Захар глава пятая. война
Но у судьбы свои календарные страницы. И двадцать второго июня никто не ждал потрясений. Странный гул, похожий на жужжание огромного осиного роя, сначала просто жил в воздухе — как прихоть летнего ветра. Но звук густел, тяжелел, будто небо, запутавшись в собственных нервах, начинало вибрировать. А потом дрожать начали стёкла. Деревья настороженно замолкли, птицы притихли, и сама земля будто задержала дыхание.
Это были «мессеры». Они вынырнули из-за горизонта, как стая стальных хищников, режа воздух острыми крыльями. Летели низко — опасно низко — так, что казалось, можно увидеть глаза пилотов. Их тени ложились на землю, как чужие приговоры. С этого мгновения мир перестал быть прежним. Лето не исчезло, но свет его стал другим, будто упал на землю через треснувшее стекло.
На следующее утро по улицам ходили немцы. Сирень ещё стояла в садах, но её запах перебивал сладковатый дым — густой, как гниющая вишня.
На улицах стоял плач, визг, крики. Люди бежали к вокзалу, теряя чемоданы, детей и память.
Захар запомнил мальчишку, тащившего клетку с попугаем. Птица кричала громче всех.
Иногда война начинается с чужого крика — а заканчивается твоим молчанием.
Захар шёл лесом — прочь из родного города, где вчера пахло хлебом и надеждой, а сегодня — гарью и странным металлическим запахом, который появляется только тогда, когда людям начинают ломать судьбы. Ему нужно было к Поляковым. Не за помощью — скорее к тому дому, где когда-то жила тёплая память, а с ней Катя.
У неё были волосы цвета мёда с тонкой солнечной дымкой и маленькая родинка под глазом. Она смеялась его грубым шуткам и когда-то шептала:
— Как же я тебя люблю, Захар…
А теперь дверь открылась, и он увидел женщину с потухшими глазами.
— Захар… Господи, ты живой… — выдохнула она.
Он стоял у окна, глядя, как горит соседняя улица, а она дрожала — не от холода, от страха.
— Уходи, — прошептала. — Сегодня же.
— Почему?
— Потому что братья уже сдали двоих. Всех евреев переписали. Кто останется — не доживёт до утра.
Он хотел обнять её, но она отступила.
— Не трогай… Я не смогу жить, если тебя отсюда уведут.
Захар молча кивнул. За окном пролетел самолёт, дрогнуло стекло. В отражении он увидел её лицо — бледное, будто из другого мира.
Война умеет превращать любовь в прощание быстрее, чем человек успевает понять, что ещё жив.
Ночью, когда луна поднялась над лесом и серебром легла на ветви, Катерина вывела его к тропинке. У опушки стояла телега с парой лошадей; возница молча кивнул, будто всё уже знал заранее и ждал именно этого мгновения. Катя держала его за руку — крепко, как держат не живых, а уходящих, тех, кого нельзя удержать, даже если вырвешь себе сердце.
— Если выживешь, — сказала она тихо, — не возвращайся. Здесь больше ничего нет. Ни людей, ни Бога.
Захар хотел что-то ответить — слово, жест, обещание, — но язык словно онемел. Он только наклонился и поцеловал её в волосы. Запах дыма смешался с запахом её кожи — тёплым, живым, последним.
Потом — тропинка, темнота, стук копыт. Он не оглянулся. Иногда не оглядываются не потому, что не любят, а потому что не вынесут увидеть.
О том, что было дальше, Захар рассказывал редко. Лишь изредка, под несколько рюмок чачи, когда память сама начинала стучаться, требуя выхода. Тогда голос у него становился глухим, будто говорил не он сам, а кто-то другой — из-под земли, из глубины, где хранятся не слова, а пережитое.
— В лесу я нашёл таких же, — говорил он. — Восемь человек. Все евреи. Все без дома, без семьи. Мы держались вместе, как звери. Оружие брали с тех, кто уже не поднимется. У партизан свои правила были — они нас не брали. У них круг был замкнутый. А мы… мы просто хотели дожить.
