Ход

Стрелка будильника, старого, надежного «Слава», дернулась с сухим, костяным щелчком. Пять утра.

В сером, еще не проснувшемся воздухе заводского поселка этот звук был не просто сигналом к пробуждению; он был стартовым выстрелом. Егор Фомич открыл глаза. Веки были тяжелыми, словно свинцовые ставни, но мысль, пришедшая раньше света, была легкой и ясной, как приговор: «Сегодня нужно сделать больше, чем вчера».

Он сел на край кровати, не глядя на спящую жену. Анна лежала, отвернувшись к стене, её дыхание было тихим и ровным. В детской посапывали двое сыновей. Ради этого ровного дыхания, ради этого тихого сопения и существовал его бег.

Егор Фомич работал мастером-калибровщиком на приборостроительном заводе. Его задачей было доводить детали до микронной точности, устранять саму возможность ошибки в механизмах, которые потом будут измерять чужую жизнь, чужое время, чужое давление. Он был винтиком, который обеспечивал безупречность системы.

В ванной он долго смотрел на свои руки под струей ледяной воды. Это были не руки человека, а инструменты. Кожа на подушечках пальцев испещрена мелкими, почти невидимыми шрамами от металлической стружки и въевшейся графитовой смазки. Морщины на костяшках казались не приобретенными с возрастом, а выжженными усталостью. Следы его пути.

Он знал, зачем он это делает. Не ради грамот, которые пылились в шкафу, и не ради денег, которых всегда хватало только до следующей получки. Он делал это, чтобы не болела голова. Боль эта была особая: вязкая, темная тревога, которая поднималась из груди всякий раз, когда он позволял себе остановиться. Страх оказаться недостаточным. Страх, что механизм его жизни даст сбой, и тогда тихое сопение в детской прервется.

«Чтобы мной гордилась вся семья». Он усмехнулся своему отражению — человеку с потухшими глазами и жесткой линией рта. Гордилась ли? Они его почти не видели. Но они были сыты, одеты и спокойны. Это была его форма любви — тяжелая, молчаливая, измеряемая в перевыполненных нормах.

Завод встретил его привычным гулом. В цеху пахло озоном и раскаленным металлом. Егор Фомич занял свое место за верстаком. Мир сузился до размеров стальной пластины под линзой микроскопа.

«Опять раньше всех, Фомич?» — бросил кто-то из сменщиков, закуривая у окна.

Егор не ответил. Он не любил разговоров. Они отвлекали, сбивали ритм. Его жизнь была забита планами с самого утра — норма, сверх нормы, калибровка для соседнего участка, проверка брака. На дружбу, на пустую болтовню, на жалобы времени не оставалось. Он набивал шишки — усталость резала глаза, спина ныла от напряжения, — но он не набивался в друзья. Одиночество было платой за скорость. Так или иначе, сегодня нужно было сделать больше.

Работа была его монастырем. В тишине сосредоточенного труда он находил странное подобие покоя. Он чувствовал металл, предугадывал его сопротивление. Он был демиургом этого маленького, микронного мира. Но чем безупречнее становились детали, тем больше изнашивался он сам.

В обеденный перерыв, когда цех опустел, Егор остался на месте. Он достал из сумки термос с чаем и кусок хлеба. Гул станков стих, и в этой непривычной тишине он вдруг услышал что-то иное. Не звук, а его отсутствие.

Он закрыл глаза.

На мгновение он увидел солнце. Не тусклый диск, висящий над заводскими трубами, а настоящее, жаркое, летнее солнце. Он увидел себя мальчишкой, бегущим по полю ржи. Он смеялся — легко, заливисто, как умеют смеяться только дети, еще не знающие слова «должен». Этот смех был таким ярким, таким живым, что Егору стало больно.

Он открыл глаза. Перед ним лежал холодный, безупречный стальной брусок.

Ребенок больше не смеялся. Мальчик, бежавший по полю, давно умер. Он умер в тот день, когда умер его отец, оставив мать с тремя детьми. Он умер, когда Егор впервые встал к станку в четырнадцать лет. Он умирал каждый день, когда стрелка будильника щелкала в пять утра.

Егор посмотрел на свои руки — прожженные морщины. Он вдруг понял, что это не просто усталость. Это была сама его суть. Он не выбирал этот путь, но и свернуть с него не мог.

В этом не было героизма, не было подвига. Это была данность, как цвет глаз или группа крови. Тяжесть мира лежала на его плечах не потому, что он был сильным, а потому, что кто-то должен был её нести. И этот кто-то — он.

«Таков мой путь», — прошептал он пустым стенам цеха. Голос был хриплым, не своим. — «Рожденный быть мужчиной».

Это было не благословение и не проклятие. Это был диагноз.

Вечером он возвращался домой. Улицы поселка были пустынны, фонари бросали длинные, косые тени. В груди было пусто и холодно, но голова не болела. Норма была выполнена. Он сделал больше, чем вчера.

Дома его встретил запах жареной картошки. Анна хлопотала на кухне, сыновья делали уроки в своей комнате. Он молча сел за стол.

«Устал?» — спросила Анна, ставя перед ним тарелку.

«Нормально», — ответил он.

Он смотрел на них, и странное чувство, смесь бесконечной нежности и бесконечной тоски, сжало его сердце. Он был рядом, но в то же время бесконечно далеко, отделенный от них невидимой стеной своего долга.

После ужина, когда дети уже спали, Егор вышел на балкон. Он смотрел на темные силуэты заводских корпусов на фоне ночного неба. Где-то там, в тишине цеха, ждал его верстак, ждали холодные, безупречные детали.

Завтра стрелка снова щелкнет в пять утра. Завтра снова начнется бег. Гонка с самим собой, из которой невозможно выйти победителем, потому что финишной ленты не существует.

Он завел будильник. Механизм внутри издал привычный, сухой щелчок. Ход его жизни был выверен до микрона. И изменить его было невозможно.

Потому что сегодня нужно было сделать больше, чем вчера. И завтра тоже. Всегда.


Рецензии