Москва 1917 Внезапный гость

- Счастье в простоте. Иной всю жизнь ищет смысл, весь в сомнении и никак свою фигуру к обстоятельствам не приладит. И лицо у него не того фасону, и волос не так рыж, а если ноги кривы... не человек становится, а тень. Такого и к делу подпустить боязно. Сядет за бумагу, да дернет его черт кляксу уронить. В лице переменится, глаза выпучит и вид сделается такой, будто его сию минуту на  эшафот потянут. Из-за кляксы-то такой карамболь! А ещё есть такого рода филантропы, что послушаешь этакого человеколюбца и непременно захочется ближнюю богадельню и поджечь. Такого тумана понапустит, что не поймёшь - то ли он, подлец, убил кого, то ли его душегубы не догнали. Но и то ничего. Есть умники идейками из-за границ наше отечество засорять наладились и так засорили, что без надобности и в свет не выйдешь, того и гляди - или побьют или на митинге затопчут. Уходит из жизни простота, оттого и родина в опасности. Придут к власти филантропы с идейками... Вот где беда.

Так рассуждал бывший городской думский заседатель Бакрушин Сергей Владимирович, попивая байховый, в прикуску,, чай тягучим сентябрьским вечером. Слушателем был хлипкого вида юноша с редкой бородкой, принесший казённое письмо в квартиру его в Денежном переулке. Страдая осеннею хандрой, бывший заседатель пригласил внезапного гостя к чаю,  чтобы разделить с ним скуку одиночества. Но даже в страшном сне не мог представить себе Сергей Владимирович, что было запечатано в казенном пакете.

Юноша, представившийся уполномоченным представителем Мишковым, лишь кивал, отирая платком испарину на лбу, несмотря на прохладу. Пил чай мелкими глотками, словно боялся обжечься, и взгляд его быстро скользил по строгим, темным портретам на стенах и тяжелым шторам, плотно закрывающим окна от сырого московского мрака.

 - Времена нонче, Сергей Владимирович, – выдавил наконец Мишков, – сумбурные. На заводах митинги, газеты одну крамолу пишут. Простота, как вы изволили заметить, и впрямь изгоняется из мира. Её место занимает озверение.

- Озверение! - с наслаждением подхватил Бакрушин, отставляя фарфоровую чашку. - Точно подмечено! Слово какое... Оно всё объясняет. Не бунт, не революция, а именно что озверение. Зверь из берлоги выполз и тычет свою морду в уклад наш многовековой. Но сгинет, обязательно сгинет! Ибо Россия без простоты и порядка - не Россия.

Он потянулся к перламутровой коробочке для папирос, но взгляд его упал на лежавший на столе казённый пакет из толстой, серой бумаги. Конверт был без марки, лишь с суровой сургучной печатью, на которой Сергей Владимирович с трудом разобрал какие-то буквы, не то "С.Р.", не то "С.М."

-  И что это они там насочиняли? - буркнул он, с неприязнью тыча пальцем в пакет. - Опять, небось, анкета, сколько у кого пар сапог и есть ли лишняя комната для пролетариев. Или приказ о сдаче серебряных ложек на нужды революции. Озверели, я вам скажу.

Мишков вдруг побледнел еще больше, и рука его дрогнула, так что чай расплескался на скатерть.

 - Вот ведь, простите, ради бога, простите! – залепетал он, хватая свой платок.

  - Ничего, ничего, – отмахнулся Бакрушин, хотя пятно на дорогой скатерти его задело. - Кляксы, они и в всего лишь кляксы. Не беда. Лучше давайте-ка вскроем сию революционную, я полагаю, писанину.

Он с некоторым усилием надорвал толстую бумагу. Внутри лежал один-единственный лист с напечатанными на машинке строчками. Никаких анкет. Никаких требований о сдаче имущества.

Сергей Владимирович нахмурился, надел пенсне и начал читать про себя. С первых же слов кровь медленно как густой сироп начала отливать от его лица. Простота, о которой он только что так умно рассуждал, вдруг куда-то испарилась, уступив место чудовищной, не укладывающейся в голове сложности. Зверь из берлоги не просто выполз - он называл его, Бакрушина, по имени-отчеству.

"Гражданину Бакрушину Сергею Владимировичу, бывшему гласному Городской думы, известному своей контрреволюционной деятельностью и связями с свергнутым режимом..."

Он пробежал глазами по тексту, не веря. Слова "враг трудящихся", "сопротивление народной власти", "эксплуататор" прыгали перед глазами, как черти. А потом взгляд намертво прилип к последней строке, отпечатанной крупным, жирным шрифтом.

"...на основании решения Революционного трибунала приговорить к ВЫСШЕЙ МЕРЕ СОЦИАЛЬНОЙ ЗАЩИТЫ – РАССТРЕЛУ. Приговор привести в исполнение немедленно."

Внизу стояла непонятная закорючка – подпись какого-то товарища Рыбкина.

Сергей Владимирович снял пенсне, медленно, тщательно протер его платком, снова надел и перечитал приговор еще раз. С начала до конца. Слово "расстрел" било по сознанию каждой буквой. Оно не умещалось в его аккуратном, упорядоченном мире, где главной бедой была клякса на бумаге.

Он поднял глаза на гостя. Юноша Мишков сидел, склонив голову, и внимательно разглядывал свои ботинки. Но в его позе не было ни робости, ни смущения. Или Сергею Владимировичу так пригрезилось.

 - Вы... Вы кто? – сипло спросил он.

Мишков медленно поднял голову. Его жидкая бородка вдруг показалась Бакрушину не смешной, а зловещей. А в глазах, которые всего полчаса назад казались испуганными, теперь была словно бы пустота.

-  Я член Революционного трибунала, - тихо, но четко произнес он. -  Приказ о вашей ликвидации был санкционирован. Я получил пакет и должен был убедиться, что адресат на месте. И что сопротивление исключено.

Бакрушин беспомощно оглядел свою гостиную. Тёмные портреты предков молчали. Тяжёлые шторы, которые он сам задернул от "озверения", теперь скрывали происходящее от всего мира. Простота, оказывается, была не только в кляксах. Она была и в том, чтобы пригласить палача к чаю.

  - Но... это же недоразумение! - выдохнул он. - Я же ничего... Я только чай пил... рассуждал...

-  Вы рассуждали, Сергей Владимирович, – перебил его Мишков, и в его голосе впервые прозвучали стальные нотки.  -  А мы действуем. Вам счастье в простоте виделось. А нам – в справедливости. Разные категории.

Он неспеша достал из-под полы черный маузер и положил его на стол, рядом с фарфоровой чашкой. Звук был негромкий, сухой, но он прозвучал громче любого колокола.

Сергей Владимирович Бакрушин откинулся на спинку стула, глядя в потолок. Ему вдруг с невероятной ясностью представилась та самая клякса, которую когда-то уронил один из его подчинённых. И его собственное лицо, перекошенное отчаянием. "Будто его сию минуту на эшафот потянут". Теперь он понимал, что лицо у того человека было правильного, самого что ни на есть точного фасона. Оно просто опережало события.


Рецензии