Омматидий, или тысяча путей к безумию

В тот вечер, когда Берлин затихал под осенним дождём, я сидел в своей квартире на пятом этаже панельной хрущёвки на Шёнхаузер-аллее и методично убивал время. Не работал — просто листал старые фотографии на экране ноутбука, где я ещё улыбался. Два года назад, до того как Анна ушла, забрав с собой не вещи, а способность чувствовать что-либо кроме пустоты.

Кофе в кружке давно остыл, покрывшись радужной плёнкой. За окном город размывался в мокрых бликах фонарей — Берлин, который туристы называют свободным, а я — серым лабиринтом, где все выходы ведут в одиночество. На полке пылились книги из университета: Ницше, Юнг, «Вакханки» Еврипида с закладкой на странице 47, где я остановился три года назад. Дионис, бог экстаза и безумия, смотрел с обложки издевательски — какой экстаз, когда даже злость притупилась до фонового шума?

Я задремал, уронив голову на сложенные руки, и снилось мне болото — вязкое, тёплое, где я тонул очень медленно, без паники, почти с облегчением.

Проснулся от скрежета — тонкого, настойчивого, как игла по стеклу. Сердце ударило о рёбра один раз, резко, потом замерло. За балконной дверью, прилипнув к мокрому стеклу, сидел богомол.

Mantis religiosa. Обыкновенный богомол, зелёный, длиной сантиметров десять, с передними лапами, сложенными в молитвенном жесте. Но на пятом этаже? В октябре, когда они должны умирать в траве? Его треугольная голова медленно поворачивалась — влево, вправо, — и фасеточные глаза, эти тысячи крошечных линз-омматидиев, ловили свет уличных фонарей, превращая его в созвездия отражений.

Я подошёл ближе. Богомол не шевелился, только усики чуть дрожали. В каждом омматидии — а их у богомола около десяти тысяч — мерцало что-то, чего не должно быть: не отражение улицы, а другие миры, как будто его глаза — не органы зрения, а порталы.

Рука сама потянулась к ручке двери. Открыл — и холодный воздух ворвался в комнату, принеся запах мокрого асфальта и опавших листьев. Богомол, не раздумывая, шагнул на раму, потом на мою ладонь. Лапки царапнули кожу — не больно, но электрически, как разряд статики, когда касаешься металла зимой.

Я внес его в комнату, закрыл дверь. Богомол переполз на край стола, рядом с кружкой, и замер. Мы смотрели друг на друга — человек и насекомое, разделённые миллионами лет эволюции, но в этот момент связанные чем-то, чего я не понимал.

А потом время дрогнуло.

Не метафорически. Я почувствовал это физически: как будто воздух стал вязким, секунды растянулись, и в этом зазоре между одним ударом сердца и следующим — реальность треснула.

Я наклонился ближе к богомолу, и в одном из омматидиев — верхнем левом, если считать от центра, — вспыхнул свет. Не белый, а золотисто-красный, как закат сквозь виноградные листья. И я провалился в него.

Холмы Фракии, Греция, IV век до н.э.

Я стоял на склоне горы, босиком, в разорванной тунике, и ноги мои были в крови — то ли от камней, то ли от бега, который я не помнил, но мышцы горели, как после марафона. Вокруг — лес, сосны и дубы, но не немецкие, аккуратные, а дикие, корявые, с ветвями, переплетёнными в узлы. Луна висела над головой, огромная, беременная светом.

И звук: барабаны. Тупой, низкий ритм — бум-бум, бум-бум — как биение сердца земли. К нему примешивались флейты, высокие, истеричные, и голоса — женские, но не человеческие. Скорее, вой зверей, которых научили петь.

Я обернулся — и увидел их.

Вакханки — менады Диониса, — спускались с вершины горы. Их было десять, двадцать, может, сотня — толпа сливалась в единый организм. Женщины всех возрастов: девушки с распущенными волосами, матроны с обвисшими грудями, старухи с провалившимися ртами. Все полуобнажённые, туники разорваны, кожа в царапинах и грязи. В руках — тирсы, длинные шесты, обвитые плющом, с сосновыми шишками на концах, но острые, как копья.

Впереди шёл Дионис.

Он был не таким, как на картинках в учебниках. Не мягкий юноша с кубком вина, а зверь в человеческой шкуре. Мускулистый, покрытый татуировками виноградных лоз, которые двигались — я клянусь, двигались, — оплетая руки и шею. Волосы длинные, спутанные, в них застряли листья и перья. На голове — венок из виноградных гроздей, но ягоды были чёрные, перезрелые, лопались, и сок тёк по лицу, как кровь. Глаза — жёлтые, как у козла.

