Дыхание Афродиты

Аннотация: «Афродита не умерла с падением Олимпа. Она перешла в вечное странствие по самым неприглядным уголкам человеческого бытия. Старый детский сад, где зарождается первая робкая симпатия; шумный вечерний двор, где ткется паутина первого влечения; узкая зимняя тропинка, где не молодая пара изгоев находят свое запоздалое счастье. Она — невидимая свидетельница и виновница тех моментов, когда жизнь внезапно вспыхивает оправдывающим всё огнем. Этот рассказ — медитация о том, что любовь не спрашивает разрешения ни у возраста, ни у морали, и богиня красоты столь же беспощадна в своем даре, сколь и прекрасна».



Детский сад стоял как корабль-призрак, брошенный на мелководье спального района. Двухэтажный, из силикатного кирпича, выцветшего до грязно-голубого оттенка. По фасаду, в немой агонии, тянулись кривые балкончики, а на одном из них, как на мачте, висел облупленный флажок — когда-то красный, теперь розовый. Вокруг — территория для прогулок, опоясанная ржавой, местами провалившейся оградой. Песочницы с остатками песка, смешанного с окурками и прошлогодней листвой. Деревянные горки, потертые до серого дерева, с зияющими дырами. И карусели — скелеты давно вымерших существ, застывшие в вечном ожидании толчка, который уже никогда не последует.

Воздух был густым и сладким от пыльцы тополей, стоявших по периметру пустыря. Лето, раннее утро. Солнце еще не стало палящим, оно было размытым, отбрасывая длинные, неясные тени. Родители, словно марионетки, дергаемые невидимыми нитями рабочего дня, приводили своих детей. Они были похожи на стаю сонных птиц — молчаливые, с потухшими глазами. Рука взрослого тащила за собой маленькую, вялую ручку. Объятия были краткими, поцелуи — невпопад, в макушку или в воздух.

«Мама, не уходи…» — сипит мальчуган, уткнувшись лицом в коленку.
«Надо, сынок. Вечером приду».
Фраза,отполированная до блеска, как речная галька. В ней не осталось ни утешения, ни тепла — только функциональность.

Дети, брошенные на этом пятачке утопии, были похожи на недозаведенные игрушки. Сонные, капризные, с опухшими от сна глазами. Они не бежали на площадку. Они стояли у ворот, цепляясь взглядами за удаляющиеся спины самых родных людей, пока те не растворялись за поворотом, в серой паутине улиц. Мир для них в эти мгновения сужался до точки боли в горле и щемящего чувства покинутости.

Воспитательница, женщина с лицом, на котором десятилетия скуки и выгорания прочертили безразличные борозды, ленивым жестом отворила калитку.
«Подышите, погуляйте».

Она произнесла это так, словно выдавала не привилегию, а наказание. Сама же отступила в тень подъезда, доставая из кармана халата пачку сигарет. Ей было все равно, что они «подышат» этим воздухом, напоенным тоской ржавого металла и увядающей акации. Ей нужны были эти десять минут тишины. Десять минут, чтобы стряхнуть с себя липкую паутину чужого материнства, которой она была опутана с семи утра.

И вот они остались. Маленькие души в каменном загоне. Один мальчик, тот самый, что просил маму остаться, сел на корточки у забора и, не разжимая губ, тихо плакал, глотая воздух и собственные слезы. Две девочки бесцельно водили палками по земле, чертя молчаливые знаки. Другой, побойчее, забрался на ту самую сломанную горку и сидел наверху, как на троне, глядя на мир сверху вниз пустым, отрешенным взглядом.

Тишина в этом утреннем царстве была обманчивой. Она не была мирной. Она была насыщена неслышимым гулом детской тоски, подавленными рыданиями, эхом невысказанных вопросов: «Почему ты уходишь? Разве я не важнее твоей работы?».

А солнце поднималось выше, и тени от ржавых каруселей становились короче и четче, словно стрелки на циферблате, отсчитывающие время до вечера. До того момента, когда марионетки снова придут, чтобы забрать своих маленьких, уже немного других, чуть более одиноких кукол.


