Глава VIII Финал

Глава 8. Финал

Поезд "Красная стрела" с глухим стуком замер под сводами Московского вокзала. Последний вздох паровоза вырвался в промозглый ленинградский воздух, смешавшись с запахом угольной пыли и мокрого асфальта. Через запотевшие окна вагона проступали расплывчатые огни перрона, за которыми угадывались величественные очертания города.

В купе пахло сандалом — терпкий, древесный аромат, казалось, впитал в себя всю долгую дорогу из Москвы. Он смешивался с запахом старой кожи диванов, лакированного дерева полок и чего-то еще — усталости, может быть, или невысказанных мыслей.

Лиза сидела, поджав под себя ноги в бархатном платье цвета спелой вишни. Ее пальцы, тонкие и бледные, нервно теребили бахрому шали из кашемира.
—Вы не понимаете, — говорила она, обращаясь к Баэлю, и ее голос звучал устало, но упрямо. — Эта вся история с "непипись" — просто бред. Массовая истерия, порожденная страхом и неопределенностью. Людям нужно во что-то верить, даже в такие абсурдные, сюрреалистичные вещи. Это как средневековые пляски святого Витта, только в революционных декорациях.

Мессир Баэль сидел неподвижно в углу купе, его темный плащ сливался с глубокими тенями, падающими от верхней полки. Свет бра, тусклый и желтоватый, выхватывал лишь его длинные, почти прозрачные пальцы, сложенные на коленях. Его голос прозвучал тихо, но с той странной отчетливостью, что заставляет прислушиваться к каждому слову:
—А что есть реальность, дорогая Лиза? Иногда коллективное безумие становится более реальным, чем сама реальность. Люди начинают верить в болезнь — и болезнь появляется. Они начинают верить в чудеса — и чудеса случаются. "Непипись"... Возможно, это просто материализовавшийся страх нового времени. Страх перед тем, что старые ориентиры рухнули, а новые еще не созданы.

Ржевский, до этого молчавший, стоявший у окна и смотревший на суету перрона, резко повернулся к ним. Его лицо, обычно выражавшее лишь циничную насмешку, сейчас было серьезным, почти суровым.
—Вы ошибаетесь, Лиза. "Непипись" — это не бред. Это... симптом. Симптом времени, который мы, к сожалению или к счастью, вынуждены лечить. Когда старый мир рушится, а новый еще не построен, возникают такие... аномалии. Социальные, психологические, даже, как видите, физиологические.

Он снова отвернулся к окну, прижавшись лбом к холодному, влажному стеклу. За стеклом, в туманной дымке раннего ленинградского утра, мелькали фигуры носильщиков, спешащих пассажиров, сновали какие-то официальные лица в кожаных куртках. Но он видел другое — видения, что всплывали в его сознании, навязчивые и яркие, как картины из сна наяву.

Ему виделся огромный зал с высокими мраморными потолками, где он, в новом, специально сшитом мундире маршала "Непипись", принимал парад. Мундир был темно-бордового цвета, с золотыми эполетами и причудливыми знаками отличия. Его грудь была украшена орденами необычной формы — "За любовь к родине первой степени", "За образцовое выполнение супружеского долга высшей категории", "За повышение рождаемости в среде партийной элиты".

Он шел по длинной красной ковровой дорожке, и по обеим ее сторонам стоял строй женщин в одинаковых серых платьях простого покроя, с восторженными, но пустыми глазами. Они скандировали что-то, но слов он разобрать не мог — лишь общий гул, похожий на отдаленный шум морского прибоя.

В его голове звучали голоса адъютантов, четкие и бесстрастные: "Товарищ маршал, график на сегодня: с 14:00 до 15:30 — гражданка Иванова, жена наркома тяжелой промышленности. Отмечается повышенная истеричность, рекомендовано повышенное внимание. С 16:00 до 17:30 — гражданка Петрова, супруга начальника Главного управления лагерей. Характер спокойный, требования стандартные..."

Он видел себя в просторном кабинете, где на стене вместо портрета Ленина висел странный, стилизованный герб — скрещенные серп и молот, но обвитые не колосьями, а какими-то цветами. Он подписывал приказы густыми черными чернилами: "Разрешить товарищу Сидорову, сотруднику Института, исполнение супружеских обязанностей с гражданкой Кузнецовой в связи с производственной необходимостью и высокими показателями в соцсоревновании."

Это была странная, извращенная утопия, где любовь стала государственной услугой, строго регламентированной и поставленной на поток, а интимная жизнь — разновидностью социалистического соревнования с ежемесячными отчетами и плановыми показателями.щ

Ржевский очнулся, резко дернув головой. Его ладони были влажными, а лоб покрыт мелкой испариной. Он смущенно провел рукой по лицу, стараясь стереть следы смятения.
—Вы не понимаете, — прошептал он, все еще глядя в свое отражение в темном стекле, за которым теперь был только серый бетон станционной стены. — Это не просто болезнь. Это... новая мораль. Новая этика, рожденная новым временем. Мы пытаемся упорядочить хаос. Внести рациональность даже в такие сферы, которые веками считались иррациональными.

Баэль медленно покачал головой, и в его движении была бездна печали.
—Это не новая мораль, поручик. Это старый порок в новой упаковке. Вы просто легализовали проституцию, прикрыв ее революционной риторикой и бюрократическими циркулярами. Вы взяли самое сокровенное, самое человеческое и превратили его в механический процесс, в социальную технологию.