Он увидел меня и засмеялся — низко, утробно.

— Ты пришёл, — сказал он по-гречески, но я понимал, как понимаешь во сне. — Наконец-то. Мы ждали.

— Я не... — начал я, но он поднял руку, и слова застряли в горле.

— Не говори. Танцуй.

И вакханки окружили меня. Их руки схватили за запястья, за волосы, и потащили в круг. Барабаны ускорились — бум-бум-бум, флейты завизжали, и тела начали двигаться. Не хореография, а конвульсия, как припадок, переданный по цепи. Женщина справа от меня запрокинула голову и завыла — протяжно, до хрипоты, — а другая впилась зубами в предплечье третьей, и та засмеялась, продолжая танцевать.

Я попытался вырваться, но руки вакханок были сильнее, чем должны. Пальцы впивались в кожу, оставляя синяки. Одна из них — девушка лет двадцати, с лицом, искажённым экстазом, — поднесла ко мне тирс и провела шишкой по моей щеке. Шишка была влажной, пахла смолой и чем-то сладковатым — гнилью.

— Пей, — прошептала она, и я увидел, что из шишки сочится жидкость. Не вино, а что-то более густое, тёмное.

— Нет, — выдохнул я.

— Пей, или мы разорвём тебя, — сказала она без злобы, как констатацию факта.

Дионис подошёл ближе, и я почувствовал жар, исходящий от него — не от тела, а от самого присутствия. Он протянул кубок — чашу из черепа, оправленную в золото.

— Это не вино, — сказал он тихо, почти нежно. — Это свобода. Свобода от времени, от себя, от всего, что держит тебя в клетке разума. Выпей — и ты будешь здесь, в вечности этого мгновения. Откажешься — и вернёшься в свою серую коробку, где ты медленно гниёшь, как фрукт, забытый на полке.

Я смотрел в кубок. Жидкость внутри была чёрной, но светилась изнутри — красным, как угли.

— Что это? — спросил я.

— Кровь виноградной лозы, смешанная с кровью того, кто был растерзан во имя моё. Каждый глоток — это смерть старого и рождение нового. Так было с царём Пенфеем. Так будет с тобой.

Вакханки притихли, ожидая. Барабаны замедлились до ритма сердцебиения — тук... тук... тук...

Я взял кубок. Он был тяжёлым, тёплым. Поднёс к губам. Запах ударил в нос — железо, мёд, разложение. Я сделал глоток.

И мир взорвался.


Вакхический оргазм. Первая волна.

Это не было похоже на опьянение. Это было растворением границ.

Сначала — боль. Жидкость обожгла горло, как кислота, желудок скрутило спазмом, и я упал на колени, рыча. Но из рыка вырвался смех — истеричный, неконтролируемый. Я смеялся и кричал одновременно, и не мог остановиться.

Потом — удовольствие. Волна прокатилась от солнечного сплетения вниз, к паху, вверх, к макушке. Каждая клетка тела вспыхнула, как будто по венам пустили электрический ток. Кожа стала чувствительной до невыносимости: ветер на лице — как поцелуй, земля под ладонями — как тело любовницы.

Я встал, шатаясь, и вакханки снова схватили меня, но теперь их прикосновения были не насилием, а *единением. Я танцевал с ними — нет, мы танцевали как один организм, сто ног, сто рук, сто голосов, сливающихся в единый вопль.

Дионис танцевал в центре, и виноградные лозы на его теле росли, оплетая вакханок, оплетая меня. Я почувствовал, как побеги впиваются в мою кожу, прорастают сквозь мышцы, и вместо страха — экстаз. Я становился частью лозы, частью леса, частью земли.

Время исчезло. Не знаю, танцевали мы минуту или час. Барабаны били всё быстрее — бум-бум-бум-бум, флейты взвизгивали, и вдруг одна из вакханок схватила оленя — откуда он взялся? — и разорвала его голыми руками. Кровь брызнула на лица, на тела, и все вокруг завыли от радости.

Мне протянули кусок сырого мяса. Я смотрел на него, и разум — та последняя часть, что ещё держалась за реальность, — кричал: «Не ешь! Это безумие!»

Но я откусил. Плоть была горячей, солёной. И в тот момент последняя граница рухнула.

