Незаконное потребление наркотических средств, психотропных веществ и их аналогов причиняет вред здоровью, их незаконный оборот запрещен и влечет установленную законодательством ответственность.
Узоры моей жизнию Лирико-эпическая повесть
развитие тематических узоров и есть задача мемуариста».
Владимир Набоков*
Как распутать разноцветные «нити клубка», из которых соткалась моя жизнь? Найти бы ту, единственную, которая потянула за собой остальные! Но «нити» оборваны, спутаны и поэтому буду ждать подсказок от воспоминаний, ассоциаций, чтобы из предлагаемого ими калейдоскопа выбрать то или иное событие, образ и, найдя новые оттенки, вплести проявленное в узор своего «ковра» жизни. Предполагаю, что не будет в нём чётких рельефных орнаментов, а станет он походить на полотна абстракционистов.
Всё, всё конечно в этой жизни - бренной -
явления и жизнь мелькнут чредою сменной.
Но сохранится неизменчивым рефренном
всё то, что и соткёт клубки фантасмагорий.
И стану их распутывать старательно,
и буду вглядываться в них внимательно...
А «холстом» для моего узора послужит временной период с 2010 по 2021 год, и вплету в него когда-то сделанные записки, наброски, зарисовки, воспоминания, переписку с интересными людьми, миниатюры о природе и даже сны, ну а воспоминания... Память своевольна, капризна, она спонтанно и вдруг подсовывает то, что, казалось бы, навсегда затерялось во времени, и делает это тогда… Нет, не знаю тот день и час, когда подбросит то или иное воспоминание и буду лишь доверяться ей.
Солнечно, тепло, - весенний день?.. Я стою и смотрю на только что вымытые широкие половицы крылечка, на свои голубые туфельки и рукав синего пальто в красных, желтых, зеленых точках-капельках. Сколько лет мне было? Не знаю. Но жили мы тогда в воинской части под Лепелем, куда папу перевели в очередной раз. А если так, то ниточка тянется к воспоминаниям мамы, которая рассказывала о тех белорусских местах (сохраняю местный выговор):
«Там же вокруг всё болота да леса дремучие были, и деревья такие стояли, что только вдвоем и можно было обхватить. А сколько ж змей и гадюк в них водилося! Повесила я раз гамак во дворе, выхожу утром, глядь... Что ж это мой гамак такой серый? А на нем – ужи. Обвили его весь и висять. Господи, умерла я прямо!.. А раз за бойцом гадюка погналася, да такая здоровенная! Ну, как удав всёодно. Так что ж, как догонять его станить, а он прыг за дерево! А этот змей ка-ак налятить на это дерево да как ударится об него! Пока опомнится, солдат убегать. Так и ушел».
В Белоруссии жили мы недолго и, вернувшись за два года до начала войны* на родину, в Карачев*, в нём и пережили оккупацию. Тщусь что-то выхватить, оживить, «отряхнув пыль забвения» о тех днях, но память удержала немногое. Я сижу на коленях у брата Николая (заехал к нам перед отправкой на фронт) и громко плачу, а он держит перед моими глазами бутылку, вроде как собирая слезы и говорит:
- Посмотри сколько наплакала! Может, хватит?
И я, удивлённая тем, что бутылка почти полная, успокаиваюсь.
В первые дни оккупации Карачева, немцы выгнали нас из хаты, маме с моим тринадцатилетним братом Виктором пришлось сооружать в огороде шалаш, и вот я бегу к нашему дому, возле которого стоит немец с коробкой в руках, из которой… я знаю, знаю!.. сейчас достанет горстку лакомства, - маленькие квадратные печеники.
Я стою на табуретке у окна и вижу, как в туманной изморози улицы растворяются, удаляясь, два человека. Наверное, в тот момент слишком плотная аура горя соткалась в семье, если в моей детской головке сохранилась эта «картинка», ибо удаляющимися были немецкий солдатом и сестра мамы тетя Диной, которую арестовали за участи в подполье.
Передо мной бесконечно высокая стена из спрессованного песка, я запрокидываю голову, чтобы взглядом дотянуться до ее края и увидеть небо, но только - песок, песок... Он же - и под ногами. И было это уже в 43-м, когда немцы опять выгнали нас из хаты и мы ушли в противотанковый ров, чтобы прятаться там от угона в Германию.
Из того самого рва в день освобождения Карачева возвращаемся к сгоревшей хате по предосеннему скошенному полю ржи, по нему едут машины, суетятся солдаты и вдруг!.. Все лежат, прижавшись к земле, а я стою и смотрю на вздыбившийся и уже медленно оседающий столб земли. А когда пришли к нашему сожженному дому... Да, вижу и теперь то обгоревшее дерево с черными грушами и даже ощущаю их горьковатый вкус.
Тогда мы жили в землянке возле нашей сгоревшей хаты, готовили еду на костре, ели из жестяных банок, оставшихся после солдат, и вот... Я плачу, из пальца течет кровь, а брат стоит напротив и что-то делает с консервной банкой, из которой я только что ела и о край которой порезала руку.
На это воспоминание я смотрю как бы со стороны: на подоконнике сидит бледная, лысая, темноглазая девочка, до самого подбородка закутанная в серое одеяльце, смотрит в окно. И вдруг по дороге катится мячик, большой синий мячик!.. и – никого… и мячик одиноко лежит в пыли. Девочка хочет позвать маму, сказать о мячике, но не может, - после тифа онемела. Но мячик лежит, лежит!.. его никто не берёт! И вдруг:
- Ма-ма… Мячик…
И мать подбегает:
- Дочка заговорила! Ну, слава богу! Думала, что немой останется.
Когда, с каких лет на моём «белом листе» юной человеческой души начали проявляться «письмена», начертанные генной памятью и желание удержать ускользающие мгновения? Может с четырнадцати лет, когда открыла тетрадку и написала первые несколько строк?
Из записок. 1954.
«Почти весь день падает и падают лохматые снежинки. Очень красиво. Но я сижу на печке, слушаю по радио музыку и пишу эти строчки. Как же хорошо за шторочками!»
Да, как же отрадно было, прибежав с улицы и сунув промокшие варежки в печурку, залезать на печку по лесенке, сколоченной папой из толстых досок, задергивать шторки и читать книжки или слушать репродуктор, похожий на чёрную вьетнамскую шляпу. И был он для меня учителям более интересным, чем школьные, ведь сколько постановок, музыки, стихов и поэм предлагал! И до сих пор помню:
…И от той гармошки старой,
Что осталась сиротой,
Как-то вдруг теплее стало
На дороге фронтовой…
И забыто — не забыто,
Да не время вспоминать,
Где и кто лежит убитый
И кому еще лежать.
И кому траву живому
На земле топтать потом,
До жены прийти, до дому, —
Где жена и где тот дом?
А читал тогда эту поэму Твардовского* диктор Юрий Левитан*, и читал так, что и до сих пор почти слышу его голос:
И с опушки отдаленной
Из-за тысячи колес
Из конца в конец колонны:
«По машинам!» — донеслось.
И опять увалы, взгорки,
Снег да ёлки с двух сторон…
Едет дальше Вася Теркин, —
Это был, конечно, он».
Мой папа и старший брат Николай (в 41-м ему было 16 лет) прошли всю войну, и брат вначале попал на передовую, потом стал прифронтовым шофером, а папа, работая до войны в пожарной части, - после бомбёжек тушил пожары, - был ранен, контужен и, хотя возвратился с войны, но уже в 1946-м уехал в московский госпиталь, где вскоре и умер от ползучей парализации.
Помню об отце очень мало, но вот такое иногда всплывает отчётливо: он сидит на нашей русской печке, свесив босые ноги, я щекочу его за пятки, он поднимает ноги выше, выше, я смеюсь, смеётся и он... Ну почему зацепилось лишь это?
Но осталась фотография: он - в военной гимнастерке со стоячим воротником, застегнутым на две пуговицы, подшитым белой сменной стойкой, у него продолговатое лицо, гладкие, густые тёмные волосы, открывающие высокий лоб, прямой нос, большие губы с уже обозначившимся треугольником складок в уголках, чуть лохматые брови, а мешки под глазами оттеняют застывшее в них напряжение и опустошенность тоски. Да, фотография эта сорок шестого года, значит, папе было тогда сорок два года, и он был уже безнадежно болен.
«Обнаружить и проследить на протяжении жизни развитие тематических узоров и есть задача мемуариста». Владимир Набоков. Но как найти, чётко прорисовать те самые «узоры»? Помоги, память!
Наша речка Снежка... Тогда еще бойкая, с прозрачной водой, с песчаными бережками, с извивающимися косами водорослей, и я - с корзинкой в руках. Опускаю ее навстречу течению, завожу под косу, болтаю ногой, вспугивая рыбёшек, а потом рывком поднимаю. Быстро-быстро с шумом исчезает вода, а там, на дне бьется о прутья рыбка, плотвичка серебристая. О, радость! О, запахи воды, тины, сырой корзины! И хотя потом отпущу эту маленькую серебристую рыбку, но ведь видела ее, видела!.. она была в моих руках!
Наконец-то земля оттаяла, чуть подсохла, а, значит, можно идти на огороды, что зачернели там, у речки, и рыть, рыть. Копнёшь лопатой раз, другой… восьмой, девятый и - о радость! Из черного влажного развала земли вдруг улыбнётся промерзший светло-коричневый клубень. Осторожно, чтобы не прорвать кожуру, возьмёшь его... Кстати, почему-то он легко отделялся от земли. Бережно положишь в котелок и снова лопатой - и раз, и другой, и десятый… Нет, в том была истинная радость для меня, восьмилетней девочки, в еще сырой земле находить весело подмигивающие под солнцем клубни и складывать в котелок. Потом мама снимала с них тоненькую кожуру, перекручивала через мясорубку, добавляла лука, муки, если та была, и выпекала гопики. Но поскольку подсолнечное масло в те годы было редкостью, то смазывала сковородку жёстким и поэтому неубывающим куском сала, который гулял от одной соседки к другой.
И такой гопик однажды я выменяла у подруги на булку, - не захотела та есть её потому, что оказалась непропеченной, да и гопика ещё не пробовала, - а она с осторожностью откусила от него, пожевала и выплюнула. Я удивилась, а потом, отщипывая от её булки по маленькому кусочку и обсасывая зубы, вязнувшие в непропеченном и чуть горьковатом тесте, до самого вечера наслаждалась забытым за годы войны вкусом, недоумевая: и как она могла отдать мне такое лакомство? Конечно, оладьи из мёрзлой картошки таковым не были, но пока соседи не вскопали свои огороды возле речки, мы были сыты весенними гопиками, - только не ленись!
