как человек это делает, каков механизм этого явления.
Иногда мы можем сказать какие-то частности о механизме обучения. И думая, что что-то поняли, начинаем создавать процедуры или системы (что-то вроде спичечных коробков из примера, который я привел), решающие сложные технические проблемы. Так, наверное, возникли кибернетические идеи Норберта Винера и идеи создания систем с «искусственным интеллектом».
На самом деле обучение индивидуума языку не идет само по себе. Вместе с этим идет процесс адаптации национального языка. Этот процесс идет в различных направлениях.
Приведу здесь один пример. Вы задумывались когда-нибудь над тем, почему слова такие длинные? В русском языке, например, среднее по длине слово состоит из десяти букв. А такая длина слов вовсе не обязательна. Действительно, если бы мы ограничились длиной слова в пять букв с чередованием согласных и гласных, то получили бы число сочетаний, большее, чем число различных по написанию русских слов.
Трудно, конечно, перечислить все возможные причины того, что слова – длинные. Но одна из них вполне могла бы состоять в том, что слова постепенно изменялись или заменялись другими, чтобы уменьшить число возможных ошибок при передаче речевой информации. А для этого надо исключить, по возможности, слова, близкие по произношению или по написанию.
Наблюдения над этой особенностью языков (и, может быть, над другими подобными проявлениями в поведении живых существ) привели, надо думать, к развитию области теории кодирования, получившей название «коды, исправляющие ошибки».
Что следует из всего того, что я изложил в этом разделе? Можно ли считать, что мы обладаем интеллектом для того, чтобы обучаться понимать друг друга?
Ну, если уж мы вроде бы согласились приписывать какой-то интеллект спичечным коробкам, то надо, конечно, ответить на последний вопрос положительно. Но лучше все-таки сказать, что кто-то, неизвестный нам, обладающий интеллектом, значительно превосходящим наш, заложил в нас способность обучаться (неведомым для нас способом). Мы можем называть этого неизвестного как угодно, в том числе матерью-природой. Но постигнуть своего создателя пока не удавалось никому.
Могут ли спичечные коробки понять, кто и что заложил в них, для того чтобы они научились играть в такую сложную (для них) игру? Нет, конечно. Они не только не могут этого понять, они даже не знают, что означает слово «понять» на языке их создателя.
Итак, основная мысль этого раздела заключается в том, что, несмотря на то что индивидуумы говорят на разных языках, используя слова с необозримым множеством значений, они обучаются понимать друг друга с помощью процесса, ими не осознаваемого. Однако они никогда не могут достичь полного взаимопонимания.
;
Н о р м а т и в н ы й я з ы к
Конечно, многим представляется очевидным, что надо по возможности улучшать взаимопонимание людей, говорящих на одном и том же национальном языке. Мысль об этом, по всей видимости, является основным движителем для тех, кто занимается созданием или усовершенствованием правил, или норм, конкретного национального языка.
Было бы замечательно, если бы эти правила языка могли быть выбраны максимально объективно. Например, было бы хорошо, если они не представляли бы никаких группировок внутри кластера, соответствующего национальному языку. Хотелось бы также, чтобы они соответствовали как бы центру кластера или включали в себя совокупную информацию о кластере. К сожалению, этого не происходит в реальной жизни. Для языковой информации как-то не очень ясно, что такое центр. А совокупную информацию трудно получить, поскольку ее составляющие могут содержать взаимоисключающие моменты.
В реальной жизни происходит нечто сугубо субъективное. Узкая группа людей (не обязательно осознающая себя как единая группа) работает над многосторонним описанием и обобщением языков всех говорящих на некотором национальном языке.
Члены этой группы (будем чисто условно называть их академиками) создают орфографические, толковые и другие словари, а также различные правила, или нормы. Система этих правил (норм) включает, например, такие аспекты языка, как словообразование, произношение, постановка ударений, употребление слов, объединение слов в словосочетания и предложения, использование устойчивых словосочетаний, написание слов, постановка знаков препинания. Все это в совокупности своей и составляет нормативный национальный язык. Другое название, которое часто используется для нормативного языка, – это литературный язык.
Как я уже отмечал, реальным является только тот язык, на котором говорит хотя бы один конкретный индивидуум. Все остальное является абстракцией. Национальный язык, понимаемый как совокупность всех близких языков индивидуумов, составляет первую ступень абстракции. А нормативный (литературный) язык представляется, таким образом, как вторая ступень абстракции.
Однако на пути создания нормативного языка возникает одна проблема. Она заключается в том, что это так только предполагается, будто наши академики работают над описанием и обобщением языков всех индивидуумов кластера. На самом деле, как легко понять, каждый из академиков принимает во внимание только свой собственный индивидуальный язык.
По этому поводу один читатель моей книги «Релятивистская концепция языка» позвонил мне и сказал, что я не совсем прав. Потому что, мол, академики перед тем, как что-то такое придумать, полжизни потратили на то, чтобы изучить кучу всяких особенностей языков индивидуумов, относящихся ко всем возможным группам. Не может, мол, академик делать выводы только на основании своего собственного языка. На то, мол, он и академик.
Конечно же этот читатель был тысячу раз прав. И я с ним абсолютно и полностью согласен. Я имею в виду, что согласен в том, что академики изучают много всякого, прежде чем делают какие-то выводы. Но в то же время этот читатель был в чем-то и неправ. И я отсылаю его в конец первого раздела, где я пояснял, что язык индивидуума включает также понимание языка других индивидуумов и много другого прочего.
Конечно, академики отличаются от простых смертных тем, что языком других людей интересуются не по воле жизненных обстоятельств, а по долгу службы. Они приобретают сведения о языке других людей примерно таким же образом, как многие учат иностранные языки. Об обширных познаниях академика в области изучения языков каких-то групп людей можно говорить на том же основании, на каком мы говорим о знаниях какого-нибудь способного молодого человека, изучившего в колледже шесть иностранных языков. А ведь даже для того, чтобы знать хотя бы только один немецкий язык примерно так же, как знает его какой-нибудь винодел в маленьком городке на Рейне, нашему студенту нужно было бы прожить жизнь винодела. И нашему академику, чтобы знать русский язык примерно так же, как его знает, скажем, человек, только что вышедший из заключения, где он провел пятнадцать лет, нужно было бы провести те же пятнадцать лет в заключении. Боюсь только, что тогда наш академик, наверное, уже не был бы академиком.
Однажды мне возразили, сказав, что, мол, не такая уж это большая беда, если академики не очень-то в курсе всякого там блатного, тюремного или лагерного жаргона. И я немедленно согласился с этим. Потому что я всегда соглашаюсь, когда мне возражают корректно. Действительно, это не только не беда, но это большое счастье, что какой-то академик не в курсе лагерного жаргона. Я бы даже согласился, что, возможно, пример мой не очень удачен. И был бы готов заменить его другим. Но это только в том случае, если бы я не писал свою книгу на русском языке в начале ХХI века и если бы я не приводил так много примеров, относящихся именно к русскому языку. А для русского языка лагерный пример – один из самых удачных. Потому что за последние сто лет лагерная группа среди всех русскоговорящих была одной из самых многочисленных.
Теперь рассмотрим нормативный, или литературный, язык – эту вторую ступень абстракции – подробнее. Что мы можем сказать о свойствах нормативного, или литературного, языка? Зависит ли он от времени? Как воспринимают его индивидуумы?
Литературный язык естественным образом зависит от его создателей. А язык создателей меняется со временем. Поэтому очень трудно поверить в то, что ни один из создателей литературного языка никогда не захочет сделать никаких изменений в нем, несмотря на то что каждый из них, по всей видимости, замечает изменения своего языка. Эти изменения, кстати, создатели литературного языка не обязательно считают (как считаю, например, я) изменениями своего языка. Они могут считать их изменениями языка окружающих их людей или изменениями языка вообще, не вполне понимая, что они под этим имеют в виду.
Далее, литературный язык по-разному понимается различными индивидуумами по разным причинам. Во-первых, каждый индивидуум знакомится со своим набором элементов литературного языка. Я имею в виду различные источники информации (в том числе различные учебные пособия), различные способности, желания и возможности людей при изучении этих источников, трактовку нормативов разными людьми (в том числе учителями) и многое другое. При этом, по моим прикидкам, число возможных комбинаций таких наборов намного превышает число людей, говорящих на данном языке. Даже с учетом того, что некоторые комбинации более вероятны, чем другие, все равно, как я думаю, трудно найти двух индивидуумов, знакомых с одинаковым набором элементов литературного языка.
Второй причиной, по которой литературный язык по-разному понимается различными индивидуумами, является то, что он описан и воспринимается на языках индивидуумов.
Третья причина состоит в том, что нормативы литературного языка могут быть написаны на других национальных языках. Так, кто-то может изучать русский литературный язык по французским пособиям.
Четвертая причина состоит в противоречивости норм литературного языка. Если правила состоят из одного утверждения, то его, наверное, можно сформулировать непротиворечивым образом. По мере усложнения правил становится все менее и менее вероятным, что противоречий удалось избежать.
Итак, основная мысль этого раздела заключается в том, что искусственно создаваемый нормативный (литературный) язык составляет вторую ступень языковой абстракции; он меняется со временем и воспринимается различным образом разными индивидуумами.
;
О с н о в н ы е т е з и с ы
р е л я т и в и с т с к о й к о н ц е п ц и и я з ы к а
Основные положения релятивистской концепции языка таковы:
Язык любого индивидуума, являющийся одной из составляющих его сознания, в любой момент времени уникален: любые два индивидуума говорят на разных языках; язык индивидуума меняется со временем, так что любой индивидуум в разное время говорит на разных языках.
Понятие национального языка, не привязанное ни к какому индивидууму, – это абстракция, понимаемая как совокупность всех близких языков индивидуумов. Национальный язык воспринимается различным образом разными индивидуумами и меняется в их представлении со временем.
Несмотря на то что индивидуумы говорят на разных языках, используя слова с необозримым множеством значений, они обучаются понимать друг друга с помощью процесса, ими не осознаваемого. Однако они никогда не могут достичь полного взаимопонимания.
Искусственно создаваемый нормативный (литературный) язык составляет вторую ступень языковой абстракции. Нормативный язык меняется со временем и воспринимается различным образом разными индивидуумами.
;
Г Л А В А В Т О Р А Я
Я З Ы К В К О Н Т Е К С Т Е Р Е Л Я Т И В И С Т С К О Й К О Н Ц Е П Ц И И
– What time is it?
– Darling, you’ve had a good breakfast: granola, oatmeal, fruit, yogurt, and a double espresso!
Из разговора на пляже
В в е д е н и е
Полезна ли релятивистская концепция языка в каком-либо смысле? Приводит ли она к каким-то интересным выводам?
Ответ на первый вопрос зависит от того, что вам нравится. Многие стали говорить мне, что после знакомства с моей концепцией они стали проявлять больше недоверия к словам других людей. Ну, и тут уже трудно сказать, хорошо ли это или плохо. Одним это пойдет на пользу, а другим – во вред. Я лично считаю, что на свете жить проще, если ты разобрался в чем-то. Так что мне эта концепция кажется полезной.
Что касается второго вопроса, то я тоже дал бы на него положительный ответ. В этой и последующих главах книги я затрону несколько тем, которые либо непосредственно связаны с релятивистской концепцией, либо включают такие моменты, при рассмотрении которых знакомство с этой концепцией оказывается весьма полезным.
Одно предварительное замечание. В первой главе я старался подыскать убедительные доводы для всех своих утверждений. Поэтому, как я надеюсь, они не должны были вызвать серьезных возражений. В дальнейшем же я буду часто обсуждать такие аспекты, для которых логические доводы найти трудно или даже невозможно. В этих случаях я буду лишь высказывать свое мнение о тех или иных гранях рассматриваемых проблем.
О в з а и м о п о н и м а н и и
Здесь я хочу выполнить обещание, данное мной в первой главе. Я хочу привести несколько ярких примеров отсутствия взаимопонимания между людьми, говорящими на одном и том же национальном языке.
Первый пример связан с юриспруденцией. Почему мы сталкиваемся в суде с такими сложностями? Почему, даже когда сняты все проблемы по фактам, и в этом случае все вопросы оказываются очень спорными? Мне могут сказать, что в этом случае мы сталкиваемся либо с проблемой неполноты законов, либо с их противоречивостью. Тем более что из какой-то умной математической теоремы (здесь я прошу прощения у математиков и их обожателей за тавтологию) следует, что такая система, как свод судебных законов, может быть либо неполной, либо противоречивой. Мне также могут сказать, что часто споры возникают по причинам логического характера. Да, это все так. Однако на простом языке можно сказать, что огромное число споров происходит из-за различного толкования понятий.
Один из примеров – это ставшее широко известным судебное разбирательство о выплате страховой суммы после террористического нападения на Мировой торговый центр (World Trade Center) 11 сентября 2001 года.
По условиям страхования эта сумма была ограничена некоторой величиной, относящейся к одному инциденту (occurrence). Вопрос заключался в том, сколько было инцидентов. Если был только один инцидент, то это была бы одна сумма. Если инцидентов было два – сумма удваивалась. Владелец зданий утверждал, что было два инцидента. Первый был в 9:46 утра, когда самолет врезался в Южную башню. А второй – через 16 минут, когда другой самолет врезался в Северную башню. Страховые компании утверждали, что оба самолета были частями одного и того же инцидента. Разница в трактовке одного слова приводила к разнице в выплате страховой суммы в несколько миллиардов долларов.
Я, конечно, привожу здесь это судебное разбирательство в сильно упрощенном виде. На самом деле было много других обстоятельств, которые усложняли дело и имели только косвенное отношение к трактовке слова «инцидент».
В какой-то момент определение, данное в страховой форме WilProp, было признано основополагающим для этого дела. В этом определении говорилось, что инцидентом (occurrence) признается серия похожих случаев, независимо от времени и места происшествия. И тут позиция владельца зданий оказалась сильно подорванной.
Однако нельзя сказать, что это дело вселяет в нас оптимизм относительно разрешения похожих дел в будущем. Можно легко представить, что суд должен будет решать, какие случаи можно считать «похожими». И, наверное, кто-то захочет внести бо ;льшую ясность относительно понятия «похожие», определив его. А затем внести ясность в слова, использующиеся в этом определении. И идти по этой дорожке вперед, к созданию противоречивой системы.
Первый мой пример имел отношение к судебным спорам. Можно ли сказать, что похожее происходит также и в бытовых спорах? Мне кажется, что можно. Я думаю, что терминологические расхождения наряду с ошибками по фактам и логической путаницей составляют основу всех споров. Проверка этого утверждения дается читателю в качестве домашнего задания.
А как насчет естественных наук? Может быть, там дела обстоят лучше?
Мой третий пример относится к биологии. Это касается начавшейся в конце 30-х годов в большевицкой России дискуссии по вопросам генетики. В основном дискуссия велась по поводу справедливости законов Менделя.
Я представлю здесь этот пример несколько подробнее предыдущих двух, потому что он был долгое время на острие общественного внимания.
В спор вступили два академика, чьи имена были известны чуть ли не всей стране (возможно, по разным причинам).
Академик Колмогоров обратил внимание на проведенные аспиранткой академика Лысенко опыты. По мнению этой аспирантки, ее опыты опровергали теорию Менделя о расщеплении в отношении три к одному. К этому выводу она пришла, проведя простые вычисления по результатам этих опытов.
Академик Колмогоров произвел свои математико-статистические вычисления на основании тех же самых опытов и пришел к выводу, что никакого противоречия с теорией Менделя нет. Эти результаты он в 1940 году опубликовал в Докладах Академии наук СССР под названием «Об одном новом подтверждении законов Менделя». В своих выводах он написал, что опыты аспирантки академика Лысенко, вопреки ее мнению, блестяще подтверждают теорию Менделя.
Многие дальше заголовка и выводов статьи не идут. Поэтому никто не обратил внимания на то, что это не совсем одно и то же – сказать, что опыты не противоречат теории, или сказать, что они блестяще ее подтверждают. У простого народа уважение к математике – большое. А в советской России оно было просто огромным. Колмогоров сейчас признается многими математиком номер один ХХ столетия. В 1940 году, может быть, до такого признания дело еще не дошло. Но все равно – если Колмогоров сказал, что он математически доказал справедливость законов Менделя (а как еще можно понять слова о блестящем подтверждении законов Менделя?), значит, он действительно это доказал.
Сторонники академика Лысенко, правда, заподозрили что-то неладное. Они в один голос стали утверждать, что никакая математика не может доказать или опровергнуть биологические законы.
Ну, я должен здесь заметить, что опровергнуть законы математика может очень просто. А вот с подтверждением законов дела в математике обстоят гораздо хуже. И сторонники Лысенко, наверное, печенками своими это почувствовали. И тут бы им прочитать не только заголовок и выводы, а всю статью Андрея Николаевича (академика Колмогорова, то есть). И сказать, что, мол, Андрей Николаевич, у нас с вами терминологическое взаимонепонимание произошло. Вы-то вовсе не показали, что опыты подтверждают теорию Менделя. Вы просто не нашли противоречий между опытами и теорией. И говоря, что опыты подтверждают теорию, вы просто имели в виду, что они не противоречат ей. А это могло случиться, например, по той причине, что опытов было мало. Если бы опытов было намного больше, то вы, может быть, с помощью своих же методов смогли бы и опровергнуть теорию Менделя.
Сторонники академика Лысенко могли бы еще и такое сказать. Представим себе на одну минуту (могли бы они сказать), что по теории Менделя расщепление должно было бы происходить в отношении не 3 к 1, а, скажем, 100 к 33. В этом случае на основании тех же самых опытов с помощью практически тех же самых вычислений академик Колмогоров пришел бы к аналогичному выводу. А именно, что проведенные опыты не противоречат теории расщепления 100 к 33. И, по всей видимости, он должен был бы продолжить, что они блестяще подтверждают эту теорию. И тогда получалось бы, что Андрей Николаевич одновременно доказал, что расщепление происходит и в отношении 3 к 1, и в отношении 100 к 33. Что на самом деле противоречит одно другому.
Но сторонники академика Лысенко не смогли продраться сквозь формулы Андрея Николаевича. Поэтому они ничего такого не сказали. А вместо этого стали бить Колмогорова цитатами классиков большевизма. И по этой причине (или по какой-то другой) победили. Теория Менделя и (заодно) математическая статистика были поруганы. Оправданы в России они были только много лет спустя.
Но когда они были оправданы, никто почему-то не вспомнил, что и Андрей Николаевич тоже был виновен в возникшем взаимонепонимании, утверждая, что опыты блестяще подтверждают теорию Менделя. И до сих пор по поводу этой оплошности никто не решился еще сделать никаких критических замечаний. Более того, сторонники математико-статистических методов настолько осмелели, что стали допускать презрительные высказывания о людях, которые выражали свои сомнения в том, что математико-статистические методы способны доказывать законы биологии и других естественных наук. Однако этот момент уже не относится к теме данного раздела. Поэтому на этом месте я закончу описание всей этой истории, которая представляется мне поразительным примером того, как люди науки могут говорить на разных языках.
О н о р м а х я з ы к а
В этом разделе я хочу подробнее обсудить процесс создания норм национального языка. И первый вопрос здесь таков: для чего создается нормативный язык?
Теоретически было бы хорошо договориться об определенных правилах национального языка. Действительно, при этом возникает надежда, что нормативный язык мог бы позволить уменьшить взаимонепонимание индивидуумов. И это вроде бы не идет вразрез с тем, что обсуждалось в предыдущих разделах.
И в реальности мы видим, как параллельно с академиками, многосторонне изучающими национальный язык, обычно работает другая группа, которая делает одно, на первый взгляд, очень полезное дело: регламентирует употребление языка индивидуумами. В том, что дело это полезное, никто не сомневается. То есть предполагается, что никто не сомневается в полезности этого дела. На самом деле кто-то, безусловно, сомневается. Я, например, долго сомневался, полезное ли это дело или бесполезное. А сейчас думаю, что регламентировать национальный язык до малейших тонкостей – дело бессмысленное. С другой стороны, не регламентировать абсолютно ничего – тоже не очень-то хорошо. Вот договорились ставить точку в конце предложения. Разве это плохо? Это, я считаю, замечательно. Еще какие-то там несколько правил или несколько страниц правил – может быть, на этом можно было бы и остановиться?
На самом деле академики и их помощники останавливаются не в зависимости от логики, а от того, сколько у них находится средств на их полезное дело.
В этом месте я хотел бы сосредоточиться на примере российского подхода (отрицательного, как мне кажется) к процессу выработки норм национального языка.
В России в последние сто лет академикам русского языка всегда выделяли много денег (сравнительно с другими областями). Деньги эти шли из кармана налогоплательщиков (если так можно сказать в ситуации полной финансовой неразберихи). Специально для академиков русского языка был создан Институт русского языка. Дело было поставлено с большим размахом по одной простой причине. Необходимые средства выделялись по решению небольшой группы правителей. А российским правителям эта деятельность казалась полезной, поэтому денег на нее не жалели.
Как же в России академики объясняли (и объясняют сейчас) людям цель своей работы над нормами языка? Да никак они этого не объясняют. Просто предполагается (этими академиками), что любые аспекты их деятельности необходимы всем, а тот, кто этого не понимает, – невежда.
Если вы, скажем, написали книгу, то ее язык должен соответствовать тем нормативам, которые они выработали. И с этой целью книга ваша будет пропущена через редакторское и корректорское сито.
