Глава I Вагон-ресторан

Глава 1. Вагон-ресторан

Дым сигарет висел в воздухе вагона-ресторана "Красной стрелы" густыми сизыми клубами, смешиваясь с терпким ароматом дорогого табака "Казбек", сладковатым запахом жареного гуся с яблоками и тревогой, что витала в воздухе, как предгрозовая атмосфера. За столиком у окна, заставленным хрустальными бокалами для нарзана и остатками ужина, сидели поручик Ржевский, Лиза и француз Ренье. За окном проплывали темные силуэты подмосковных лесов, но никто не смотрел на них — все были поглощены рассказом Ржевского.

Вагон-ресторан был отдельным миром, застывшим во времени. Полированные стены из красного дерева отражали мягкий свет бронзовых бра с абажурами из розового стекла. На столах — белоснежные скатерти с вышитыми гербами СССР, тяжелые серебряные приборы с монограммами, хрустальные пепельницы в виде распустившихся лилий. Воздух был насыщен ароматами — ванилью от только что поданного мороженого, дымком от сигар "Гавана", дорогим одеколоном "Шипр" и чем-то еще, неуловимым, что всегда сопровождает важные разговоры.

Ржевский, облокотившись на стол, жестикулировал своими ухоженными руками. На нем был безупречный китель из тонкой шерсти с золотыми пуговицами, но глаза выдавали усталость старого солдата, видавшего виды. Его светлые волосы были аккуратно зачесаны назад, открывая высокий лоб с едва заметными морщинами. Пальцы с безупречным маникюром перебирали край хрустального бокала.

— Представьте, — говорил он, наливая в бокалы бордо темного, почти черного цвета, — Москва 1924 года. Кабаки "Альгамбра", "Варьете". Пахнет жареным гусем, пудрой и страхом. И посреди этого — мор. Не тиф, не испанка. Мор деликатный. Постыдный.

Лиза, в бархатном платье цвета спелой вишни, прикоснулась к своему бокалу. Ее пальцы были тонкими и нервными. Пшеничные волосы, уложенные в сложную прическу, отливали золотом в свете бра. Голубые глаза, широко раскрытые, смотрели на Ржевского с смесью ужаса и очарования.
—И этот мор... — тихо спросила она, ее голос дрожал. — Он был... настоящий?

Ржевский усмехнулся, его губы искривились в горькой улыбке:
—"НэПиПись", — произнес он, растягивая слова. — На вторые сутки после заражения у мужского населения... отваливался главный орган классовой борьбы. Без боли, без крови. Как перезрелый плод.

Ренье, француз с усталыми глазами и сединой на висках, покачал головой. Его темный костюм отлично сидел на нем, но выглядел он чужаком в этом советском интерьере.
—Mon Dieu... — прошептал он. — И это поразило в первую очередь партийную верхушку?

— Именно! — Ржевский отхлебнул вина, его пальцы сжали ножку бокала так, что костяшки побелели. — Представьте: утро в Кремле. Тишина. Только сдержанные шепоты да звонки с прямой связи из ГПУ.

В его рассказе оживала картина: просторный кабинет с высокими потолками, пахнущий воском и властью. Массивный дубовый стол, застеленный зеленым сукном. На стене — портрет Маркса в тяжелой раме. Феликс Эдмундович Дзержинский, бледный как смерть, сидит в кресле, его худые пальцы теребят край мундира. За окном течет Москва-река, равнодушная к человеческим трагедиям.

Перед ним — замнаркома здравоохранения, маленький человечек в очках, нервно перебирающий бумаги.
—Товарищ Железный Феликс, клиническая картина ясна, а вот этиология...
—Говорите прямо, товарищ! — голос Дзержинского сух, как осенний лист. — У нас нет времени на церемонии.
—Органы... отваливаются. Массово. В основном у ответственных работников. Простые грузчики в порту, к примеру, пока держатся.