Мальчики качались на качелях. Скорее по привычке, механически, от нечего делать, а не из-за настоящего интереса. Их движения были вялыми, будто они были призраками, застрявшими в ритуале, смысл которого давно забыт. Рядом с ними росли кусты — густая, потрепанная живая изгородь, отделявшая их уголок от другой группы, таких же сонных и разрозненных детей.

И вдруг из этой зеленой стены появилась девочка.

Светлые, почти белесые волосы были собраны резинками в два хвостика, торчавшие в разные стороны, как крылышки. Платьице, простое и немодное, казалось, впитало в себя все оттенки утренней дымки.

Мальчишки, повинуясь древнему, дочеловеческому инстинкту охраны территории, тут же насторожились. Их апатия мгновенно испарилась, уступив место примитивной агрессии.
—Уходи! Это наше место! — зашипел один, сжимая кулаки.
—Чужая! — подхватил другой, делая угрожающий шаг.

Она не убежала. Она смотрела на них огромными, не по-детски огромными, голубыми глазами. В них не было ни страха, ни вызова. Только тихое, бездонное удивление.

Но один мальчик, тот самый, что сидел на корточках у забора, смотрел на это молча. Он смотрел на нее. И не слышал, как его товарищи прогоняют ее. В ушах у него стоял звон, и этот звон заглушал все остальные звуки мира. Он не понимал, что с ним. За его короткую жизнь этого чувства у него не было. Оно было новым, острым и пугающим. Оно сжало ему горло и заставило сердце биться странно и громко.

— Не трогайте ее.

Он просто сказал. Не крикнул, не потребовал. Его голос был тихим, но в нем была такая странная, непоколебимая твердость, что они, как один, замолчали и разомкнули круг. Их внезапная воинственность испарилась, не выдержав спокойствия его тона.

Он подошел к качелям, не сводя с девочки глаз.
—Хочешь покачаться? — спросил он, и его собственный голос прозвучал для него чужим.

Она молча кивнула и села на свободные качели напротив него. Они начали качаться. Медленно, почти лениво. Деревянные сиденья поскрипывали, отмеряя ритм этого странного, безмолвного диалога.

Она смотрела по сторонам — на незнакомых детей, на чужую территорию, которую никогда раньше не видела из-за кустов. Ее взгляд скользил по ржавым каруселям, по облупленному фасаду сада, словно она была исследователем в затерянном мире.

А он смотрел на нее. Просто смотрел. Он видел, как солнечный луч пробивается сквозь листву и касается ее светлых волос, делая их сияющими. Видел, как ее маленькие руки сжимают цепи качелей. Видел тень длинных ресниц на ее щеке.

Мальчишки, позабыв о ней, уже придумали себе другую игру, с криками носясь по площадке. А он все смотрел. Мир сузился до точки. До этого незнакомого существа в потрепанном платьице, которое появилось из ниоткуда и внесло в его унылое утро тихий, необъяснимый переполох. Он не знал, что это. Он просто знал, что не может отвести глаз.

Им было лет по пять. Целая вечность.



На лавочке, пропитанной запахом старой древесины и тоски, где обычно сидела воспитательница, сидела Она.

Богиня Афродита.

Ее не видели ни дети, ни уставшая женщина, докуривающая сигарету у входа. Она была явлена лишь самой себе и тихому шепоту ветра в верхушках тополей. Ее форма, сотканная из самого света и томления, была незримым пятном тепла на фоне всеобщей утренней прохлады.

Ее присутствие было подобно дрожанию воздуха над раскаленным асфальтом — зыбким, неосязаемым, но меняющим все вокруг.

Ее волосы были не просто светлыми. Они были цветом пены на гребне далекой, невидимой волны, в которую еще не успело удариться солнце. Они струились по плечам и спине не локонами, а тихими водоворотами, и в них, словно жемчужные раковины, запутались крошечные капли росы, каждая из которых хранила отблеск чьей-то первой, несбыточной мечты.