Предположим теперь, что вы помните школьные правила русского языка, но никогда не выходили за рамки школьной программы. Это, кстати, не так уж и плохо. Потому что школьные правила достаточно хорошо покрывают правила русского языка, которые (напоминаю на случай, если вы об этом забыли) были изданы советскими академиками в 1956 году. Правила эти долгие годы являлись единственными официальными правилами русского языка. Хотя, что это значит, что правила были официальными, не очень-то ясно. Но русский народ привык, что если какая-то бумажка напечатана и на ней написано «Правила», то лучше понимающе обратить свой взгляд к небу и стараться не нарушать эти правила умышленно или (по крайней мере) каким-либо вызывающим образом.
Правда, «Правила» эти были долгое время засекречены. Не знаю, входили ли они в печально известный «Перечень» запрещенных сведений, но так или иначе из продажи «Правила» в какой-то момент исчезли. Были они, выражаясь современным языком, политически некорректны. Например, словосочетание «вторая мировая война» писалось в «Правилах» именно так, с маленькой буквы. А это противоречило орфографии главной большевицкой газеты «Правда».
Помню, в средних и старших классах школы я все пытался выяснить у учителей русского языка, что же такое правила русского языка. Но в ответ, кроме «ну, это правила русского языка», ничего никогда получить не смог. А текст правил 1956 года стал доступен мне лишь после моего отъезда из России.
Теперь я возвращаюсь к истории с вашей книгой. Допустим, что перед сдачей книги в издательство вы выверили ее с помощью Microsoft Proofing Tools, использовав при этом весь свой багаж школьных знаний. Можно представить, как будет выглядеть корректорская правка? Думаю, что правки будет много. В частности, корректор найдет у вас много ошибок с запятыми. И, что самое удивительное, запятые эти будут корректором расставлены в основном без вашего участия.
А задумывались ли вы над тем, что, в сущности, означает тот факт, что корректор может расставить запятые без вашего участия?
Я помогу вам с ответом. Это значит, что эти запятые функционально не нужны. Иными словами, они не несут функциональной нагрузки. Хотя все они будут поставлены (если, конечно, вам попался хороший корректор) в соответствии… Вы думаете, что я скажу «в соответствии с правилами русского языка»? Нет. С правилами русского языка уже справились вы сами вместе с Proofing Tools. Запятые будут поставлены в соответствии с различными грамматическими пособиями, среди которых заслуживающими наибольшего доверия пользуются в России справочники Розенталя.
Я понятия не имею, как удалось Розенталю убедить советских аппаратчиков в необходимости дополнений к правилам русского языка. Но как-то, видно, удалось. Во всяком случае, «Вторая мировая война» Розенталь писал с большой буквы. И, следовательно, правила Розенталя противоречили правилам русского языка.
В течение десятилетий правила русского языка уточнялись и дополнялись. Знали эти дополнения в полном объеме, пожалуй, только некоторые работники печати. Авторы книг правил этих не знали. Если корректор говорил, что надо поставить какую-то запятую, которая из школьных правил явно не следовала, то авторы обычно соглашались. Как правило потому, что просто доверяли корректору. Рядовой читатель тоже никаких правил сверх школьной программы не знал. Да не только рядовой. Читатель, о котором можно было бы сказать, что он грамотный читатель, тоже этих правил не знал.
По поводу этой моей точки зрения я услышал возражение одной знакомой, которая гостила у меня тогда, когда я работал над своей книгой. Она сказала, что я незаслуженно обижаю всех русскоговорящих. И что, мол, это уж всем известно, что русский читатель в массе своей грамотнее любого другого читателя в мире. А происходит это потому, что никто не читал так много, как в советской России. И что, мол, всем известно, что в этом смысле такой страны, как советская Россия, никогда не было и, скорее всего, больше и не будет.
Ну, я вообще люблю критические замечания в мой адрес и, когда я с ними соглашаюсь, испытываю даже чувство удовлетворения. А в этот раз я очень даже был согласен с моей знакомой. Действительно, в России в прошлом веке читали всё подряд и всё свободное время. А свободного времени было много. Читали и дома, и на работе. И по дороге с работы домой, и из дома на работу (благо руки рулем заняты не были). У многих были большие личные библиотеки. Но их хватало только на несколько лет. А потом приходилось читать все по второму разу. А потом – еще и еще. Так что я действительно согласен с моей знакомой, что русский народ читал много. Хотя знакомая моя, так же как и я, имела в виду, наверное, только жителей больших городов. В основном – жителей двух российских столиц. Все остальное российское население книгу редко видело.
Но я на самом-то деле имел в виду совсем другое. Я хотел только подчеркнуть, что многочисленные дополнения к правилам русского языка, на мой взгляд, избыточны. И тот факт, что их никто не знает (даже не полностью, а хотя бы в значительной мере), просто подтверждает мою точку зрения. И я вовсе не считаю, что русский читатель их не знает, потому что он глуп, или ленив, или необразован. Он их не знает потому, что дополнения очень уж обширны и, хотя бы только поэтому, сложны. Другими словами, получается так, что соблюдение правил Розенталя нужно только для работников печати, стоящих на страже этих правил.
Зачем вообще нужна сверхдетальная регламентация в русском языке? Зачем нужно соблюдать правила Розенталя, если их практически никто не знает? Вряд ли кто-то сможет ответить на эти вопросы.
Кстати, я уже упоминал, что при детализации правил увеличиваются шансы внутренних противоречий. Интересно было бы понять вот что. Являются ли правила русского языка со всеми действующими уточнениями и дополнениями непротиворечивыми?
Я могу ответить на свой вопрос отрицательно не в каком-то теоретическом смысле, а имея в виду практику использования правил. Вы можете убедиться в справедливости моего вывода самостоятельно. Только для этого вы должны не пожалеть своих денег и отдать уже откорректированную рукопись на вторичное корректирование. Даже если оба корректора будут квалифицированными мастерами своего дела, вы все равно получите довольно много исправлений в первоначально откорректированном варианте. Я имел возможность убеждаться в этом много раз. А это и означает, что практически внутренней непротиворечивости в правилах русского языка нет.
До выхода в свет новых правил русского языка 2009 года часто можно было слышать (особенно из недр Института русского языка), что назрела необходимость пересмотра правил русского языка. Однако доводы в пользу пересмотра не выглядели (скажем, для меня) убедительными. Хотя по-человечески я мог понять людей из института Академии наук. Конечно, они хотели, чтобы их деятельность имела какое-то практическое применение. Конечно, они хотели, чтобы на реформу правил русского языка были выделены большие средства, потому что это дало бы им новую работу.
У меня, кстати, есть хорошее предложение для сторонников реформ правил русского языка. Я предлагаю ставить запятые после каждого слова, за исключением тех случаев, когда возникает языковая пауза, и тех случаев, где должен стоять другой знак препинания. Если бы реформаторы правил русского языка со мной согласились, то были бы сразу убиты четыре зайца.
Во-первых, запятая ставилась бы в пику американцам и вообще всем говорящим на английском языке. (А в английском языке, напоминаю, основное правило постановки запятых – обратное: запятая ставится там, где возникает пауза.)
Во-вторых, запятая в русском языке стала бы работать таким же образом, как и в английском. Потому что и в том, и в другом случае мы точно знали бы, где есть языковая пауза. И, таким образом, функциональное значение запятой было бы весьма приличным.
В-третьих, количество пунктуационных правил уменьшилось бы примерно в сто раз.
И, в-четвертых, была бы удовлетворена любовь всех последователей русского языковеда Розенталя к запятой.
После всех моих высказываний я, конечно, вполне мог бы ожидать вопрос: обращаюсь ли я к корректору при публикации своих книг? Ну, во-первых, моя цель здесь – изложить свою точку зрения. Никакой иной цели я не преследую. А во-вторых, позвольте мне привести такую аналогию. Допустим, я считаю, что ходить по улицам нагишом очень полезно для здоровья. Представляется ли вам логичным ожидать от меня, что я с сегодняшнего дня буду появляться на улице исключительно в таком виде? Мне кажется, что никакой логики тут нет. Точно так же и с моими книгами. Сейчас принято оформлять книги в соответствии с языковыми нормами. Поэтому при публикации своих книг я пользуюсь помощью специалиста.
;
С о ц и о л о г и я л и т е р а т у р н о г о я з ы к а
Основной вопрос, на который я попытаюсь ответить в настоящем разделе: каково отношение общества к литературному языку?
Я не могу высказывать свои суждения обо всех обществах на Земле. Мне трудно даже делать выводы в целом об обществе, говорящем на русском языке. Гораздо увереннее я могу рассуждать о тех, кто говорит на том же подмножестве русского национального языка, что и я сам, – на нормативном, или литературном, русском языке.
Так вот в этой довольно узкой среде я слышал примерно такие высказывания: «Язык является как бы лакмусовой бумажкой, определяющей, к какой категории общества относится конкретный человек. Если кто-то говорит на литературном языке, то это значит, что этот человек из моего круга. Он образован. С ним не зазорно общаться». А те, чей снобизм был еще выше, добавляли: «А если кто-то говорит на языке, сильно отличающемся от моего, то он не из моего круга. Я не хочу с ним общаться. И не хочу, чтобы мои дети дружили с его детьми. И постараюсь, чтобы они ходили в разные школы».
Такой подход по существу очень близок к обыкновенному расизму, поскольку он дискриминирует людей по их происхождению. Подход этот культивируется, конечно, значительнее в закрытых, тоталитарных режимах, чем в открытых, демократических. В наиболее передовых (разумеется, с моей точки зрения) демократических странах он считается неэтичным общественным поведением и нелегален во многих сферах деятельности.
В большевицкой России носители литературного языка называли себя интеллигентными людьми. Принадлежность к интеллигенции была привилегией в основном жителей двух российских столиц, где русский литературный язык практически только и поддерживался. Эта привилегия была частью пакета привилегий столичных жителей, самой главной из которых было наличие вареных и копченых колбас в магазинах. Однако именно нормы русского языка стали лакмусовой бумажкой российской интеллигенции. Наверное, так случилось потому, что изобразить колбасу на своем флаге российская интеллигенция не решилась. А с языком она неожиданно получила сильную поддержку печатным словом и вообще всеми большевицкими органами информации. И замелькали все эти «источник знания», «великий могучий», «лучший подарок».
Печатное слово всегда и везде пользовалось авторитетом. Конечно, его воздействие различно в разных обстоятельствах. Но думаю, что не ошибусь, если скажу, что в основном это воздействие на индивидуума определяется структурой общества, в котором он живет. В открытых, свободных структурах это воздействие слабо. В закрытых, тоталитарных режимах оно гораздо сильнее. Поэтому и грамматические правила воспринимаются по-разному. В демократическом обществе они рассматриваются каждым индивидуумом скорее как средство для достижения каких-то целей. В тоталитарном – как безоговорочное предписание.
Что лучше? Каждому – свое. Мне нравится демократическое общество, и я не люблю безоговорочные предписания. Вполне допускаю, что многим нравятся тоталитарные режимы и не нравятся возможности выбора. И допускаю, хотя мне трудно это представить, что существуют и смешанные варианты.
Однако с упомянутым выбором дело обстоит гораздо сложнее, чем может показаться на первый взгляд. В разделе «Нормативный язык» первой главы я уже отмечал, что академик, работающий над нормами, скажем, русского языка, под видом нормативного (литературного) русского языка предлагает нам язык, на котором он говорит. Поэтому люди, которые живут в одном доме с академиками и говорят на близком языке, имеют возможность выбирать. И каждый из них в действительности делает такой выбор относительно принятия или непринятия (частичного или полного) официальной языковой доктрины. Такой выбор индивидуумы делают, возможно, даже не осознавая этого.
Для тех, кто живет вдали от академиков, принятие официальной языковой доктрины связано со значительными усилиями. Осмелюсь утверждать: в глухой сибирской или саратовской деревне этот процесс будет напоминать изучение иностранного языка.
Насколько же силён был языковой снобизм русской интеллигенции в большевицкой России? За одно только «неправильное» ударение в одном слове «начать» человека записывали в неинтеллигентные и относили к разряду некультурных. Склонение числительных всегда считалось хорошим тестом на интеллигентность.
Как-то я звонил в Москву и разговаривал после очень длительного перерыва с одной своей старой знакомой. На мой первый вопрос «Как дела?» она ответила: «У нас потрясающая новость. Законопроект принят двумястами шестьюдесятью девятью голосами против ста пятидесяти четырех». Этот ее ответ сказал мне о многом. Во-первых, я понял, что в Москве еще есть люди, которые склоняют числительные. Во-вторых, он напомнил мне о том, что моя знакомая – интеллигентный человек. В-третьих, я осознал, что интересы российской интеллигенции несколько сместились.
Справедливо ли дискриминировать человека только за «неправильное» ударение в слове «начать»? Вряд ли. Ведь такое «неправильное» ударение было распространено среди многих русскоговорящих, живших на территории Украины.
Конечно, мы живем в мире, где вместо слов «правильно» или «неправильно» практичнее говорить «принято» или «не принято». Так вот, если в определенных кругах общества принято говорить так и не принято говорить этак, – с этим ничего не поделаешь. Но если в одних определенных кругах общества сильны расистские настроения, то в других определенных кругах общества может быть принято это дело осуждать. И с этим тоже ничего не поделаешь.
А вот что странно: заимствование слов из иностранных языков никогда не осуждалось интеллигентными людьми России. И как ни травили людей, ни морили голодом, ни пытали, ни расстреливали, а все равно живет в русском народе это чувство – преклонение перед иностранным словом.
Как попадают иностранные (теперь уже читай – американские) слова в русский язык? Когда нет похожего слова – тут все понятно. А когда есть похожее слово? Возможных вариантов много. Например, когда кто-то не знаком с русским эквивалентом. Или знаком, но он не пришел ему в голову. Или делает вид, что не пришел ему в голову. Или когда кто-то вернулся в Россию из дальних странствий и никак не может переключиться на русский язык. Или делает вид, что не может переключиться. А также когда кто-то хочет прояснить изложение. Или хочет его запутать. Или придать научность изложению. А также когда кто-то владеет иностранным языком не хуже русского. Или делает вид, что владеет иностранным языком не хуже русского. А также во многих других случаях.
Без всякого сомнения, такие слова, когда они впервые встречаются в тексте, мешают пониманию. И, значит, вредны. Но потом, когда (и если) они приживаются, они уже, можно сказать, обогащают язык.
Недавно я читал книгу одного автора из города на Неве. В ней попадались такие слова: споксмен, ньюсмейкер, лейбл, маргинализация, детериорация, визионерский, оксюморонный, вуайер, конфидант, палинодичный, эвфемистический, парадигмический, сервильный, нарративный, брутальный, сикофантский, жовиальный, энигматический. Я не являюсь противником использования иностранных слов в русском тексте, даже слова «лейбл». Но когда я читал эту книгу, мне было смешно (вопреки, как я думаю, замыслу автора).
Посмотрим на все это с другой стороны. Нормативный национальный язык зависит от времени. А это означает, что то, что считалось неправильным вчера и за что в школе ставили низкие оценки, сегодня может считаться правильным.
Один из последних примеров. Вместо «на Украине» (что является исторически сложившейся нормой русского языка) теперь все чаще и чаще говорят «в Украине».
Вот еще четыре примера – фраз, не отвечающих нормам литературного языка, которые мы слышим повседневно:
Порежь, пожалуйста, немного сыра.
Давай созво ;нимся сегодня вечером. Тогда всё и обсудим.
Что мы будем кушать сегодня на обед?
На улице довольно прохладно. Одень пальто.
Помню, какое впечатление на меня и моих друзей произвела фраза из одного популярного фильма 70-х: «Такую личную неприязнь я испытываю к потерпевшему, даже кушать не могу». Нам это казалось замечательным образцом мягкого юмора.
Помню также, как мы были удивлены, когда в другом, не менее известном фильме, учительница русского языка сказала: «Мое платье! Я забыла одеть праздничное платье!»
Сегодня похожие фразы – и уже без всякого юмористического оттенка – я слышу довольно часто. Настолько часто, что порой ловлю себя на мысли: не начну ли и сам говорить в том же духе?
Что же делать в такой ситуации? Мне кажется, главное – не нервничать. Делайте то, что вам больше всего по душе. Если хотите говорить на литературном языке, сверяйтесь с трудами академиков.
;
Г Л А В А Т Р Е Т Ь Я
П Р О Б Л Е М Ы П Е Р Е В О Д А
– What does the red flag mean?
– I grew up swimming in worse.
Из разговора на пляже
В в е д е н и е
В этой главе я буду пытаться ответить на такие вопросы:
Что происходит при переводе с одного языка на другой?
Теряется ли что-то при переводе?
Если теряется, то в какой степени, и насколько эта степень зависит от типа переводимого текста?
На этом пути я буду главным образом рассматривать литературные произведения. Начну с обсуждения переводов поэтических произведений, и главный вопрос, на который я буду отвечать: может ли их перевод оставлять адекватное впечатление от оригинала? Подобные вопросы я затем рассмотрю и для переводов прозаических произведений, а также других, нелитературных текстов.
Что означает слово «перевод» применительно к литературному произведению? Большой современный толковый словарь русского языка говорит нам о том, что это «литературное произведение, переданное средствами другого языка, сохраняющее художественную форму, особенности оригинала».
Общий смысл этого определения более или менее ясен. При переводе на другой язык, как предполагается, должно быть сохранено все то, чем воздействует на нас оригинальный стихотворный текст, включая все особенности (надо полагать – художественные особенности) и даже форму. Ну, значит, мы и приступим к обсуждению того, насколько реально сохранить все художественные особенности оригинала и его форму в тексте перевода.
У д е л ь н ы й в е с с ю ж е т а
Для начала я остановлюсь на том, что многие принимают за основополагающую составляющую художественных особенностей. Это сюжет и главная идея произведения – не обязательно даже литературного.
Мне иногда советуют посмотреть какой-то фильм и начинают подробно раскрывать его содержание. Я пытаюсь остановить рассказчика, говоря, что с са ;мой занимательной идеей фильм может оказаться совершенно пустым, а с абсолютно никакой идеей – замечательным. И если мои слова не помогают, я начинаю отшучиваться и прошу рассказчика остановиться, иначе мне, мол, будет неинтересно этот фильм смотреть.
В музыкальной школе на уроках музлитературы нам играли что-то на фортепьяно и учили распознавать в услышанном какие-то образы. Мы писали сочинение о прослушанном. Почему там сначала было тихо, а потом громче. (Или сначала медленно, а потом быстрее.) И что там напоминали нам звуки. И на что надо было обратить особое внимание. И в какое время это все было написано, и что автор хотел этим сказать.
Все это объяснялось в нашем учебнике по музлитературе. Я как-то начал его читать, но вскоре бросил, потому что понял, что не смогу всего этого осилить никогда.
В общеобразовательной школе нас учили, как надо «правильно» воспринимать живопись. Объясняли, что именно изображено на картине художника и какой особый смысл он пытался вложить в свое произведение. То есть описывали «содержание» картины и всякие побочные обстоятельства ее создания. Объясняли, почему и какие пальцы подняла боярыня Морозова. Откуда взялись персики на картине Серова.
На уроках литературы нам долго и упорно разъясняли смысл и основную идею каждого литературного произведения, прозаического или стихотворного. Объясняли, на что намекал Пушкин, когда написал «пора, брат, пора!» и когда говорил, что север для него вреден.
Вот те учителя, которые говорили нам про Пушкина, про пальцы Морозовой, и те, кто пытались рассказать мне о сюжете нового фильма, должны, наверное, полагать, что вполне адекватный перевод всегда возможен. Ведь самое главное (думают они) – это идея, сюжет, содержание. А какие могут быть проблемы в передаче содержания на другом языке? Да никаких особых проблем (напоминаю, так думают они) не может быть.
Однако для меня и, как я знаю, для многих других восприятие литературного произведения, как и любого произведения искусства, не сводится к восприятию его сюжета, идеи, а гораздо богаче этого.
В поддержку своих мыслей я хочу привести слова Набокова из его работы о Гоголе. Вот короткое высказывание Набокова об общем подходе к творчеству Гоголя (с определенной стороны, правда): «Его произведения, как и всякая великая литература, – это феномен языка, а не идей».
Я, конечно, согласен в этом с Набоковым. Однако, судя по тем примерам, относящимся к живописи, музыке, кино и литературе, которые я привел, масса людей думает иначе.
Здесь я только хотел бы обратить внимание на одно слово в высказывании Набокова. Это слово – «великая». Он говорит именно о великой литературе. К ординарной литературе это может не иметь никакого отношения. В ней, весьма возможно, основным будет сюжет, идея.
Что можно сказать, например, о таком стихотворном опусе: «Шампанское лилось рекой / В честь Прасковьи дорогой.»? В нем нет ничего, кроме самой простой идеи. И поэтому заключение Набокова о феномене языка к нему, конечно, неприменимо.
Я не буду здесь каждый раз уточнять, о какой литературе идет речь, но если это не оговорено особо, буду подразумевать именно неординарную литературу.
Ч т о п о р о ж д а е т т р у д н о с т и п е р е в о д а
Попробуем понять, реально ли сохранить все художественные особенности стихотворного оригинала в тексте перевода. Но сначала надо было бы ответить на вопрос: каким образом языковые средства, а вместе с ними и художественные особенности произведения воздействуют на нас?
