Захар повесть
Жизнь она, как редкий бриллиант, рождается в земной темноте, а после долго и больно шлифуется временем...
Захар родился в тихом баварском городке, где даже воздух, казалось, пах роскошью. Его отец, Юда Гельфанд, возил драгоценные камни из самой Африки, владел ювелирными магазинами и заводом по огранке. Это чистое, холодное сияние самоцветов стало фоном всего его детства. Но само поместье Гельфандов дышало совсем другой — теплой и живой роскошью.
Огромный особняк с тяжелой резной мебелью стоял среди густой зелени, будто в ладонях ухоженного сада. Чуть дальше, за липовыми аллеями и бесконечными цветными клумбами, шумел глубокий, вековой сосновый бор, из которого тянуло прохладой, запахом хвои и дикой малины. Перед домом журчали фонтаны, а в пруду среди белых кувшинок лениво плавали утки. Клумбы пылали маками и пионами, а жасмин и сирень щедро разливали свои запахи по всему двору. Всё цвело, шумело, двигалось. Детвора скакала по дубовым лестницам, пряталась за бархатными портьерами и строила дворцы из подушек. Те годы текли шумно, золотисто и безмятежно, словно бедность и войны существовали на какой-то другой планете.
От долгожданной и трудной любви Юды и Ханны в Баварии родились трое детей — один другого красивее. Но средний, Захар, выделялся даже среди них. Он рос мальчиком редкой, броской красоты: упрямые серо-голубые глаза, стройное, гибкое тело, созданное для движения. Но в нем не было изнеженности. Захар отличался дерзостью, сильной харизмой и светлым, быстрым умом. Учеба давалась ему шутя — особенно математика и физика, где логика мальчишки работала быстрее, чем у взрослых.
Но больше всего в Захаре с ранних лет поражала особенная, почти взрослая тяга к красивому. К красивым вещам, к чистокровным лошадям на отцовской конюшне и... к женскому полу. Он не любил строгую дисциплину гувернантки мисс Мэри. Вместо уроков французского Захар сбегал к пруду бросать камешки или часами пропадал на конюшне, слушая, как кони фыркают в такт ветру.
Мир женщин открылся ему довольно рано — в тринадцать лет, когда соседка, двадцатишестилетняя, пышная, с запахом духов и свежего хлеба, приласкала его слишком по-взрослому. Она не стеснялась флиртовать с соседскими мальчишками, а он оказался самым смелым из них. С того дня Захар перестал быть ребёнком — не от игры и не от школы. Позже он смеялся, говоря, что всё великое начинается с греха.
Впрочем, в семье было не до приключений взрывного мальчишки. Юда был человеком редкой породы — богатый, но без жадности. Социалист по убеждению, но не по риторике. Он платил своим рабочим щедро, как себе. Магазины и фабрика блестели чистотой и порядком. Он верил, что справедливость — не лозунг, а обязанность. Иногда, сидя за столом, он говорил сыновьям:
— Деньги не делают человека выше. Только ответственность делает.
Захар слушал, но думал о другом. В нём уже кипела сила, которой некуда было деться. С детства он привык работать. В их имении никто не сидел без дела: кто кормил скот, кто убирал в конюшне, кто помогал на кухне. Поместье было большим — с коровами и овцами, с псарней, с полями, где работники косили траву, и с утренними запахами, от которых кружилась голова. Мужчины старались быть самостоятельными, женщины вечно что-то месили, варили, шили. Жизнь текла в ритме труда и роскоши, простоты и изобилия — как песня без припева.
Но за всем этим уже стояла тень времени. Пока Захар влюблялся, работал и смеялся, история готовила новый сценарий. До тридцатых оставалось всего ничего — каких-то несколько лет до того, как всё это рухнет: дом, покой и запах тёплого хлеба.
Первые дурные вести пришли незаметно — как сквозняк под дверью. Сначала кто-то сказал, что в Берлине громят еврейские лавки. Потом прошептали о новых законах. Разговоры в доме стали менять риторику. Слово «Германия» произносили осторожно, словно его нельзя было говорить вслух. Почтальон здоровался сдержанно. Кто-то крикнул Ханне вслед: «Polnische J;din!» — и захохотал. Она прошла мимо, но вечером долго мыла руки мылом, будто пыталась смыть чужой смех.
И вот в один из таких дней прежняя безмятежность окончательно треснула.
Захар сидел на верхней ступени дубовой лестницы, обхватив колени, и сквозь прорези резных перил смотрел вниз, в полумрак гостиной. Снизу пахло воском для паркета, дорогим табаком отца и едва уловимо, сладко — жасмином из сада.