Лицо ее не было прекрасным в том смысле, в каком прекрасны мраморные изваяния. Оно было опасным. Словно тихая заводь, манящая к себе глубиной, где таится омут. Скулы, высокие и плавные, как морские дюны, кожу, прозрачную и матовую, будто лепесток лилии. А губы... они хранили легкую, едва тронувшую их улыбку, в которой было обещание рая и предчувствие адского огня.

Но главное — это были ее глаза. Глаза цвета моря в тот миг, когда оно, еще спокойное, уже знает, что рождает на горизонте грозовую тучу. В них не было белизны — лишь бездонная, меняющаяся глубина, где сталкивались и переплетались все оттенки синего, серого и зеленого. В них тонули корабли надежд, и в них же рождались новые, ослепительные миражи. Вглядевшись, можно было увидеть в их пучине отражение двух силуэтов на качелях — мальчика и девочки, но не такими, какими они были сейчас, а такими, какими они могли бы стать: обнявшимися на закате, плачущими в пустой квартире, старыми и уставшими, но все еще связанными невидимой нитью.

На ней было простое платье цвета увядшей розы, но ткань его жила своей жизнью — она то струилась, как вода, то застывала складками, похожими на лепестки. Ее босые ноги, совершенные и бледные, не касались земли, покрытой окурками и пылью. Они парили в сантиметре над ней, и пылинки, кружась, образовывали у ее пальцев тонкий, невесомый ореол.

В ее жилах текла не кровь, а сама потенция жизни — густой, медленный нектар влечения, тягучий, как летний воздух перед грозой. От нее исходило молчаливое, всепроникающее волнение, которое заставляло старую листву на деревьях шелестеть чуть внятнее, а сердца детей — биться чуть тревожнее, самим того не сознавая.

Она была не просто богиней. Она была самой атмосферой этого утра, его скрытым напряжением, его внезапной нежностью и его горьким предзнаменованием. Она была тем, что заставляет смотреть на незнакомца не отрывая от него взгляд. Она была тихим безумием, проросшим сквозь асфальт будней. И она сидела на грязной лавочке в старом детском саду, наблюдая, как в мире, вновь и вновь, завязывается тот же самый, вечный, прекрасный и беспощадный узел.

Она наблюдала за мальчиком и девочкой. И наслаждалась моментом.

Не так, как смертные наслаждаются зрелищем, — с сочувствием или умилением. Ее наслаждение было иным, более древним и безжалостным. Это было наслаждение садовника, видящего, как из сухой, безжизненной земли сквозь толщу асфальта пробивается первый, хрупкий, но неукротимый росток. Росток, которому суждено или зачахнуть, или вырасти в буйное, пышное дерево, что будет петь на ветру песни страсти и боли.

На её губах была улыбка, но в ее глазах, цвета морской бездны в час перед штормом, плескалась не радость, а знание. Знание всей грядущей цепи: первой ссоры, первой ревности, первого трепетного прикосновения, первой горькой измены, слез, которые будут горче этих, утренних, и страсти, что будет жечь, как пламя.

Она видела не двух качающихся на качелях детей. Она видела зарождение мифа. Тихий, беззвучный щелчок, с которого начинается вечная история. Первый аккорд симфонии, что будет звучать всю их жизнь — то нежно, то оглушительно, то разрывая сердце в клочья.

В ее руке, лежавшей на колене, незримо перекатывалась жемчужина росы, пойманная с паутины на соседнем кусте. Внутри нее мерцали и переливались все первые взгляды, все внезапные минуты тишины между будущими влюбленными, все слова, что будут сказаны шепотом в полумраке.

Она была свидетельницей того, как в этом унылом царстве скуки и разлуки, среди ржавого железа и выцветшего кирпича, вспыхнула искра. Маленькая, робкая, но живая. Искра, ради которой она, рожденная из пены морской, и приходила в этот мир — в самые его неприглядные, заброшенные уголки, чтобы напомнить: даже здесь, среди праха обыденности, вечно произрастает ее дикий, неподвластный уму сад.

