Достоевский. Возвращение

                ДОСТОЕВСКИЙ. ВОСКРЕСЕНИЕ В НОВУЮ ЖИЗНЬ

Но это время прошло, и теперь оно сзади меня,
как тяжелый сон, так же как выход из каторги
представлялся мне прежде, как светлое
пробуждение и воскресение в новую жизнь.
Д о с т о е в в с к и й

Созданье гения пред нами
Выходит с прежней красотой.
П у ш к и н


                Глава седьмая. Возвращение
 
Надо любить жизнь больше, чем смысл жизни.
Д о с  т о е в с к и й

В начале января 1858 года Достоевский направил прошение на имя командира Сибирского корпуса Г.Х. Гасфорта об отставке по болезни. Гасфорт пойдя навстречу его просьбе, отправил в марте того же года рапорт в военное министерство об увольнении Достоевского. К рапорту было приложено письмо Достоевского к императору Александру Il.

О его настроении в этот период свидетельствует письмо отправленное им к некоему господину Е. 12 - го декабря 1858 года:

«Каждый день и час жду решения судьбы моей и не дождусь. Вы не поверите, как это тошно. Я подал в отставку, упомянув в моей просьбе, что жительство буду иметь в Москве. Моя отставка пошла, но до сих пор о ней ни слуху, ни духу. Просился я в отставку по болезни (падучей). Живу в Семипалатинске, который надоел мне до смерти; жизнь в нем болезненно мучит меня. Даже самые занятия литературой сделались для меня не отдыхом, не облегчением, а мукой. Во всем виновата моя обстановка и болезненное положение мое».

18 - го марта 1859 года благодаря ходатайству генерал-адъютанта Э. И. Тотлебена, состоялся высочайший приказ об увольнении в отставку по болезни прапорщика Достоевского с награждением следующим чином. Ему дозволялось избрать для жительства любой город Европейской России, за исключением столиц: пребывание в Москве или Петербурге было запрещено.

Достоевский воспрял духом. Начались хлопоты — на этот раз веселые — об отъезде. Достоевский решил поселиться в Твери: город находился вблизи Москвы, на линии железной дороги между двумя столицами. Все знакомые снаряжали их в дорогу, получить взаймы деньги на путешествие не представило никаких трудностей.

30 - го июня 1859 года, впредь до получения паспорта, Достоевскому был выдан временный билет, с которым Федор Михайлович и Марья Димитриевна Исаева вскоре выехали в Тверь, прожив в Семипалатинске, более пяти лет. На четыре дня заехали в Омск, чтобы забрать из кадетского корпуса сына  Исаевой Пашу. До места назначения надо было сделать четыре тысячи верст на лошадях. Ехали долго, останавливались в разных городах.

В Тверь приехали числа 18-19 августа. Остановились сначала в гостинице, затем после долгих поисков  сняли меблированную квартирку из трех комнат. Так советовал брат Михаил, да на большее средств и не хватало, но Марья Димитриевна осталась этим очень недовольна.

Из письма Ф. М. Достоевского брату Михаилу:

«Тверь. Понедельник, 24 августа 59.

Вот и ещё письмо к тебе, дорогой друг мой Миша, и всё об моих делах. Во-1-х, получил ли ты, голубчик мой, мое письмо, которое я послал тебе в ответ на твое первое? Второе письмо твое (на осьмушке) я получил 3-го дня, и так как вчера было воскресенье, то и не мог отвечать тебе на другой день, а отвечаю сегодня на третий. Всё что ты советуешь мне очень хорошо. Я почти так и поступил; но что мне стоило сыскать квартиру, каких хлопот! Денег у меня всего 20 руб. и непроданный тарантас, в котором я приехал. За него давали 30 руб., а он стоил мне 115. Обидно. Ищу покупщиков хоть бы за 40 руб. Но когда они найдутся? Ты советуешь не покупать даже чашки. Чашки-то положим; но самовар непременно надо купить. Вот и расход. К тому же сапоги и башмаки плохи. Одним словом, поместились мы как на булавочном копчике. Впрочем, это ничего. Всё уладится, бог даст. Что твое здоровье, голубчик мой? Теперь переменилась погода, дождь, и тебе еще труднее будет ехать ко мне. Вообще здоровьем не рискуй, хотя бог видит, как я желаю обнять тебя. Тоска. Тверь самый ненавистнейший город в свете. Я надеюсь, однако, что это письмо тебя еще застанет в Петербурге. < ...>