Я был не человеком. Я был зверем. Я был богом. Я был всем, и ничто не имело значения, кроме сейчас — этого мгновения, где боль и радость, жизнь и смерть сливались в одно.

Дионис смотрел на меня и улыбался.

— Теперь ты знаешь, — сказал он. — Это и есть истина. Не разум, не мораль. Хаос, из которого рождается порядок. Запомни это чувство. Ты его ещё потеряешь.

И видение начало меркнуть.

Я очнулся на полу своей квартиры, в луже собственного пота. Тело дрожало, как после оргазма, но хуже — каждая мышца ныла, голова раскалывалась. Рот был полон вкуса металла и мёда, хотя я ничего не пил.

Богомол сидел на краю стола, неподвижный. Часы на ноутбуке показывали 23:47. Прошло всего десять минут.

Я сел, обхватив голову руками. Что это было? Галлюцинация? Микроинсульт? Или...

Посмотрел на руки — и замер. На левом запястье, там, где вакханка схватила меня, краснел синяк в форме пальцев. На правом предплечье — царапины, как от веток, хотя в квартире нет растений.

— Боже, — прошептал я. — Это было реально?

Богомол повернул голову. В его глазах снова мерцало — другой омматидий, другой мир.

— Нет, — сказал я вслух, отшатываясь. — Нет, нет, нет. Я не хочу. Это слишком...

Но любопытство — проклятое, отвратительное любопытство — было сильнее страха. Я подполз ближе, и богомол расправил передние лапы, как будто приглашая.

В нижнем правом омматидии загорелся свет — неоновый, синий и розовый.

И я снова провалился.


Клуб «Berghain», Берлин, 2025 год, 02:37

Я стоял в темноте, пронзённой стробоскопами. Воздух был густой — пот, дым машин, запах тел. Басы долбили так, что рёбра вибрировали, как мембраны динамика: бум... бум... бум... — тот же ритм, что и барабаны во Фракии.

Вокруг — люди. Сотни, может, тысяча. Полуобнажённые, в латексе, коже, в ничем. Танцующие в трансе — глаза закрыты, головы запрокинуты, тела двигаются не по воле, а по команде ритма. Это был не танец — это была конвульсия, коллективная, синхронная.

На сцене — диджей в маске козла, руки его летали над пультом, выкручивая ручки, и каждое движение рождало новую волну звука, которая накрывала толпу, как цунами.

Я посмотрел вниз — на мне не было ничего, кроме трусов и грязи. На руках — те же царапины, что и в видении Греции. Я был здесь, но и там, одновременно.

Рядом материализовалась девушка — та самая, с татуировкой виноградной лозы на плече, которую я видел в первом видении. Но теперь она была в рваных джинсах и топе, волосы выкрашены в фиолетовый. Она смотрела на меня знакомо, как будто узнала.

— Ты пришёл, — сказала она, и голос её был тем же, что и у вакханки. Русский акцент, но слова греческие — я слышал оба языка одновременно, как двойную экспозицию.

— Кто ты? — прокричал я сквозь грохот.

— Эвридика. Семела. Ариадна. Имена меняются, но суть одна. Мы — те, кто следуют за ним.

— За кем?

Она указала на сцену. Диджей снял маску — и под ней был Дионис. Тот же, но в чёрной футболке, с пирсингом в носу, волосы собраны в пучок. Он увидел меня и кивнул — приглашение.

— Иди, — сказала девушка и толкнула меня вперёд.

Толпа расступилась. Я шёл к сцене, и люди вокруг касались меня — ладонями, губами, языками. Не агрессивно, а исследующе, как слепые, опознающие форму. Чья-то рука скользнула по моей спине, чьи-то зубы прикусили плечо — не сильно, но ощутимо.

Дионис протянул руку и помог мне подняться на сцену. Вблизи он пах потом, виски и ладаном.

— Узнаёшь меня? — спросил он, склонившись к уху.

— Да, — выдохнул я.

— Хорошо. Значит, первый урок усвоен. Теперь второй: времена не существуют отдельно. Фракия IV века и Берлин XXI — одно и то же. Люди меняют одежду, инструменты, языки, но суть — неизменна. Экстаз. Освобождение от «я». Растворение в хаосе. Видишь?

Он показал на толпу внизу. И я увидел: среди танцующих мелькали вакханки в туниках, философы в тогах, римляне в доспехах, средневековые ведьмы, хиппи 60-х, рейверы 90-х — все эпохи, все культуры, танцующие вместе, сквозь время.