Дом детства нельзя позабыть,
ведь в нём моё «я» зарождалось, -
душа словно в люльке качалась.
Дом детства нельзя позабыть
и верной душе не остыть,
в каких бы краях ни скиталась.
Свою книгу «Родники моих смыслов» начала такими словами:
«Держу перед собой документы о своих предках, выданные Архивом, и читаю: «Крестьяне слободы* Рясника: Христофор Иванов Потапов, его жена Марфа Казмина, его сын Никита, жена Мария Казмина, дочь Пелагея…» Читаю их имена и кажется, что с укоризной смотрят они на меня из тёмного небытия. И зарит совесть, что так мало знаю о них. Но хочу, хочу избавиться от этого стыда-незнания. Так пусть любопытство моё и терпение помогут докопаться до значения незнакомых речений и, хотя бы размыто, - словно в тумане, - увидеть их, моих далёких предков, узнать, как жили, о чём тревожились, чему радовались, как одевались. А обернуться в незнаемое пособят мне рассказы мамы, Интернет и эти архивные документы с выписками из реестров канувших в Лету годов».
Мои предки по отцовской линии, - прадед Илья и дед Тихон Сафоновы (или Листафоровы, как мама называла родню Сафоновых, ибо у прапрадеда было имя Христофор), - крепостными не были и происходили из экономических* крестьян слободки Рясники, что в двух километрах от ныне районного города Карачева. Как говорила мама, «трудилися они не покладая рук», поэтому и жили крепко: две хаты у них было, в одной сами жили, корм скоту готовили, воду обогревали, а в другой гостей встречали, праздники праздновали. Да и подворье было большое: штук десять овец, гуси, свиньи, три лошади, так что работы мужикам хватало зимой и летом, осенью и весной. Как только сойдёт снег, земля чуть прогреется, начиналась пахота. А пахали тогда сохой, сажали под соху (только в начале 20-го века появились плуги на колёсах) и мама рассказывала:
«Соху-то в руках надо было держать, вот и потаскай ее цельный день! Посеить мужик, не перевернулся - сорняки полезли, да и картошку пора окучивать, а ее по два раза сохой проходили и во-о какие межи нарывали! Потому и вырастала с лапоть*. Чего ж ей было ни расти? На навозце, земля, что пух, ступишь на вспаханное поле, так нога в земле прямо тонить! А сколько трудов было косами да серпами рожь скосить, убрать, цепами* обмолотить! А если сырая была, то свозили её сушить на рыгу (местное слово). Перевязуть, расставють снопы и уже дед Илья цельными днями её сушить, сжигаить солому, суволоку и только потом молотили. Пока бабка встанить да завтрак сготовить, мужики копну и обмолотють в четыре цепа. В хороший год пудов по десять с копны намолачивали. Ну, а если не управлялися, свозили её в сараи и складывали адонки*, а под них слой дядовника укладвали, мыши-то не полезуть туда, где дядовник. Вот и стоять потом эти адонки, а когда управлялися с урожаем, начинали молотить. И какой же потом хлеб душистой из этой ржи получался! Пшеницы-то тогда у нас еще не сеяли, и пшаничную муку только на пироги к празднику покупали, а так всё лепешки ситные пекли. Высеють ржаную муку на сито и замесють тесто. Да попрохОней, пожиже ставили, а потом его - на капустный лист и в печку. Бывало, все лето эти листья ломаешь, обрезаешь да сушишь, сушишь... Помню, дед Илья уже и старый был, а всё-ё ему и зимой покою не было, и особенно, когда овцы начинали котиться. Ведь он же тогда из сарая и ночами не выходил, - не прозевать бы ягнят! Окотится овца, сразу и несёть ягненка в хату. И вот так отдежурить несколько ночей, а потом как повалится на кровать прямо в валенках, в шубе и сразу захрапел. А разве поспишь днем-то? Тут же со скотиной управляться надо, или сын с извозу* приехал, надо лошадей отпрячь, накормить, напоить».
Немного я знаю о своём прадеде Илье и его жене Марии. А работала она в гостинице Карачева и эту двухэтажную гостиницу построили в конце 19 века, когда мимо Карачева прошла железная дорога* и, как говорила мама, «в ход пенька пошла», которую перерабатывали на фабрике, делая из неё веревки, канаты, за которыми приезжали купцы даже из других стран. Мать прабабки Марии умерла рано и пятеро девочек остались с батей, так что, когда за какую-либо сватались, сразу и отдавал замуж. Просватали и Марию за Илью, когда была она еще совсем девчонкой. Был он простоватый и со слов мамы не любила она его всю жизнь. Детей от мужа Мария иметь не хотела, а когда надумала, то засобиралась идти в Киев, чтобы «ребеночка себе вымолить». Дали им таким, как она, по гробику, и должны они были всю обедню отстоять с этим гробиком на голове, а когда вернулась из Киева, то объявила, что у нее будет ребенок.
Совсем немного знаю и про моего деда, Тихона Ильича. А со слов мамы был он красивый, грамотный, читал книги и всё никак не находил себе по нраву невесты, но когда увидел мою бабушку Дуню Болдареву, жившую на другой стороне Карачева в слободе Масловка, то сразу и влюбился. Поженились, жили в любви, родилось четверо детей, но случилась беда, - началась на Ряснике эпидемия тифа (1909 год, маме было 6 лет), от которого и умер. А было ему всего двадцать восемь лет. Осталась бабушка Дуня вдовой и ранее крепкое хозяйство понемногу разваливалось. Одну лошадь она продала еще на похороны мужа, через полгода - еще одну, а когда помер самый маленький сын, пришлось продать последнюю. Какое-то время семья жила на бывшие запасы, а когда закончились, бабушка пошла работать на пенькотрепальную фабрику.
По линии бабушки Дуни предки мои были воинами, охранявшими южные границы России, за что получили звание дворян-однодворцев*, но с годами от службы отошли, осели на земле и позже прадед мамы служил писарем в волости, поэтому его дети, внуки, правнуки были тоже грамотными.
«Бывало, в праздничный день сходють к обедне, а потом - читать: дедушка - Библию, бабы - Акафист. Они-то к обедне не ходили, надо ж было готовить еду и скоту, и всем, поэтому так-то толкутся на кухне, сестра моя Дуняшка им Акафист читаить, а они подпевають: «Аллилуйя, аллилуйя... Го-осподи помилуй...» Так обедня на кухне и идёть».
Отца матери, Деда Алексея, мама вспоминала часто и с особенной теплотой, он, приезжая со слободы Масловки на лошади, всегда помогал своей рано овдовевшей дочери управляться с землёй.
«А было у дедушки пятеро детей, - две дочки и три сына: старший Иван, Николай и младший Илия. Бывало, как возьмутся рожь жать, так сколько ж за утро и скосють. Дядя Илюша особенно сильный был. Рассказывали, поедить с мужиками в извоз и, если вдруг покатятся сани под раскат, так подойдёть да как дернить их за задок, так и выташшыть сразу».
Двор у Писаревых (фамилия их была Болдыревы, а Писаревыми стали позже потому, что прадед служил писарем) был просторный, - конюшни, закутки, подвалы, - а недалеко от дома стояла рига и амбары, в которых хранили муку, там же рушили крупу, отжимали масло, так что на кухне всегда стоял бочонок с конопляным. Было много и скотины: три лошади, две коровы, овцы, свиньи, жеребенок, телята и для того, чтобы накормить это «стадо», сеяли гречиху в два-три срока, а солому гречишную запасали на корм скоту. Держали Писаревы и пчел, так что лакомились своим мёдом. Дед Алексей был верующим, в его хату часто сходились слобожане и он читал им божественные книги про святых, про разные чудеса:
- И опутается весь мир нитями, и сойдутся цари верный и неверный. И большой битве меж ними быть. И будут гореть тогда и небо, и земля.
Си-идять мужики на полу, на скамейках, слушають… Маныкин, Зюганов, Лаврухин, Маргун, а бабы прядуть, лампа-то у деда хо-орошая была, видная! Ну а мы, дети, бывало и расплачемся, что земля и небо гореть будуть, а он утешать начнёть:
- Не плачьте, детки. Всё то не скоро будить, много годов пройдёть, и народ прежде измельчаить.
- Дедушка, а как народ измельчаить? – спросим.
- А вот что я вам скажу. К примеру, на загнетке четыре человека рожь молотить смогуть. Уместются! - И улыбнётся: - Да-а, вот таким народ станить. Но цепами молотить уже не будуть, а все машинами, и ходить не стануть, всё только ездить.
А потом и прибавить:
- Не плачьте, дети, после нас не будить нас. - Это он ча-асто любил повторять. - Бог, дети, как создал людей, так и сказал: живите, мол, наполняйте землю и господствуйте над ней. И Бог вовси не требуить от нас такого поклонения, чтоб молилися ему и аж лоб разбивали, ему не надо этого. Бог - это добро в душе каждого человека. Добро ты делаешь, значить, и веришь ему.
А бабушка Анисья придерживалась другого понятия о вере и бывало, как начнёть турчать:
- Во, около печки кручуся и в церкву сходить некогда.
А дед и скажить:
- Анисья, ну чего ты гудишь? Обязательно чтолича Бог только в церкви? Да Бог везде. Вон, иди в закутку коровью и помолись, Бог и там».
Потом в семье дедушки Алексея Алексеевича «всё под откос пошло». Его старший сын Николай, вернувшись со службы, где был писарем, скоропостижно умер, и вести хозяйство стали средний Иван и младший Илья, который очень любил коней. Когда забрали в солдаты и его, стал там участвовать в гонках и однажды на скачках погиб. Остался Иван. «На войну*его не взяли, - он на всю семью был единственным кормильцем, - так что все хозяйство на нем держалось.
«В году двадцать восьмом, когда коммунисты хотели его раскулачить*и сослать в Сибирь, то мужики воспротивилися: да что ж вы, мол, делаете, последнего человека у деревни отымаете, который в земле что-то смыслить! Вот и не тронул его сельсовет. Но когда колхозники* собрали первый урожай и повезли с красным флагом сдавать, то посадили дядю Ваню впереди и этот флаг ему в руки сунули... уважало его общество-то, а Катюха Черная подскочила к нему да как закричить:
- Кулак, и будет наш флаг везти?
И вырвала из рук. Пришел дядя Ваня домой расстроенный, ведь Катька эта такая сволочь была! Ну-у брехать что зря начнёть? Тогда же из колхоза могли выгнать и в Сибирь сослать. А у него уже сын подрос, тоже Ванюшкой звали, и умница был, грамотный, вот и говорить бате:
- Не бойся, папаш, я за Катькой поухаживаю.