Друг мой! Ты писал, что, может быть, от меня поедешь в Москву. Я на это и надеялся. Если поедешь, то и переговоришь с редакцией хорошенько. А если нельзя тебе будет ехать (что очень может быть), то я уж тогда прямо напишу письмо, которое мы сочиним здесь вместе с тобою. Так ли, голубчик мой? Вообще ожидаю тебя с нетерпением. Обо всем решим. Но заметь, друг мой милый: если тебе будет тяжело ехать в Москву или нельзя, то я никак не настаиваю и не претендую. Стану ли я это делать, голубчик мой!

Теперь еще просьба и великая. Вот что: у жены нет никакой шляпки (при отъезде мы шляпки продали. Не тащить же их было 4000 верст!). Хоть жена, видя наше безденежье, и не хочет никакой шляпки, но посуди сам: неужели ей целый месяц сидеть взаперти, в комнате? Не пользоваться воздухом, желтеть и худеть? Моцион нужен для здоровья и потому я непременно желаю купить ей шляпку. В здешних магазинах нет ничего, шляпки есть летние, гадкие, а жена хочет осеннюю, расхожую и как можно дешевле. И потому вот какая моя убедительнейшая к тебе просьба. Пошли или сам зайди к m-me Вихман и, если есть готовая, купи, а нет, закажи. Шляпка должна быть серенькая или сиреневая, безо всяких украшений и цац, без цветов, одним словом, как можно проще, дешевле и изящнее (отнюдь не белая) - расхожая в полном смысле слова. Другую хорошенькую зимнюю шляпку мы сделаем после. А теперь только что-нибудь надеть на голову, не простоволосой же ей ходить? Если m-me Вихман скажет, что шляпки летние, а осенних фасонов еще нет, то закажи осеннюю и пусть она сама сделает какой угодно осенний фасон, хоть прошлогодний. Без украшений, дешевле, но как можно изящнее. У нас в Семипалатинске была расхожая шляпка в 9 целковых (то есть здесь в 5), но до того изящная, что годилась графине. < ...>»

В романе «Униженные и оскорбленные» Достоевский описал это состояние: «Так бывает иногда с добрейшими, но слабонервными людьми, которые, несмотря на всю свою доброту, увлекаются до самонаслаждения собственным горем и гневом, ища высказаться во что бы то ни стало, даже до обиды другому, невиноватому и преимущественно всегда самому ближнему к себе человеку. У женщины, например, бывает иногда потребность чувствовать себя несчастною, обиженною, хотя бы не было ни обид, ни несчастий».

Спустя некоторое время Федор Михайлович начинает хлопоты о разрешении жить в Петербурге.

Из письма Ф. М. Достоевского брату Михаилу:

«Тверь, 19 сентября 59.

Вчера получил твое письмо, голубчик Миша, да поздно, и потому не мог сейчас отвечать тебе. Письмо твое меня ужасно обрадовало, во-первых, потому, что я вполне один, а во-2-х, что оно пришло раньше, чем я думал. Я думал, что оно придет в субботу. Рад за тебя, что ты опять у своих и доволен. Только когда-то увидимся? Я хоть и сижу в Твери, а все-таки продолжаю странствовать, когда-то нас опять соединит судьба.