— Но зачем? — спросил я. — Зачем ты показываешь мне это?

Дионис повернулся, и лицо его стало серьёзным. Жёлтые глаза сузились.

— Потому что ты умираешь. Не физически — хуже. Твоя душа гниёт в клетке, которую ты сам построил из страхов, из «надо», из «правильно». Ты забыл, как чувствовать. А когда забываешь это — ты мёртв, даже если сердце бьётся.

Он схватил меня за подбородок, заставив смотреть в глаза.

— Я даю тебе выбор. Прыгни в хаос. Разрушь клетку. Стань живым снова. Или вернись в свою серую коробку и дотлей там в безопасности. Но знай: если откажешься, я больше не приду. Богомол улетит, видения закроются, и ты останешься с тем, с чем пришёл — с ничем.

Музыка оборвалась. Толпа замерла. Тишина была оглушительной.

— Решай, — прошептал Дионис.

Я стоял на сцене, и тысяча глаз смотрела на меня — из толпы, из теней, из омматидиев богомола, который вдруг появился у меня на плече, лёгкий, как перо, но тяжёлый, как судьба.

Выбор.

Прыгнуть — значит принять безумие. Отказаться — значит остаться в безопасности пустоты.

Я вспомнил свою квартиру: остывший кофе, пыльные книги, фотографии, на которых я улыбаюсь прошлому. Вспомнил Анну, которая сказала перед уходом: «Ты не живёшь, ты имитируешь жизнь». Вспомнил себя в зеркале сегодня утром — бледного, пустого, почти прозрачного.

А потом вспомнил вкус сырого мяса во рту, жар виноградной лозы, прорастающей сквозь кожу, экстаз единения с вакханками.

Свобода или безопасность? 
Жизнь или смерть в рассрочку?

Я сделал шаг вперёд — к краю сцены, где внизу толпа разверзла пасть, руки тянулись вверх, готовые поймать или разорвать.

— Я прыгаю, — сказал я.

Дионис засмеялся — громко, торжествующе.

— Тогда плати!

И толпа внизу превратилась в яму. Не метафорически — пол клуба раскололся, и из трещины хлынул свет — золотой, ослепительный. Из света поднимались руки — тысячи рук, вакханок, диджеев, танцоров, богов, — и все они тянулись ко мне.

— Цена свободы — жертва, — сказал Дионис. — Принеси мне то, что держит тебя. Отдай прошлое.

И я понял: Анна. Фотографии. Воспоминания о том, кем я был. Всё, за что я цеплялся, боясь отпустить.

— Как? — прокричал я.

— Сожги.

Богомол на моём плече зашевелился. Его глаза вспыхнули, и из омматидиев вырвались лучи — тонкие, как иглы, и горячие. Они пронзили мою голову, и я увидел внутри себя: хранилище памяти, где на полках лежали моменты — первый поцелуй с Анной, наша свадьба, её смех, её слёзы, её уход.

— Нет, — прошептал я. — Только не это.

— Только это, — ответил Дионис. — Пока держишься за мёртвое, живое не войдёт.

Руки из света схватили меня за лодыжки, потянули вниз. Я падал, и в падении решил: отпустить.

Мысленно взял воспоминания об Анне — все, до последнего, — и бросил в свет. Они вспыхнули, как бумага в огне, и исчезли.

Боль была невыносимой — как вырывают часть души. Я кричал, но из горла вырывалось не слово, а вой — звериный, освобождающий.

И когда последнее воспоминание сгорело, боль превратилась в экстаз.


Второй вакхический оргазм. Катарсис.

Я больше не падал. Я летел.

Руки из света подхватили меня, и я растворился в них. Больше не было «я» — было множество: я был вакханкой, танцующей во Фракии; я был диджеем, крутящим пластинку в Берлине; я был виноградной лозой, пробивающей асфальт; я был Дионисом, смеющимся и плачущим одновременно.

Время схлопнулось. Прошлое, настоящее, будущее — одно мгновение, вечное, пульсирующее.

Я увидел всё:
- Античный театр, где актёры в масках разыгрывают «Вакханок», и зрители плачут от катарсиса.
- Средневековый карнавал, где толпа в масках танцует на площади, нарушая законы церкви.
- Вудсток, где тысячи хиппи сливаются в единое тело под гитары.
- Современную рейв-культуру, где DJ — новый жрец, а танцпол — храм.

Всё это — одно. Дионис не умер. Он просто менял маски, следуя за человечеством, напоминая: «Забудьте себя. Растворитесь. Живите».