И подкатился к ней. Так больше коммунисты батю не тронули.
А похоронили дедушку Алексея, когда шла гражданская война*. Помню, разруха была, голод, холод и мамка одна на Масловку ходила его хоронить. А нам не довелося. Не в чем было. Ни обувки, ни одёжи, вот и сидели на печке да ревели. И бабушка Анисья тоже вскорости померла, она ж на еду пло-охая была, а тут как раз ни булочки нетути, ни сахарку. Всё-ё просила перед смертью:
- Чайку бы мне с булочкой, чайку...
Заплошала, заплошала, да померла. Вскорости за дедом отправилася».
В самом начале своего «расследования» я написала: «Читаю их имена и кажется, что с укоризной смотрят они на меня из тёмного небытия. И зарит совесть, что так мало знаю о них. Но хочу, хочу избавиться от этого стыда-незнания». Поэтому и написала, издала в Ридеро своё посильное расследование о них под названием «Мои предки крестьяне». Но осталось, не ушло смущение: ну почему не взялась за это раньше, когда были еще живы родственники? Сколько б интересных страниц вписалось! Но в какой-то мере утешает: когда слагала своё повествование с именами предков, то словно вызывала их души, вглядывалась в их лица, глаза. И оживали! Оживали и улыбались с благодарностью, что вспомнила о них. Верю: хотя бы иногда надо просто произносить имена ушедших, - Василий Петров Болдырев, его жена Аксинья, сын Егор, жена Егора Ульяна, их сыновья Алексей, Гаврила… - и благодарить за то, что эстафетой, из рода в род, передавали шанс родиться и мне.
Познать минувшее стремимся мы
с надеждою найти ответы
на сложные вопросы жизни.
Но если б знать:
что это знанье даст?
Не лучше ли - туман и тёмные завесы
над тем, что скрылось навсегда?
И лишь порой, как в танце-полонезе,
обнять минувшее, ничто не осудя.
С послевоенных лет жила наша семья огородом, - выращивали рассаду, лук, редиску, капусту, огурцы, - и мама всё это продавала. Когда я стала жить в Брянске, мама и брат всё так же продолжали заниматься землёй, а я почти каждую неделю ездила им помогать.
Из записок. 1975.
«Еду в Карачев. И как всегда, за утешением. Нет, рассказывать маме про «удары судьбы» мужа не буду, а просто Карачев всегда врачует. И уже шарю глазами по прилавкам базара, ищу Виктора, а не маму, - она уже почти не торгует. Да вот же он, с рассадой сидит, и по всему вижу: стесняется! Но улыбается:
- Не-е, здесь хорошо-о. Как в театре! Девки, бабы молодые идут и все жопа-астые! – смеется: - А вон как раз напротив меня Лёха торгует, тоже университет закончил и теперь прилавки – наши кафедры.
А дома мама уже нервничает, ждет сыночка, и уже через полчаса слышу:
- Иди, узнай, что там… как там у него?
А часам к двум… Вроде бы его мотороллер застучал? Ага, приехал.
И уже сидит на ступеньках в коридор и рассказывает:
- Остались у меня последние огурцы здорове-енные, сложил их на прилавок в кучу, собираюсь домой, а тут подходят две бабы деревенские, смотрят, смотрят на них и одна спрашивает: «За сколько отдашь-то?» «Да берите даром» - отвечаю. Нет, не берут и от огурцов глаз не отрывают. Я опять: «Да берите!» Тогда та, что постарше и говорит: «Давай, кума, возьмём. Хоть огурчиков наядимси». - И смеётся: - А вчера старуха подошла… ну, точно с картины Рембрандта*! И сама черная, и одежда, а лицо го-орестное! Попросила огурчика, а я говорю: «Да берите любой». Посмотрела, посмотрела на меня, отвернулась и пошла.
- Подумала, наверное, что пошутил.
- Да я догнал её, дал несколько штук.
Конечно, стесняется Виктор продавать, но в тоже время базар для него в какой-то мере развлечение. Как-то рассказывал: идет баба вдоль рядов, за ней тащится пацан лет шести и, дёргая за подол, гугнявит: «Ма, ну купи лучкю-то, купи»! Та вначале вроде бы и не замечает его, но вдруг останавливается и рявкает: «Мо-олчи, змей, сластена»!
Мама сидит на ступеньках и, опершись на лыжную палку, слушает сына, улыбается:
- Ох, и как же я страдаю, как страдаю, когда ты на базар едешь! - И губы ее подергиваются: - В следующий раз сама поеду. И не держи, и не упрашивай.
- Не-е, матушка, - смеетс: - ты уже своё отъездила, больше не пущ. Меня, наверно, бабы и так засудили: как, мол, не стыдно матку мучить!
А она смотрит на него с любовью, и я слышу:
- Ох, сколько ж горя он мне приносить!.. и сколько радости.
Ухожу на огород, оставляя их вдвоем и думаю: да, жалела мама нас со старшим братом. Да, была заботлива и самоотверженна. Но и только. А вот Виктора... Только при нём вот так загораются ее глаза любовью и радостью».
Помню:
Наконец-то земля подсохла, согрелась и Виктор вытаскивает из коридора своего Гошу, плуг собственной сборки, на котором будет пахать огород и который собирал всю зиму и детали для него находил на городской свалке. Оттуда же как-то привёз и несколько металлических ёмкостей, которые по ночам, чтобы днём не мешать соседям, по ночам наполняли мы водой, а потом поливали всё, что нужно. Согревающим воспоминанием живет и такое: тёплый весенний вечер, мы еще хлопочем над парниками, поливаем рассаду, укрываем её рамами, а из парка уже несутся звуки вальса. Сейчас Виктор разожжет горелку, подсунет под бочку с водой, потом я окунусь в тёплую воду и, освежённая, надену любимое платье и побегу с подругами навстречу тому вальсу.
В саду играет духовой оркестр,
И вальс зовёт туда, на танцплощадку.
Потом поманит танго радиолы,
закружит «Риорита» с ним, желанным...
Ах, эти давние, волшебные мгновенья
мелькнувшей юности, - зовущих светлых снов!
Куда умчались и в какие дали?
Нежная, чистая пора юности... Именно этому возрасту присуща романтика. Была она и во мне, ведь социалистическая пропаганда твердила: «Всё – для блага человека, всё – во имя человека». И это значило, что я тоже должна жить для «блага» и «во имя».
Помню:
Оставаясь дома одна, любила громко, как со сцены, читать стихи Пушкина*:
Во глубине сибирских руд
Храните гордое терпенье.
Не пропадет ваш скорбный труд
И дум высокое стремленье...
Или Лермонтова:
...А вы, надменные потомки
Известной подлостью прославленных отцов,
Пятою рабскою поправшие обломки
Игрою счастия обиженных родов!
Вы, жадною толпой стоящие у трона,
Свободы, Гения и Славы палачи!..
Пробовала и сама писать стихи:
Ветер холодный, резкий
В лицо мне бросает снегом,
Срывает одежду дерзкий,
Морозит душу и тело.
И всё ж, не пойду дорогой,
Которой другие крадутся.
Для них этот ветер – попутный,
Назад им уже не вернуться.
Пусть бури воют, тоскуя,
Пусть яростней год от года,
Но дань свою донесу я –
Искру тепла для народа.
В17 лет написала первый рассказ.
На распутье дорог стоит слепой юноша. Восходящее солнце золотит его русые волосы, пряди спадают на высокий лоб и какая чудная игра чувств на его лице! Ведь сейчас он с радостной надеждой вслушивается в чудный женский голос: «Возьми посох и иди по одной из лежащих перед тобой дорог. Иди, не сворачивая, не дрогнув сердцем даже тогда, когда твой путь будет усеян терниями, когда сладкий голос будет звать в уютное обиталище. Знай! Если ты поселишься в нём, то дни твои будут спокойны, но навеки ты останешься слепым. А если у тебя хватит мужества до конца пройти избранный путь, ты прозреешь и, увидев мир с высоты Человека, насадишь прекрасный сад, к цветам которого придут такие же незрячие, как ты, чтобы, вдохнув их аромат, запастись силами для пути к прозрению. Так иди же, иди! Я благословляю тебя на этом пути».
Многое ли сохранилось от романтического восприятия жизни тех далёких дней? Не знаю. Но пытаться снова и снова услышать музыку в обычных явлениях жизни во мне живёт и до сих пор... Иду по дорожке сквера, смотрю на заснеженные деревья и сплетаются строки: снежинки опускаются на деревья и, сбившись в сугробики, безропотно принимают подсказанные ветками «темы», в которых видятся замысловатые фигурки или пледы, прикрывающие их изгибы. И от этого снегопада веет той самой романтикой, которая тянет из прошлого нить, когда вот так же кружил и падал снег.
«Сугробы, сугробы вдоль улиц, у домов расчищенные стёжки, которые упруго заметает позёмка, а я иду домой и жую довесок к буханке хлеба, «запивая» горсткой снега. Послевоенные годы… и я, девчонка, каждый день хожу в очередь за такой же буханкой, которую привозят на санях в синей будке, и к ней всегда дают вот такой довесок, столь желанную горбушку.
Скорей, скорей варежки - из печурки, так и не просохшие за ночь, и-и на улицу, в снег, в сугробы! Санок не надо, ведь совсем рядом – обрывистые горки, с которых можно съезжать, окутав колени полами пальтушки и, прыгнув на «карниз» нависшего над обрывом сугроба и срываться вместе с ним туда, к колодцу, а потом, посидев в снегу словно в кресле, барахтаться в прохладных «волнах», захлебываясь свежестью и радостью.
Огород серебрится под выпавшим за ночь снегом. На лыжи! Ведь под горкой уже покрытая льдом и снегом Снежка. Скорее, скорей скользить по ней! Свитерок, варежки, ведь морозец - чуть-чуть… И бежалось по ровному настилу навстречу солнцу легко, весело. И не хотелось возвращаться, поворачиваться к нему спиной. Но вдруг светило утонуло в синем мареве, подул ветер, заметелило и вместе с пробирающимся под свитер холодком, в лицо стал лепить снег, слепить глаза. Нет, тогда он не был лёгким и желанным, а пугал своей упругой настырностью».
Парк вечерний тенями укрыт.
Снег парит.
Жёлтый свет фонарей…
Это действо отраду сулит,
И я жду, что вот-вот зазвучит
Сладкогласный напев тропарей.