Ходил к Баранову [Баранов П Т, граф, тверской губернатор] с письмом к Долгорукому [Долгорукий В. А., князь, шеф жандармов и начальник Третьего отделения]. Он мне обещал сделать всё (то есть не более как переслать письмо), но сказал, что напрасно я теперь подаю, что князя Долгорукова теперь нет в Петербурге, а в вояже он не доложит, и потому советовал отложить мне до половины октября, когда князь воротится в Петербург. Тогда и просил прийти с письмом. Рассудив, я полагаю, что это справедливо. Тем более, что если через месяц князь будет в Петербурге, то дело сделает скоро, особенно при ходатайствах и рекомендациях, например от Эдуарда Ивановича [Эдуард Иванович Тотлебен,  военный инженер, генерал-адъютант, граф]. Так что я даже надеюсь к 1-му декабря быть у вас. И потому подождем. < ...>»

Достоевский  познакомился с  тверским губернатором, генерал-адъютантом графом Барановым через своего прежнего знакомого, которому  были знакомы все в Твери. Баранов, — по мнению Достоевского, — оказался наипревосходнейшим человеком, редким из редких. Достоевский рассказал ему, что желает писать  князю Долгорукому. Губернатор очень интересовался, но сказал, чтобы он подождал, потому что государь император в вояже и князь Долгорукий с ним вместе.

Достоевский стал ждать, насочинял много писем и Долгорукому, и Тотлебену, и Ростовцеву. Вдруг его осенила прекрасная мысль: написать прямо государю императору.

Достоевский опять пошёл к Баранову посоветоваться. Баранов одобрил вполне, да сверх того вызвался передать  письмо Достоевского от своего имени, через двоюродного брата своего, графа Адлерберга. Достоевский написал письмо государю с просьбой разрешить ему жить в столице, а также принять сына Марьи Дмитриевны Паши в гимназию на казенный счет и стал ждать ответа.
   
Между тем Марьи Димитриевне делалось всё хуже, туберкулез исподволь подтачивал её здоровье, что сказывалось как на её внешнем облике, так и на характере. Обострились раздражительность, мнительность, страх за будущее мужа и сына.

«Марья Димитриевна сознавала, что болезнь лишила её прежней привлекательности и мучительно переживала исчезновение физической близости с мужем, но отшатывалась от него, едва он проявлял желание. Она говорила ему, что он только и ждет её смерти, чтобы отделаться от ненужной обузы, но когда он, убеждал её лечиться, утверждала, что нужна ему лишь как любовница. Она обвиняла его во всех смертных грехах, в измене и обидах, подлинных или выдуманных, нынешних и прошлых, она вспоминала все ошибки последних четырех лет. Больше всего Достоевский любил её, когда расставался с нею. Достаточно было ему уехать от неё, как он начинал тосковать по ней и жалеть её самой горячей жалостью. Разлука пробуждала в нём нежное влечение к той, от кого он с облегчением убегал, чтоб хоть немного отдохнуть и отойти. То же было и с ней. Поэтому всегда после разлуки происходили трогательные сцены примирения и попытки новой жизни, а затем, после нескольких дней (а иногда и часов) тишины и гармонии — снова споры, ссоры, семейный ад» (Марк Слоним, Три любви Достоевского. — Нью-Йорк:  Изд. имени Чехова, 1953).

Из письма Ф. М. Достоевского барону А. Е. Врангелю:

«Тверь 22 сентября 59.

Дорогой друг мой, Александр Егорович, хотел было не писать к Вам, но не утерпел. В самом деле, что можно писать после 4-х лет разлуки? Надобно, сначала, вновь свидеться, и как я был рад, что Вы (по словам брата) думаете махнуть сюда и повидаться со мной. Хоть на денек, бесценный Вы мой! Как бы мы переговорили! А для такого господина, который изъездил всю планету, приехать по железной дороге из Петербурга в Тверь — вздор. < ...>