После этих слов он всегда замолкал. Казалось, что воспоминания проходили через него огнём и выжигали язык.
— Не было писателя, — тихо добавлял он, — который бы описал то, что мы прошли. Бельскому в этом плане повезло больше…
У каждого выжившего внутри живёт свой пепел — и этот пепел громче любых рассказов.
Иногда к разговору подключалась Фрида. Она сидела, не поднимая глаз, и казалось, что говорит не с живыми, а с теми, кто стоит рядом с ней в памяти — ближе, чем мы.
— Моего отца… — начинала она. — Лизу… и маленького Петеньку…
Захар поднимал голову, но никогда не перебивал.
— Это было в Орше, — тихо говорила она. — И сделали это не чужие. Свои. Белорусы. Соседи. Те самые, что просили соли, здоровались, смеялись…
Она делала паузу, будто собиралась силами прожить это снова.
— Я представляла, как Петенька держится за подол моей сестры. Ему было четыре… всего четыре… Он всегда так делал, когда боялся…
Фрида говорила без слёз. Слёзы давно ушли — осталась только память, которая жжёт сильнее.
— И глаза отца… — добавляла она почти шёпотом. — Эти глаза… Я долго не могла спать. Всё время видела огонь… и этот пепел…
Она отворачивалась — не от людей, от собственной боли.
— Это не была страна, Захар, — сказала она однажды. — Это был скотный двор. Страна полицаев.
Он не возражал. Только выдохнул коротко, тяжело — так выдыхают, когда боль говорит сама за человека.
В комнате повисала тишина — густая, вязкая, как дым после пожара.
В этой истории не было спасённых. Были только те, кто остался помнить.
А память — не приз, не награда. Это крест. Его несут те, кого не убило пламя.
Мир делит людей на живых и мёртвых, но есть третьи — те, кто не может забыть.
Масштабы уничтожения евреев в Белоруссии были чудовищны. Девяносто процентов — исчезли, вырваны из жизни, будто стёрты чёрной рукой. Более четырёхсот пятидесяти тысяч душ — число такое страшное, что сознание отказывается принимать его. Ад начинается не с огня. Ад начинается с улыбки, которая предшествует предательству.
Самое тяжёлое — лица тех, кто участвовал. Это были соседи, учителя, люди, которые вчера здоровались, брали в долг, делили хлеб, смеялись детям. Сегодня они стояли по другую сторону человеческой черты. Добровольно. Гордо. Слова, которые они произносили в те дни, до сих пор звенят в воздухе, будто эхо чужой жестокости.
Страшные события в Молчади, в Поповских горках — местах, где земля до сих пор дышит болью. С 15 по 18 июля 1942 года туда свозили людей. Много. Слишком много для одного куска земли, который был обязан помнить всех по именам, а не по числам.
— Понимаешь, — говорил Захар, — это был не чужой край. Там каждый знал каждого. И всё равно нашлись те, кто показывал пальцем.
Белорусская земля впитала в себя столько еврейской крови, что стала огромной немой книгой. Каждая её страница — недописанная жизнь, оборванная фраза, незавершённая судьба. Девяносто процентов еврейского населения страны исчезло — не растворилось, а исчезло, будто кто-то вырвал главы из истории и поджёг их.
Но память упрямее огня. Она прорастает даже там, где её пытаются уничтожить. Это не история смерти. Это история тех, кто выжил. И тех, кто — даже не выжив — оставил в живых память.
Память — не награда. Это тяжёлая ноша. Но есть люди, способные нести её, и только благодаря им мир знает правду. Молчание тоже бывает соучастием. Такой процент исчезнувших не может быть случайностью — это процент совести, выжженной дотла.
Они пытались уничтожить следы, но не смогли уничтожить память. Память пережила их всех.
Свидетельство о публикации №225101600654