Если бы писала о своей первой любви только по воспоминаниям, а не по дневниковым запискам, где встречи, радости, размолвки прописаны столь осязаемо, то не соткалось бы текстовое «полотно», похожее на живопись импрессионистов, - небрежны мазки брошенных слов-красок, но сколько тепла, радости!
После окончания школы, уже в сентябре, я работала в библиотеке воинской части. Из недавно приехавших молодых офицеров мне особенно никто не нравился. Правда, Эрик, - красивый, немногословный, всегда застегнутый на все пуговицы, – казался симпатичнее других, но в то же время и отталкивал этой своей закрытостью.
Полным антиподом Эрику был Витька Рябушкин, - высокий, сутулый, некрасивый, всегда расстегнутый и даже с офицерской фуражкой набекрень, - тоже не вызывал симпатий. Когда видела его, возникало желание что-то подтянуть, подкрутить в этом разлаженном «механизме», чтобы шагал уверенней и не так нелепо висели на нём шинель или китель. Был еще и Олег, - тоже некрасивый, но более всех уверенный в себе и даже нагловатый, но не делавший попыток приударить за мной.
А вот Вася Яхимович... Темноволосый, краснощекий, веселый крепыш, с первого же дня знакомства стал настигать меня и уже через месяц сделал предложение.
Но в феврале прислали еще одного... Юрка не был красив, - высок, сутуловат, над покатым, напряженным лбом негустые светлые волосы, под большими яркими губами «безвольный» подбородок, - но когда смотрел на меня, то из его голубых глаз, очерченных темными длинными ресницами, струился завораживающий свет. И о нём я тогда начала делать записи.
«Он не отходит от меня весь вечер, а если и отойдет, наблюдает издали. И меня это радует. Но убегаю к себе в библиотеку и быстро одеваюсь, не понимая, зачем это делаю? На улицу!.. Но он догоняет. И в этот вечер всё чудесно! И молодой месяц, и чуть слышное поскрипывание снега под ногами, и даже кот, который встретил нас возле дома.
За стеной библиотеки играет радиола. Остаться на танцы? Ведь так хочется его увидеть! Не отрываю глаз от двери, - может, войдет?.. И пришел! И даже пригласил в зал. Но как идти, если не окончен рабочий день? Ушел. Наверное, будет танцевать с ней, со своей бывшей. Не могу писать, дрожат руки. Неужели люблю его и могу ревновать?
Но уже – на танцах. Не «замечаю» его, болтаю с Алёной, а краем глаза вижу: через весь зал идет к нам! Подошёл, взял за руку. Какие у него глаза! Я тону в них, я побеждена.
Тихая, серая полночь,
мягко снежинки летят.
Не говорим мы ни слова,
Но ведь сердца говорят!
Кажется мне, что прекрасней,
Не будет ночей никогда!
Всё потому, что впервые
Ты провожаешь меня!
Уже четвертый день не вижу Юрку! Неужели не приходит из-за того, что в последний раз плохо расстались? Не хотел, чтобы я уходила, не подавал руки, а я повернулась и ушла. Догнал, взял за плечи: «Учти, у меня есть самолюбие, - И опустил руки, добавил: - А теперь иди».
Люблю ли я тебя - не знаю.
И кто подскажет мне ответ?
Но без тебя всегда скучаю.
Люблю ли я тебя, иль нет?
Лишь только издали увижу,
Забьется сердце и замрет.
Но любит ли тебя, - не знаю.
И кто подскажет мне ответ?
Ах, почему ты не приходишь?
Ведь целый день всё жду и жду!
Меня ты любишь иль не любишь?
Одна я это не пойму.
Наконец-то пришёл в библиотеку! Покраснела, растерялась, а он молча посидел и вышел. Но на танцах… Ни за что не подошла бы к нему, но подошел он. Как же была благодарна!
Снова ты не приходишь. Ну, приди хотя бы на минутку! А, впрочем, не надо на минутку. Мне этого будет слишком мало.
О, если б ты знал, как хочу я увидеть
Твои голубые, родные глаза!
И голос негромкий и милый услышать.
Я счастлива только бы этим была!
Меня обижал иногда ты, - случалось! -
Но был так внимателен, ласков со мной.
Так что же теперь, что с тобою случилось?
Зачем же обходишь меня стороной?
Вчера Юрка был на танцах, но ко мне не подошел, а часов в одиннадцать оделся и ушел. За что издевается надо мной? Ведь так хочется посидеть рядом, поговорить!
Так долго, так долго с тобой не встречались!
Ужель огорчить тебя чем-то могла?
А, может быть, в том, что расстались
Есть и твоя небольшая вина?
Любить - это страдать. Но когда любишь, мир становится иным, - всё озаряется удивительным светом, люди кажутся добрее и перестаешь замечать плохое, уродливое.
Постоянно думать о нём, просыпаться с надеждой увидеть, а потом целый день прислушиваться к шагам, - не его ли? А когда вижу издали, появляется щемящая боль. Почему? Сколько мучающих и неразгаданных «почему»!
Возле клуба играли в волейбол. Был и Юрка. Смеялась, старалась острить, но что делалось в моей душе!.. Уверена, любит меня! Вижу по взгляду его дорогих, любимых глаз.
Ветер весенний, развей мое горе!
В далекие степи печаль унеси.
И грусть утопи в темно-синее море,
Но радость и счастье взамен принеси.
Сон:
Сидим с Юркой в какой-то комнате за круглым небольшим столиком, и я не понимаю: почему мы здесь? Но знаю: он здесь - из-за меня. И сидим долго, молча, но вот он наклонился, что-то пишет, я не вижу его глаз... а так хочу! И взглянул, смотрит… берет мои руки, подносит к губам, целует... И я счастлива!
Хожу с забинтованной рукой, - лезвием нацарапала его имя. Глупо?
Почему Юрка мне так дорог? Иногда даже страшно становится, - чувствую какую-то ответственность за него.
Долго сидела и думала: что же написать на своей фотографии, которую просил подарить? И вот пишу... но в дневник: Юрка, дорогой! Любое слово кажется мне таким тусклым для передачи того, что чувствую! Знаешь, после каждого твоего поцелуя во мне вспыхивают какие-то новые чувства, отчего кажешься мне волшебником, обладающим магической силой. И сила эта, отпуская мое сердечко только на секунду, вновь зажигает неведомым чувством. А глаза! Боже, какими бывают твои глаза в мгновения вспыхнувшей любви! Но именно в такие минуты болью сжимается сердце от невозможности продлить эти неземные мгновенья. Ну, почему любовь и встреча с прекрасным приносят не только радость, но и грусть? Может, потому, что именно это слишком хрупко, мимолетно, беззащитно, и мы с первого мгновения, не сознавая этого, начинаем прощаться?
Ты хочешь, чтобы я стала твоей женой. Но разве не хочется тебе сохранить хотя бы еще на год те отношения, которыми живем? Разве будут вечера, чудесней тех, которые проводим на нашей скамейке? Так зачем же торопиться? Семейная жизнь впереди, а вот такая... может уйти. И навсегда.
Приехала подруга детства. Отмечали день рождения Юрки и нечаянно я увидела, как она обнимает его. Может, то была только её инициатива? Не пыталась узнать, но с тех пор... Юрка, вчера я сказала тебе лишнее, прости! Прости и не верь тому, что становишься чужим. Но в те минуты, когда любовь к тебе вспыхивает особенно сильно, вдруг вижу Ларискины руки на твоей шее. Скажи, как мне забыть? Ведь это может нас разлучить.
Многое, очень многое пережила я, передумала за это время и ты, наверное, заметил, что стала гораздо сдержаннее. А всему причина - ты. Ты первый, кому я поверила, кого полюбила, и ты первый, кто обманул меня. Свет погас. Вспыхнет ли снова?
Иногда кажется, что мой костёр любви медленно угасает. Пробую подбрасывать в него «хворост», но... Наверно, с костром можно так, но не с любовью. Она должна сама…
Пожить бы на необитаемом острове, послушать музыку, почитать! Но получила из Ленинграда вызов на сессию.
Письмо Юрке из Ленинграда:
«Юрка, сдала первый экзамен. Скажи, ну почему здесь, в Ленинграде, так томно, скучно, неуютно? Эти серые камни, удушливый воздух и всё, все чужие! Вчера в театре оперетты смотрела «Поцелуй Чаниты», люди смеялись, смеялась и я, но... Полуголые женщины, слащавые улыбки, плоские, тысячу раз слышанные остроты и во всём – фальшь!»
Юрка, Юрка! Опять мы в ссоре. Ну, зачем причиняем друг другу столько боли? И зачем часть своей перекладываю на тебя? Лучше бы - одна… Но прости, милый! Наверное, делаю это потому, что бывает нестерпимо больно.
Заходила в библиотеку предыдущая Юркина увлечённость и у меня кольнуло сердце: ну почему ты оставил ее ради меня? Она стала бы тебе прекрасной женой, без всяких туманных стремлений. Иди к ней! Я – не для тебя. Беспокойно будет тебе со мной, мучить буду, и потому, что никогда не стану счастливой.
Письма Юрке в Москву:
«Юрка, милый! Ты – далеко. И если поступишь в Академию, то станешь еще дальше. Каждую минуту ощущаю, что тебя нет рядом, что ты не придешь ни завтра, ни послезавтра, ни через неделю, месяц и потому хочется плакать. Сегодня случайно нашла твою папироску, и каким же драгоценным она подарком стала! Как отрадно было нюхать её и вспоминать тебя, тебя и только тебя! Боже, как все постыло и пусто без тебя!»
«О, добрый день, мой милый друг!
Что, как твое здоровье?
И как проводишь ты досуг?
Как чувствует себя твой друг?
Прошло ль его томленье?
В письме последнем мне писал:
«Грызу науки мрамор рьяно!»
На это Виктор (брат) сказал:
«Один все зубы поломал,
Грызя его вот так упрямо».
Как я живу? Учу, кручусь,
Седлаю иногда Пегаса,
Но очень мой ленив Пегас
И скачет лишь по четверть часа».
«Спасибо, дорогой, за подарки ко дню рождения! Они чудесны и очень им рада, но в то же время, и грустно. Почему? Не знаю, не знаю.
Спрашиваешь, как встретила праздник? Ходили с Аллой в клуб, было все в шарах, конфетти, флажках и прочей мишуре. Около двенадцати ребята затащили нас в буфет, там и встретили Новый. Было почти весело, от вина кружилась голова.
А как твои экзамены? Трудно? Но знаю, что сдашь все хорошо, ведь ты умница!»
«До свиданья, друг мой! В этот вечер
Чистые мигают огоньки.