Если спросите обо мне, то что Вам сказать: взял на себя заботы семейные и тяну их. Но я верю, что ещё не кончилась моя жизнь и не хочу умирать. Болезнь моя по-прежнему — ни то ни сё. Хотел бы посоветоваться с докторами. Но пока не доберусь до Петербурга — не буду лечиться! Что пачкаться у дураков! Теперь я заперт в Твери, и это хуже Семипалатинска. Хоть Семипалатинск, в последнее время, изменился совершенно (не осталось ни одной симпатической личности, ни одного светлого воспоминания), но Тверь в тысячу раз гаже. Сумрачно, холодно, каменные дома, никакого движения, никаких интересов,— даже библиотеки нет порядочной. Настоящая тюрьма! Намереваюсь как можно скорее выбраться отсюда. Но положение моё  престранное: я давно уже считаю себя совершенно прощенным. Мне возвращено и потомственное дворянство, особым указом, еще два года назад. А между тем я знаю, что без особой, формальной просьбы (жить в Петербурге) мне нельзя въехать ни в Петербург, ни в Москву. Я пропустил время; надо бы просить ещё месяц назад. Теперь же князь Долгорукий в отсутствии. Я пишу Долгорукому письмо. Являлся с ним к графу Баранову (нашему губернатору) и просил его переслать князю. Баранов обещал, но сказал — когда князь воротится, раньше же нечего и думать. Князь воротится в половине октября; следовательно, до тех пор надо сидеть и ничего не предпринимать. Я, конечно, почти уверен, что мою просьбу уважат. Примеры уже были: многие из наших в Петербурге. К тому же государь беспримерно добр и милостив. Да и я, постоянно, был хорошо аттестован. Но вот чего я боюсь: затянется дело, а я живи в Твери. И потому хотел было писать к Эдуарду Ивановичу, да и напишу; хочу просить его написать или переговорить обо мне с князем Долгоруковым; тогда тот, уважив его ходатайство, не замешкает и сократит формы. Хотел было тоже просить Эдуарда Ивановича [Тотлебена] написать и Баранову, чтоб и здесь не затянули дело. Но опять берет раздумье: в каких отношениях Эдуард Иванович к князю и знает ли он нашего графа? Может быть, ему тяжело просить их, а он уж и так для меня много сделал. Письмо к Эд<уарду> Ив<анови>чу хотел отправить через Вас. (Если б только он был в Петербурге и Вы переговорили с ним лично! Это лучше бы было; но брат уже писал мне, что Эд<уард> Ив<анович> в Риге.) И потому, друг мой, посоветуйте мне что-нибудь. На Вас очень надеюсь и надеюсь, что Вы меня не покинете, особенно если Эд<уард> Ив<анович> скоро приедет. Не знаю, когда писать. Как Вы думаете? Скажите мне что-нибудь, и я Вашему совету вполне последую. < ...> »

Через два месяца после приезда в Тверь Достоевский писал в Семипалатинск своему непосредственному начальнику, ротному командиру 7-го Сибирского линейного батальона  А. И. Гейбовичу:

«Тверь, 23-го октября 1859 г.
 
Добрейший и незабвенный друг наш, благороднейший Артемий Иванович, не стану перед Вами оправдываться в долгом молчании, но если перед Вами виноват, то, клянусь, без вины! Я и жена, мы Вас и всё милое семейство Ваше не только не забывали, но, кажется, не проходило дня, чтоб не вспоминали об Вас и вспоминали с горячим сердцем. < ...>

Никогда не забуду нашего последнего дня расставания, когда (говоря мимоходом) я порядочно почокался со всеми. На другой день езды мы всё время о Вас говорили. Приехали наконец в Омск; погода была бесподобная и дорога прекрасная. В Омске я пробыл трое или четверо суток. Взяли из корпуса Пашу; был у старых знакомых и начальников, как-то: де Граве и проч. Валиханов объявил мне, что его требуют в Петербург и что через месяц он туда едет. Познакомился через него с хорошим семейством, с Капустиными (не знаете ли?), они теперь в Томске; люди простодушные и благородные, с хорошим сердцем. На случай если приведется быть в Томске (ну так, когда-нибудь), непременно познакомьтесь и обо мне им напомните. Мы познакомились хорошо; люди без всяких претензий. Но вообще Омск мне ужасно не понравился и навел на меня грустные мысли, воспоминания. Когда выехали из Омска, тут-то я настоящим образом простился с Сибирью. Дорога пошла прескверная, но Тюмень - великолепный город — торговый, промышленный, многолюдный, удобный — всё что хотите. Мы там простояли (не помню зачем) дня два. В дороге, в первой половине путешествия, со мной было два припадка, и с тех пор забастовало. < ...>