И пока мальчик смотрел на девочку, а девочка — на новый мир, Афродита дышала этим мигом, вдыхая его, как самый редкий и сладкий аромат. Аромат начала.



---

Другое время и место. Вечер, шумный двор-колодец, зажатый между несколькими многоэтажками. Солнце, уходя, цеплялось за крыши, оставляя после себя не ночь, а густой, теплый сумрак, в котором тонули углы и смазывались черты лиц. Воздух был пропитан запахом нагретого за день асфальта, пыли и сладкого дыма от мангала где-то за гаражами.

Молодой парень и девушка. Весь вечер они были частью одной шумной компании, разбросанной по скамейкам и бордюрам. Сидели в кругу, слушая, как кто-то неумело бьет по струнам гитары, подхватывая хриплыми голосами старые, до дыр заезженные песни про грустную любовь. Смеялись над пошлыми шутками друзей, кивали, слушая немыслимые мечты: «вот когда я пойду работать…» или «я уеду из этого городишки…». Слова повисали в воздухе, легкие и невесомые, как пух с тополей.

Но между ними двоими медленно, неотвратимо, как течение подземных вод, зарождалось что-то свое. Они отделялись от группы не физически, а метафизически, создавая внутри общего шума свой собственный, тихий кокон.

Сначала это были просто взгляды. Первый раз — случайно встретились и тут же отпрянули, словно обжегшись. Второй раз — смеясь над чьим-то анекдотом, они снова нашли глаза друг друга и задержались в них на секунду дольше положенного, словно безмолвно соглашаясь: да, это и вправду смешно. В этот миг общая шутка стала их маленькой, личной тайной.

Потом он, сделав вид, что потягивается, пересел ближе. Она, почувствовав его приближение, инстинктивно отодвинулась на сантиметр, но тут же, будто спохватившись, вернулась назад, сократив дистанцию еще на два. Ему этого крошечного движения было достаточно. То ли Афродита, незримо сидевшая на ржавых качелях неподалеку, шепнула ему на ухо, то ли это был инстинкт, появившийся задолго до того, как люди научились говорить, — но он понял. Понял, что он ей тоже нравится. Это знание ударило в виски сладким и дурманящим ядом.

И они начали говорить. Обо всем и ни о чем. О том, как надоела эта жара. О глупом фильме, который показывали по телевизору вчера. О том, что за окном его комнаты тоже растет тот же клен. Они были двумя незнакомыми людьми, у которых не было общих тем, но была насущная, физическая потребность не умолкать. Каждое слово было лишь предлогом, чтобы снова украдкой взглянуть друг на друга, чтобы услышать звук голоса, чтобы поймать легкую, едва уловимую улыбку.

Их диалог был похож на танец двух мотыльков вокруг невидимого пламени — робкий, порывистый, полный немых вопросов и таких же беззвучных ответов. А вокруг них грохотала жизнь: гитара, смех, крики, чьи-то споры. Но для них весь этот шумный мир ушел в туман, оставив лишь узкий коридор между двумя скамейками, залитый теплым светом из окон и полный невысказанного обещания, что вечер только начинается.


Они стояли у ее подъезда, в самом его эпицентре, под кольцом света от одинокого фонаря. Было около одиннадцати, и шумный двор выдох, опустел, сдавшись наступающей ночи. Окна в панельных гигантах были в основном темными, лишь в нескольких горели одинокие пиксели телевизоров.

Она который раз собиралась зайти. Делала едва заметное движение к двери, поправляла сумку на плече, говорила: «Ну, мне пора…» — но ноги будто вросли в асфальт. Она не могла найти предлог, чтобы окончательно разорвать эту невидимую нить, натянутую между ними.

Он знал, что дома ему влетит. Что мать встретит на пороге с упреками: «До поздна где-то шарахался!» Но мысль отойти от нее, развернуться и уйти, была абсурдной и невозможной, как остановить собственное сердце.