Мой любимый, ради нашей встречи
Чувство вот такое же храни.
Ну, а если в жизнь уйдёшь с другою,
Совести своей не упрекай.
Каждый рад дышать опять Весною!
Без укора я скажу: «Прощай.
Прости, дорогой, но кажется, твоя любовь ко мне угасает. Непутёвая Галка».
Да нет, не его любовь угасает, а моя. Но не хочу этому верить, - как же без неё?
А чем удержать ускользающую, не знаю.
За окном густые сумерки. Тоскливо завывает ветер.
Читаю: «Личность противопоставляет себя миру, как нечто самодовлеющее и она не стремится больше к пересозданию мира, ее освобождение - в ней самой».
Вот и я не стремлюсь пересоздавать мир, а хочу быть свободной.
Как отношусь к Юрке? Нет, не могу понять, - душа не горит, а теплится.
Маюсь, что день проходит быстро и не успеваю найти успокоения.
Маюсь, что день тянется медленно, а с ним и мои поиски чего-то.
Как хорошо, когда наконец-то засыпаю! Спать бы долго-долго!
Бродила в лугах, что видны из наших окон. Перебралась по мостику через Снежку, долго шла по полевой дороге, свернула к стогам, присела возле, и всё задавала себе вопрос: люблю ли Юрку? И был теплый сентябрьский день. Сжатое поле ржи, разогретое солнцем, пахло соломой, серебристыми нитями поблескивала паутина. Тихая, отстоявшаяся благодать природы. Но как же смутно было на душе!
Потом брела по берегу к плотине. Над ее темной, уже неприветливой водой, устало свисали лохматые тростники, пахло рыбой. И снова сидела на берегу, смотрела на лениво текущую воду и странно! Душа наполнялась покоем, словно эта тёмная, уставшая за лето вода, принесла ответ на мучивший вопрос: значит, не люблю, если так мучительно думаю о нём.
Какое ослепительно белое утро! Они, снежинки, падали и падали, словно стараясь скрыть следы неопрятного человеческого жития. Жаль, что скоро растают, ведь только начало ноября.
Почему человек так одинок?
Мой сон. Я – в каком-то городе. Ночь. Улицы безлюдны. Мне зябко, жутковато, но стою на трамвайной остановке и жду Юрку, он должен выйти во-он из того здания. Ну, вот и он... но выходит не из здания, а словно проявляется, как на фотографии… и почему-то в длинной-длинной шинели… приближается… делаю шаг в его сторону, протягиваю к нему руки, а он проходит мимо... с опущенной головой. А вот и трамвай… Юрка становится на его ступеньку, тот беззвучно трогается… Хочу окликнуть!.. но не могу. Хочу сделать шаг вослед... не делаю. А трамвай уже медленно удаляется, размывается, тает вместе с ним. Но во мне нет отчаяния, - вроде так и надо... так и надо».
(Через несколько лет.)
Вначале Юрка прислал открытку, - для него я осталась прежней, - а потом приехал. Встретились. Стал чужим. На второе свидание не пошла, но подруга с ним встретилась и передала его слова: «Надеялся, что Галка уедет со мной». А во мне это его признание не пробудило никаких теплых чувств.
Иногда, вдруг: иду по аллее парка, под ногами шуршат еще не истоптанные желто-бурые листья, а я смотрю на них и замираю от счастья, - счастья любви; мы сидим на лавочке возле нашего дома, перед нами, за речкой, луга, покрытые туманом, - словно облаками! - над ними висит огромная луна, он целует меня и во мне вспыхивает какое-то неведомое чувство, - сладостное, томящее, но до отчаяния грустное.
Слезинка дождя на ажуре стекла
и алый окатыш герани.
Те встречи, разлуки…
Да были ль они,
слезинка дождя на ажуре стекла?
Всё было.
В душе не сгорело дотла.
А память - лишь таинство сини.
Слезинка дождя на ажуре стекла
и алый окатыш герани.
В 1961-м году брат, работающий телеоператором в Комитете по телевидению и радиовещанию, на время моей практики, которая была обязательной на последнем курсе института Культуры, где я училась заочно, устроил меня помощником режиссера. Главному режиссеру я понравилась, и он предложил мне остаться.
«Ровно месяц, как я – помощник режиссера. Работа интересная, но иногда часами нечего делать, и я хожу за главным режиссером с просьбой дать хоть какой-то занятие, а он обычно смотрит на меня, улыбается и пожимает плечами.
Есть ли интересные люди? Пожалуй, журналист Николай Недвецкий и телеоператор Женя Сорокин. Умные, много читающие и даже спорящие о философии, но пока в их спорах нет для меня того, что затронуло бы душу.
Диктор Элла Миклосова красавица! Нос с горбинкой, пепельно-светлые волосы, смугловатое лицо с большими синими глазами, которые иногда широко распахивает и смотрит с участием, а иногда вдруг громко, - грубо! – расхохочется над тем, чему и улыбнуться-то грешно. А вот её подруга, звукорежиссер Алла Смирновская, сухопарая, некрасивая, с тонкими напряженными губами, с которых всегда готово сорваться ехидное словцо, поэтому не хочется лишний раз подходить к ней с каким-либо вопросом.
Элла и Алла сидели в студии, разгадывали кроссворд, а я, готовясь к эфиру, расставляла фотографии по пюпитрам. Но вот они стали гадать: кто композитор оперы «Орфей и Эвридика»? Ну, я и подсказала: «Глюк*». А они, взглянув на меня, презрительно хихикнули, - из какого-то, мол, Карачева, а подсказывает! – но потом всё ж вписали. Да нет, не сказать, что страдаю от их снисходительных взглядов, но все же… Удастся ли преодолеть их высокомерие? И нужно ли это делать?
Не увлекли меня наши комитетские философы. И особенно неприятным становится Недвецкий. Тарахтит, тарахтит, перескакивая с одного на другое... словно палкой - по штакетнику, а в результате - пустота. Кажется, что все боли мира ему до лампочки, только б утвердить свою значимость, только бы все смотрели на него и поклонялись. А меж тем, хочет ехать в Москву преподавать в Университете. И чему научит своих студентов?
Когда еду из родного Карачева и автобус, подъезжая к Брянску, переезжает Черный мост, сворачивает направо, то всегда почему-то мелькает: «Вот всё и кончилось». И «всё» - это солнце, ароматы земли, травы, деревьев, ветра, а прямо сейчас въеду в другое, - в застойный, спертый запах машин, кирпичей, шум города, мелькание озабоченных лиц… И от этого словно сжимаюсь, как пред прыжком в холодную воду»
И до сих пор, проезжая троллейбусом по центральному проспекту через дамбу, частенько отыскиваю глазами на краю Нижнего Судка тот самый домик с косо спускающимся огородом, в котором снимала комнатку. Хозяева относились ко мне приветливо, но мне было настолько неуютно и тоскливо оставаться в ней, что почти каждый день уезжала автобусом домой, в Карачев, а летом - на мотороллере с братом Виктором. И мчаться навстречу пахучему лесному ветерку было особенно восторженно. Да, мне, провинциалке, трудно было привыкать к шумному городу и от неуюта чужих комнат спасалась в областной библиотеке с её тихими залами, с обилием книг, журналов. («Новый мир»*, «Иностранная литература»), ведь они открывали мне совсем другой мир. И было это при «Хрущёвской оттепели»*, как потом назовут те годы относительной свободы.
«Купила, сборник стихов «Обещание» Евгения Евтушенко*и он стал для меня удивительным открытием:
Пришло без спросу, с толку сбило,
Захолонуло, налегло.
Как не похоже все, что было!
И даже то, что быть могло...
Или: Тают отроческие тайны,
Как туманы на берегах.
Были тайнами Тони, Тани
Даже с цыпками на ногах.
Былии тайнами звезды, звери,
В поле – робкие стайки опят.
И скрипели таинственно двери,
Только в детстве так двери скрипят…
Но пришла неожиданно взрослость.
Износивши свой фрак до дыр,
В чье-то детство,
Как в дальнюю область,
Гастролировать убыл факир…
… Дайте тайну! Простую-простую!
Тайну – радость и тишину.
Дайте маленькую, босою,
Дайте тайну, хотя бы одну».
Каждый день автобус отвозил нашу постановочную группу на телецентр (он был на окраине города), чтобы выдавать в эфир новости, а «офис» Комитета был на набережной Десны, притиснутый к высокому холму, на котором стояла колокольня полуразрушенного монастыря семнадцатого века. Но властям понадобилось спрямить дорогу, снеся монастырь. Помню, как два журналиста и я ходили к главному архитектору города, чтобы убедить: можно обвести дорогу вокруг холма, а в монастыре устроить музей. И архитектор внимательно слушал нас, согласно кивал головой, но уже через несколько дней и монастырь, и колокольню взорвали, холм сравняли с землёй, а потом вдоль протянутой дороги разбили какие-то нелепые клумбы, подняв их над тротуаром почти на метр, обложив кирпичами, засадить розами, но они не прижились и клумбы заросли травой.
«Мои мечты встретить в Комитете интересного человека быстро тают, словно снег под апрельским солнцем, и остаются лишь нетающие с четырнадцати лет вопросы: для чего жизнь, зачем живу?
У Федора Михайловича Достоевского* нашла: «Беспокойство и тоска - признак великого сердца». Но почему моему, маленькому не живется спокойно?
У Евтушенко есть строки:
Но пришла неожиданно взрослость.
Износивши свой плащ до дыр,
В чьё-то детство, как в дальнюю область,
Гастролировать убыл факир…
Вот и мой «факир», обещавший мне здесь интересных и талантливых людей, покинул меня, оставив лишь одну тайну. И она - Стас».
Тогда он пришёл в Комитет примерно через год с начала моей работы. Чистое бледноватое лицо, большие темные глаза с пристальным взглядом, высокий лоб с тёмным чубом... Обычно, приходя на работу, он долго бродил из угла в угол, потом садился за стол, непременно ставил перед собой графин с водой, брал ручку, чтобы что-то писать, но на этом всё и заканчивалось. А еще жило в нём какое-то тихое сопротивление всему, что происходило вокруг, и это мне нравилось.
«Сегодня на собрании разбирали «неблаговидный поступок оператора и комсомольца Александра Федорова», - соблазнил какую-то девушку, но жениться не хочет, - наш председатель Комитета Петр Ильич Луньков всё нападал на Сашку, а тот твердил: «Сама она… я по молодости… я по неопытности». Было смешно и жалко на него смотреть, а Петр Ильич, жестко сжав губы, скрестив на животе руки, всё наступал:
- Мало ли что не любишь! Ты – комсомолец и обязан жениться!