За роялем сидела старшая дочь Ханны. Ее тонкие пальцы легко летали по клавишам, извлекая хрупкие, тревожные звуки Шопена. Она играла часами, будто пыталась музыкой заглушить тоску по дому.
Сама Ханна сидела чуть поодаль, вполоборота к окну. Солнечный свет падал на ее лицо, и Захар в сотый раз подумал, какая у него красивая мать. Эта редкая, уверенная красота не требовала кокетства — в ее осанке, в разрезе больших зеленых глаз цвета ранней весенней травы было врожденное, непоколебимое достоинство. Слушая музыку, Ханна замирала, устремив спокойный взгляд куда-то сквозь стены особняка.
Юда сидел поодаль, в глубоком кресле, прикрыв глаза. Его ухоженные, тонкие пальцы ювелира медленно поглаживали подлокотник. Захар знал: в кармане жилета у отца, рядом с золотыми часами, лежит завернутый в замшу алмаз, привезенный в прошлый четверг из Антверпена. Отец часто перебирал его в темноте, будто осязанием проверял чистоту каратов и искал в холодном кристалле ответы, которых не было в утренних газетах.
Музыка оборвалась — девушка опустила руки, и струны внутри инструмента еще долго и жалобно гудели.
— Юда, — негромко сказала Ханна. Ее голос, несмотря на внешнее спокойствие, прозвучал натянуто, как струна. — На рынке старая Марта сегодня отказалась продавать мне зелень и гуся. Прикрыла корзины холстиной, отвела глаза и сказала, что всё это... всё это уже заказали Шнайдеры.
Пальцы отца на подлокотнике замерли. Шнайдеры были их соседями, они годами раскланивались при встрече, а Марта всегда оставляла для дома Юды самые лучшие куски мяса и свежей птицы.
Отец не открыл глаз, только глубже ввалился в кресло, отчего тяжелые складки его дорогого сюртука показались Захару броней, которая внезапно дала трещину.
— Марта просто боится, Ханна, — глухо ответил он. — Не ходи туда больше. Франц привезет всё из города, из оптовых лавок.
— Дело не в Марте, — Ханна покачала головой, и в ее зеленых глазах мелькнула тревога. — Весь город будто заново делит вещи на «свои» и «чужие». Я всё думаю о детях, Юда.
Она взглянула на дочь, сидевшую у рояля. Захар с высоты своей лестницы видел, как тень набежала на лицо сводной сестры. Никто в этой залитой солнцем баварской гостиной еще не мог знать, что пройдут годы, границы сломаются, и эта тоненькая музыкальная девушка окажется в далекой советской Орше, наденет шинель и уйдет на фронт, чтобы навсегда остаться в кровавом сорок втором.
Отец встал, подошел к Ханне со спины и положил ладони ей на плечи.
— Времена меняются, Ханна, — тихо произнес он, глядя в окно на ухоженный сад, где Ганс лениво водил щеткой по боку вороного мерина. — И не в нашу пользу.
Он достал из кармана тот самый алмаз. Солнечный свет поймал прозрачную грань, и по потолку гостиной разлетелись резкие, холодные зайчики.
— Чем чище самоцвет, тем он хрупче, — Юда повернул его между пальцами. — Мы слишком на виду, дорогая моя. Слишком богаты для этого смутного времени.
Ханна отмахнулась, пытаясь защититься от его правоты:
— Может быть, мы сгущаем краски. Мир не сойдёт с ума из-за нескольких фанатиков.
Юда не ответил. Достал мундштук, набил его табаком и закурил...
Захар на лестнице затаил дыхание. Ресницы у него дрожали. Из прихожей уже доносился строгий голос мисс Мэри, созывавшей детей на урок, но внутри тринадцатилетнего мальчишки уже завязался тугой узел предчувствия: их сытое, пестрое семейное царство начинает незаметно ускользать. Захар чувствовал — мир сужается. Воздух становился тяжелее. Гувернантка вскоре уехала и не вернулась. По вечерам отец слушал радио, делал записи в тетради, а потом говорил с кем-то тихо, на идише. После таких разговоров он долго бродил по комнатам, как зверь в клетке.
Однажды ночью Захар проснулся. Внизу кто-то плакал. Он спустился и увидел: мать сидела у окна, а отец держал её за плечи. На полу лежала газета. На первой полосе — фотография горящего дома. Подпись: N;rnberg.
Мир рушился — без грома и взрывов. Просто ломался привычный порядок вещей.
С того лета отец стал собирать бумаги и паспорта. В доме появились чемоданы, перевязанные ремнями.
Ханна всё ещё надеялась:
— Мы же хорошие люди. Мы никому зла не сделали.
А отец, устало глядя на неё, однажды сказал:
— Времена, Ханна, не узнают хороших. Они узнают только метки.
Свидетельство о публикации №225101501032