Они говорили. Смущенно, пересказывая уже пройденные за вечер темы, цепляясь за любые слова, лишь бы продлить этот миг. Их улыбки были немного виноватыми, немного счастливыми. Он покачивался с пятки на носок, засунув руки в карманы, пытаясь казаться расслабленным, когда все внутри было натянуто, как струна. Она обнимала себя за плечи, будто от наступающей прохлады, но дрожь, пробегавшая по ее рукам, была от неловкости, от переизбытка чувств, для которых у нее не было названия.

А в тени, отбрасываемой углом подъезда, стояла Афродита.

Она наблюдала за ними, как алхимик, следящий за первым брожением вина. Она была тем самым опьянением, что кружилось у них в крови. Они попробовали его сегодня в первый раз — этот густой, сладкий и дурманящий эликсир. И теперь были обречены.

Он был похож на человека, сделавшего первый глоток после долгой жажды. И он уже знал, что больше никогда не сможет утолить ее водой. Ему нужен будет именно этот яд. Ее смех. Ее взгляд из-под опущенных ресниц. Ее нерешительная улыбка в свете фонаря.

Афродита медленно провела рукой по воздуху, и в ее ладони на мгновение вспыхнул и погас светлячок — крошечная искра того самого гормона, что заставлял его сердце биться чаще, а ее — забыть о времени. Она улыбнулась про себя, и в этой улыбке не было доброты. Было знание. Знание того, что они уже попали в сети. Что теперь будут ссоры, и ревность, и ночи, проведенные в разговорах до рассвета, и горькие слезы, и сладость примирений. Долгая, мучительная, прекрасная ломка, имя которой — любовь.

И она, богиня, была лишь первым дилером, подсунувшим им эту дозу. А теперь наблюдала, как два юных сердца начинают свой путь по лезвию бритвы — между восторгом и саморазрушением.






До богини Афродиты мир был функциональным и жестоким механизмом: небо, земля, титаны, чьи тела были сложены из скал и грозовых туч. В этом мире была мощь, был голод, была ярость, но не было ни капли смысла. Не было той силы, что способна оправдать существование боли и смерти.

И тогда Кронос, оскопляя Урана, бросил окровавленную плоть своего отца в волны. Не было акта более чудовищного и более плодотворного. Соль вечного океана смешалась с кровью первородного неба, а боль — с семенем жизни. Из этой пены, что закипела у подножия мироздания, и возникла Она.

Первое, что она ощутила, был не свет и не звук. Это была тоска. Тоска разрозненных частиц по целому. Тоска одиноких существ по другому. Она была квинтэссенцией этого стремления, самой идеей связи, влечения, того магнетизма, что заставляет атомы складываться в молекулы, а звезды — тянуться друг к другу сквозь пустоту.

Ее первыми зрителями были старшие боги, вышедшие на берег. Они, могучие и бесчувственные, как ледники, впервые испытали нечто, чего раньше не было. В ее присутствии их холодная ясность помутнела. В груди, где бились лишь часы вечности, что-то сжалось и заныло. Она была раной в теле мироздания, из которой сочился не яд, а нектар, делающий саму рану желанной.

Ей не нужно было учиться соблазнять. Ее взгляд был самой первой стрелой. Ее улыбка — первой ловушкой. Она принесла с собой не любовь-нежность, а любовь-стихию. Любовь-болезнь. Любовь-опьянение. Она была катастрофой, без которой мир оставался бы неполным и бессмысленным.

Ей подарили пояс, сотканный из шепота и вздохов, в котором была заключена вся власть над желанием. Но это была лишь безделушка. Ее истинная сила была в ней самой — в способности зажечь искру в самом остывшем сердце, в умении показать в другом человеке ту самую, единственную недостающую часть, без которой твое собственное существование кажется ошибкой.

Она стала необходимой, как кислород для огня. Без нее боги превратились бы в скучных администраторов вселенной, а люди — в послушных муравьев. Она внесла хаос. Она внесла безумие. Она заставила героев бросать клятвы и начинать осады, подобные Троянской, из-за одного взгляда, а богов — унижаться и идти на обман.