Пропускаю очень много из наблюдений и впечатлений дорожных. Погода стояла преблагодатная, почти всё время путешествия, тарантас не ломался (ни разу!), в лошадях задержки не было, но дороговизна, но цены на станциях— боже упаси! Спросишь кусок чего-нибудь, спросишь цену — и глядишь ему потом в глаза даже со страхом: не сумасшедший ли это какой! Нигде на свете нет таких цен! Зато вознаграждала природа. Великолепные леса пермские и потом вятские совершенство. Но в Перми уже мало замечаешь пустырей по дорогам: всё запахано, всё обработано, всё ценится. Так, по крайней мере, мне показалось. В Екатеринбурге мы простояли сутки, и нас соблазнили: накупили мы разных изделий рублей на 40 - четок и 38 разных горных пород, запонок, пуговиц и проч. Купили для подарков и, нечего грешить, заплатили ужасно дешево, так что здесь чуть ли не вдвое стоит. В один прекрасный вечер, часов в пять пополудни, скитаясь в отрогах Урала, среди лесу, мы набрели наконец на границу Европы и Азии. < ...>

В Казани мы засели. Осталось 120 руб. сер<ебром>, что очевидно было мало, чтоб доехать до Твери. Еще из Семипалатинска я писал брату, чтоб выслал мне 200 руб. в Казань, на почту, впредь до востребования. Мы решились ждать денег и стали в хорошем номере в гостинице. Дороговизна нестерпимая. Ждали 10 дней, стоило до 50 руб. Я уже абонировался читать в библиотеке казанской книги, а между тем не знал, что делать. Но брат получил письмо непростительно поздно и наконец прислал 200 руб. Тотчас поехали. Приехали в Нижний, прямо в развал ярмарки; приехали ночью и часа два скитались по городу, останавливаясь у всех гостиниц; везде полно. Наконец-то сыскали что-то вроде конуры и тому были рады. На другой день съездили к Анненкову (тобольскому ссыльному; он в Нижнем теперь советником). Но он был в отпуске, а всё семейство в деревне. Я тотчас же отправился смотреть ярмарку. Ну, Артемий Иванович, — впечатление сильное! Скитался я часа два-три и видел разве только краюшек. Обозревать всё это надо месяц. Но всё-таки эффект значительный. Даже уж слишком эффектно. Недаром идёт слава. В тот же день выехали из Нижнего на Владимир. Во Владимире видел Хоментовского; он там начальником провиантской комиссии. Человек превосходнейший, благороднейший, — но погибает сам от себя. Вы понимаете: питейное. Окружен он бог знает каким людом, не стоящим его. Был у нас, рассказывал свои приключения за границей и рассказывал прекрасно. Подпили мы в этот вечер порядочно. Наконец тронулись из Владимира. Всего ближе было ехать на Москву; но, во-первых, в Москву мне запрещено было въезжать формально. А во-вторых, приехать в Москву, увидать сестер и не прожить в Москве недели было невозможно. < ...>