К сожалению, на этот вопрос нельзя дать исчерпывающего ответа. По крайней мере, никто пока такого ответа не предложил. Можно лишь в отдельных произведениях отмечать те или иные элементы, которые такую работу выполняют. И при этом констатировать, что при переводе на другой язык сохранить эти элементы так, чтобы они выполняли ту же самую работу, практически невозможно.
Далее я приведу перечень (скорее всего, неполный, поскольку это не является моей целью) элементов языка, которые порождают трудности перевода и препятствуют сохранению художественных особенностей оригинала. Однако я не буду проводить всестороннее и полное исследование всех вопросов. Моя цель здесь – выявить основные трудности, которых будет достаточно для того, чтобы сделать определенные выводы. Но сначала я хочу сказать о самом словосочетании – «трудности перевода».
Когда говорят о переводах, то неминуемо сбиваются на обсуждения трудностей перевода каких-то определенных мест в каких-то определенных произведениях. Это основное, о чем обычно говорят, когда обсуждается проблема переводов. И у каждого активного участника подобных дискуссий запасены десятки примеров вот этих самых трудностей. А слово «трудности» имеет такой оттенок, что переводить, мол, трудно, но справиться с этим можно. Особенно, как надо полагать, если дружно взяться за руки.
Так вот, у меня словосочетание «трудности перевода» такого оттенка априори не имеет.
Николай Гумилев в своих девяти заповедях переводчика фактически пытался систематизировать трудности перевода, перечисляя то, что надо «обязательно соблюдать» в стихотворных переводах. И неявно, таким образом, полагая, что соблюдение его требований принципиально возможно.
Трудности, о которых говорю я, либо могут быть преодолены лишь в какой-то мере, либо, скорее, могут оказаться вообще непреодолимыми.
О различии в значении слов
В этом подразделе я укажу на ключевой момент, который порождает трудности перевода. Он напрямую связан с релятивистской концепцией языка, которую я представлял в предыдущих разделах книги.
Будем для определенности считать, что мы рассматриваем перевод с русского языка на английский. Хотя то, что я скажу дальше, относится в равной мере к любой другой паре языков.
Когда мы говорим о русском или английском языке, мы, конечно, сильно упрощаем реальную ситуацию. Потому что релятивистская концепция языка говорит нам о том, что даже те люди, которые говорят якобы на одном и том же языке, приписывают различные значения одним и тем же языковым элементам. Более того, эти значения даже у одного и того же человека меняются со временем. Однако в каждый конкретный момент для какого-то определенного слова на русском языке у каждого человека имеется свое множество значений и ассоциаций, которые с этим словом связаны. В этом случае мы говорим о русском языке в узком смысле – как о языке конкретного индивидуума.
Когда кто-то читает русский оригинал, то тут уже существует проблема различий между автором и читателем (поскольку они говорят на разных языках). А при чтении перевода можно уже насчитать три источника искажения первоначального смысла. Первый из них возникает при прочтении переводчиком произведения русского автора. Второй связан с индивидуальными особенностями переводчика (с его трактовкой русского и английского языков и его навыками перевода). Третий источник возникает при прочтении читателем английского перевода.
При переводе слова ; русского языка (или комбинации слов) заменяются вроде бы эквивалентными словами (комбинациями слов) английского языка. У любого англоязычного читателя с любым из этих английских слов (комбинаций) связано множество значений и ассоциаций. И это множество отличается от множества значений и ассоциаций как для любого индивидуума, говорящего на русском языке, так и для русского языка вообще (где множество значений получается в результате агрегирования по всем носителям русского языка). В каких-то случаях это отличие может быть довольно большим, в каких-то – не очень большим. Но в любом случае у каждого русского слова есть свое поле значений. И никакое слово из другого языка такого поля иметь не может. В этом и состоит ключевой момент, порождающий трудность перевода.
Хочу привести здесь слова Александра Сергеевича Пушкина из его небольшой работы «О Мильтоне и переводе “Потерянного рая” Шатобрианом»:
«…стараясь передать Мильтона слово в слово, Шатобриан, однако, не мог соблюсти в своем преложении верности смысла и выражения. Подстрочный перевод никогда не может быть верен. Каждый язык имеет свои обороты, свои условленные риторические фигуры, свои усвоенные выражения, которые не могут быть переведены на другой язык соответствующими словами».
Эта выдержка показывает, что те доводы, которыми я пользуюсь, хорошо осознавались давным-давно. (Правда, только продвинутыми индивидуумами.) К сожалению, в наше время они порой либо совсем не принимаются, либо принимаются с большими оговорками.
И еще один момент. Окружающая среда формирует мировоззрение человека, в том числе его эстетическое мировоззрение. Оно будет различным у разных индивидуумов. И у каждого человека оно будет меняться со временем. Литературное произведение может быть направлено (или всегда направлено) на определенное мировоззрение читателя. Различия мировоззрений, как нетрудно понять, могут быть сильно коррелированы с различиями в множествах значений. И, действуя примерно в одном и том же направлении, эти различия представляют серьезное препятствие для адекватного перевода.
О языковых ловушках
Далее я бы остановился на языковых ловушках для переводчиков, которые порождают их явные ошибки. Набоков в своей работе «Искусство перевода» приводит примеры таких ошибок. Один из них – перевод пушкинского «У лукоморья» оборотом «На берегу лукового моря».
В ноябре 2021 года мы обсуждали проблему перевода на сессии Миллбурнского литературного клуба. И выступавшие приводили много других примеров явных ошибок. Кстати говоря, это является чуть ли не обязательной частью каждого исследования о переводах. И я вполне понимаю авторов подобных исследований, поскольку такие примеры выглядят довольно эффектно и легко читаются. Но я бы не отнес языковые ловушки к ключевым моментам перевода. В частности, не отношу их и к ключевым моментам своего изложения, поскольку таких ошибок теоретически можно было бы избежать. Правда, практически их избежать нелегко, поскольку для переводчика один из двух языков, наверное, всегда не является родным.
Об игре слов и звуков и об ассоциациях
Другие элементы языка, которые серьезно препятствуют возможности адекватного перевода, тоже широко известны и часто обсуждаются. Это непереводимая игра слов и звуков, а также ассоциации, вызываемые словами, темой или даже звуками.
Я вспоминаю выступление в Миллбурнском литературном клубе Джулиана Лоенфельда в апреле 2005 года с переводами Пушкина. Читал он в тот раз и свой перевод “A wondrous moment I remember…” пушкинского стихотворения «Я помню чудное мгновенье…» Думаю, что Джулиан – один из лучших переводчиков Пушкина на английский. Но смог ли он в данном случае донести очарование пушкинского текста до англоязычного читателя?
Вот что говорит в своей работе «Искусство перевода» Набоков о переводе на английский первой строки этого стихотворения:
«Мелодия этой строки с округлым и полнозвучным словом “чудное” в середине и звуками “м” и “н” по бокам, уравновешивающими друг друга, – умиротворяет и ласкает слух, создавая при этом парадокс, понятный каждому художнику слова. Если посмотреть в словаре эти четыре слова, то получится глупое, плоское и ничего не выражающее английское предложение: “I remember a wonderful moment”. <…> Как ни старайся, английского читателя не убедишь, что “I remember a wonderful moment” – совершенное начало совершеннейшего стихотворения».
И еще:
«В слове “чудное” слышится сказочное “чудь”, окончание слова “луч” в дательном падеже и древнерусское “чу”, означавшее “послушай”, и множество других прекрасных русских ассоциаций. И фонетически, и семантически “чудное” относится к определенному ряду слов, и этот русский ряд не соответствует тому английскому, в котором мы находим “I remember”».
Негативное мнение Набокова о возможности перевода русской поэзии вызвало отрицательную реакцию многих выступавших на заседании Миллбурнского клуба в ноябре 2021 года. Это несогласие с мнением Набокова сопровождалось довольно резкими выражениями в его адрес. И совсем уж неожиданным для меня оказалось то, что по этой причине (или по какой-то другой) острой критике с еще более резкими выражениями подверглись выполненные Набоковым перевод на английский язык романа «Евгений Онегин» и Комментарий к нему.
Критика набоковского Комментария не совсем была, так сказать, по теме заседания Миллбурнского клуба. Не совсем она и по теме этой главы. Однако я хочу очень кратко, буквально в нескольких словах, ответить на эту, как мне кажется, явно несправедливую критику.
Сам Набоков считал свой Комментарий «кабинетным подвигом». «Россия должна будет поклониться мне в ножки (когда-нибудь)» – так, он полагал, литературное сообщество должно было оценить его труд. Работа над Комментарием заняла у него более десяти лет. Объем этого труда – более тысячи страниц в четырех томах. Небольшая часть первого тома отведена прозаическому переводу романа. Остальная, бо ;льшая часть первого тома и другие три тома содержат обширный комментарий.
Этот труд Набокова высоко оценивается ведущими российскими пушкиноведами. Вот что говорил о нем Вадим Петрович Старк – российский литературовед, исследователь творчества Пушкина, доктор филологических наук, ведущий научный сотрудник отдела пушкиноведения Института русской литературы Российской академии наук:
«Теперь нам стал доступен Набоков, <…> мы открываем в нем не только художника, но и ученого, заставляющего нас по-новому взглянуть на Пушкина и его роман. В целом, если говорить о набоковском Комментарии, примечательными оказываются не только те открытия и наблюдения, которые явились плодом длительных и кропотливых научных изысканий, но и те, которые не мог сделать никакой другой исследователь, кроме Набокова, чей писательский дар позволил ему проникнуть в области, недоступные критику».
Те, кто критиковал выполненные Набоковым перевод на английский язык романа «Евгений Онегин» и Комментарий к нему, делали это, на мой взгляд, не очень-то понимая, по какой причине Набоков взялся за этот труд и какой цели он служит.
О размере, рифме и не только
Все сказанное выше может относиться не только к стихотворным, но и к прозаическим произведениям. Возможно только, в стихотворных произведениях это проявляется в большей степени. А сейчас я перехожу к трудностям, относящимся исключительно к стихотворным произведениям. Основные из них – это рифма (созвучие окончаний в строках), рифмовка (порядок чередования рифм в стихотворении) и ритм (чередование ударных и безударных слогов). Существует много видов (типов) рифмы, рифмовки, ритма. К этому можно было бы еще добавить особенности переноса части предложения (или даже сл;ва) на следующую строку или строфу, как например, у Высоцкого: «Прочь влияния извне – / Привыкайте к новизне! / Вздох глубокий до изне-/ можения». И то, что присуще оригинальному произведению, вроде бы должно быть как-то сохранено в адекватном переводе.
Можно найти много примеров того, насколько серьезными могут быть возникающие при этом проблемы перевода. Я приведу здесь одно высказывание из довольно интересной книги Якова Клоца «Поэты в Нью-Йорке». Это высказывание Евгения Осташевского. Вот что он ответил на вопрос о переводах Введенского на английский:
«С Введенским другая проблема – не столько лексическая, сколько ритмическая. Особых лексических выкрутасов у него нет: у него просто свой словарь, который все время повторяется. Так что не в этом была сложность, а в том, что делать с четырехстопными ямбами и хореями, которыми Введенский часто пишет: по-русски это напоминает сказки Пушкина, но по-английски такой ассоциации просто нет. А для Введенского она абсолютно ключевая. Четырехстопный хорей в английской традиции совсем другой. Он другой и ритмически, потому что язык гораздо более односложный, и культурно, потому что такой размер совсем по-другому ощущается. Вообще четырехстопные размеры в английском более закрыты. Можно, конечно, перевести четырехстопный ямб четырехстопным ямбом, но это бессмысленно, потому что такого же четырехстопного ямба все равно не получится. Бродский считал, что язык языком, а размер размером. Я с этим категорически не согласен. Это другая мелодия, другая традиция».
Только ли с переводами русской поэзии на английский возникают какие-то проблемы? Нет, конечно. И об этом говорят многие. Вот что пишет, например, Жорж Нива в своем эссе «Александр Блок во Франции», посвященном в основном французским переводам «Двенадцати». Он цитирует Станислава Фюме, который говорит о том, чем страдает французская переводная поэзия:
«Эта ее слабость объясняется отсутствием тонического ударения, исчерпанностью запаса рифм и в особенности своеобразием развития французской поэзии от Клоделя до Элюара и Шара. <…> К этим общим трудностям прибавим особую, блоковскую: никто не нашел французского эквивалента для дольника, который “канонизировала” поэзия Блока».
И далее Жорж Нива приводит прямую цитату Фюме:
«Пока мы не выучимся по-русски, мы должны, увы, отказаться от надежды услышать ритмы, которые, по словам знатоков, не знают себе равных в мире. Переводы дают представление лишь о красках русской поэзии; о рисунке ее мы узнаем очень немногое, о мелодии – почти ничего».
По свидетельству Нива, Станислав Фюме считает, что «французская поэзия страдает тем же недугом и при переводах с немецкого или английского».
Ну а насчет пассажа «пока мы не выучимся по-русски» я бы хотел кое-что добавить. И я вернусь к этому моменту в одном из следующих подразделов.
В заключение этого подраздела я хочу привести цитату из довольно интересной работы Гайто Газданова, посвященной русской поэзии на французском языке. В ней он делает одно немаловажное замечание по поводу трудностей или даже невозможности перевода поэтических произведений, рассматривая проблемы перевода со стороны фонетики:
«Когда-то Тургенев говорил Флоберу о Пушкине, и Флобер попросил его перевести ему что-нибудь. Тургенев перевел одно из лучших стихотворений Пушкина “Я вас любил”. И Флобер сказал: “Но это плоско – то, что он пишет”. Тургенев был прекрасным переводчиком, это несомненно. Пушкин – великий поэт, и это тоже не вызывает никаких сомнений. Но дело в том, что передать на французском языке русский поэтический гений, надо полагать, невозможно или, во всяком случае, необыкновенно трудно. Как можно по-французски передать это движение русских гласных, которых нет во французском языке, эти смещения ударений, которые есть в английском и немецком языках, но которых нет по-французски, где ударение всегда на последнем слоге? И это только чисто фонетическая сторона».
П р о м е ж у т о ч н ы е в ы в о д ы
Теперь можно оценить, какую работу должен проделать переводчик для адекватного перевода поэтического оригинала. Получается, что он должен написать нечто по теме оригинала, во первых, используя при этом эквивалентные слова (или группы слов), которые, как мы знаем, не существуют, во вторых, используя такую же (пусть даже похожую) звуковую мелодию стиха, в третьих, используя похожие предметные, речевые и даже звуковые ассоциации, в четвертых, привлекая ту же игру слов (которая почти наверняка отсутствует на языке перевода), а также, в пятых, в шестых, в седьмых, в восьмых, в девятых и в-десятых, подчиняясь множеству других ограничений. И еще: он должен написать все это обязательно в рифму (желательно того же вида, что и в оригинале), с той же рифмовкой и используя при этом размер оригинала.
Возможно ли такое? Ну, с учетом всего сказанного выше надо заключить, что описанное частично соблюсти чрезвычайно трудно, а частично и просто нереально. И, значит, надо заключить (с глубоким прискорбием, конечно), что адекватный перевод поэтических произведений невозможен.
После такого вывода я должен был бы в дальнейшем заключать слово «перевод» в кавычки. Время от времени я так и буду делать (не всегда, иначе текст станет трудно читаемым).
Иногда можно услышать о ком-то: это национальный поэт. Очевидно, здесь имеется в виду, что в переводах этого поэта на другой язык все теряется. Это как раз то, о чем я здесь пишу. Я, правда, считаю, что все поэты – национальны. Естественно, я имею в виду хороших поэтов, которым есть что терять в переводе.
Я не знаю, как вы поняли мое последнее предложение. К сожалению, в русском языке запятая перед словом «которым» не несет смысловой нагрузки. Поэтому-то я и не знаю, как вы меня поняли. То ли вы подумали, что я имею в виду только тех хороших поэтов, которым есть что терять. То ли – что я считаю, что всем хорошим поэтам есть что терять. Если бы я писал свою книгу на английском языке, то все было бы очень просто. Я бы поставил запятую во втором случае, который соответствует nonrestrictive (nonessential) clause в английском языке. И я опустил бы запятую в первом случае, который соответствует restrictive (essential) clause.
Мне могут возразить здесь, что, мол, после запятой в английском языке принято использовать слово «which», а без запятой – слово «that». И получается, мол, что и без запятой все становится ясным. Однако же на практике англоговорящий народ нередко употребляет слово «which» в любом случае. Так что получается все-таки, что запятая в этом случае в английском языке работает.
В русском языке запятая перед словом «который» ставится автором (или корректором) автоматически и, следовательно, как я уже отмечал это в разделе «О нормах языка» второй главы, не несет функциональной нагрузки.
Чтобы исключить двусмысленность, я повторю свое утверждение в следующей редакции. Я считаю, что все хорошие поэты – национальны.
И конечно же, я сторонник такого утверждения: хороший поэтический перевод – это уже не перевод как таковой. В таком случае можно лишь сказать, что кто-то написал свои стихи по мотивам произведения другого человека. Причем перевод всегда, очевидно, делается в силу переводящего. Если посредственный поэт переводит Пушкина, то его стихотворный перевод будет посредственным. А большой поэт способен создать шедевр независимо от того, кого он переводит.
Все, что было пока высказано мной, вызывало возражения как у участников сессии Миллбурнского клуба в ноябре 2021 года, так и у многих других, с кем я беседовал на эту тему до или после заседания. Что говорили те, кто не согласен с моими выводами? Я не стану приводить дословные высказывания конкретных людей, а взамен буду приводить, так сказать, обобщенное мнение по тому или иному моменту всех, с кем мне пришлось обсуждать эти вопросы в разное время. Желающих посмотреть и послушать обсуждение этих вопросов в Миллбурнском клубе я отсылаю к моему сайту slavabrodsky.com или сайту клуба nypedia.com.
Каким образом народ аргументировал свое несогласие со мной? Обычно эта аргументация сводилась к представлению каких-то примеров. И поскольку мы говорили о великой литературе на русском языке, то, как и следовало ожидать, многие примеры были связаны с большими именами в русской литературе. Что говорили те, кто не был согласен со мной, по поводу переводов, скажем, Пушкина? Считали ли они возможным адекватный перевод его поэтических творений?
Кто-то ответил на это утвердительно, кто-то уклонился от ответа. Был ли я единственным в той аудитории, кто без сомнения отвечал бы на этот вопрос отрицательно, не знаю. Могу только надеяться, что это не так.
Среди отвечающих на этот вопрос утвердительно иногда все-таки были те, кто несколько смягчал формулировку своего ответа. В таких случаях можно было услышать, что пока еще никто не созрел до этого, но если, мол, найдется кто-то с талантом нашего Пушкина, кто не только в совершенстве знает язык, на который он переводит, но и в совершенстве знает русский, тогда, мол, вполне возможно ожидать абсолютно адекватного перевода.
Ну что ж, давайте представим себе такую ситуацию. Представим, что кто-то, скажем, во Франции, обладающий всеми талантами Пушкина, вдруг проникся каким-то его стихотворением и решил написать нечто похожее на французском языке. Предположим также, что этот человек вдобавок свободно говорит по-французски и по-русски. И не только свободно говорит, а оба этих языка являются для него родными. Ну, скажем, он родился в Париже, но потом родители перевезли его в Москву. А потом – обратно в Париж. И так он все время до тридцати лет ездил туда-сюда. Обладая необычайными поэтическими талантами, он к тридцати годам превратился в гениального русского поэта, а во Франции – в гениального французского поэта.
И вот тут он прочитал какое-то стихотворение Пушкина и решил перевести его на французский язык. И свершается чудо. Душа нашего француза стесняется лирическим волненьем, в нем пробуждается поэзия, мысли в голове волнуются в отваге, рифмы легкие навстречу им бегут, пальцы просятся к перу, перо к бумаге, ну и все такое прочее, что определяет процесс свершения поэтического чуда гением поэзии.
Будучи гениальным русским поэтом, наш француз, конечно же, чувствовал все художественные особенности оригинала. А будучи гениальным французским поэтом, был в состоянии проявить все свои таланты, усиленные прочтением оригинала, для того чтобы создать нечто совершенное на французском языке. В результате французские читатели рыдали над его переводом точно так же, как рыдали над оригиналом Пушкина российские читатели.
Возможен такой вариант? Конечно, возможен. Теоретически возможен. А вот практически – вряд ли. Или, точнее, такой вариант очень и очень маловероятен. Однако если такое вдруг все-таки случится, французский поэт не сможет передать по-французски поэтическое волшебство Пушкина. И в этом смысле французский «перевод» не будет адекватен оригиналу. Хотя французский поэт вполне мог бы создать поэтическое произведение, наполненное волшебством, на французском языке, которое, правда, было бы, конечно, волшебством иного рода по сравнению с русским оригиналом.
А по поводу французского перевода, наполненного волшебством, есть еще один момент, о котором стоит сказать хотя бы несколько слов. Для того чтобы французские читатели рыдали над таким переводом так же, как рыдали над оригиналом Пушкина российские читатели, нужно еще кое-что. И это «кое-что» я сейчас могу коротко определить как общественный резонанс. А подробнее об этом я буду говорить в заключительной, четвертой главе.