И с тех пор ее работа не прекращалась ни на миг. Каждую секунду, в каждом уголке мира, она зажигает эти маленькие, безумные огоньки. В улыбке младенца, смотрящего на мать. В случайном касании рук в переполненном автобусе. В немом согласии двух пар глаз над костром в заброшенном детском саду.

История Афродиты, это о том, как сама Вселенная, истекая кровью и солью, породила свою единственную, страшную и прекрасную, зависимость.


---

Зимняя дорожка, протоптанная в сугробах. С одной стороны — белые, запорошенные стены снега, с другой — нескончаемый поток машин, выдыхающих усталый пар и свет фар. Все едут с работы, домой, к привычному теплу, к обязанностям, к вчерашним ссорам и завтрашним тревогам.

Афродита шла, не ощущая холода. Ее босые ноги не оставляли следов на утоптанном снегу, а дыхание не превращалось в облачко. Она была лишь сгустком внимания в ледяном воздухе.

Ее взгляд упал на них. Мужчина, высокий, но уже не молодой, с тяжелой походкой уставшего после смены человека. Рядом с ним, почти бежа, чтобы поспеть, шла невысокая женщина его же возраста. Они что-то оживленно обсуждали, и он рассмеялся — густой, грудной смех, который, казалось, грел его лучше шарфа. Она, в ответ, ткнула его в бок локтем, и на ее лице расплылась счастливая, чуть виноватая улыбка.

Со стороны можно было подумать — муж и жена. Обычная пара, возвращающаяся с работы. Но Афродита знала. Все было не так.

Они были презираемы и порицаемы. Он — тот, кто посмел оставить жену и взрослых сыновей, «опозорил их мать на старости лет». Его клеймили как подлеца и эгоиста. Она — та, что ушла от мужа и их сына. Ее называли не иначе как «гулена», сплетничали, что она «вскружила голову женатому мужику».

Но они создали свою собственную вселенную, где не было места осуждающим взглядам, упрекам и ярлыкам. Вселенной этой была маленькая, холодная комната в грязном общежитии, пахнущая дешевой лапшой и старыми обоями. Им было достаточно. Они шли с работы, брали ужин, который не надо долго готовить, бутылку пива, чтобы пить ее вдвоем, и садились смотреть старое кино, которое они пересматривали тысячу раз. Но теперь — вдвоем. И каждая сцена, каждая шутка, каждый взгляд актеров были для них новыми, потому что теперь они делили их друг с другом. Впервые в жизни.

Афродита не видела разницы между этим мужчиной и женщиной и теми мальчиком и девочкой из детского сада. Та же робкая улыбка, тот же свет в глазах, то же немое обещание «я буду с тобой». Но в детстве любовь — это мило. Это «первая симпатия». А когда тебе за сорок, когда у тебя седина в висках, взрослые дети, распавшаяся семья и куча проблем — тебе уже любить никого нельзя. Ты должен доживать. Нести свой крест. Быть удобным для всех. Кроме себя.

Они оставили все: деньги, квартиры, стабильность, уважение соседей. Не потому что ненавидели своих родных. А потому что те отказались принимать их такими, какие они есть — двумя немолодыми, уставшими, но безумно влюбленными друг в друга людьми. Они выбрали холодную каморку и всеобщее презрение, но выбрали честно. Выбрали себя.

Афродита шла за ними, как тень. И в ее бездонных глазах не было ни одобрения, ни порицания. Было лишь понимание. Она была свидетельницей того, как ее дар, ее болезнь, ее опьянение, ломает не только юные сердца, но и устоявшиеся жизни. И в этом зимнем, безжалостном мире, она одна знала, что их грех — не в любви. Их грех в том, что они посмели быть счастливыми. Не тогда, когда это положено, а тогда, когда это настигло их, как поздняя, но оттого не менее яркая, весна.


Рецензии