Дзержинский смотрит в окно, его худое лицо напряжено. В воздухе витает запах лекарств — он всегда плохо себя чувствовал, а теперь...
—Диверсия! — хрипло восклицает он. — Контрреволюционная вылазка, направленная на подрыв... основ государства!

Ржевский откинулся на спинку сиденья, его лицо было серьезным.
—А проблема была не только в "основах государства". Жены пламенных революционеров начали проявлять опасное недовольство. А когда женщина со связями недовольна...

Он замолкает, вспоминая тот самый бар "У строптивого верблюда". Дым махорки, пары спирта, и философ Мессир Баэль, попивающий коньяк из эмалированной кружки. Запах дешевого табака, кислого вина и пота.

— И вот появляюсь я, — ухмыляется Ржевский. — Специалист по буржуазному разложению. Вхожу и говорю: "Весь ваш НЭП стоит на трех китах: нажива, разврат и тлетворное влияние Запада! А вы чем занялись? Сублимацией!"

Лиза покачала головой, ее бархатное платье шелестело при движении.
—Но это же ужасно... Превращать интимную жизнь в... в госуслугу.

Ржевский взглянул на нее с усмешкой:
—Дорогая моя, в революционное время все становится госуслугой. Любовь, смерть, предательство... Все на благо революции.

Ренье вмешался, его французский акцент стал заметнее:
—Но это же противоестественно! Человеческие отношения нельзя регулировать декретами.

— А вы думаете, в Франции иначе? — резко парировал Ржевский. — У вас тоже свои "декреты". Только называются иначе — "светские условности", "буржуазная мораль".

Лиза провела рукой по скатерти, ее пальцы выводили невидимые узоры:
—Я помню, как в двадцатом году мы голодали. Мама отдавала свой паек мне и брату... А теперь... Теперь вы рассказываете о каких-то "институтах друзей революции". Как будто любовь можно поставить на поток, как производство гвоздей.

Ржевский налил себе еще вина. Его рука не дрожала, но в глазах было что-то тяжелое, усталое.
—Время такое, Лиза. Или ты с революцией, или против нее. Третьего не дано.

— Но разве революция была о таком? — воскликнула она. — О том, чтобы отнимать у людей последнее — их право на чувства?

Ренье положил руку на ее плечо, успокаивающе:
—Calmez-vous, ma ch;re... Времена меняются. И люди меняются вместе с ними.

— Вот именно! — подхватил Ржевский. — Меняются! А кто не меняется — тот оказывается за бортом. История не знает пощады к тем, кто отстает.

Когда разговор иссяк, Лиза и Ренье переглянулись. И тихо, почти шепотом, запели на французском:

"Dans les rues de Moscou la rouge
O; l'espoir en cendres bouge
Ils ont trahi tous les serments
Pour un pouvoir ;ph;m;re

Le ciel observe et se souvient
Des jours de faim et de chagrin
Et dans sa grande indignation
Il pr;pare sa punition

Car Dieu n'aime pas les traitres
Ni les faux proph;tes
Et sa col;re divine
Sur eux seul va tomber

La Russie saignera
Mais rena;tra
De cette folie humaine
De cette nuit inhumaine"

Лиза перевела, ее голос звучал как похоронный звон:

"На улицах красной Москвы
Где надежда шевелится в пепле
Они предали все клятвы
Ради мимолетной власти

Небо наблюдает и помнит
Дни голода и печали
И в своем великом гневе
Оно готовит наказание

Ибо Бог не любит предателей
Ни лжепророков
И его божественный гнев
Обрушится лишь на них

Россия истечет кровью
Но возродится
Из этого человеческого безумия
Из этой бесчеловечной ночи"

В вагоне воцарилась гробовая тишина. За окном проплывали огни приближающегося Ленинграда, но казалось, что поезд везет их не в город, а в самое сердце тьмы, что накрыла страну. И каждый из сидящих за столом понимал — граница между прошлым и будущим проходит не по карте, а через человеческие сердца, и никто не знает, что ждет по ту сторону этой границы.


Рецензии