Многие говорят, что хотя перевод не может быть абсолютным эквивалентом оригинала, он к нему может быть очень близок. К этому по одному конкретному случаю однажды была добавлена оговорка: перевод близок к оригиналу настолько, насколько это возможно. Вот с такой оговоркой я, пожалуй, согласился бы. Поскольку перевод может быть близок к оригиналу «насколько это возможно», даже если близкий перевод принципиально невозможен.
При обсуждении переводов Бёрнса Маршаком иногда говорят, что в них сохранена общая мелодика. И что перевод и оригинал вызывают схожие эмоции. Примерно то же самое говорят и о переводах сонетов Шекспира Пастернаком.
То, что при переводе сохранена общая мелодика и, скажем, еще ритм, это, как считают многие, хорошо. Но не это же определяет качество «перевода». А вот то, что перевод и оригинал вызывают схожие эмоции, – в этом есть определенное зерно. Хотя мы знаем, что ни у каких двух индивидуумов эмоции не могут быть одинаковыми. Но похожими они могут быть. Однако кто может оценить и сравнить эмоции людей, вызываемые оригиналом и переводом любого произведения? Пожалуй, никто.
Я уже цитировал книгу Якова Клоца «Поэты в Нью-Йорке». Скажу теперь, что в ней оказалось довольно много высказываний поэтов о переводах. И практически все они лежат, так сказать, в одной плоскости с моим представлением о предмете. Приведу еще одну цитату оттуда. Она принадлежит Елене Сунцовой:
«…у меня очень примитивный подход к переводам: я убеждена, что переводить невозможно, даже если ты гений. Если хочешь читать персидскую, греческую, английскую, французскую или итальянскую – любую – поэзию, то будь добр, сядь и выучи язык. Для этого нужно очень этот другой язык полюбить. Со мной такого не происходит, а заставлять себя я не умею. Я уважаю переводчиков и их работу, но, к сожалению, ничего не могу с этим своим мнением поделать».
Единственное возражение к сказанному у меня вызвало вот это: «будь добр, сядь и выучи язык». Я бы заменил это на «будь добр, родись в этой стране». Поскольку адекватного ощущения от прочтения оригинала шедевра мировой литературы нельзя достичь простым выполнением указания «сядь и выучи язык».
Похожее мнение (насчет «выучи язык») в несколько иной трактовке звучало и на заседании Миллбурнского клуба о переводах. В одном из эпизодов зашла речь о том, насколько нужны были переводы с французского на русский в XIX веке. И говорилось о том, что французский был родным языком дворянского общества. Поэтому, казалось бы, можно было всегда обратиться непосредственно к оригиналу.
Насколько это мнение справедливо? Трудно об этом судить без каких-то, так сказать, исторических свидетельств. Одно я нашел. Это воспоминание П. И. Мельникова-Печерского. Он приводит свидетельство своего преподавателя в Казанском университете Г. И. Суровцева, который познакомился с Пушкиным в то время, когда тот собирал в Оренбурге материалы для истории Пугачевского бунта:
«Однажды, говорил Суровцев, спросили Пушкина, как он находит даму, с которой он долго говорил, умна ли она? Поэт отвечал: “Не знаю, ведь я говорил с ней по-французски”.»
Что можно сказать по этому поводу? Наверное, только – «Ай да Пушкин!»
А я бы добавил вот что. Языком дворянского общества в XIX веке был не французский язык, а, так сказать, «российский французский» язык. Со всеми вытекающими отсюда последствиями.
И тут возникает один риторический вопрос. А мы, «русские», члены Миллбурнского клуба, которые «сели и выучили» американский английский и теперь вроде бы свободно на нем говорим (быть может, с акцентом), – можем ли мы обращаться к Шекспиру на языке оригинала?
Ч т о т а к о е у д а ч н ы е п е р е в о д ы
Только что я рассматривал гипотетический удачный перевод. Теперь я хочу указать на реальные случаи, когда может создаться впечатление, что стихотворный перевод выполнен удачно. И тогда может показаться, что такие примеры противоречат тем выводам, которые я уже сделал.
Но для начала я бы подразделил всех, делающих стихотворные переводы, на несколько групп:
группа первая (довольно малочисленная) – первоклассные поэты, делающие переводы, так сказать, по зову сердца;
группа вторая (тоже малочисленная) – первоклассные поэты, делающие переводы за деньги, или «для куска хлеба» *;
группа третья (намного превосходящая по численности первую и вторую) – все остальные; сюда входят непервоклассные поэты и любители, делающие переводы по любой причине.
О первой группе переводчиков
Обратимся к первой группе переводчиков. Вспомним, скажем, переводы Бёрнса, выполненные Маршаком. Бёрнс почитается шотландцами. Они его очень любят. И может быть, по этой причине за перевод взялся Маршак. А Маршак – замечательный поэт. Его тоже почитают. Только почитают его русские. И неудивительно, что русские с удовольствием читают его «переводы». Получается, что шотландцы обожают своего Бёрнса, а русские - Бёрнса в переводе Маршака. Ну и вроде бы отсюда следует, что Маршак замечательно перевел Бёрнса и что теперь русскоязычные читатели имеют хорошее представление о поэзии Бёрнса.
Но вот что настораживает. Маршак ведь переводил не только Бёрнса. Он, например, перевел сонеты Шекспира. Многим они нравятся. И тогда вроде бы выходит, что он помог русскоязычному читателю получить хорошее представление о поэзии Шекспира. А Пастернак тоже перевел сонеты Шекспира. И они тоже многим нравятся. Значит (вроде бы), он тоже помог русскоязычному читателю получить хорошее представление о поэзии Шекспира. При этом народ, который так думает, не обращает особого внимания на то, что «переводы» Маршака и Пастернака довольно разные. Они очень уж разные. Ну и как же тогда они, будучи столь разными, могут дать нам осмысленное представление об оригинале?
Ответ тут может быть только один. К оригиналу эти переводы имеют лишь косвенное отношение. И это – несмотря на то, что сделаны они выдающимися национальными поэтами.
Однако русскоязычный читатель, скажем, сонетов Шекспира в переводе Пастернака получает сильное эмоциональное воздействие при знакомстве с этим переводом. И поэтому он приходит к выводу о том, что перевод сделан блестяще. И в каком-то смысле будет прав. Но он на этом не останавливается и продолжает. Что он, мол, просматривал сонеты в подлиннике и видит, что перевод очень близок к оригиналу. И теперь, мол, русскоязычный читатель может получить идеальное представление о сонетах Шекспира на основании пастернаковского перевода.
Попробуйте спросить кого-то, читал ли он сонеты Шекспира. И вы, скорее всего, услышите – читал, конечно читал. Хотя читал он не сонеты Шекспира, а «перевод» сонетов Шекспира.
На самом же деле, конечно, Маршак «перевел» сонеты в своем стиле и в силу своего таланта. А Пастернак «перевел» их в своем стиле и в силу своего таланта. И, значит, в этом случае можно говорить только о том, что они написали сонеты по мотивам (на основе) сонетов Шекспира. Хотя общеупотребительное значение этого выражения («по мотивам») несколько другое. Об этом я еще буду говорить в этом же подразделе.
Бёрнса в переводе Маршака я читаю с наслаждением. Хотя понимаю, что это не Бёрнс, а Маршак. А шотландцы – они с удовольствием читают Бёрнса? Да, с удовольствием, но независимо от переводов Маршака.
Безусловно, Маршак что-то «поймал» у Бёрнса. Но, возможно, что-то и «недопоймал». И наверняка вложил свой талант в перевод, скомпенсировав то, что «недопоймал». И все же оригинал Бёрнса и перевод Маршака – разные произведения. Каковы они в сравнении? Думаю, ответить на этот вопрос не сможет никто.
Может показаться, что вопрос, который я сейчас обсуждаю применительно к первой группе переводчиков, – чисто терминологического характера. Что все, конечно, прекрасно понимают, что Маршак писал по мотивам (на основе) сонетов Шекспира. И несмотря на это, принято в таком случае говорить, что это сонеты Шекспира в переводе Маршака.
К сожалению, это не совсем так. И даже совсем не так. Что я имею в виду?
Как мы поняли, всякий перевод не является адекватной копией оригинала. Можно выразить это и другими словами. А именно, можно сказать, что перевод представляет собой произведение, написанное по мотивам (на основе) оригинала. Однако существует одно неявное, но общепринятое терминологическое соглашение, которое связывают с намерениями автора перевода. Когда говорят, что перевод сделан по мотивам оригинала, то имеют в виду, что автор сознательно отклонялся (чаще всего в основной линии, в сюжете) от оригинала. А когда говорят о переводе без такой оговорки, то имеют в виду, что автор старался следовать букве и духу оригинала. Поэтому-то до сих пор я ставил после словосочетания «по мотивам» пояснение в скобках «на основе», чтобы отличить одно понятие от другого. Всюду дальше я такое пояснение не буду делать в обязательном порядке. И надеюсь, что из контекста всегда будет ясно, в каком смысле я употребляю термин «по мотивам».
Так вот – когда говорят о переводах, скажем, Маршаком сонетов Шекспира или о каких-то других переводах, большинство людей принимают слово «перевод» за, так сказать, чистую монету. И если нет ссылки на то, что перевод делался по мотивам оригинала, то многие путают намерения автора с результатами его усилий. То есть считают (по крайней мере, в каких-то случаях), что автор не только пытался следовать букве и духу оригинала, но и добился поставленной цели и создал адекватный перевод.
Помните, я приводил слова Набокова об английском читателе, которого «не убедишь, что “I remember a wonderful moment” – совершенное начало совершеннейшего стихотворения»? Так вот, этот английский читатель, скорее всего, будет оставаться в совершеннейшем недоумении, почему русские так высоко ценят своего Пушкина, который создавал такие вот плоские и неинтересные творения. А почему он так думает? Потому что мало кто понимает, что перевод никогда не является адекватным оригиналу и чаще всего является негодной его копией.
Приведенный пример с высказыванием Флобера о Пушкине – еще одно подтверждение этому. Флобер наивно полагал, что перевод, выполненный человеком, заслуживающим его доверия, дает хорошее представление об оригинале.
О второй группе переводчиков
Мы все – русскоговорящие, жившие в свое время в стране Советов, подпорчены своеобразным отношением к тому, что называется работой.
В те времена у музыкантов было такое понятие – «халтура». Скажем, вы играете в каком-то хорошем оркестре – неважно, любительском или профессиональном. И вот к вам приходят какие-то люди с телевидения и просят прийти к двенадцати часам ночи на студию. С вашей скрипкой, конечно. Там вам прилепят на вашу физиономию большую белую бороду, и вы будете изображать, скажем, каких-то дедов-джазов-морозов. За эту халтуру вам заплатят около двадцати процентов вашей месячной зарплаты. Отказываться, конечно, не стоит. А то вам такое в следующий раз не предложат. А двадцать процентов от вашей зарплаты – это ведь очень неплохие деньги, особенно если учесть, что зарабатываются они всего за полночи.
У научных работников «халтура» была немного другого плана. Вам надо было прочитать (скажем, в планетарии) лекцию на какую-то тему, отдаленно связанную с вашей основной работой. Но лекцию надо прочитать очень популярную. Никто особенно ничего не поймет. Да этого от вас никто и не требует. Народ поймет только, что вы где-то в чем-то хорошо разбираетесь. И общество «Знание» заплатит вам за это примерно столько же, сколько за дедов-джазов-морозов.
Еще научные работники могли составлять рефераты для реферативных журналов. Платили за это немного. Но зато было это не так уж и хлопотно. Кое-как перевести аннотацию к научной работе, даже не очень-то понимая, о чем там идет речь, не так уж трудно. Перевел, послал – вот, как говорится, и вся любовь до копейки.
У литераторов тоже была своя «халтура» – переводы. С грузинского, армянского, белорусского. За это тоже платили неплохие деньги. И для них, в отличие от музыкантов или ученых, такая «халтура» часто становилась почти единственным надежным способом заработка.
Как можно относиться к таким переводам, если они сделаны первоклассными поэтами, но только «для куска хлеба»? Казалось бы, примерно так же, как и к переводам первой группы. Однако на деле такие переводы, как правило, оказываются гораздо менее удачными. И читательский спрос на них невелик. То же самое можно сказать и о национальных поэтах не самого высокого уровня.
Почему так получается? Наверное, потому что, когда поэт заранее настраивается на «халтуру», на то, чтобы просто заработать себе на пропитание, ему трудно поймать необходимое вдохновение. При этом сами поэты-переводчики вполне отдают себе отчет в том, что их переводы – продукция, так сказать, «второй категории свежести».
Эдуард Бабаев в своих «Воспоминаниях» пишет о переводах Ахматовой, за которые она бралась только «для куска хлеба»:
«За двадцать лет добрых отношений с Анной Андреевной Ахматовой мне довелось много раз слышать, как она читает свои старые и новые стихи. Но я никогда не слышал, чтобы она читала свои старые или новые переводы. <…> Помнится, однажды она вернулась из какого-то издательства и сказала с тоской и отвращением: “Я опять подписала договор на переводы… На нервной почве!”»
Бабаев говорит также о том, что у Ахматовой были помощники по переводам, которые тоже нуждались в заработке, но получить заказ им было намного труднее. С ними она делилась своими гонорарами. То же самое говорила и Н. Я. Мандельштам. Только она утверждала, что почти все переводы Ахматовой делались таким способом.
Как, скажем, можно относиться к переводам Иосифа Бродского с сербского? Сербского он не знал. И делал свой перевод по подстрочнику. Конечно, в этом случае все должны понимать, что такой перевод, вообще говоря, еще дальше от оригинала. Объясняется это просто: здесь примешивается трактовка того, кто делает подстрочник.
Если переводчик хочет создать свой текст по мотивам оригинала, то это его дело, что он будет использовать. Он вполне может использовать и подстрочник. Но если текст заявлен как перевод оригинала, который, по идее, должен сохранять смысл, стиль, дух, ритм, пластику, цвет и запах оригинала, то использование подстрочника без знания языка оригинала – это уже самое злостное грехопадение в жанре перевода. И оправданием переводчику может быть только то, что он рассматривал такую деятельность как «халтуру», как способ заработать какие-то деньги.
О третьей группе переводчиков
Мой хороший приятель время от времени пишет стихи, которые почти никто не читает. Кроме, может быть, близких ему людей. И вот он решается переводить сонеты Шекспира. Имеет ли смысл такая его деятельность? Наверное, имеет. Но только в той же степени, что и вся остальная его поэтическая деятельность. Его переводы Шекспира будут читать только те, кто читает и другие его стихи. Уровень переводов будет примерно таким же, как и уровень всего прочего, что он пишет. Примерно, конечно.
Мой приятель получает удовольствие от того, что переводит сонеты Шекспира. И, значит, хотя бы по этой причине его переводы имеют смысл. Но только для него самого и, может быть, для каких-то очень близких ему людей.
Переводы литераторов третьей группы, скорее всего, еще более далеки от оригинала (чем переводы литераторов второй группы), несмотря на то что делаются по мотивам оригинала. (Хотя, кто и как может измерить это различие?) А поскольку переводы всегда делаются в силу способностей переводящего, значит, и читать эти переводы будет примерно та же категория людей, которая читает и все остальные произведения переводчика. Значит, для них какой-то смысл эти переводы имеют. Однако, конечно же, нелепо ожидать, что такие переводы могут дать хорошее представление об оригинале.
Д а л ь н е й ш и е в ы в о д ы
Я допускаю, что выводы, которые я делаю о поэтических переводах, могут восприниматься как посягательство на весь этот жанр, а также и на всю мировую переводную литературу. Хотя таких намерений у меня не было.
Я допускаю это потому, что, скажем, на заседании Миллбурнского клуба в ноябре 2021 года, где обсуждалась проблема переводов, его участники проявляли определенное беспокойство по этому поводу. Это было еще в тот момент, когда вопрос о том, дают ли переводы поэтических произведений адекватное представление об оригинале, только начал обсуждаться. Народ настаивал на том, что литература не может существовать без переводов. Что без переводов мировая литература выглядела бы совсем по-другому. И что мы все знакомимся с литературными произведениями во многом благодаря переводам. Ну и вроде бы неявно стало все определеннее озвучиваться мнение о том, что раз без переводной литературы жизнь литературная невозможна, значит, переводы все-таки дают осмысленное представление об оригинале.
Что можно сказать по этому поводу? Не по поводу логических оснований того, что было неявно озвучено. А про то, что мы знакомимся с литературными произведениями во многом благодаря переводам и что без этого литературная жизнь была бы совсем другой.
Да, миллионы читают переводную литературу. И среди такой литературы попадаются шедевры. Но попадается и то, что можно назвать емким словом «макулатура». Точно так же, как и среди непереводной, оригинальной литературы. Каждый волен читать то, что хочет. Но когда он читает перевод, то вполне может оказаться, что он читает макулатуру (с моей, скажем, и еще чьей-то точки зрения), даже если оригинал относится к шедеврам национальной литературы. А когда этот читатель берет в руки шедевр переводной литературы, ему неплохо бы понимать, что этот шедевр дает лишь частичное представление об оригинале.
Так может ли литература существовать без переводов? Я слышал мнение о том, что для любого литературного произведения отсутствие переводов на другие языки пагубно настолько, что оно не может без этого принадлежать к мировой литературе.
Вот с этим я бы определенно не согласился. Думаю, такое суждение ошибочно. И, чтобы убедиться в этом, надо посмотреть на переводимое произведение с двух сторон – со стороны оригинала и со стороны его перевода. Давайте так и поступим.
Разве только переводы Маршака ставят оригинальные произведения Бёрнса в разряд мировых? Нет, конечно. Бёрнс вписал свои произведения в сокровищницу мировой литературы непосредственно после того, как создал их. Ведь мировая литература – это совокупность всех национальных литератур с древнейших времен до современности. И, следовательно, отсутствие переводов никак не может вычеркнуть произведения Бёрнса из списка произведений мировой литературы. (Другой вопрос – как туда попал Бёрнс. И эту тему мы будем рассматривать в следующей главе.)
То же самое – и с произведениями Шекспира. Разве еще до того, как был сделан первый перевод Шекспира на другой язык, его произведения не получили даже самого скромного места в мировой литературе? И сколько надо было сделать переводов, чтобы творения Шекспира заслужили право быть частью мировой литературы? Какой по счету перевод передвинул туда произведения Шекспира? Может быть, это случилось только после того, как его сонеты были переведены Пастернаком?
Ответы на все эти вопросы очевидны. Произведения Шекспира попали в мировую литературу сразу (или почти сразу) после создания. И это никак не было связано ни с какими переводами его произведений. Напротив, переводы его творений делались только потому, что его имя уже принадлежало мировой литературе.
А «Евгений Онегин» сразу попал в мировую литературу после его создания? Или сначала надо было нескольким переводчикам перевести его корявыми словами на европейские языки?
Теперь посмотрим на все это со стороны перевода. Начнем оп1ять с перевода Маршаком Бёрнса. Что можно сказать об этом творении Маршака? Мне кажется это очевидным. Само его творение становится частью русской литературы и только таким образом входит в сокровищницу мировой литературы. А творение Бёрнса оно передвинуть в мировую литературу не может, поскольку Бёрнс уже давно там обосновался, еще до того, как Маршак впервые услышал его имя.
Многие, в подтверждение того, что поэтические переводы – вещь нужная, представляют на обсуждение свои переводы. Скажем, с русского на английский. Они указывают на очевидные несуразицы в переводах, сделанных до них. И показывают, как гораздо лучше и «правильнее» надо было бы соответствующее место перевести.
Потом они начинают читать свои переводы. Но их, быть может, довольно неплохие поэтические творения не находят достаточного отклика в англоязычной аудитории (напоминаю, я говорю сейчас о переводах с русского на английский). Хотя бы потому, что в такой аудитории несуразицы в предыдущих переводах не только не вызывают ожидаемой реакции, но не вызывают никакой реакции вообще. Поэтому чаще такие чтения устраиваются для аудитории, где родной язык русский И тогда автор перевода пытается интонацией повторять ритмику оригинала – в надежде, что в зале, где английский не родной, это вызовет положительные эмоции. Но, как сказал классик русского юмора, «такой перекос лица не убеждает». Вернее, поправимся мы, не должен убеждать.
О п е р е в о д а х в м и р о в о й л и т е р а т у р е
Из чего состоит мировая переводная литература? Нам легче всего судить о переводной литературе на русском языке. Я уже говорил о стихах Бёрнса в переводе Маршака и о сонетах Шекспира в переводах Маршака и Пастернака. Это всё примеры работ переводчиков из первой группы. Они, конечно, не дают адекватного представления об оригинале. Но безусловно являются шедеврами переводной литературы на русском языке. Сколько еще можно назвать русскоязычных переводчиков, которые одарили нас своими шедеврами? Наверное, их все-таки единицы.
А сколько переводчиков из второй и третьей групп? Имя им – легион. Вот они, по крайней мере по численности, и представляют переводную литературу на русском языке. В советской России выходили большими тиражами переводы чукотских, таджикских, ненецких, африканских поэтов, а также поэтов из так называемых «стран народной демократии». Лучшее в этом океане переводов – работы талантливых поэтов «для куска хлеба». И хотя порой они делали это «на нервной почве», все же пытались, как говорил Чуковский, «воспроизводить в переводе улыбку – улыбкой, музыку – музыкой, душевную тональность – душевной тональностью».
А что можно сказать о переводах с русского на другие языки?