Оргазм накрыл третьей волной — не телесной, а космической. Каждая клетка тела пела, каждый атом вибрировал в унисон с ритмом вселенной. Я кончал светом, звуком, смыслом. Я был всем, и это было невыносимо прекрасно.

А потом — тишина.

Я открыл глаза.

Лежал на полу квартиры. За окном занимался рассвет — серый, берлинский, обычный. Часы показывали 06:12. Прошла вся ночь.

Тело болело везде — мышцы, кости, кожа. Как после избиения. Но внутри была пустота — не тоскливая, а чистая, как выметенная комната.

Богомола не было.

Я сел, осмотрелся. На столе, рядом с кружкой, лежал один омматидий — крошечная линза, размером с рисовое зерно, переливающаяся радугой. Богомол оставил его, как подарок. Или напоминание.

Я взял линзу в ладонь. Она была тёплой. Посмотрел сквозь неё на окно — и увидел два Берлина: один серый, обычный; другой — золотой, где виноградные лозы оплетают небоскрёбы, а по улицам танцуют тени вакханок.

Встал, подошёл к зеркалу. Лицо было другим — не чертами, а выражением. Глаза живые, горящие. На плече, где сидел богомол, остался шрам — тонкий, как царапина, но в форме виноградного листа.

Я попытался вспомнить Анну. Её лицо, голос, запах. Но ничего. Воспоминания сгорели, как обещал Дионис. Осталась только смутная тень — «была какой-то важной», — но без боли, без привязанности.

Цена свободы.

Я оделся и вышел на улицу.

Берлин встретил меня шумом: трамваи, голоса, музыка из открытых окон. Но теперь я слышал другое — ритм под ритмом, древний пульс, который никогда не останавливается.

Прошёл мимо граффити на стене — кто-то нарисовал богомола с крыльями, распростёртыми, как у ангела. Под ним надпись: «Ecce Deus» — «Вот бог».

Зашёл в кафе, заказал кофе. Бариста — девушка с пирсингом в носу — смотрела на меня странно, как будто узнавала.

— Вы были в «Berghain» вчера? — спросила она.

— Не знаю, — ответил я честно. — Может быть.

Она улыбнулась.

— У вас вид такой. Как у тех, кто вернулся.

Я сел у окна с кофе. Достал омматидий из кармана, положил на стол. Посмотрел сквозь него на город — и увидел слои:

- Слой первый: современный Берлин, 2025.
- Слой второй: Берлин 1920-х, кабаре, декаданс.
- Слой третий: средневековый город, карнавал.
- Слой четвёртый: римский форт, солдаты пьют вино.
- Слой пятый: лес, где германцы танцуют у костров.
- Слой шестой: древняя Греция, прямо здесь, сейчас.

Все времена — одновременно. Дионис был прав.

Я выпил кофе — горячий, горький, живой.

Встал и пошёл дальше, не зная куда. Но впервые за два года — не важно. Куда бы ни вёл путь, я был жив.

Прошёл месяц.

Я уволился с работы — бессмысленной, душной. Продал квартиру. Купил билет в Грецию, во Фракию, к тем холмам, которые видел в видении.

Омматидий всегда со мной — в кармане, на шнурке на шее. Иногда смотрю сквозь него и вижу их: вакханок, танцующих в метро, Диониса, сидящего в баре за стойкой, богомолов, ползающих по стенам небоскрёбов — стражей параллельных миров.

Однажды ночью, в поезде на юг, я задремал. И проснулся от скрежета — знакомого, тонкого. Открыл глаза. На подлокотнике сидел новый богомол — коричневый, чуть меньше первого.

Он повернул голову, и в его глазах вспыхнул свет.

Я улыбнулся.

— Что на этот раз? — прошептал я.

Богомол расправил крылья — и я провалился.


Конец, который есть новое начало.

;


Послесловие автора

Этот рассказ — о цене свободы.

Дионис, древнегреческий бог вина, экстаза и театра, учит нас, что истинная жизнь начинается там, где кончается контроль. Но каждый экстаз требует жертвы: нужно отпустить то, за что цепляешься, — воспоминания, идентичность, безопасность.

Богомол (Mantis religiosa) — существо парадоксальное: он молится и убивает, он хрупок и смертоносен. Его фасеточные глаза видят мир множественно — каждый омматидий ловит свой угол реальности. Так и мы: каждый видит свою правду, свой слой времени.


Рецензии