И когда в очередной раз стал «клеймить» Сашку, то Стас вдруг встал и молча направился к двери.
- Куда Вы? – остановил его Луньков.
- Александр сам должен решить, что ему делать, - сказал только что утверждённый журналист и вышел.
Молодец Стас! А Луньков… Он развел руками и на лице кроме удивления я увидела: ну, что ж, тебе это так не пройдет!
Бродили со Стасом по тихим, почти сельским улочкам Лубянки, и он пригласил заглянуть в его сад, - «Ведь яблони цветут, сирень!» И я пошла. Но только взглянув на этот праздник цветов, заспешила домой. Чего испугалась? И Стас провожал, а я была счастлива только тем, что идет рядом. Когда с веткой сирени из его сада пришла домой, долго не могла уснуть».
Стас был моей новой увлечённостью. Чувствовала, что он – вольная душа и не хочет, не может никому подчиняться. Не зря же носил усы, бороду, из-за чего в нашем городе на таких пальцами указывали. А еще Стас любил эпатировать и на каком-то торжественном заседании, когда на сцене в президиуме сидели начальники и один из них делал доклад, Стас вдруг встал, вынул из кармана носовой платок, громко высморкался и вышел. Теперь-то на такое и внимания не обратили бы, а тогда у коммунистического президиума вытянулись лица.
«Вчера Стас провожал меня до автостанции. Когда в ожидании автобуса сидели в кафе, потом в скверике, то я вдруг услышала:
- Но где-то, где-то далеко есть дом, понуро припавший к земле, словно прислушивающийся к нашим шагам. Но где-то, где-то мы можем забыться хотя бы на миг и удивиться, что первый снег выпадает всегда беззвучно, что у тебя с мороза холодные руки, мама!
Взглянула на него, не скрывая радости:
- Да ты еще и поэт?
- Нет, лишь пытаюсь им стать, - усмехнулся: – Вот... позавидовал тебе, что скоро войдёшь в родной дом и…
Когда садилась в автобус, услышала тихое:
- Может, останешься?
Нет, не осталась. И потому, что отчаянно хотелось побыть одной там, в переполненном автобусе, вместе с ним… таким! А приехав домой, радовалась – и каждый раз заново! – моим родным, земле, солнцу, дождю, пропахшему соснами, травами, но душа рвалась назад, в большой город, ведь в нём – Он».
Стас писал стихи и вскоре вышел его сборник. Конечно, меня покорило и это, но я чувствовала, знала, что нам не быть вместе, - не смогу ему покориться. Наверно, это же понимал и он, да к тому же решил перебираться в Москву и уже часто ездил туда в поисках работы.
«Встретила в театре Стаса, - на несколько дней приехал к матери. И было приятно сидеть с ним рядом… Приятно? Сладостно! И был понятным и родным. Но вида не подала.
- Пригласила б на чай, - улыбнулся.
Нет, не пригласила.
Проводил до троллейбуса. Вошла, села, взглянула через стекло, - стоял, - смотрел грустно. Но ведь не шагнул за мной! «Что ж ты?..» - хотелось крикнуть. Но даже не оглянулась.
Волки воют от тоски. Изливают душу? Жаль, что не могу.
Ах, гули, гули, гули
На бронзовой щепе!
Зачем встречались губы?
Зачем щекой - к щеке?
И руки, словно стебли,
Сплетались и текли.
Задумчивые тени
К поляне приросли.
И ты у края неба
Качнулась, поплыла,
А под тобою немо
Качались тополя…
И снова приезжал в Стас, чтобы продать опустевший после смерти матери дом и уехать в Москву. Навсегда».
Примерно через два года моей работы на телевидении, к нам прислали журналистку, только что окончившую Университет. Вскоре стала она ходить в школу преподавать французский язык и делала это для того, чтобы потом, когда отработает положенные два года, уехать в Москву, прописаться там, устроиться на работу, постараться выслужиться перед «органами»*, чтобы разрешили ездить в другие страны преподавателем русского языка.
«Показывала Раисе город, потом сидели с ней в кафе. Конечно, она знает намного больше меня и разговаривать с ней интересно, но станем ли подругами?
Сняли с Раисой комнату на шумной улице в деревянном домике у старых добрых евреев. Наше единственное оконце смотрит в сад, яблони которого никогда не пропускают солнца.
Да, Раиса образованней меня, уверенней и… громче что ли? Смеётся раскатисто, запрокидывая голову с копной темных завитых волос, которые кажутся ещё темнее из-за бледноватого лица. Высока Раиса, статна и даже сухопара, - ей бы моделью быть! - но она не следит за собой, неопрятна, до самых жарких дней ходит в одной и той же зеленой кофте и, похоже, не собиралась её снимать. А еще любит по утрам есть лук, отчего запах в нашей комнате!.. Я отношусь к этому её пристрастию терпеливо, но каково коллегам по работе?
Приходил к нам Лёва Федоров, лучший журналист на радио, хотя ему часто достается от начальства, - темы, мол, берёт не те, да и слишком их заостряет. Симпатичный, высокий блондин с быстрым и неожиданным взглядом, который часто бросает на Раису, но она не отвечает ему, хотя, - знаю! – он ей нравится. Едва ли у них что-то получится, ведь Лёвка – обаятельный шалопай, еще не совсем закрепощенный идеологией, а Раиса совсем другая, так что...
Ездили с Раисой в Аниково, молодежный дом отдыха под Москвой, - она от Обкома комсомола достала две путевки. На другой же день укатила в Москву, а я подолгу бродила в роще, сидела на берегу речушки и смотрела на тихую воду. Вечерами в холле гремела дискотека, почти все танцевали, а симпатичный, белозубый негр с чуть приплюснутым носом и почти чёрными глазами, сидел в сторонке с загипсованной ногой и грустно смотрел на всех. Стало его жалко. Подсела, улыбнулась, попыталась заговорить, и мы как-то поняли друг друга. А когда через пару дней гипс с его ноги сняли, то жалость к Комбо растворилась, но острее вспыхнуло любопытство: а как живут негры там, в Кении? И он рассказывал… больше жестами, мимикой, но я понимала и учила его русскому:
- Комбо, вот это – ля-гуш-ка, - показывала наше земноводное, когда стояли на берегу речушки.
И он смешно повторял:
- Лья гушь-кья.
Добрый, ласковый Комбо. Рассказывал, что у него есть брат-фермер, и что на его кукурузные поля часто нападают обезьяны, которых приходится отлавливать, набрасывая сети. Ну, я и сказала, опять же больше мимикой, интонацией: жалко, мол, бедных обезьянок, они же есть хотят, на что он замахал руками: их же очень много!
В первый же день нашего возвращения из Аникова приходил Лёвка и признался, что стал выпивать. «Понимаешь, у меня душа распадается. Надоело врать! А выпьешь, вроде бы сразу и свободным станешь». Что я могла ответить? Ты, мол, такой не один?
Ездили с Раисой в Карачев. Мороз был!.. А у меня теплой обуви нет, только туфельки, так что сидела у железной печки, отогревала замерзшие ноги и ревела от боли. Потом распили с Виктором бутылку вина и так-то хорошо стало!
На другой день, когда Раиса уехала, я спросила маму:
- Ну, как тебе моя подруга?
И она ответила:
- Да какая-то она двурушная, всеодно, как бутылка из зелёного стекла. Никак не рассмотришь, что в неё налили?
И мама права. Живу с ней почти год, а понять не могу.
Получила письмо от Комбо:
«Моя душа Галичика! Я не думал, что молчание будет и если ты будешь забывать меня так быстро… Я не знаю, что могу делать, потому что не могу забыть тебя. Сейчас будет месяца когда я послал письмо, но ты не хочешь ответить. Пачиму?»
Дала прочитать Раисе, а она расхохоталась:
- Ну, и что ты ответишь этому «пачиму»?
- Ну, что-нибудь отвечу…
Странная Раиса. Похоже, глядит на всё со своей надуманной высоты, и никто ей не нужен.
Снимали с ней сюжет для «Новостей» в Обкоме комсомола, и она пошутила:
- Влюби-ка в себя Хрыськова! – И как всегда громко рассмеялась: - Он же тает от тебя, вот и попробуй.
А Хрыськов - второй секретарь Обкома, «растущий товарищ», о котором говорят, что возьмут в Москву.
- Так он же карьерист! – чуть не вскрикнула, но, заметив её удивленный взгляд, смягчила своё отторжение:
- Да и некрасивый. Толстенький, рыжеватый, с маленькими глазками… Кстати, ему очень подходит фамилия Хрыськов.
- А что тебе от его глазок? Зато всеми благами будешь пользоваться.
Нет, не сошлись мы с ней во взглядах ни на Хрыськова, ни на «блага». И, думаю, не сойдемся.
И всё же я пользуюсь «благами», - Раисе дали комнату, и она взяла меня к себе. Правда, комната эта с общей кухней, на которой хлопочут еще две хозяйки, но мы обеды не готовим и поэтому соседки нам почти не мешают. А если бы ещё каждый день с шести утра какой-то мужик, собираясь на работу, не гремел над нами сапогами, то было бы вообще здорово.
Ездили с Раисой на две недели в Сочи. Загорали, купались, бродили по городу с Сашкой, Володей и Николя, - познакомились с ними в первый же день. Из всех троих Николя был лучшим, - блондин с голубыми глазами, с правильными чертами лица, - но жаль, что не вышел ростом. А мне нравятся высокие, а мне нравятся стройные! Но всё ж подолгу гуляла с ним по набережной. И пахло виноградом, персиками. И шуршало галькой море, которое было в двух шагах.
А самой удивительной была поездка на озеро Рица. Да нет, озеро оказалось, как и озеро, а вот дорога туда!.. Скалы нависали над автобусом, а под нами то слева, то справа вдруг открывались ущелья, затянутые голубоватой дымкой! И захватывало дух. И кружилась голова.
Раиса стала членом КПСС. А ведь как-то рассказала анекдот: приходит мужик домой и жалуется жене: «Не везёт мне два дня подряд! Вчера в коровью лепешку вступил, сегодня – в Партию».
- И зачем тебе это? - спросила.
- А для того, чтобы пускали за границу.
И как всегда, громко рассмеялась.
- Смотри, Раиса, а то станешь «верным ленинцем» и...
- Да нет, - перебила уже без смеха: - Такого со мной не случится.
Посмотрим.