В Советском Союзе переводчиков, да и вообще литераторов, материально поддерживали вожди. (Послушных литераторов, конечно. Вожди очень хорошо знали, за что они платят.) Поэтому была какая-то ощутимая вероятность, что за перевод примется первоклассный поэт и результат окажется неплохим. Однако оплачиваемый государством заказ на перевод в нетоталитарной стране, наверное, не такое частое явление. И поэтому ожидать, что в разных странах мира сейчас переведут хорошо Пушкина, Мандельштама или Пастернака, – нелепо.
Корней Чуковский посетовал как-то на то, что удачных переводов на русский язык больше, чем переводов с русского языка. Вот что он сказал о переводе «Великого Гэтсби» на русский язык:
«Читаешь, радуешься каждой строке и думаешь с тоской: почему же ни в США, ни в Англии, ни во Франции не нашлось переводчика, который с такой же пристальной любовью и с таким же искусством перевел бы нашего Гоголя, Лермонтова, Грибоедова, Крылова, Маяковского, Пастернака, Мандельштама, Блока?»
Здесь интересно то, что в списке нет «нашего Пушкина». Видно, у Корнея Ивановича не поднялась рука написать о желании увидеть переведенной «душевную тональность» Пушкина.
И почему речь идет только о США, Англии и Франции? Если уж мы говорим о мировой литературе, то надо брать шире. Пусть воспроизведут душевную тональность нашего Маяковского в Китае, Японии, Индии, Южной Америке, Австралии, Новой Гвинее и Нигерии.
Сколько там языков насчитывают ученые? Две тысячи, шесть, шестнадцать? Ну вот для каждого из них трудно, что ли, найти хотя бы одного местного Блока, который переведет музыку нашего Блока на свой язык? Итого будет, скажем, шесть тысяч Блоков. Ну пусть шесть тысяч Пушкиных найти трудно. А шесть тысяч Мандельштамов можно будет сыскать по всему свету?
Ну, наверное, придется все-таки признать, что те, кто настаивают на глобальном расширении процесса перевода русской поэзии на языки мира, – они немного погорячились. Найти по всему миру шесть тысяч Мандельштамов вряд ли возможно. Наверное, все-таки те, кто погорячился, имели в виду не мировую литературу, а литературу стран (или языков), которые они по каким-то критериям считают «достойными представителями» других стран (языков). Наверное, они выбрали, скажем, основные европейские языки, а также наиболее «влиятельные» языки мира. И вот эти, скажем, 20 или 30 языков, как они, наверное, считают, и представляют мировую литературу.
Давайте попробуем оценить какое-нибудь известное издание переводов с русского языка на один из таких «влиятельных» языков. Я выбрал издание переводов на французский язык, которое вышло стараниями Эльзы Триоле – антологию русской поэзии XVIII–XX вв. – “La po;sie russe”.
Вот что пишет об этой книге Василий Катанян (чтобы было понятно, о чем он говорит, скажу, что он ссылается на свое посещение загородного дома Эльзы Триоле и Луи Арагона после их смерти):
«Здесь большей частью создавала она <Эльза Триоле> свою знаменитую “Антологию русской поэзии”, куда были отобраны лучшие стихи от Тредиаковского до Ахмадулиной.
Труд переводчика! Эльза Триоле в своей жизни переводила много, но перевод поэзии – при всей ее любви и приверженности к стихам – отнимает у нее много сил, она мучается, у нее опускаются руки, и все же она вновь садится к письменному столу, дабы “Антология” получилась достойной тех больших поэтов, которых она выбрала».
Насколько же удачным оказалось это издание? Выход книги был приурочен к встрече с советскими поэтами. Эта встреча, по свидетельству Гайто Газданова («Русская поэзия на французском языке»), происходила в огромном зале “Mutualit;” и носила в большой степени политический характер. Ведь Эльза Триоле и Луи Арагон исповедовали коммунистические убеждения и были настроены про-советски. Тем не менее вечер собрал около трех тысяч участников. Французы читали русские стихи в переводе, а русские поэты читали их по-русски.
Василий Катанян оценивает это издание довольно высоко. Он пишет:
«Тридцать лет прошло, но лучше и полнее, чем “Антология” Эльзы Триоле, во Франции не появилась. И не одно поколение французских читателей, открывая этот том, приобщалось к вершинам русской поэзии».
Можно ли верить такой оценке? Конечно, можно. Ну, я имею в виду, правда, только первую часть свидетельства. Можно вполне поверить тому, что за тридцать лет никто стихи русских поэтов на французский язык лучше не перевел. А как относиться к остальному?
Те, кто никогда не задумывался, что такое перевод, могли бы, наверное, поверить и второй части свидетельства Катаняна. Но вот что должно было бы их насторожить. Катанян в том же своем эссе об Эльзе Триоле пишет:
«Как она костерит по телефону и в письмах тех переводчиков, что она пригласила в помощь! Впечатление такое, что все они сговорились лениться, обманывать, скрываться, путать, болеть, жениться, разводиться, прятаться от жен и заодно от Эльзы, нарушать сроки, не подходить к телефону, выкручиваться, терять рукописи…»
Так значит, вот кто оказался достойным представлять вершины русской поэзии! Вот кто доносил лучшее из русской поэзии поколениям французских читателей! Значит, вот эти лентяи и путаники помогали Триоле в ее деле? Интересно, сколько среди этих обманщиков было поэтов с талантом Пушкина, Тютчева, Блока?
Нет, я склонен больше доверять свидетельству Гайто Газданова. Вот каковы его заключительные замечания об издании Эльзы Триоле:
«В книге помещена обстоятельная статья Эльзы Триоле о трудности переводов русских стихов на французский язык. Если бы вся антология была составлена для того, чтобы подтвердить неопровержимым образом эту истину, то тогда, надо сказать, издание это следовало бы считать блестящей удачей. Но если издательство Seghers ставило своей целью дать французскому читателю представление о русской поэзии, то тогда нужно констатировать, что эта попытка кончилась неудачей. Иначе это быть не могло. Конечно, то, что Сурков или Соснора переведены плохо, – это не беда. Но когда речь идет о Пушкине, о Тютчеве, о Блоке, то, если допустить, что это русское поэтическое волшебство можно передать по-французски, их стихи должен был бы переводить прекрасный французский поэт, знающий вдобавок в совершенстве русский язык. В числе переводчиков антологии под редакцией Эльзы Триоле такого поэта нет».
К этому я добавил бы то, о чем уже говорил. Но скажу это еще раз. При самой большой удаче «прекрасный французский поэт, знающий вдобавок в совершенстве русский язык», все-таки никаким образом не смог бы передать по-французски «русское поэтическое волшебство» Пушкина, Тютчева, Блока. Хотя он мог бы создать поэтическое произведение на французском языке (по мотивам русского оригинала), которое тоже было бы наполнено волшебством, но волшебством другого типа по сравнению с русским оригиналом.
О п е р е в о д е п р о з ы
Я знаю, что по вопросам переводов поэтических произведений многие придерживаются взглядов, схожих с моими. Гораздо меньше тех, кто думает так же о прозе. И если вы спросите кого-то, читал ли он Гоголя или прозу Пушкина, то можете получить быстрый ответ: «Да, читал», – даже в том случае, если ваш собеседник читал только перевод.
Конечно, многое из того, что мешает адекватному переводу стихотворного произведения, при переводе прозаического произведения либо вообще отсутствует, либо, если и присутствует, то в гораздо меньшей степени. Но главное, пожалуй, то, что канва прозаического произведения, хотя и не является для него основополагающей, все-таки имеет гораздо больший вес по сравнению со стихотворным произведением.
Тем не менее и здесь составить четкое впечатление об оригинале на основании перевода невозможно. Однако неординарная проза, переведенная на другой язык, вполне может произвести большое впечатление на читателя. Тут существенно то, что неординарный стихотворный перевод требует участия талантливого поэта, тогда как неординарный прозаический перевод может быть сделан не обязательно талантливым прозаиком. И, как правило, таковым и не делается. А делается он чаще всего талантливым профессиональным переводчиком.
Однако вспомним, что говорил по этому поводу Набоков. В конце концов, его утверждение о том, что всякая великая литература – это феномен языка, а не идей, было сделано именно при обсуждении прозаических произведений Гоголя:
«Сначала выучите азбуку губных, заднеязычных, зубных, буквы, которые жужжат, гудят, как шмель и муха-цеце. После какой-нибудь гласной станете отплевываться. В первый раз просклоняв личное местоимение, вы ощутите одеревенелость в голове. Но я не вижу другого подхода к Гоголю (да, впрочем, и к любому другому русскому писателю)».
Вот что еще говорил Набоков о Гоголе:
«Мои переводы отдельных мест – это лучшее, на что способен мой бедный словарь; но если бы они были так же совершенны, какими их слышит мое внутреннее ухо, я, не имея возможности передать их интонацию, все равно не мог бы заменить Гоголя».
Помните, я говорил, что в книге Якова Клоца много рассуждений о переводах. Приведу еще одну цитату оттуда, принадлежащую Вере Павловой. Вот что она сказала о романе Сэлинджера «Над пропастью во ржи»:
«…это первая книжка, которую я прочитала по-английски. Но по-русски и по-английски – это две разные книжки».
И еще об одной старой проблеме перевода говорит Василь Махно (опять из книги Якова Клоца) – как переводить различные акценты:
«В пьесе “Кони-Айленд” я попытался изобразить речь представителей третьей волны и четвертой. И те и другие говорят по-украински – но это разные языки. Еще в этой пьесе есть украинские бомжи, которые живут на Кони-Айленд и говорят между собой уже на нью-йоркском сленге. Пьеса переведена на польский, но даже по-польски на уровне языка эта специфика не ощущается. В черновом варианте пьесу перевели на немецкий, но и там возникает проблема: на каком языке должны говорить эти персонажи – на баварском диалекте или, может быть, на языке ГДР? Это очень сложно воссоздать в переводе».
А сейчас я хочу рассмотреть один пример. Вот отрывок на английском языке.
Fine snow began to fall, and then suddenly came down in big flakes. The wind howled, the snowstorm burst upon us. In a single moment the dark sky melted into the sea of snow. Everything was lost to sight.
“It's a bad look out, sir,” the driver shouted. “Snowstorm!”
Давайте переведем этот отрывок на русский язык. У меня перевод получается таким.
Начал падать мелкий снег, а затем вдруг пошел большими хлопьями. Ветер завыл, буран начался внезапно. В один момент темное небо слилось с морем снега. Ничего не стало видно.
«Плохо дело, сэр, – закричал кучер, – буран!»
Вот в таком примерно виде весь нерусский мир читает Пушкина. И если вы думаете, что все дело в том, что я плохо этот отрывок перевел, то попробуйте перевести сами. Или попросите это сделать кого-нибудь, кому вы доверяете. Мне только интересно, получится ли у вас так же, как у Александра Сергеевича:
Пошел мелкий снег – и вдруг повалил хлопьями. Ветер завыл; сделалась метель. В одно мгновение темное небо смешалось со снежным морем. Все исчезло. «Ну, барин, – закричал ямщик, – беда: буран!»
Так же, как у Александра Сергеевича, у вас, наверное, все-таки не получится. Если, конечно, вы переводить будете честно. А не получится у вас так потому, что дело вовсе не в том, что пошел снег, и не в том, какими хлопьями он потом повалил, и даже не в том, что по этому поводу кто-то сказал или закричал. Дело в том, как именно об этом написано на национальном языке.
Сравнивая в моем примере слова и словосочетания английского и русского текстов, я замечаю большие различия. Эти различия проявляются как между английским языком в широком смысле (как я представляю себе английский национальный язык) и моим русским языком в узком смысле, так и между английским и русским языком в широком смысле (опять же – в моем представлении). Различия касаются многих слов и словосочетаний – как в отношении их значений, так и в отношении вызываемых ими ассоциаций.
И все-таки переводы прозаических произведений встречают не такую откровенно негативную реакцию, как переводы поэтических произведений. Я уже говорил, что одним из основных моментов здесь является то, что в прозаическом произведении нагрузка его канвы, общей идеи, несравненно больше.
К обсуждению проблем перевода прозаического произведения можно подойти с другой стороны. Попробуем рассмотреть два различных перевода на один и тот же язык какого-либо поэтического произведения. И то же самое попробуем сделать с художественным прозаическим произведением, а также с техническим и математическим текстами.
Для начала посмотрим, насколько различаются между собой два перевода поэтического произведения. Будем, конечно, предполагать, что за переводы взялись два маститых художника слова. Различия будут довольно сильными. (Об этом мы уже говорили, когда рассматривали переводы Маршака и Пастернака сонетов Шекспира.) А если кому-то покажется, что он может найти два очень похожих перевода, то это будут либо переводы текстов типа «Прасковьи дорогой», либо переводы с заимствованиями, которые могут быть даже не вполне осознаны самими переводчиками.
А как будут отличаться между собой переводы прозаического текста? И тоже будем предполагать, что за дело взялись два мастера своего дела. Отличия здесь не будут такими уж значительными. Но они все-таки будут.
Расхождения в таком эксперименте будут уменьшаться по мере того, как снижается эстетическая составляющая и возрастает идейная.
Что можно сказать о техническом тексте? Возможно, в предисловии и заключении и будут какие-то отличия. Но в основном тексте их окажется уже совсем мало.
А в математическом тексте? Думаю, что там расхождений практически не будет. А в формулах совпадение будет уже стопроцентным.
Я бы следующим образом ранжировал информационно-языковые потоки в различных сферах человеческой деятельности по степени трудности перевода. Ранжирую их в порядке уменьшения трудностей: хорошая поэзия, хорошая литература, прочая поэзия, прочая литература, гуманитарные науки, техника и бизнес разных сортов, естественные науки, точные науки, теоретическая физика, математика.
В заключение этого раздела хочу привести еще один пример перевода прозаического произведения (из концовки «Одного дня Ивана Денисовича»). Как перевести с русского на английский вот такой текст:
«Засыпал Шухов, вполне удовлетворенный. На дню у него выдалось сегодня много удач: в карцер не посадили, на Соцгородок бригаду не выгнали, в обед он закосил кашу, бригадир хорошо закрыл процентовку, стену Шухов клал весело, с ножовкой на шмоне не попался, подработал вечером у Цезаря и табачку купил. И не заболел, перемогся».
Вот как этот фрагмент переведен в книге издательства Bantam Books (в серии Bantam Classics):
“Shukhov went to sleep, and he was very happy. He’d had a lot of luck today. They hadn’t put him in the cooler. The gang hadn’t been chased out to work in the Socialist Community Development. He’d finagled an extra bowl of mush at noon. The boss had gotten them good rates for their work. He’d felt good making that wall. They hadn’t found that piece of steel in the frisk. Caesar had paid him off in the evening. He’d bought some tobacco. And he’d gotten over that sickness.”
Я это воспринимаю как насмешку над оригинальным текстом. Здесь уже почти каждое русское слово и словосочетание отличается от своего английского «эквивалента» как в отношении значений, так и в отношении вызываемых ассоциаций. А ведь подобные переводы как раз и являются составной частью мировой переводной литературы.
Однако же многие тысячи переводов прозаических произведений находят своих читателей. Значит, в них есть свой смысл. И все-таки забывать о том, что они далеко не адекватно представляют оригинал, не стоит.
Ч т о г о в о р я т т е о р е т и к и п е р е в о д а
Существует большое число течений и школ по проблемам перевода. Образуются различного рода сообщества. Проводятся всевозможные семинары и конференции. Представители разных школ спорят друг с другом, ругаются потихоньку. Одни ругают буквальный перевод, другие – отклонения от него. А третьи претендуют на нахождение оптимального компромисса и, таким образом, на победу над теми и другими одновременно.
Написано невообразимое число работ, претендующих на то, чтобы называться теорией перевода. Дороги этих работ идут в основном в двух направлениях. Во-первых, их авторы приводят примеры плохих и, в противовес им, хороших (то бишь художественных) переводов. А во-вторых, они выдвигают требования к переводам. Как эти требования могут быть реализованы, они не говорят. И, может быть, догадываются, что реализация этих требований, вообще говоря, невозможна. Их требования порой напоминают мне те, которые сходили со страниц советской газеты «Правда»: увеличить зарплату трудящимся, повысить производительность труда, удовлетворить растущие общественные и личные потребности и т.п. Возможно, для кого-то они выглядят привлекательно. Но я не вижу в них никакого смысла.
Корней Чуковский, рассуждая о переводах поэтических произведений и говоря о том, что в них должно быть поменьше автора перевода и возможно больше автора оригинала без потери поэтического очарования подлинника, добавил:
«Именно таких переводов требует наша эпоха, ставящая выше всего документальность, точность, достоверность, реальность».
И в другом месте:
«…от художественного перевода мы требуем, чтобы он воспроизвел перед нами не только образы и мысли переводимого автора, не только его сюжетные схемы, но и его литературную манеру, его творческую личность, его стиль».
При всем моем уважении к Корнею Ивановичу я не вижу, каким образом эти требования могут помочь переводчикам и, в конечном счете, читателю. Предположим, мы все решили, что да, конечно, надо сохранять в переводе литературную манеру, творческую личность и все такое прочее. Ну и, конечно, душевную тональность оригинала. И что с этими чувствами мы должны делать дальше? Что с этим должен делать переводчик?
Советские и постсоветские теоретики перевода отличаются особым упорством и непреклонностью в деле формализации процесса перевода. Они требуют установления единых принципов перевода, без всяких исключений. Шаг вправо и шаг влево считают недопустимыми. Так что любой перевод, не удовлетворяющий единым принципам, по их мнению, не может считаться полноценным. Я слышал от них, что перевод не может быть не только хуже оригинала, но даже не может быть лучше оригинала. Это, мол, будет противоречить принципам перевода. Если он лучше, то, якобы, он не годится – надо переводить снова.
Почему-то, несмотря на огромное число течений и школ в переводе, вроде бы нет самой естественной теории: переводчик может переводить так, как ему хочется. Во всяком случае, такой подход серьезно не рассматривается никаким сообществом переводчиков. А ведь главное – чтобы перевод был эмоционально и художественно насыщенным. И еще читателю, может быть, интересно будет знать, старался ли автор перевода следовать оригиналу или его целью было создать переложение оригинального текста и он взял за основу только самую общую его канву. И здесь уже можно идти по накатанной дорожке. В первом случае автор обозначает свой текст как перевод и себя считает переводчиком. А во втором случае, как я уже говорил, может обозначить его как перевод по мотивам оригинала. А может сделать это и с помощью каких-то других слов. Например: «Распе Э. Р. Приключения барона Мюнхгаузена (пересказ Корнея Чуковского)».
Тем не менее все те, кто занимаются теоретическими проблемами перевода, продолжают спорить о том, какими дорогами надо идти, чтобы достигнуть желаемой близости перевода к оригиналу. Обладают ли они определенными знаниями о том, чем можно измерить эту близость? Они думают, что обладают. Я, правда, в этом сильно сомневаюсь. Однако они готовы это обсуждать и спорить до бесконечности, плохо понимая, о чем они сами говорят.
Означает ли все сказанное мной в этом разделе, что я являюсь противником всякого рода теорий перевода, различных сообществ, а также симпозиумов и конференций по переводам? Конечно, нет. Мне только не нравилось бы, если бы эта деятельность оплачивалась в моей стране из тех денег, которые взимают с населения в виде налогов. А во всех остальных случаях – я за то, чтобы каждый занимался тем, чем хочет. В добрый путь!
Корней Иванович Чуковский имел когда-то на перевод более свободный взгляд. Но потом почему-то от этого своего взгляда отошел. А мне как раз нравится эта его первоначальная позиция. Она была отражена в его дневниковой записи 1918 года:
«…была у меня жаркая схватка с Гумилевым. Этот даровитый ремесленник вздумал составлять Правила для переводчиков. По-моему, таких правил нет. Какие в литературе правила – один переводчик сочиняет, и выходит отлично, а другой и ритм дает и все, – а нет, не шевелит. Какие же правила?»
;
О п р и с у ж д е н и и п р е м и й п о л и т е р а т у р е
Как можно относиться к тому, что различные премии и почетные звания раздаются часто на основании переводов? Мне это представляется нелепым. Ведь если бы Флобер присуждал премии по литературе на основании переводов, то Пушкина он бы «прокатил».
Тем не менее этот момент (присуждение премий по переводам) обычно не вызывает ни у кого никаких осуждений.
Когда речь заходит о присуждении международных премий по литературе, то всегда приводят примеры присуждений таких премий Нобелевским комитетом. Ведь Нобелевские премии по литературе, как считают многие, – самые престижные. Никто никогда не говорит, что эти премии самые денежные. Все говорят, что они самые престижные.
Мы, выходцы из советской России, жили все в нищете. Ну и советской пропаганде не оставалось ничего иного, как выдвинуть лозунг «не в деньгах счастье!» И весь советский народ поголовно этот тезис впитал. Сначала – с молоком матери. А потом и с другими напитками. Особенно пренебрежительное отношение к деньгам было у так называемой советской интеллигенции. И вот почему-то те, кто всю жизнь повторяли слова «не в деньгах счастье», вдруг склонили головы (да еще в вопросах литературы!) перед денежными купюрами.