Могли выйти хлопоты, я и решил, но не на Ярославль, как рассчитывал по маршруту в Семипалатинске, а на Сергиевскую лавру (60 верст от Москвы) и, прорезав Московскую губернию, въехать в Тверскую. Решился, да и закаялся. Большой дороги нет; ямщики вольные, и на 150 верстах содрали с меня втрое более, чем на казенных прогонах. Но зато Сергиев монастырь вознаградил нас вполне. 23 года я в нем не был. Что за архитектура, какие памятники, византийские залы, церкви! Ризница привела нас в изумление. В ризнице жемчуг (великолепнейший) меряют четвериками, изумруды в треть вершка, алмазы по полумиллиону штука. Одежды нескольких веков, работы собственноручные русских цариц и царевен, домашние одежды Ивана Грозного, монеты, старые книги, всевозможные редкости — не вышел бы оттуда. Наконец, после долгих странствий, прибыли в Тверь, остановились в гостинице, цены непомерные. Надо нанять квартиру. Квартир много, но с мебелью ни одной, а мебель мне покупать на несколько месяцев неудобно. Наконец после нескольких дней искания отыскал квартиру не квартиру, номер не номер, три комнатки с мебелью за 11 рублей серебром в месяц. Это еще слава богу. Начал поджидать брата. Брат до этого был
болен, при смерти. Наконец оправился и приехал. То-то была радость. < ...>»

К Достоевскому в Тверь не надолго приезжал старший брат Михаил, которого он не видел девять лет. Прожил у  него дней пять, поехал в Москву и на обратном пути жил потом еще два дня.

Эта встреча с братом была для Фёдора Михайловича огромной радостью. А вот  отношения Марьи Димитриевны с  его братом не наладились; оба друг другу не приглянулись. Если Михаил свою неприязнь всё же скрывал, то Марья Димитриевна открыто её проявляла.

«Она знала, что в своё время Михаил отговаривал Фёдора от женитьбы. Она знала также, что он был счастлив в семейной жизни, что жена его, немудрая хорошенькая немочка, которую нашел он в Ревеле, родила ему детей, устроила ему уютный дом и жила с ним душа в душу — то есть как раз то, чего она не сумела дать Федору Михайловичу. Во всяком случае она тотчас же начала ревновать мужа к Михаилу, заподозрила семью брата в интригах против неё самой, и всем своим поведением и речами доставила лишнее огорчение Фёдору Михайловичу. Она была фантастична, мнительна, ревновала невпопад, всегда к тем женщинам, о которых Достоевский и не думал, и не подозревала тех, кем он интересовался. По всякому поводу начинались слёзы и сцены. С ней невозможно было никуда выйти, всегда происходила какая-нибудь нелепая история: то ей не так подали в ресторане, то ей ответили грубым тоном в магазине, то знакомый, проходя, едва ей поклонился. Когда муж был весел, она была грустна, но стоило ему задуматься, как она начинала надоедать ему шутками и беспричинным смехом. А когда он садился за работу, она упрекала, что он держит её точно в заточенье, не показывает друзьям, ни с чем с ней не делится. Но делиться он с нею не мог, потому что она не понимала ни его религиозных исканий, ни его литературных устремлений. К его писаниям у нее всегда было чуть скептическое отношение. Она была воспитана на Карамзине, Тургенев был ей ближе, чем произведения её собственного мужа, и Достоевский хмурился и раздражался, когда она заговаривала о современной литературе, в которой мало понимала.  Тяготил его и её внутренний провинциализм, её неожиданные и дикие нападки на мало знакомых людей, её способность сгоряча расхвалить человека, а потом уничтожить его насмешками и бранью, её переходы от оптимистических фантазий к полной прострации. Порою, особенно когда она давала волю своей подозрительности и объявляла врагами, чуть ли не дьяволами, самых безобидных людей, он ощущал приступы злобы и ненависти» (Марк Слоним, Три любви Достоевского. — Нью-Йорк:  Изд. имени Чехова, 1953).               

И вот, наконец, к концу осени 1859 года пришло долгожданное известие, оба ходатайства были удовлетворены: Паша помещен в гимназию, а в декабре было получено разрешение на свободное проживание в обеих столицах.

И уже в декабре 1859 года Достоевский выехал в Петербург, а в начале 1860 года к нему присоединилась Марья Димитриевна. Однако, она не выдержала холодного и гнилого климата столицы, и вскоре принуждена была вернуться в Тверь. С этого момента совместная жизнь их была нарушена, они лишь изредка имели подобие общего дома, а чаще всего проживали на разных квартирах и в разных городах.               
               
               


Рецензии