— Но это работает! — воскликнул Ржевский, наконец отрываясь от окна и поворачиваясь к ним. В его голосе прозвучали нотки отчаяния, смешанного с упрямством. — Жены счастливы, или, по крайней мере, спокойны! Революционные кадры могут спокойно работать, не отвлекаясь на семейные дрязги! Это же коллективизация чувств! Обобществление того, что всегда было частным, эгоистичным!

Лиза смотрела на него с нескрываемым отвращением и жалостью. Она откинулась на спинку дивана, и бархат ее платья шелестнул.
—Вы слышите себя, Ржевский? "Коллективизация чувств"? "Обобществление"? Это звучит как кошмарный сон, как пародия на все, что должно быть дорого человеку. Вы предлагаете заменить любовь — обслуживанием, нежность — функциональностью.

— А что предлагаете вы? — резко, почти грубо спросил Ржевский. Его лицо покраснело. — Вернуться к буржуазной морали? К тайным изменам, к лицемерию, к двойной жизни? К тому, когда за фасадом благополучных семей скрываются несчастье и ложь? Наша система честна! Она открыта! Она служит целям государства!

Баэль поднялся. Его темная фигура выпрямилась, казалось, заполняя собой все пространство купе. Он подошел к Ржевскому, и его движение было плавным и неотвратимым.
—Я предлагаю не возвращаться, а идти вперед. Но не по трупам человеческих чувств, не через упрощение и обезличивание всего, что составляет душу человека. Ваша "непипись" — это не прогресс. Это бегство. Бегство от ответственности за свои поступки. От настоящих, живых, непредсказуемых чувств. От риска быть отвергнутым, от боли потери, от радости настоящей, а не регламентированной близости.

Он повернулся и снова посмотрел в окно, на затихающий перрон. Большинство пассажиров уже покинули поезд.
—Вы создали систему, где любовь стала услугой, а близость — обязанностью, разновидностью трудовой повинности. Но человек не может долго жить в таком мире. Ему нужны настоящие чувства. Свобода выбора, даже ошибочного. Право на ошибку, на боль, на неповиновение даже собственному разуму. Вы строите мир манекенов, поручик. А манекены рано или поздно начинают пугать даже своих создателей.

Ржевский хотел что-то возразить, найти новый довод, новое остроумное сравнение. Но Баэль поднял руку, и его жест был полон такой неизъяснимой, древней грусти, что все слова застряли у поручика в горле, превратившись в бессмысленный ком.

Мессир Баэль запел. Его голос, тихий и глубокий, с легкой хрипотцой, звучал не как пение, а как продолжение разговора, его заключительный, неоспоримый аккорд. Мелодия была старой, уходящей корнями в парижские предместья, но слова были современными и страшными.

"Dans ce si;cle de fer et de larmes
O; les c;urs sont devenus des armes
Je regarde passer les ombres
Sur les d;combres de nos c;urs

On a voulu changer l'amour
En un simple calcul du jour
Mais l';me humaine est plus profonde
Que tous les syst;mes du monde

Et je vois dans vos yeux ;teints
La tristesse des lendemains
O; l'on danse sans joie
Dans cette froide courtoisie

Rappelez-vous les jours anciens
O; l'amour ;tait un bien pr;cieux
Avant que la raison folle
N'en fasse une ;cole vide de sens."

Он замолк. Стекло в окне еще дрожало от последней ноты. В наступившей тишине, нарушаемой лишь далекими гудками маневровых паровозов, его голос прозвучал снова, но теперь уже по-русски, переводя, растолковывая, вбивая каждое слово в сознание:

"В этом веке железа и слез
Где сердца стали оружием
Я наблюдаю за проходящими тенями
На руинах наших сердец

Мы хотели изменить любовь
В простой расчет дня
Но человеческая душа глубже
Чем все системы мира

И я вижу в ваших потухших глазах
Печаль грядущих дней
Где танцуют без радости
В этой холодной учтивости

Вспомните прежние дни
Когда любовь была драгоценным даром
До того как безумный разум
Превратил ее в бессмысленную школу."

Когда последние слова растаяли в насыщенном сандаловом воздухе купе, воцарилась полная тишина. Даже вечно болтливый, всегда находящий остроумный ответ Ржевский стоял молча, опустив голову, его плечи были ссутулены, как под невидимой тяжестью.

Поезд замер, его долгое путешествие из Москвы завершилось здесь, под стеклянными сводами ленинградского вокзала. Путешествие заканчивалось. Но вопросы, поднятые в этом купе за долгие часы пути, тяжелые, неудобные, безответные, продолжали висеть в воздухе, густые, как ленинградский туман за окном.

Каждый из них понимал: граница между прошлым и будущим, между безумием и нормой, между свободой и тотальным контролем проходит не по картам и не по государственным указам. Она проходит через человеческое сердце. И то, что начиналось как абсурдный, почти похабный анекдот о "непиписи", оказалось горькой притчей о времени, когда грандиозные идеи сталкиваются с непокорной, хаотичной человеческой природой, а революция, обещавшая освобождение, оказывается бессильной перед самыми простыми и вечными человеческими слабостями, страхами и желаниями.


Рецензии