Сейчас эти бывшие советские, где бы они ни находились, тоже говорят о Нобелевской премии как о самой престижной. Потому, что изменили свое отношение к деньгам? Не относятся уже к ним с пренебрежением? Похоже на то. Хотя пока никто еще из живущих на этой земле не сказал нам, в чем престижность Нобелевской премии, кроме ее большого денежного вознаграждения. (Большого, по сравнению, конечно, только с другими премиями по литературе.)
С Нобелевской премией по литературе связано много спорных моментов. Говорят, что члены Нобелевского комитета забывают, какую премию они присуждают: по литературе или в области политики. Да, я бы с этим согласился. Конечно, политические мотивы играют здесь большую роль. Слышал я также, что многое зависит от пробивной силы самого автора – претендента на эту литературную премию. Не знаю, насколько это верно, но если автор не побеспокоится о себе, то шансов у него будет, наверное, меньше.
Есть еще один странный и даже удивительный (для тех, кто не знаком с релятивистской концепцией языка) момент: не очень ясно, кого Нобель завещал награждать своей премией по литературе. Уже более ста лет гадают, как трактовать одно заковыристое слово в его завещании. Современная трактовка этого слова сильно отличается от первоначальной. Говорят, что по этой причине Лев Толстой не был в свое время удостоен этой награды.
Однако мне кажется, что основной изъян в деле присуждения международных премий – совсем в другом. В массе своей члены комитета по присуждению премий не владеют языками произведений, которые они рассматривают. На основании чего же они делают заключение? У них есть только два источника: переводы и представления других людей.
Начну с присуждения премий за поэтические произведения. Перевод поэтического произведения абсолютно ничего не говорит о поэтическом таланте соискателя. Другими словами, присуждение Нобелевской премии в этом случае выглядит точно так же, как ситуация в известном анекдоте о Паваротти, заканчивающемся словами: «Нет, я его не слышал, но мне сосед напел».
Так вот, почти все, с кем мне приходилось общаться по этому поводу, считали, что несмотря на то, что Нобелевский комитет с произведениями литературных кандидатов знакомится, чаще всего, в переводах, его решения вполне правомочны. Почему? Потому что нобелевские лауреаты выбираются среди кандидатов, выдвинутых представителями национальных литератур. А им-то, мол, можно доверять. В каком смысле им можно доверять и как тогда надо выбирать среди всех кандидатов – эти вопросы обычно обходятся стороной.
Я пытаюсь оспорить такую точку зрения, приводя гипотетический пример жюри музыкального конкурса исполнителей, в котором нет ни одного человека со слухом. Тем не менее это жюри оценивает исполнительское мастерство, скажем, скрипачей и присуждает премии на основании мнений представителей национальных музыкальных организаций. Как можно относиться к решениям такого жюри? Ведь оно может доверять представителям национальных музыкальных организаций в той же степени, в какой Нобелевский комитет доверяет представителям национальных литературных объединений.
Этот мой пример вроде бы не вызывает всеобщего одобрения. В том смысле, что все считают, что это просто смешно, если жюри без слуха будет присуждать премии музыкантам-исполнителям. И несмотря на то, что музыкальное жюри без слуха – это полный аналог Нобелевского комитета с переводами, моя аналогия вроде бы моими оппонентами обычно не принимается.
А как насчет присуждения премий по литературе прозаикам? Опять же, члены Нобелевского комитета должны слушать отзывы и могут почитать перевод. Мне и такая процедура кажется очень сомнительной. Незнание членами комитета языка произведения, о котором они высказывают свои суждения, означает, что никто из них не жил жизнью народа, на языке которого это произведение написано. Так что (повторяю) эта процедура кажется мне очень сомнительной. Не такой вопиюще неправильной, как процедура присуждения поэтических премий, но...
…но однажды проблема повернулась к литературному сообществу неожиданной стороной. Была присуждена Нобелевская премия по литературе русскому писателю за произведение, которое он, по мнению многих, не писал.
Речь идет о романе «Тихий Дон», который считается одним из лучших произведений русской литературы. Спор об авторстве этого произведения идет с тех пор, как были напечатаны первые страницы романа в 1928 году. Эти споры не закончены и в настоящее время.
Есть несколько версий авторства романа. Самая первая из них – большевицкая, которая сразу же вызвала большие сомнения и возражения в писательской среде. Сомневающиеся приводили свои доводы, которые звучали довольно весомо. Большевики привели только один довод, который оказался весомее всех других вместе взятых. Они заявили, что будут привлекать к судебной ответственности сомневающихся в авторстве их кандидата. На простом языке это означало расстрел, и споры об авторстве сразу же прекратились.
В середине 70-х годов споры возникли вновь. Сомневающиеся изучали «Тихий Дон», стараясь найти всё новые подтверждения своих гипотез. Сторонники большевицкой кандидатуры обычно говорили: «Как можно сомневаться в авторстве нашего прославленного писателя, если у сомневающихся нет никаких доказательств?» И те, кто сомневались, почему-то робели и не отвечали своим оппонентам, что сомневаются как раз именно в тех случаях, когда доказательств нет.
А еще сторонники большевицкой кандидатуры почти в обязательном порядке вспоминали (и вспоминают по сей день) о презумпции невиновности. Трудно сказать, что они имеют в виду. Возможно, они считают, что на это дело можно посмотреть как на обвинение большевицкого кандидата в плагиате. И тогда, мол, на нем как на обвиняемом (или на его защитниках) не лежит обязанность доказать свою невиновность; вместо этого обвинители должны доказать вину обвиняемого.
В таком случае, как мне кажется, сторонники большевицкого кандидата неправы. Потому что разными исследователями уже опубликовано очень много доводов против их кандидата. И для меня, например, они выглядят очень вескими. Так что я бы принял на данный момент позицию противников большевицкого кандидата. Хотя их доводы и не кажутся мне стопроцентными, а просто очень убедительными.
И вот тут я начинаю думать, что те, кто говорят о презумпции невиновности, на самом-то деле имеют в виду степень достоверности доводов. Может быть, они требуют стопроцентных доказательств? Или хотя бы доказательств по формуле «вне всяких рациональных сомнений»? Если это так, то и тогда я их не понимаю. Не понимаю потому, что требования к различным кандидатам на авторство должны быть симметричными. Если мы настаиваем на стопроцентных доказательствах для одного кандидата, то, по справедливости, должны требовать того же и для любого другого кандидата.
На самом деле исторически ситуация с различными кандидатами на авторство никогда не была симметричной. У сторонников большевицкого кандидата были большие преимущества. Их труд оплачивался государством. Противники их кандидата рисковали жизнью. К тому же большевики, как известно, тщательно уничтожали все неугодные им улики. Тон в этом деле задавал их высший орган власти, заседания которого проходили, как правило, без протоколов. Плюс к этому в их практике большое распространение получило уничтожение архивов. Именно поэтому мне трудно понять все эти разговоры большевиков по поводу презумпции невиновности. Я бы скорее понял тех, кто на все их деяния смотрит сквозь призму «презумпции виновности».
Почему я привожу эту историю здесь, в моей книге? По нескольким причинам. О первой я уже сообщил в начале этого раздела: мне не нравится, что члены комитета по присуждению премий не знают языка произведения, которое они рассматривают. Прочтение ими перевода «Тихого Дона» должно напоминать разглядывание черно-белой репродукции шедевра живописи. В случае с «Тихим Доном» знание русского языка имело бы особый смысл. Мне кажется, что если бы члены Нобелевского комитета владели русским языком, то было бы достаточно показать им всего лишь какой-нибудь одноминутный фрагмент из выступления этого большевицкого писателя. И, думаю, у них сразу возникли бы большие сомнения в авторстве «Тихого Дона». Но члены Нобелевского комитета не владели русским языком. А перевод не может заменить живую речь. В самом деле, далеко не все переводы содержат примечания такого рода: «Вот в этом слове писатель сделал неправильное ударение. А вот это слово не принято употреблять в современном литературном языке».
Есть и еще один момент. Тот факт, что члены комитета не жили жизнью России, имеет дополнительное отрицательное значение в случае с «Тихим Доном». Вряд ли они знали о тех «легендах», которые ходили в народе о большевицком писателе. Например, о казусах во время его публичных выступлений (или, говоря языком того времени, «закрытых публичных выступлений»). Когда писателя спрашивали: «Каково ваше эстетическое кредо?», он густо краснел и после некоторой паузы отвечал бранью. А на вопрос о том, какой современный писатель ему нравится, наоборот, отвечал очень быстро и без тени сомнения: «Пушкин».
Если бы члены Нобелевского комитета дышали воздухом России, то они бы всё это знали. И, возможно, захотели бы тогда иметь какие-то подтверждения авторства до того, как они решили вопрос о присуждении премии.
Есть еще одно обстоятельство в этом деле. Многие сейчас говорят, ссылаясь на опубликованные результаты группы скандинавских исследователей, что ими доказано авторство большевицкого писателя с помощью компьютеризированных статистических методов. Говорят это по чистейшему недоразумению. Никаких таких доказательств нет и, осмелюсь заметить, быть не может на том пути, который избрали скандинавы. И здесь мне еще раз хочется вернуться к проблеме доказательств с помощью математико-статистических методов. Люди очень часто неправильно понимают математиков-статистиков, когда те пытаются сказать свое слово в какой-то посторонней для них области. Еще хуже обстоят дела, когда статистическими методами занимаются непрофессионалы. Однако иногда и сами математики дают тут маху. Дело осложняется еще и тем, что результаты научных исследований доносятся до простых людей журналистами. В этом случае уже имеется несколько каналов искажения. Канал первый: как сам ученый понял, какое практическое значение имеют его исследования. Канал второй: как он перевел на простой язык это свое понимание. Канал третий: как понял его журналист. Канал четвертый: как журналист изложил это в газете.
Еще хуже, если ваш знакомый рассказывает вам о том, что он прочитал где-то в газете. Здесь сразу добавляются два канала: как ваш знакомый понял газетную статью и как он изложил вам свое понимание о ней. Поэтому мой вам совет: если хотите знать правду о каких-то конкретных исследованиях, знакомьтесь с материалами этих исследований непосредственно. Если вы не можете в них разобраться, то ваше дело худо. Можете, конечно, обратиться за разъяснениями к профессионалам. И если толку вы от них и не добьетесь (потому что их понять будет столь же трудно), то явных глупостей, по крайней мере, не услышите. Что не так уж и плохо.
;
О б а в т о р с к о м п е р е в о д е
Самый первый пример авторского перевода относится к случаю, когда известный автор, мэтр литературы, переводит сам себя и оба языка являются для него родными. (В этом смысле Набоков дает нам очень редкий пример.) В таком случае переводы, безусловно, осмысленны. Но только потому, что они будут представлять «читаемое» произведение на языке перевода. Однако они не могут представлять оригинал в полной мере.
Думаю, что «Лолита» на русском языке и “Lolita” на английском – это разные произведения. Хотя бы потому, что английский Набокова был все-таки беднее русского. Сужу я об этом по высказыванию самого Набокова:
«Мой английский, конечно, гораздо беднее русского: разница между ними примерно такая же, как между домом на две семьи и родовой усадьбой, между отчетливо осознаваемым комфортом и безотчетной роскошью».
Или – в другом месте:
«Личная моя трагедия <…> – это то, что мне пришлось отказаться от природной речи, от моего ничем не стесненного, богатого, бесконечно послушного мне русского слога ради второстепенного сорта английского языка…»
Можно слышать высказывания о том, что авторские переводы Набокова опровергают его же заключения о невозможности адекватных переводов. На заседании Миллбурнского клуба в ноябре 2021 года этот момент обсуждался также. В частности, высказывалось мнение, что перевод его собственного стихотворения «К моей юности» (“To My Youth”) – это доказательство того, что адекватный перевод возможен.
Каковы основания для такого утверждения? Трудно даже представить, какими они могут быть. А что если бы было известно, что автор того же самого перевода “To My Youth” не Набоков, а кто-то другой? Что-нибудь изменилось бы в логике этого утверждения? Нет, ничего не изменилось бы. И тогда получается, что на основании перевода другим автором тоже можно было бы сказать, что адекватный перевод возможен? Почему вдруг? Короче – логика всего этого мне представляется несостоятельной.
Какой текст может получить лучшую оценку читающей публики при авторском переводе? Ответ на этот вопрос очевиден. Если один из этих текстов принадлежит к шедеврам литературы, то почти наверняка это будет текст на наиболее богатом для автора языке. Если же ни один из этих текстов не будет близок к шедевру, то возможны оба варианта.
Если оригинальный вариант не просто хорош, а супер-хорош, то вероятность того, что у самого автора получится супер-хороший перевод, значительно уменьшается.
Вот пример почти такой же оценки самоперевода, сделанной Ириной Машинской (из уже цитированной книги Якова Клоца):
«В моей жизни был забавный эпизод, когда с 2006 по 2008 год я училась в New England College по программе Master of Fine Arts по поэтике. <…> Тогда я много писала по-английски. Но, будучи катастрофическим procrastinator, а по-русски говоря – волынщиком, когда подпирал срок и надо было что-то сдавать, я быстренько переводила на английский какое-нибудь свое старое русское стихотворение, которого было не жалко. То есть я его переписывала. Довольно грустное это было занятие, но в каком-то смысле увлекательное. Оно и убедило меня в том, что самоперевод возможен лишь как пересочинение. Потому что если стихотворение приличное, то его невозможно перевести. А если стихотворение перевести можно, то оно, как правило, не очень хорошее. Я брала свои самые нелюбимые стихи и переводила».
И еще одна цитата из той же книги Якова Клоца. Полина Барскова на вопрос: «Что ты чувствуешь, когда читаешь или слушаешь переводы своих стихов на английский?» – ответила, в частности:
«Конечно, это не я, но какие-то аналоги меня. Вообще сам процесс работы с переводчиком гораздо полезнее, чем ознакомление с результатом».
Мой личный опыт перевода моего текста с русского на английский говорит о следующем. Конечно же, мой русский язык намного богаче моего английского. Поэтому перевод будет, безусловно, хуже оригинала. В том смысле, что, по всей видимости, его воздействие на англоязычного читателя будет слабее. И это если даже не учитывать различие в эстетическом мировоззрении русскоязычного и англоязычного читателей.
Однако же этот перевод делается мной. И это означает, что он вполне может оказаться лучше, чем перевод ординарного (пусть даже профессионального) переводчика.
А что получится в том случае, если я буду работать с таким переводчиком? Это, наверное, будет лучший вариант авторского перевода. Но когда я читаю такой перевод, то могу сказать примерно то же самое, что и процитированная мной Полина Барскова: это не я, но что-то очень похожее на меня.
О т а л а н т е п е р е в о д ч и к а
Должен ли переводчик иметь талант единой природы с талантом выбранного им автора? Набоков считал, что должен. И такое мнение кажется естественным. Так думают практически все. Во всяком случае, многие. И я с этим, конечно, согласен. В том смысле, что я согласен с тем, что все (или многие) так думают.
Но я все-таки думаю иначе. Но сначала хочу процитировать Набокова. Вот что он пишет:
«Теперь уже можно судить, какими качествами должен быть наделен переводчик, чтобы воссоздать идеальный текст шедевра иностранной литературы. Прежде всего он должен быть столь же талантлив, что и выбранный им автор, либо таланты их должны быть одной природы. Во-вторых, переводчик должен прекрасно знать оба народа, оба языка, все детали авторского стиля и метода, происхождение слов и словообразование, исторические аллюзии. Здесь мы подходим к третьему важному свойству: наряду с одаренностью и образованностью он должен обладать способностью к мимикрии, действовать так, словно он и есть истинный автор, воспроизводя его манеру речи и поведения, нравы и мышление с максимальным правдоподобием».
Мне представляется, что эти положения находятся в некотором противоречии с другими высказываниями Набокова. С одной стороны, он считает, что не только поэтический, но даже и прозаический перевод не может быть сделан идеально. А с другой стороны, дает рекомендации по идеальному переводу.
Остается только понимать Набокова так: идеальный перевод великих произведений литературы невозможен; но если переводчик взялся за перевод, то его подход должен соответствовать набоковским идеям.
И тогда, конечно, хочется уже с Набоковым согласиться во всем остальном. Во всем, кроме, быть может, вопроса о таланте переводчика.
Пусть, скажем, речь идет о переводе поэтического произведения. Почему переводчик обязательно должен иметь талант единой природы с талантом выбранного автора? А талантливее он может быть? Может, конечно. И ничего плохого в этом нет.
А может он быть менее талантливым? Может, например, лучший поэт какой-нибудь, скажем, европейской страны, оказаться менее талантливым, чем Пушкин? Наверное, может. Может он взяться за перевод Пушкина? Почему нет? Он создаст нечто в силу своего таланта по мотивам произведения Пушкина. И если его творения нравились многим в его стране, то, наверное, будет нравиться и его последний опус по мотивам произведения Пушкина.
Теперь о переводах прозы. Простой пример. Мы, русские читатели, знаем целую плеяду замечательных переводчиков Хемингуэя. Кто-нибудь из них обладал талантом самого Хемингуэя? Думаю, вряд ли о ком-то из них такое можно было бы сказать. Хотя талантами они, безусловно, обладали. Каждый – своим. Но все-таки их таланты и талант Хемингуэя были совсем разными.
Так что таланты автора и переводчика, конечно, не обязательно должны быть одной природы.
Ну, а в остальном можно теперь согласиться с Владимиром Владимировичем?
Конечно, можно.
Но это было бы не совсем правильно. Потому что как-то не очень хочется соглашаться с ним по поводу «способности к мимикрии». Хочется немного возразить. Особенно применительно к переводам поэтических произведений.
Если уж мы пришли к выводу, что идеальный стихотворный перевод невозможен, то зачем же надо настаивать на мимикрии? Почему бы не развязать переводчику руки? Пусть уж он тогда идет своей дорогой. И если «вместо того чтобы облечься в одежды автора, он наряжает его в собственные одежды» (это то, против чего предостерегал Набоков), то не стоит упрекать его в этом. Тем более если он объявил свое творение как произведение по мотивам оригинала.
О с н о в н ы е т е з и с ы о п е р е в о д а х
Теперь я хочу коротко суммировать сказанное о переводах и представить свои заключительные положения. Они будут следовать примерно в том же порядке, в каком обсуждались. Итак, основные выводы.
Адекватный перевод поэтических произведений принципиально невозможен.
Так называемые «удачные переводы» стихотворных произведений представляют собой по существу творения неординарных авторов, выполненные по мотивам (на основе) оригинала. Так что два перевода одного и того же поэтического произведения, выполненные независимо друг от друга, будут сильно различаться.
Перевод всегда делается в силу таланта переводчика. Все переводы шедевров национальной поэзии (включая антологии поэзии), выполненные не первоклассными литераторами, в большой степени бессмысленны.
Шедевры мировой литературы состоят только из шедевров национальных образцов – сюда включаются, в частности, шедевры переводной литературы.
Авторский перевод в такой же мере, как и любой другой, не может дать адекватного представления об оригинале.
Перевод прозаического произведения имеет, вообще говоря, больший смысл, чем перевод поэтического произведения. Однако и прозаический шедевр литературы, будучи переведен на другой язык, не может составить адекватного представления об оригинале.
Тот, кто «выучил язык» для того, чтобы читать оригинал вместо перевода, как правило, не достигнет своей цели и не воспримет в полной мере текст оригинала.
Международные премии по литературе присуждаются только на основании переводов, зависят от настойчивости и энергии национальных представителей и потому во многом бессмысленны.
И, наконец, последнее заключение о переводах, которое для многих будет иметь позитивную окраску и тем самым как-то сгладит возможное неприятное ощущение от остального моего текста.
Формулы в математическом (или математизированном) тексте переводятся на другой язык, как правило, адекватно.
;
Г Л А В А Ч Е Т В Е Р Т А Я
Р Е Л Я Т И В И С Т С К А Я
К Л А С Т Е Р - М О Д Е Л Ь П Р Е Д П О Ч Т Е Н И Й
– Daddy, do you like the colors of my umbrella?
– It’s all different colors, son.
Из разговора на пляже
В в е д е н и е
Мысль о том, что восприятие прекрасного может быть субъективным, возникла еще у древних. Эта точка зрения, не став особенно популярной, тем не менее занимала умы многих философов и даже нашла свое отражение в пословицах на разных языках народов мира.
В этой главе я представляю еще один взгляд на проблему. Его основой послужило мое эссе, опубликованное в ежегоднике «Страницы Миллбурнского клуба» за 2012 год. А оно, в свою очередь, стало откликом на дискуссию в Миллбурнском литературном клубе, где обсуждался подход к оценке поэтических произведений. Моя публикация, однако, носила более общий характер. Все ее положения могут относиться не только к оценке поэзии, но и к любому художественному произведению, а также к любому предмету или явлению, не поддающемуся количественному анализу.
Все оценки, которые мы когда-либо делаем, являются относительными. Скажем, вчера я был на концерте выпускников музыкальной школы, а сегодня – на международном конкурсе скрипачей. И вчера мне очень понравился один из скрипачей. А сегодня мне понравилось выступление участника из Англии, но не понравился скрипач из Франции. Вечером я рассказывал об этом своей жене. И хотя игра скрипача из Франции была несравненно лучше игры выпускника школы, я все же сказал жене, что выпускник мне понравился, а француз – нет. Потому что мои «нравится» и «не-нравится» были относительными. Я неявно сравнивал скрипача школы с другими выпускниками. А игру скрипача из Франции я неявно сравнивал с игрой скрипача из Англии.