И всё же Лёвка предложил Раисе руку и сердце. Просила совета, что, мол, делать? А я сказала:
- Конечно, Лёвка умный, обаятельный парень, но такие, как он, больше ищут поддержки в любимых, чем - сами…
Нет, она сама ищет опору, ведь впереди у неё – Москва, а столица требует «крепких рук и надежных сердец», как сказал какой-то из её любимых журналистов, так что сбудутся, наверное, мои предположения: ничего у них не получится.
Раиса пришла, присела на свою кровать:
- Обсуждали сегодня Лёвку на Комитете.
- За что? – встрепенулась.
- А-а, - махнула рукой – зачем-то в своём репортаже сказал, что не дают квартир молодым архитекторам, которые приехали к нам работать.
- Но ведь так и есть…
- Ну да, так и есть… - хохотнула: – Но зачем об этом объявлять на всю область?
Я только руками развела:
- И ты об этом сказала на Комитете?
Нет, на Комитете она не сказала, а вот Лёвке - да.
- И что ж он?
- А, ничего, - махнула рукой: - Только взглянул на меня как-то... и ухмыльнулся.
Вот и думаю: ну, разве смогут эти, такие разные «миры», стать одним?
Лёвка попал в психлечебницу, - «белая горячка». Когда за ним приехала «скорая», то всё кричал, чтобы отогнали меня. Почему меня?»
Помню:
Вскоре Раиса уехала в Москву. И увиделись мы с ней только через пять лет.
К тому времени она успела поработать в Мали, Бельгии и на заработанные деньги купила квартиру, в которой и жила с матерь. Помню, спросила её:
- А твоя тётя где? Ну та, о которой ты говорила, что растила тебя?
На что ответила:
- Да мы её оставили там, в поселке, - взглянула непонятно: - Когда она узнала, что мы уезжаем с мамой в Москву, даже отравиться уксусом хотела, но её спасли.
- И как же она теперь там одна… без помощи?
- Да ничего, - и опять взгляд с холодной искоркой: - ей там соседи помогают.
Я молча глядела на неё, а она, словно оправдываясь, добавила:
- Ну, не могла же я взять её сюда? У нас не трехкомнатная квартира.
Потом водила меня в гараж показывать свою «Волгу», хотя и не училась вождению.
- Так зачем она тебе? – полюбопытствовала.
- А так… Была возможность купить, так чего ж отказываться?
И как и всегда, громко рассмеялась.
Когда я ездила в Москву на курсы повышения квалификации, встретились с Раисой. Пригласила меня во МХАТ* на спектакль, он мне не понравился, и мы долго спорили. Потом она спросила о Лёвке, и я рассказала, что он спился, его уволили с работы, хотя несколько раз и прощали. И спился, на мой взгляд, потому, что не смог больше врать, что живет теперь с матерью в районном городке в ветхой избушке, ходит с ней по улицам и собирает бутылки.
- А зачем ему было врать? – взглянула моя подруга удивленно: - Пусть бы писал правду.
- Раиса, ты что? – обалдела я: - Разве в нашей стране дозволено писать правду… да и говорить?
- Дозволено, - ответила с вызовом: - Я же говорю студентам правду.
И опять мы заспорили, - она защищала нашу «руководящую и направляющую», а значит, всё же стала преданным служителем тех, кто её купил.
А Лёвка... Как-то рассказали, что снова объявился в Брянске, - на кладбище рыл могилы, - и больше ничего о нём не слышала.
Прошли годы. Я стала главным режиссером. Командировки, съемки, монтаж сюжетов, фильмов, работа с самодеятельными коллективами, показ театральных спектаклей – всё это было сложно и зачастую крайне утомительно, но мне это нравилось, вот только... Если бы могла не замечать лжи, которой были пронизаны передачи, не ощущала удушающего идеологического давления «руководящей и направляющей».
1962
«Наш начальник Туляков возвратился из Москвы и на летучке рассказывает о театре на Таганке:
- В холле висят портреты актеров в негативе, - и его большая губа пренебрежительно отвисает. – Такие же висят и под лестницей.
Держит паузу, обводя нас бесцветными глазами:
- Потолок чёрный, актеры во время спектакля стоят на сцене за какой-то перегородкой, только головы высовывают. - И губа его отвисает ещё ниже: - Правда, в конце всё же пробегают по сцене. - Снова медлит, ожидая реакцию: - А фильмы американские... сплошной половой акт!
Опять обводит нас тяжелым взглядом, горестно вздыхает. А я сижу и думаю: ну разве такой руководитель может потребовать от журналистов чего-то умного, интересного?
Приехал из села редактор новостей и рассказал: на майские праздники вся деревня пила-гуляла, а на ферме коровы от голода так ревели, что даже баяны заглушали. Ну, я и сказала: вот и напишите об этом, на что он махнул рукой: «А, все равно главный не пропустит».
Меня, как главного режиссера, прикрепили к обкомовской поликлинике.
Ходила туда. Коридоры пусты (а в наших-то, народных - очереди!); вдоль стен - диваны, как подушки (нам бы в квартиру хотя бы один!); врачи принимают каждого чуть не по часу (а нас, плебеев, выпроваживают минут через десять!); в холл вносят импортные кресла (таких и не видела!), а напротив сидят два холеных представителя «великой и созидающей» и громко, с удовольствием рассказывают о своих болезнях. Противно. Больше не пойду.
По коридору пронесся слух: «Джинсы привезли и кроличьи шапки!» Иду... Растрёпанная от возбуждения поэтесса и журналистка Марина Юницкая лезет без очереди; корреспондент Лушкина с кем-то сцепилась и кричит громко, злобно; киномеханик Леша протискивается к прилавку, не обращая внимания на ругань коллег, хватает аж трое брюк, две шапки и радостный устремляется по коридору… Боже, за что нас так унижают?!
И выхожу на улицу. Морозец, снежок только что выпавший, не истоптанный... Раствориться бы во всем этом! Моя улыбка – солнцу, снегу, бодрящему ветерку!.. Но надо идти на репетицию. Гашу улыбку. Пробуждаясь от снежного сна.
Областной партийный орган «Рабочий» вышел с фотографией моего коллеги режиссера Юры Павловского и статейкой о нём: лучший режиссер! То-то накануне заглядывал в наш кабинет секретарь парторганизации Полозков:
- Юра, фотографироваться!
А я возьми да спроси, шутя:
- А меня? Почему меня не приглашаете?
- Мы так решили, - бросил... словно отрезал.
И сообразила: так ведь Юрка хоть и работает у нас «без году неделя», но зато партийный.
Запись передачи «Встречи». Клоун Май. Ма-аленький, с собачкой, - словно мягкой игрушкой! – жонглирующий кольцами, бумерангами. Местный поэт Фатеев:
То, чего не забуду,
То, чего еще жду, -
Это только акация
В белом-белом цвету...
Но перед самым эфиром позвонили из цензуры: «Убрать строчку в стихотворении «там, где косточки хрустят». Ох, и до косточек им дело!»
Часа за два до эфира автобус увозил сценарии наших передач в отдел цензуры, там их читали «ответственные товарищи», вычеркивая недозволенное, и только после этого… Так что экспромты в эфире были недопустимы, и журналисты с выступающими просто читали заранее написанные тексты, поглядывая на телекамеру. Каково зрителям было смотреть подобное? И разве при такой системе нужна была режиссура?
«Планерка, а планировать нечего. Мой начальник Анатолий Васильевич выговаривает журналистке Носовой:
- Вы должны были сделать праздничную передачу…
- Вот она, - встряхивает та листками: - только не отпечатана.
Потом выясняется, что печатать нечего.
- Тогда надо запланировать передачу Юницкой, - предлагает.
Перепалка между ним и зав. отделом Ананьевым. Он - маленький, лысый, вечно с какой-то засушенной, приклеенной улыбкой, которая и сейчас на его губах, - разводит руками:
- Но нет сценария, - поглядывает на меня: - а главный режиссер без сценария не согласен планировать.
Анатолий Васильевич смотрит на меня с укором:
- Отстаем по вещанию на три часа.
Но я не сдаюсь: нет, мол, сценария, а значит...»
Зачем делала это! Зачем портила нервы и себе, и Анатолию Васильевичу, который был мне симпатичен?
А стал он заместителем Тулякова уже при мне, и дело было так: в то время мой брат редактировал рассказы секретаря по идеологии Обкома партии Соколовского, и когда речь с ним зашла о замене заместителя Тулякова местного писателя Савкина, (который кстати и не кстати любил цитировать строки Тютчева*: «Природа – не слепок, не бездушный лик…», делая ударение в слове «слепок» на «о»), то брат и порекомендовал Анатолия Васильевича, который тогда был первым секретарем комсомола в Карачеве. А Человек он был мягкий, эмоциональный. Помню, как не раз даже слезы поблескивали у него на ресницах после моих удачных передач. Нет, не вписывался он в «когорту верных» партийцев, где не полагалось иметь своего отношение к чему-то, да и знал, наверно, цену тому, чем руководил, и поэтому не срабатывался с председателем Комитета Туляковым, главным редактором Полозковым, в которых «своего» почти не оставалось. Через год их разность дойдет до «красной черты», и тогда я пошла в Обком к заместителю первого секретаря по идеологии Валентину Андреевичу Корневу, чтобы защитить своего непосредственного начальника от нападок Тулякова, но моя попытка оказалась напрасной. Помню расширенное заседание Комитета, на котором его клеймили, а, вернее, не только его, ибо все бичующие речи были обращены ко мне, - ведь была «правой рукой» Анатолия Васильевича, - а он не пришел на эту экзекуцию. Вскоре перевели его заведовать областным Архивом, через несколько месяцев и Тулякова проводили на пенсию, а того самого Корнева, к которому я ходила, назначили председателем нашего Комитета.
С тех пор своего начальника я больше не видела и теперь… Каюсь, каюсь перед вами, Анатолий Васильевич, что не попыталась встретиться, поговорить и стыжусь, что зная о вранье в сценариях, сражалась за них. И только тем в какой-то мере оправдываю себя, что не хотелось становиться халтурщицей, как мой коллега, который монтировал кинопленку «на локоть», - наматывал на руку и бросал монтажнице, - а я… С какой же тщательностью монтировала летописи пятилеток! Как изматывала дотошностью и себя, и Вас, пытаясь из этого «исторического материала партии» сделать что-то интересное.
Моя семейная жизнь... Как оценить её, какой «балл» поставить? И стоит ли?
А значит, надо просто писать то, что было, а не то, что могло быть.
А было разное. И тепло общих для нас с мужем восприятий всего, в чем жили, и разлады, радости... Всё было.