Это обстоятельство надо иметь в виду во всех случаях, когда мы будем говорить о наших оценках или предпочтениях.
В том случае, когда существует количественная оценка того или иного предмета или явления, всякие споры о его оценке не очень продуктивны. Скажем, люди могут немного поспорить о том, холоднее ли сегодня вода в океане, чем вчера. Кто-то может сказать, что она холоднее, а кто-то – что она теплее. Но все споры заканчиваются тогда, когда мы измерим температуру воды количественно. И если окажется, что температура сегодня 76 градусов, а вчера была 78 градусов, то все споры сразу должны прекратиться.
Далее будут обсуждаться вопросы оценки того, что не может быть измерено количественно. Хотя, для простоты изложения, я буду говорить об оценке какого-то художественного произведения. И начну с оценки произведений литературных.
Я думаю, можно сказать, что литературой мы называем то, что связано не столько с идейным или описательным содержанием, сколько с содержанием эстетическим. Хотя, конечно, не все меня поддержат в этом. Литературные произведения принимаются по-разному разными людьми. Есть немало людей, которые ожидают найти там описания познавательных историй. Другие – то, что поразило бы их воображение. Третьи – что-то совсем другое. И все-таки многие считают эстетическое воздействие литературы самым главным. Что такое эстетическое литературное воздействие?
Прежде всего, – это воздействие, которое оказывает на человека литература. Это несомненно. А вот дальше объяснение буксует. По крайней мере, у меня. Хотя я не сомневаюсь, что можно найти великое множество людей, которые вам расскажут о чувственном восприятии и дадут все необходимые пояснения, практически не задумываясь. А я могу только привести здесь аналогии, которые, как мне кажется, помогут понять, что я имею в виду под эстетическим воздействием литературы.
Аналогами эстетического воздействия литературы для меня являются эстетические воздействия живописи и музыки. Однако же я мало что могу сказать о том, каким образом они оказывают влияние на человека.
Вот одна моя знакомая, делясь недавно со мной своими впечатлениями о симфоническом концерте, сказала, что оркестранты играли с максимальной самоотдачей, но без излишней суеты и продемонстрировали самоотверженную открытость залу. И добавила, что дирижер управлял оркестром с вниманием к деталям и авторскому замыслу, с постоянным и настойчивым поиском красок. И что ему удалось в полной мере охватить контуры всего произведения. Еще она сказала, что у нее все время было твердое ощущение соучастия и сопричастности происходящему и она покидала зал с переполняющим ее чувством радости общения. Вот эта моя знакомая смогла бы, я думаю, дать вам подобающее объяснение очень легко.
Литературные произведения создаются на языке – чаще всего на литературном. Поэтому литературная, или эстетическая, функция языка является как бы его надстройкой. И поэтому вроде бы можно было ожидать, что мы сможем без особого труда получить выводы об уникальности эстетических литературных представлений любого индивидуума как следствие выводов предыдущих разделов. Однако я предвижу возражения со стороны дотошных читателей. Они могут сказать, что эстетическое восприятие имеет настолько общий характер, что не будет зависеть от языка, на котором литературное произведение написано. И чтобы мне не вступать с ними в спор, я попробую найти прямые доводы для своих выводов. Заодно, надеюсь, на этом пути я смогу получить для них бо ;льшую общность.
;
О б ъ е к т и в н о е и с у б ъ е к т и в н о е в о ц е н к е
Для начала попытаемся ответить на следующие два вопроса. Сколько объективного и субъективного в оценке того или иного произведения каким-то индивидуумом? Что такое вкус (скажем, художественный или, в частности, литературный)?
На самом деле ответ на первый вопрос позволит разумно подойти и к ответу на второй вопрос. Потому что вкус человека полностью определяется тем, как он оценивает все, что его окружает.
Я знаю многих людей, сторонников положения об объективности прекрасного. Они считают, что понятие прекрасного – это нечто объективное, данное нам свыше. Есть, мол, некоторая внутренняя красота каждого произведения. А все, что зависит от нас, – это только понять эту внутреннюю красоту или не понять. И тогда тот, кто может постичь красоту прекрасного (или «некрасоту» чего-то второсортного, третьесортного и т.д.), тот и обладает хорошим вкусом. В этом состоит первый подход к проблеме – объективизм.
Я собираюсь привести несколько примеров, которые опровергают положение об объективности в оценке произведений. Математики утверждают, что одного отрицательного примера (или, как они говорят, контрпримера), противоречащего какому-то утверждению, вполне достаточно, чтобы доказать его неправомерность. Поэтому я не буду давать здесь полный исторический обзор событий и явлений, которые указывают на неправомерность объективизма. Нескольких контрпримеров, как я полагаю, будет вполне достаточно.
В противоположность объективизму существует второй подход – субъективизм. Его сторонники поддерживают положение о субъективности оценок. Они считают, что по каким-то причинам существует что-то вроде моды на все. И эта мода не только сама собой пассивно приспосабливается к окружающей действительности. Сторонники субъективизма указывают нам на группы людей, которые искусственно подправляют естественные течения в моде и в своих творческих мастерских разрабатывают модели на следующий год.
А на следующий год и сторонники абсолютного в эстетике, и приверженцы релятивизма будут искренне считать новые модели эстетически совершенными. Но только сторонники релятивизма будут при этом осознавать, что именно изменения (в том числе и искусственные) в моде оказали на них такое влияние. Таким образом, различие между этими двумя группами заключается лишь в том, как они относятся к эстетическим представлениям других людей и своим собственным.
Сторонников абсолютного в эстетике можно легко определить по их замечаниям о плохом вкусе или неправильной эстетической позиции других людей. А поскольку так говорят почти все, то вроде бы получается, что сторонников абсолютного – подавляющее большинство.
Сторонники относительного в эстетике, которые говорят нам, что существует мода не только на одежду, но и в изобразительном искусстве, музыке, литературе, приводят такие примеры. Какой-то дом мод или сообщество людей (которому по какой-то причине люди склонны доверять) пришло к мысли, что в этом году людям должны нравиться, скажем, длинные юбки. И всем постепенно начинают нравиться длинные юбки. Или в каком-то сообществе (которому также люди склонны верить) считается, что картины Леонардо да Винчи – шедевры. Поэтому и всем людям нравятся его картины. Или, по крайней мере, все верят в то, что картины Леонардо да Винчи – шедевры.
Сторонники субъективизма могут придерживаться этого подхода безоговорочно или с некоторой оговоркой. Оговорка эта состоит в том, чтобы считать, что в оценке произведения какая-то часть может принадлежать объективной составляющей.
Я не знаю, получает ли индивидуум от рождения какие-то эстетические представления. И я не знаю никого, кто бы сказал что-то убедительное по этому поводу. Тем не менее мы должны допускать такую возможность. Те сторонники субъективизма, которые более осторожны в своих высказываниях, считают, что субъективная составляющая является доминирующей и сильно влияет на оценку произведения, но какие-то объективные характеристики вполне могут также существовать. Позицию таких сторонников субъективизма я и буду защищать в этой главе.
Что можно сказать о рассматриваемых двух подходах? Кто прав – сторонники абсолютного или относительного в эстетике? Ну, утверждать что-либо уверенно в нашем непостижимом мире нельзя. Но мне показалось бы все-таки странным, если бы вдруг в вопросах одежды мы были так подвержены влиянию моды, а в других – сохраняли приверженность каким-то неизвестным идеалам. Таким образом, первый довод в пользу моды и, следовательно, относительности эстетических представлений приходит к нам из общих соображений.
Второй довод в пользу релятивизма связан с рассмотрением того, насколько человеческое общество в целом подвержено изменениям в эстетических оценках. Не так уж давно о стихах без рифм и размера, музыке без мелодии или картинах без сюжета никто даже и не помышлял. Сейчас это уже вполне освоено. И никто уже не удивляется самому факту существования подобных областей.
Не очень относится к теме моего труда, но хочется вот что заметить. Многие сейчас думают, что для новаторства больше не осталось никакого простора. Таким людям я предложил бы попробовать писать музыку без звука, а литературные произведения – без слов.
Однажды, когда я делился подобными мыслями в компании малознакомых людей, один представительный мужчина заметил, что я, вероятно, так говорю потому, что мне не нравятся абстрактные картины, современная поэзия и современная музыка. Но это еще не значит (я продолжаю цитировать представительного мужчину), что они не нравятся никому. Вкусы, мол, бывают разные. Одни любят одно, другие – другое.
И я немедленно с ним согласился. И мне даже захотелось его обнять по-дружески, потому что я тоже считаю, что вкусы бывают разные. Единственное, что удержало меня от этого дружеского жеста, так это то, что мне было непонятно, почему мой оппонент решил, что мне не нравятся абстрактные картины и все такое прочее. И я сказал ему тогда, что получил достаточно хорошее образование. Ну, в том смысле, что мне с самого раннего детства внушали и вколачивали любовь ко всем этим невозможно прекрасным вещам. И я уже давно без ума от всего их немыслимого совершенства. И дело не в том, люблю я что-то или не люблю. Моя мысль заключается в том, что человеческое общество в целом подвержено изменениям в эстетических оценках. И это, безусловно, говорит в пользу релятивизма.
Предположим теперь, что понятие прекрасного – это нечто объективное (данное нам свыше). Если бы это положение было верным, то можно было бы ожидать единства всех людей в их оценках. Но такого нет в реальной жизни. Одни и те же произведения, будь то литературные, музыкальные или какие-то другие, вызывают разные отклики у разных людей. Это соображение является одним из основных доводов сторонников субъективизма, подтверждающим их правоту.
Я предполагаю, что сторонники объективизма могут привести какие-то аргументы, оправдывающие разногласия среди неоднородного состава населения. Поэтому я хочу обратиться к более узкому подмножеству людей. И предлагаю посмотреть, есть ли принципиальные разногласия в оценке, скажем, литературных произведений среди литераторов. Оказывается, такие примеры легко привести. Вот они.
Льву Николаевичу Толстому очень не нравился Шекспир. Лев Николаевич в различные периоды своей жизни по-разному относился к Пушкину и не любил Тургенева. Тургенев не любил Льва Николаевича. Пушкина не выносил Федор Сологуб. Пастернак не любил Хлебникова, Багрицкого, Мандельштама и Гумилева. Гумилева не любили также Брюсов и Вячеслав Иванов. Пастернака не любили Набоков, Волошин, Андрей Белый и Ходасевич. Достоевского не любили Горький, Некрасов, Щедрин, Набоков и Бунин. А Набоков не любил Бунина. Бунин не любил Блока, Бальмонта, Сологуба, Вячеслава Иванова, Брюсова и Андрея Белого. Бродский не любил Евтушенко, Платонова, Бабеля, Булгакова. Ахматова тоже не любила Евтушенко, а также не любила Георгия Иванова, Брюсова, Заболоцкого, Есенина, Чехова. Чехова также не любила Цветаева. Андрей Белый не любил Мандельштама. Мандельштам не любил Андрея Белого.
О чем говорят эти примеры? Не правда ли, они опровергают положение об объективно прекрасном? Действительно, что же это за объективно прекрасное, если оно недоступно пониманию мэтров литературы?
Другой пример относится к живописи. Поначалу ценители живописи относились к французскому импрессионизму отрицательно. А сейчас, кажется, никто не сомневается, что французские импрессионисты принесли миру нечто прекрасное.
Такие же примеры легко найти и в музыке: то, что отвергалось многими ценителями, вскоре становилось повсеместно признаваемыми шедеврами.
Существуют ли примеры, когда кто-то сначала нравился ценителям, скажем, литературы, а потом забывался? Конечно, такие примеры есть. В начале ХХ века имя Константина Дмитриевича Бальмонта было известно всем в России, неравнодушным к поэзии. На его выступления билет было достать практически невозможно. Сотни исследователей изучали его творчество. А сейчас Бальмонта мало кто знает даже среди увлекающихся поэзией. И таких примеров можно привести много и из разных областей.
Есть еще один момент, на который следует обратить внимание. Когда вас спрашивают, любите ли вы «Мону Лизу», у вас нет никаких других вариантов, кроме положительного ответа. Правда, в последнее время народ стал немного хитрить. Наум Коржавин в эссе об Иосифе Бродском заметил, что можно слышать высказывания такого типа: «Мне поэт NN не близок, но я понимаю, что он гениален». Коржавин назвал такую формулировку фразой от лукавого. И в этом я с ним вполне согласен.
Коржавин также добавил, что если поэт тебе не близок, то ты не можешь знать, гениален он или нет. А с этим я, кстати, не очень согласен. Хотя, как это часто бывает и как следует из духа раздела «О взаимопонимании» второй главы, это несогласие, возможно, связано с неоднозначным толкованием слова «знать». Если оно в этом контексте близко к слову «понимать», тогда я с этим утверждением соглашусь. Потому что если поэт тебе не близок, ты не можешь добавить свою лепту к суждению о его гениальности. А если слово «знать» в данном контексте означает обладание определенной информацией, то в этом смысле ты вполне можешь знать, что поэт признается многими как гениальный, даже если он тебе не близок.
Но это не очень существенная деталь. Я просто хотел подчеркнуть, что естественная человеческая робость часто маскирует значительные различия во вкусах.
Теперь уже становится очень похоже на то, что сторонники второго подхода – субъективизма – во многом правы. Получается так, что эстетические понятия и предпочтения приобретаются индивидуумом в течение его жизни (а не даются ему от рождения) и очень зависят от окружающей его среды.
На самом деле это и не должно нас удивлять.
Попробуем еще раз идти тем же путем, которым мы шли в разделе «Язык индивидуума» первой главы книги. Ответим сначала на вопрос: приобретаются ли индивидуумом какие-то эстетические понятия в течение его жизни? Так же, как и ранее, заметим, что у новорожденного младенца эстетических понятий мы не обнаруживаем. Маленький ребенок может их проявить в определенной ситуации. Взрослый человек проявляет их уже довольно часто. И так в течение всей жизни человек подвергается влиянию окружающей среды на формирование своего эстетического кредо. Различия в окружающей среде приводят к различиям в эстетических представлениях у разных индивидуумов.
Я вполне допускаю, что тот, кто дочитал мою книгу до этого места, может мне возразить следующим образом. То, что я сказал, не обязательно доказывает, что положение об объективно прекрасном неверно. Возможно, может сказать мой читатель, дело обстоит так, что то самое объективно прекрасное, которое заложено в человеке свыше, проявляется постепенно в процессе развития личности индивидуума. Просто, может продолжить гипотетический читатель, у младенца еще не хватает мозгов или чего-то еще, чтобы заложенное в него свыше чувство объективно прекрасного как-то начало проявляться. И даже, мол, в юности у человека еще не достаточно что-то там развито, чтобы это заложенное в нем чувство проявилось во всю мощь.
И если бы действительно такое возражение возникло у моего читателя, я был бы этому очень рад. Потому что это означало бы, что у него вдумчивая манера чтения. А это, конечно, должно быть автору всегда приятно. Само же возражение мне не представляется правильным. Действительно, вернемся к примеру с французским импрессионизмом. Как все было в тот момент, когда французские импрессионисты принесли в мир свои творения? Разве в этот самый момент их красота открылась всему сознательному населению? Разве молодым эта красота открывалась в процессе их созревания? Нет, все обстояло совсем не так. И взрослому, и молодому поколению поначалу красоту «постичь» не удавалось. И только со временем эта красота «открылась» наконец всем. Добавим к сказанному такое жизненное наблюдение: молодым любое новаторство «открывается» быстрее.
И тогда все-таки получается так, что индивидуум формирует свои эстетические представления в течение всей жизни в зависимости от той среды, которой он окружен. Какая среда имеется тут в виду, думаю, понятно. Родители, друзья, школа оказывают поначалу колоссальное влияние на формирование эстетических вкусов людей. Потом оказывает влияние всякое прочее общественное воздействие, включая средства массовой информации, незапланированное и организованное течение событий. Авторитеты, знаменитости, исследователи творчества, биографы и те, кто раздают различные премии, оказывают большое воздействие на формирование вкусов. И так в течение всей жизни человек подвергается влиянию окружающей среды на формирование своего вкуса во всех его проявлениях.
Еще раз подчеркну здесь, что мы наблюдаем формирование эстетического развития человека не как «проявление» чего-то уже заложенного от рождения. Несколько упрощенно можно утверждать следующее. Если маленькому мальчику с детства говорят, что худенькие девочки – это красиво, то ему потом будут нравиться худенькие женщины. Если говорят, что толстые девочки – это очень красиво, то ему потом будут нравиться полные женщины. И их он будет считать стройными.
Если вокруг вас все говорят, что стихи лесенкой – это вершина стихосложения, вы в конце концов станете думать, что так оно и есть на самом деле, и, чего доброго, сами начнете писать лесенкой. Поэтому-то в начале 30-х годов прошлого столетия более девяноста процентов всех поэтов России писали стихи лесенкой.
Это я все говорю о втором подходе. И со сторонниками этого подхода трудно спорить. Ведь мы все время находимся в какой-то общественной среде. И мы не можем сказать, что было бы, если бы мы в этой среде не находились (а находились бы в другой среде). Можем ли мы хоть когда-то определенно сказать, чем обусловлено впечатление, которое производят на нас, скажем, стихи какого-то поэта? Можем ли мы сказать, что это впечатление обусловлено только внутренней силой и красотой его произведений и никак не связано ни с обстоятельствами его жизни, ни с тем, какими путями мы шли в процессе знакомства с его творчеством?
Я иногда слышу крайне противоположные суждения о поэзии Иосифа Бродского. Кто-то говорит, что интерес к его поэзии возник только благодаря всей этой истории с его преследованием в Советской России. Другие, его почитатели, говорят, что никакого отношения к оценке его поэзии все это не имеет.
Должен сказать, что обе стороны, на мой взгляд, не правы. Потому что мы не можем знать, что было бы, если Иосиф Бродский не преследовался советскими властями. Насколько вся эта история была существенна, мы могли бы сказать, если бы смогли сконструировать такой эксперимент.
Сначала, скажем, десять тысяч человек изолируются от общества с момента, предшествующего суду над Бродским, вплоть до 1985 года. Потом их возвращают в общество и сразу же дают оценить поэзию Бродского. В дополнение к этому (и в рамках того же эксперимента) те же десять тысяч человек каким-то образом возвращаются в далекое прошлое и живут уже нормальной (без изоляции) жизнью вплоть до 1985 года. И затем тоже оценивают поэзию Бродского. Если разницы в этих двух оценках не будет, тогда мы могли бы сказать, что никакой субъективной составляющей в оценке поэзии Бродского нет. А если разница в оценках будет существенной, мы придем к противоположному выводу.
Но такой эксперимент мы поставить не можем. Ну и значит, мы не можем сказать, что было бы, если бы Иосиф Бродский не преследовался советскими властями и если бы стенограмма суда над ним не читалась поголовно всей интеллигенцией страны. Хотя должен здесь подчеркнуть, что мы не знаем, насколько предыстория существенна. Но то, что она влияет в какой-то мере на нашу оценку творчества, это следует из всего сказанного выше.
Ахматова, надо полагать, считала, что преследование Бродского советскими властями в конце концов будет иметь благоприятное значение для него. Она говорила: «Какую биографию делают нашему рыжему!». Вот Анна Андреевна, как мне кажется, не должна была бы относиться отрицательно к положению о субъективизме в оценках литературных произведений.
Булгаковский герой, произносящий фразу, которую я приведу строчкой ниже, тоже, судя по всему, с положением о субъективности в оценках был бы согласен. Помните? «Повезло, повезло!.. Стрелял, стрелял в него этот белогвардеец и раздробил бедро и обеспечил бессмертие». А сам Михаил Афанасьевич, наверное, в субъективизм не верил. Поскольку приведенное здесь высказывание его героя было сделано с явным авторским неодобрением. А я должен признаться в том, что при первом знакомстве с «Мастером» мне пришлось перечитать этот кусок из романа, настолько диким мне показалось сказанное. Хотя на тот момент у меня было оправдание: моя нынешняя книга не была еще тогда мной даже задумана.
Возвращаюсь к своей мысли о том, что прямые жизненные эксперименты поставить чрезвычайно трудно. Однако кое-что все-таки возможно.
Когда мне было только еще 16 лет, я задумался вот над каким вопросом. Почему так происходит, что люди женятся по любви? Вот, скажем, парень полюбил какую-то девушку – но с чего вдруг она тоже должна полюбить именно его? Мысль о том, что браки совершаются на небесах, я, конечно, сразу отбросил. Ну и поэтому я решил, что если бы девушка не знала, что парень в нее влюблен, то очень маловероятно, что он ей мог бы понравиться. А раз так, значит, он ей понравился только потому, что она узнала о его чувствах. А это, в свою очередь, значит, что если сказать девушке, что она нравится какому-то парню, а ему – что он нравится ей, то они действительно могут понравиться друг другу.
Я поделился своими соображениями с приятелем, и он тут же решил проверить их на наших общих знакомых. Эксперимент закончился полным подтверждением моей гипотезы.
Помню еще два эксперимента, которые я, один неосознанно, а другой – осознанно, совершил над самим собой.
Когда я впервые попробовал маслины, они мне показались совершенно отвратительными. Но мой отец сказал, что у меня еще «не развит» вкус, поэтому мне маслины и не нравятся. И я, мол, должен попробовать их еще раз и постараться «понять», какие они вкусные. Я решил поверить своему отцу. Попробовал маслины в другой раз. Потом еще. И в какой-то момент я уже мог съесть одну-две маслины без особого отвращения. А очень скоро я стал маслины обожать.
Второй эксперимент я поставил над самим собой уже осознанно, когда был еще очень молод. Как-то я рассматривал экспозицию изобразительного музея им. Пушкина в Москве. В какой-то момент я увидел там кубистическую работу Пикассо. И, разглядывая ее, стал размышлять, почему она может нравиться людям. Я тогда уже знал, что есть люди, которым картины Пикассо кажутся полнейшей мазней, и есть почитатели Пикассо, которые считают его гением. Как такое могло случиться, представляло для меня загадку. Точнее, загадкой было то, что кто-то мог считать Пикассо гением. Тогда, в музее, на меня его картина не произвела никакого впечатления.
Единственный правдоподобный ответ, который мне пришел тогда в голову, был таков: наверное, все зависит от того, что тебе говорят о Пикассо другие. И от того, настроен ли ты верить тому, что говорят другие.
И я решил сам себя убедить в том, что те, кто считает Пикассо гением, правы. Я подошел к картине Пикассо и стал ее рассматривать с близкого расстояния. И говорил сам себе, как хороша эта картина, какие там бесподобные линии, изгибы и, вообще, как там все прекрасно. Однако от того, что я сам себя уговаривал, картина не стала мне вдруг нравиться на самом деле. Я потратил на самоубеждение, наверное, около часа. Но ничего со мной особенного не происходило. Ничто в картине Пикассо меня не трогало.
Однако я был настойчив. И я пошел в тот же музей через несколько недель. И опять подошел к той же картине Пикассо. И тут, наконец, я «понял», насколько она была хороша. Я бросился смотреть другие его работы. И все они показались мне очень хорошими. А через несколько месяцев я уже считал Пикассо гением.
Ну что ж, очень похоже на то, что струны нашей души открыты для того, чтобы сыграть, наверное, любую мелодию.
Таким образом, мы можем говорить о справедливости нижеследующих утверждений. Существование объективно прекрасного как основного фактора, влияющего на оценку произведений, не отвечает жизненным реалиям. В течение всей жизни человек подвергается влиянию окружающей среды. И это в основном определяет его вкус во всех проявлениях.
Я уже пытался ответить на вопрос, получает ли индивидуум от рождения какие-то представления о прекрасном. И уже говорил, что не знаю этого, но допускаю такую возможность. Сейчас только добавлю, что некоторые жизненные примеры подталкивают нас в этом направлении. Эти примеры возникают, когда неизвестный никому автор поражает силой и глубиной своего таланта сразу и независимо друг от друга (вроде бы – независимо друг от друга) большое количество людей. Такое случилось с публикацией «Ивана Денисовича» в ноябре 62-го.
Почему я говорю о том, что подобные примеры подталкивают нас, а не убеждают? Да потому только, что весьма возможно допустить, что общественная среда подготавливает почву не только для восприятия произведений, но и для их создания.
Но как бы то ни было с представлениями о прекрасном от рождения (или, по-другому говоря, с наличием объективно прекрасного), мы должны заключить, что основным для формирования вкуса человека является влияние окружающей среды. А оценку произведений мы делаем на основании выработанного вкуса. И, таким образом, эта оценка будет субъективной. Точнее (или осторожнее) сказать, что она будет во многом субъективной. Потому что мы не можем полностью исключить объективную составляющую из рассмотрения. Не можем, хотя мы и пришли к выводу, что объективная составляющая (если она есть) является несущественной по сравнению с субъективной.
Таким образом, мы пришли здесь к тому, что очень напоминает выводы релятивистской концепции языка. А именно: любые два человека имеют различные эстетические представления. Эти представления у каждого человека меняются со временем и всецело зависят от временно ;го периода, в котором он живет, и от окружающей его обстановки.
Можно ли распространить выводы об относительности эстетических суждений людей на относительность религиозных и моральных убеждений?
Ну, поскольку все мои рассуждения не были существенно привязаны к эстетике художественных произведений, то я бы ответил положительно на свой вопрос. И думается, что мой положительный ответ не вызовет ни у кого никаких возражений. Не ожидаю я даже возражений по поводу религии. Я думаю, что любой человек, независимо от своих религиозных убеждений, должен найти здесь подтверждение своей точки зрения.
Религиозные люди принимают свою религию в результате акта веры, а не на основании каких-то научно-исторических изысканий или логических умозаключений. Поэтому мои выводы не должны иметь никакого отношения к их религиозным убеждениям. В то же время идеи релятивизма помогают им понять, как и почему сторонники других религий, или нерелигиозные люди, или даже атеисты выбрали свой путь.
Что касается противников любых религий, то они, я думаю, найдут в моих рассуждениях еще одно подтверждение своей точки зрения на сугубо земное происхождение убеждений религиозных людей.
;
К л а с т е р - м о д е л ь
Теперь я хочу несколько подробнее остановиться на обсуждении такого понятия, как вкус. Если вкус – это нечто субъективное, то как тогда можно утверждать, что кто-то обладает хорошим или плохим вкусом? Что такое тогда тонкий или примитивный вкус?
Я попытаюсь ответить на эти вопросы. Однако я не хочу говорить о том, что обычно думают об этом другие. Мне кажется, что у большинства людей нет твердого представления на этот счет. Поэтому я буду говорить о том, какое представление об этом (не осознанное большинством) достаточно хорошо отражает жизненные реалии.
Но сначала я скажу о некоторых технических вещах. Рассмотрим такой гипотетический эксперимент. Предположим для простоты изложения, что мы изучаем воздействие на людей произведений двух поэтов – Александра Сергеевича Пушкина и Осипа Эмильевича Мандельштама. И пусть (опять же для простоты) их воздействие оценивается людьми (осознанно или неосознанно) по шкале от 0 до 10. Рассмотрим теперь двумерную картинку (см. рис. 1), где по оси абсцисс (горизонтальной оси) откладываются оценки воздействия на каких-то индивидуумов стихотворений Пушкина, а по оси ординат (вертикальной оси) – оценки воздействия стихотворений Мандельштама.
На этом рисунке изображены оценки трех индивидуумов, которые обозначены буквами «a», «b» и «c». Координаты оценок индивидуума «а» таковы: по оси абсцисс – 10, по оси ординат – 0. Это значит, что индивидуум «а» очень ценит стихи Пушкина и не любит стихи Мандельштама. Индивидуум «b» любит Пушкина (оценка 10) и Мандельштама, но несколько меньше, чем Пушкина (оценка 8). И индивидуум «c» не любит ни стихов Пушкина (оценка 0), ни стихов Мандельштама (оценка 0).
Представим теперь, что число опрошенных будет гораздо больше трех. Тогда картинка будет содержать столько точек, сколько имеется индивидуумов, согласных принять участие в приведенной мной процедуре оценки стихотворений Пушкина и Мандельштама. Один из возможных результатов такого гипотетического опроса изображен на рис. 2.
Здесь мы видим, что ответы участников сгруппировались в пять различных подмножеств (групп, сгустков, скоплений), которые в статистической литературе называют кластерами. Мы уже использовали такое понятие и связанную с ним статистическую процедуру – кластер-анализ – в разделе «Национальный язык» первой главы.
На рис. 2 к кластеру «A» относятся индивидуумы, которые примерно одинаково и высоко оценивают произведения Пушкина и Мандельштама. Кластер «B» представляют почитатели Пушкина, практически отрицательно относящиеся к поэзии Мандельштама. В кластер «D» входят те, кто любит Пушкина и достаточно высоко оценивает творчество Мандельштама. В кластер «C» входят люди, равнодушные к Пушкину и очень любящие поэзию Мандельштама. И, наконец, кластер «E» составляют индивидуумы, которые не любят ни Пушкина, ни Мандельштама.
Если бы мы в действительности проводили такой анализ, то могли бы сделать некоторые выводы относительно обозреваемых нами кластеров. Мы могли бы, скажем, отметить социальный состав некоторых кластеров. А если бы у нас не было сведений о социальном составе кластеров, то мы могли бы сделать некоторые предположения по этому поводу. Мы могли бы заметить, что между кластерами «A» и «D» нет четкой границы и что можно рассматривать объединенный кластер, куда входят люди, любящие Пушкина и в той или иной степени любящие Мандельштама.
Но мы сейчас рассмотрели только гипотетический пример. В реальной жизни все гораздо сложнее по нескольким причинам (даже применительно только к оценке поэтических произведений). Во-первых, у каждого человека есть свои представления о сотнях поэтов. И уже по этой причине соответствующая картинка вместо двумерной становится многомерной. Во-вторых, «списки» поэтов у всех разные. В-третьих, индивидуумы не только оценивают всю поэзию какого-то определенного поэта в целом. Они имеют особое мнение по поводу каждого отдельного стихотворения. В-четвертых, одна и та же оценка, скажем, восторженная, какого-то одного произведения может делаться по совершенно разным причинам.
Все эти и другие обстоятельства могут быть учтены при анализе кластер-картинок. Но вследствие приведенных причин, а также по ряду других причин размерность наших картинок возрастет очень сильно. Эти картинки представляют собой что-то вроде эллипсоидообразных или бананообразных областей, расположенных в многомерном пространстве (мы говорили уже о таком рассмотрении в первой главе). Провести статистическую обработку таких массивов было бы в принципе возможно, используя специальные процедуры, работающие с многомерными данными. Но беда заключается в том, что собрать данные для такого эксперимента, наверное, никто никогда не сможет.
Однако то обстоятельство, что собрать данные невозможно, не означает, что данных для эксперимента не существует. Ведь у каждого потенциального участника эксперимента есть определенные субъективные предпочтения относительно поэтов, которых он знает. А значит, существует и кластер-картинка субъективных оценок (хотя она никому не известна).
Такие кластер-картинки существуют по отношению к различного рода оценкам. Например, существуют кластер-картинки, отражающие литературные предпочтения русскоговорящих, или художественные предпочтения в испанской живописи, или даже предпочтения по поводу, скажем, одного кинофильма. В последнем случае многомерность кластер-картинки возникает из-за различных аспектов фильма. Такими аспектами могут быть сюжет, игра актеров, различного рода художественные достоинства, музыкальное сопровождение, операторские новаторства и, возможно, многое другое. И все такие кластер-картинки будут субъективными, поскольку они строятся на основе оценок (предпочтений) с доминирующей субъективной составляющей.
Теперь уже можно ответить на те вопросы, которые я задал в начале этого раздела. Как можно утверждать, что кто-то обладает хорошим или плохим вкусом? Что такое тонкий или примитивный вкус?
Поскольку вкус – понятие субъективное, все вкусовые представления оказываются относительными. Для кластера, в котором нахожусь я, ваш вкус (если вы находитесь в другом кластере) будет необъясним для меня. А мой вкус будет необъясним для вас.
То есть получается так, что мы все разбиты на кластеры предпочтений (или вкусов) по отношению к определенному предмету оценки. Внутри каждого кластера оценки этого предмета довольно близки, а между кластерами они могут существенно различаться.
Можно ли поставить один кластер людей выше другого? Ну, скажем, можно ли кластер, объединяющий профессионалов в какой-то области, поставить выше других кластеров? Скажем, можно ли кластер литераторов поставить выше других кластеров (применительно к оценке литературных произведений).
Разные люди по-разному ответят на поставленный вопрос. Большинство, как я думаю, скажут, что литераторы чувствуют, знают и понимают литературу лучше других. И с этим я не согласен.
Начну с того, что «чувствовать», «знать» и «понимать» – это разные понятия. И не стоит их складывать в одну корзину. То, что профессионалы знают литературу больше других, у меня не вызывает сомнений. Они всю жизнь занимаются литературой. Конечно, они знают больше других. Хотя тут я должен был бы оговориться и сказать, что они знают, вообще говоря, больше других. И то, что они чувствуют глубже, тоже не вызывает сомнений. Конечно, их эмоции, сильнее эмоций тех, кто ничего не знает о предмете. Вообще говоря, сильнее.
А вот то, что они понимают литературу лучше, – в этом большой вопрос. Для меня слово «понимать» означает наличие ощущений, связанных с внутренними характеристиками оцениваемого произведения. Ну а если мы пришли к тому, что основным при оценке произведения является не что-то внутреннее, а субъективная составляющая, то слово «понимать» тут, как получается, совсем не подходит.
Как, например, для меня звучит фраза: «Я стал понимать картины Гойи после того, как побывал в Прадо»? Она для меня звучит довольно нелепо. И именно вследствие всего того, что было сказано выше. Кто-то может думать, что начал «понимать» картины Гойи. Но это, скорее всего, означает лишь, что картины Гойи стали этому человеку нравиться. Если человек такую фразу все-таки произнес, то он, по всей видимости, «исповедует» понятие объективно прекрасного (по крайней мере, в искусстве). И он считает, что то, что ему картины Гойи стали нравиться, произошло не потому, что он предпринимал для этого много усилий. Он, судя по всему, думает, что это произошло потому, что он наконец-то «понял», что же в этих картинах есть объективно прекрасного. Поэтому-то он и говорит, что стал их «понимать».
Таким образом, получается, что единственное, что можно с уверенностью сказать о представителях двух разных кластеров, – это то, что они отличаются друг от друга. А если кто-то утверждает, что у какого-то, скажем, литературоведа отличный вкус, то это будет абсолютной нелепостью. Потому что у него не отличный вкус, а вкус, сформированный многолетним взаимодействием в профессиональном сообществе.
Правда, возможно, я здесь не совсем прав. Потому что все зависит от того, как понимает говорящий словосочетание «отличный вкус». Для кого-то это способность безошибочно распознавать прекрасное, заложенное свыше. А для кого-то (особенно если он прочитал эту мою книгу) – это как раз вкус, сформированный в результате многолетнего общения с себе подобными в узком литературоведческом кругу. В последнем случае я, конечно, не стал бы считать подобное высказывание нелепым.
Кластер-картинки субъективных предпочтений, или вкусов, вместе с положением о доминировании субъективной составляющей объясняют природу вкусов и, таким образом, образуют некоторую модель. Эта модель отражает относительность субъективных предпочтений, или вкусов. Поэтому я называю ее релятивистской кластер-моделью.
И н т е р п р е т а ц и я к л а с т е р - м о д е л и
В этом разделе я попытаюсь обсудить различные высказывания о вкусах (в частности, касающиеся литературы, искусства и музыки) и посмотреть, как они соотносятся с введенной выше релятивистской кластер-моделью. Для начала – небольшой тест для читателей. Какие из приведенных ниже восьми фраз говорят о том, что произносящий их является сторонником объективизма в оценках?
Это просто какая-то безвкусица.
Комнаты покрашены в какие-то аляповатые цвета.
В последнее время развелось очень много графоманов – скоро парикмахеры начнут писать стихи.
Это не живопись, а мазня.
Тебе надо больше слушать музыку Шнитке, тогда ты ее начнешь понимать.
Я стал понимать Пастернака после того, как прослушал несколько лекций о его поэзии.
Пикассо – гений.
У нее бесформенная фигура.
Отметьте фразы, которые произносит сторонник объективизма. Затем просуммируйте номера отмеченных фраз. Если у вас получилось число 36, то вы выполнили норму на получение значка «Отличник релятивистской кластер-модели». Если меньше 36, то норму вы не выполнили. Если более 36, то вы не выполнили какую-то другую норму в каком-то другом месте.
Ниже я попытаюсь прокомментировать все высказывания моего теста.
Это просто какая-то безвкусица.
Произносящий эту фразу – сторонник объективизма (как и во всех примерах этого теста). Говоря о безвкусице, он, по логике вещей, считает, что вкус – понятие объективное.
Комнаты покрашены в какие-то аляповатые цвета.
Так же, как и в первом примере, говорящий исходит из того, что вкус – понятие объективное. Ему окраска стен не нравится. Поэтому он, по всей видимости, считает, что такая окраска не может понравиться никому, у кого «нормальный» (то есть такой же, как у него) вкус.
В последнее время развелось очень много графоманов – скоро парикмахеры начнут писать стихи.
Автор этой фразы – очевидно, выходец из бывшего Советского Союза, (где, как известно, профессия поэта многими считалась определенно престижнее профессии парикмахера). Он убежденный сторонник объективизма. Поскольку он считает, что можно однозначно сказать, какие стихи хорошие, а какие нет. Более того, этого человека определенно раздражает сам факт того, что многие люди пишут стихи.
Это не живопись, а мазня.
Примерно так в 1962 году оценивал кукурузник Никита выставленные в буфете Манежа картины (по случаю 30-летия Московского союза художников). «Все это не нужно советскому народу», – говорил он. Был ли прав советский кукурузник? Я думаю, что выставленные тогда в Манеже картины представляли интерес только для небольшой группы людей. К тому же, для многих из них этот интерес подогревался тем обстоятельством, что это художественное течение противостояло официальной советской доктрине. Всему остальному населению страны выставленные картины определенно показались бы мазней, если бы эти картины были народу показаны. Поэтому Никита и его окружение (все с красными звездами во лбу) были в каком-то смысле правы: советскому народу такая живопись была не нужна. Однако же, будучи явным представителем сторонников объективизма, он считал свое предпочтение (в этом случае совпадающее с предпочтением представителей громадного кластера, объединяющего почти все население страны) объективным. И так же, как и в предыдущем примере (с парикмахерами), был явно неправ. Только неправ он был в гораздо большей степени (с моральной позиции – преступно неправ), поскольку обладал практически неограниченной властью и пользовался ею для подавления инакомыслия.
Тебе надо больше слушать музыку Шнитке, тогда ты ее начнешь понимать.
Формально фраза не имеет никакого смысла. Здесь – полная аналогия с уже рассмотренным мной в предыдущем разделе примером о картинах Гойи. Если бы эта фраза была обращена ко мне, то я поправил бы говорящего следующим образом. Если я начну больше слушать Шнитке (прибавлю к этому – да еще с желанием, чтобы мне наконец-то его музыка понравилась), то, безусловно, скоро его музыка мне станет нравиться. Слово «понимать» может в данном контексте использовать только сторонник объективизма.
Я стал понимать Пастернака после того, как прослушал несколько лекций о его поэзии.
Какой смысл в этой фразе? Об этом я могу сказать то же самое, что я говорил в примере о музыке Шнитке и в предыдущем разделе о картинах Гойи. Человеку, произносящему эти слова, скорее всего, стала нравиться поэзия Пастернака. Он стал получать какое-то удовольствие от прочтения его стихов. И слово «понимать» тут совершенно ни при чем. Если, конечно, он не имел в виду, что хотел дойти до самой сути в стихах Пастернака (что без посторонней помощи – крайне сложная задача).
Пикассо – гений.
Если человек утверждает это без всяких оговорок, то он – сторонник объективизма. Как это ни покажется удивительным, я тоже могу сделать такое утверждение. Но я буду понимать под этим вот что. Я знаю многих ценителей живописи, для которых творения Пикассо вызывают чрезвычайно сильные положительные эмоции. И сам принадлежу к их числу. Но я отдаю себе отчет в том, что существует много людей, для которых работы других художников вызывают сильные положительные эмоции, а работы Пикассо таких эмоций не вызывают. Более того, я понимаю, что по прошествии некоторого времени кластер ценителей Пикассо может сильно измениться. Во-первых, потому, что люди могут изменить свои предпочтения. А во-вторых, потому, что ценители Пикассо уходят, а новое поколение может быть увлечено другими именами. В таком случае то, что я думаю о Пикассо, уже не очень соответствует общепринятому пониманию слова «гений» (вспомним здесь, что я говорил по поводу относительности значений слов, когда излагал релятивистскую концепцию языка). Но все же я говорю, что Пикассо – гений, хотя в моем понимании значение этого слова будет отличаться от общепринятого. В этом смысле получается, что какие-то другие высказывания моего теста могли быть сделаны сторонниками субъективизма (особенно теми, кто ознакомился с моим, нынешним трудом). Только значения их слов несколько отличались бы от общепринятых (в частности, вследствие того, что эти значения поменялись после прочтения этой моей книги). Однако же я не буду менять свою точку зрения на то, кто выполнил норму для получения значка «Отличник релятивистской кластер-модели».
У нее бесформенная фигура.
Я уже обсуждал подобный момент – про маленького мальчика и толстых девочек. Если человек не считает, что понятие хорошей или плохой фигуры субъективно, то формально он сторонник объективизма. Хотя и здесь тоже следовало бы, как и в предыдущем примере, оговориться. Это высказывание могло быть сделано и сторонником субъективизма. Только тогда под бесформенной фигурой говорящий понимал бы фигуру, которая многими считается бесформенной в данный исторический промежуток времени.
Этим обсуждением примеров моего теста я хочу завершить главу. Думаю, что ее идеи будут по-разному восприняты разными людьми. Так, скажем, представители шоу-бизнеса вряд ли будут шокированы моим подходом. Более того, я даже опасаюсь, как бы они не обвинили меня в том, что я высказываю мысли слишком тривиальные. А вот люди с тонкой душевной организацией разговоры о релятивистской кластер-модели вкусов, думаю, будут воспринимать весьма болезненно.
И я думаю, что читатель моего труда в целом не всегда будет принимать мои положения и доводы. Что я вполне ожидаю, поскольку не считаю, что изложение мое свободно от недостатков. А основным из них является то, что проблемы языка и мышления я рассматриваю на понятийном уровне нашего языка и нашего мышления.
Свидетельство о публикации №225101101695