А встретились мы, когда его взяли в Комитет редактором отдела и мне, как режиссеру, предстояло с ним работать. А приехал в наш город из Чернигова, успев поработать там на музыкально-мебельной фабрике (после окончания техникума), в редакции комсомольской газеты «Заря коммунизма», обзавестись семьёй и двумя детьми, на год съездить в Казахстан в поисках лучших заработков, потом переехать с семьёй в наш город, чтобы работать журналистом в газете «Комсомолец», в многотиражке Автозавода и, наконец, устроиться к нам в Комитет. В то время он уже несколько месяцев не жил с женой, но мне не думалось, что наши симпатии друг к другу могут перейти в нечто иное.
Тогда начинался апрель, уже зеленели березы, трава была - хоть коси и делая одну из передач, я, оператор и он приехали в лес на стоянку геологов, где те искали минеральный источник. С Борисом я поднялась на невысокую буровую вышку и там, над верхушками елей, он впервые сжал мою руку. А летом бродили мы в лугах, что рядом с телецентром, целовались под стогами сена, а жаркой июльской порой уехали к озеру, жили там несколько дней в рыбацкой гостинице, плавали на лодке, купались, провожали алые закаты, встречали розовые рассветы, а когда в оранжевом сентябре я поняла, что беременна, то вместе с токсикозом у меня началась депрессия. Было ли то просто физиологическое явление или не знала, как быть дальше? А Борис развёлся с женой, приехал со своим другом Николаем Иванцовым в черной «Волге», отвёз меня в небольшой районный городок и нас зарегистрировали. Когда возвратились домой (тогда я жила в новой квартире брата), открыл он бутылку «Шампанского» и... Пробка щёлкнула меня по голове, и я подумала: «Что за предвестие?»
Любила ли я Бориса? Конечно. Правда совсем не той романтической любовью, которая была в юности, и с годами любовь моя... В молодые-то годы как мечтается? Стоит только её, долгожданную, найти, и поселится в душе навсегда. Но, увы. Оказалась, что прав Владимир Маяковский*: «Лодка любви разбилась о быт». Вот и наша разбивалась. И не однажды давала течь. И надо было заново её латать и латать. Впрочем, любовь всегда была для меня каким-то душевным надрывом.
А, может, другой не бывает?
1982
«Вернули Борису из Москвы его роман «Ожидание настоящего».
- Все понял, паразит! – сказал огорчённо о редакторе.
Читаю заключение: «Какие бы благие цели ни преследовал автор, но он возвел хулу на нашего современного рабочего, показал его духовное убожество (сам такой!), неспособность жить высокими духовными идеалами (будто бы знает, что это такое!). Когда мы оцениваем произведение о современном рабочем классе, то руководствуемся партийными принципами (вот-вот!), учитывая достижения и разоблачая недостатки (на своих дебильных партийных собраниях). Автор же показывает жизнь завода с позиций, далеких от партийных принципов. Печатать нельзя!»
Да, муж был далёк от «партийных принципов», о которых писал рецензент, поэтому не срабатывался и в газетах, часто становясь «свободным художником», подрабатывая в случайных местах, как та же контора по прокату фильмов, и конечно, это отражалось не только на материальном положении семьи, но и на его душевном состоянии и наших взаимоотношениях.
«Поблагодарили» Бориса и из московских газеты «Советская Россия» и «Журналиста», - отсылал туда статью о кооператорах.
Приготовила обед и решила всколыхнуть отвергнутого журналиста-писателя. Вхожу в его комнату, сажусь рядом, улыбаюсь:
- Что это Вы, Борис Платоныч, всё читаете, читаете... а не пишете рассказы, романы?
Знаю, что вызываю огонь на себя!
- Думаешь, писать... – сразу раздражается: - это всё равно что вязать?
А у меня, между прочим, сегодня отгул. А я, между прочим, пригласила его сходить в лес за грибами и вроде бы соглашался… хотя была бы рада, если б сел писать, и вот:
- Лучше бы пуговицы к рубашке пришила, чем лезть в то, чего не понимаешь!
Сжимаюсь. Ну что, получила? Да-а, но такого массированного огня не ожидала и поэтому сразу – слезы. Шмыгнула в ванную, закрылась. Нет, не рассчитала сил. Но подошел к двери:
- Открой. Поговорим.
Не хочу открывать! Не хочу говорить! И даже видеть его не хочу!.. Но через дверь гундосю:
- Не благороден. Больно ранишь.
А он:
- Может, потому заставляешь писать, чтоб денег больше приносил?
Опять оскорбляет!
- Как же ты со мной живешь, если так думаешь? - уже рыдаю.
Но слышу: собирается уходить.
Нет, не выйду, не пожелаю ему счастливого пути!.. отсижусь на краю ванной.
У-ушел. Ну и, слава Богу. Иду в зал, ложусь на диван: а, может, он, отвергнутый, так защищает себя? А, может, отвергнутый, так утверждает? Ладно. На том и порешу.
И утром просыпаюсь с настроением: «Всё хорошо, прекрасная маркиза, всё хорошо!»* И ты сегодня весь день будешь счастлива, ведь дети живы, здоровы, мама, Виктор – тоже, денег с натяжкой, но хватает. Ну, что еще нужно? «Так не надо печалиться...» как поётся в другой популярной песенке».
Но с середины восьмидесятых годов в стране начиналась Перестройка*, которая затронула и положение мужа.
1987-93.
«Теперь Борис член СОИ - совета общественных инициатив города. Собираются они в выставочном зале и разговоры ведут об экологии, - о другом не позволяют соглядатаи нашей «руководящей и направляющей». Но под праздник 7 ноября* обсуждали: с какими лозунгами идти на демонстрацию? И решили: «За чистый воздух и чистую совесть!», «Нет строительству фосфористого завода», «Отстоим здоровье наших детей!».
Седьмого было холодно, по тротуару вьюжил снежок, и я с детьми на площадь не пошли, а Борис ходил и рассказывал, светясь радостью:
- Вначале нас было немного, но по дороге присоединялись люди, ведь наши лозунги на фоне привычных «Выполним!.. перевыполним!.. достойно встретим!..» сразу бросались в глаза. Да еще впереди шла девочка с куклой в противогазе, так что смотрели на нас, разинув рты, и когда подходили к трибунам, в колонне было уже человек семьсот, а когда прошли по площади и вышли к дамбе, то подошел какой-то мужик и сказал: «Молодцы! Молодцы, что не побоялись»! Теперь в городе разговоров о колонне «зелёных»!
А в коммунистическом «Рабочем» большинство сотрудников осуждают Бориса, и секретарь райкома партии Дордиева кому-то бросила:
- Надеюсь, вы не запачкались участием в колонне «зеленых»?
Вот так. Даже «зеленым» нельзя быть в нашем соцлагере, красном от крови «красного террора»*, Гражданской войны, репрессий тридцатых годов*.
Ходил мой воитель в воскресенье на митинг партийцев, - решили те «сомкнуть ряды и сплоченной колонной ударить» по хлипким демократам.
- Ну и как? – спросила.
- Около двух тысяч собралось. Орали, доказывали своё, нападали на нас. Мы же лозунги свои принесли, так некоторые партийные бабы даже бросались, чтобы их вырвать, - засмеялся: – Хотел и я выступить, но куда там! Слова сказать не дали, как, впрочем, и другим СОИвцам.
Был у нас в гостях Валерий Степанович Артюхов, главный редактор «Новых известий», созданных как альтернатива партийному «Рабочему». В «застойные* времена» Брежнева работал он в Обкоме партии и теперь словно хвалился: «Грызся со всеми первыми секретарями. И с Построченковым, и с Сизенковым, и с Погожиным». Может, так и было, ибо публикации свои против коммунистов пишет «со знанием материала» и в статье «Наш пострел везде поспел» разбирал партаппарат по косточкам зло и ехидно. За бутылкой водки мечтали с Борисом о том, какой станет их газета, какие книги при ней будут издавать, а потом пел под гитару. Голос-то у Валерия Степановича хороший, но до чего громкий!»
Тогда я радовалась: ну, наконец-то мой муж получил возможность писать то, что думает! Ведь Перестройка, гласность. Да и работу обрёл и я надеялась, что постоянную. Но уже примерно через год стал он бросать недовольные реплики в адрес главного редактора, сотрудников, и в общем-то был прав: Артюхов, сломленный в годы социализма идеологией партии и привыкший к подчинению, так и не смог, да и не хотел делать каких-то решительных шагов, чтобы делать газету «Новые известия» самостоятельным печатным органом и сотрудники – тоже. Постепенно газете превращалась в серую, лишенную каких-либо аналитических статей газетёнку, а со временем перешла в руки журналиста, который полностью подчинился губернатору-коммунисту Родкину, - в нашей области он ещё долго оставался у власти - и муж даже трижды судился с ним из-за своих статей.
«Борис снова вечером пришел домой хмурый и теперь молча ужинает. Сижу напротив и тоже молчу, - пусть сам расскажет.
- Сегодня Артюхов с Теребовым, - наконец слышу: - уехали куда-то пить, а меня не пригласили.
- Ну и чего ты переживаешь-то?
- Да я не переживаю, но все же...
Замолкает, жует, опустив глаза. Становится его жалко. Чем утешить? Мягко, очень мягко говорю:
- Борис, ты не для таких компаний. Ты не светской болтовни человек. С тобой всегда напряженно, ответственно, - хочу ему польстить.
И он вместе с яичницей пока проглатывает это. Тогда крадусь дальше:
- Отдыхать с тобой в одной компании опасно, вот-вот переведешь всех на серьезные разговоры, поэтому люди и сторонятся тебя, - завариваю чай: - Я сама, как ты. Но разница между нами в том, что я - кошка, гуляющая сама по себе, а ты вечно стремишься сбить вокруг себя коллективчик. Ну, нет таких людей, которых можно было бы объединить твоими моральными принципами, нет!
Выслушал молча. Но, когда начал рассказывать, что, мол, коммуняки совсем обнаглели и на сегодняшней встрече с депутатом-демократом Верховного Совета кричали: «Этот козел Ельцин*!..», да и самого депутата оскорбляли, я подхватила:
- Ну, что оскорбляли, это еще полбеды. Вон, когда Прасолов собирал в Карачеве подписи за референдум о земле, то ему звонили домой и даже убить грозились.
- Да брось ты! – прервал: - Врёт он.
- Думаю, что не врёт, - терпеливо возразила: - Я еще с детских лет его знаю. Очень прямой человек. Помню, все стихи свои Виктору носил...
- Все равно сомневаюсь, что говорил правду.
- Вот-вот, еще эти твои вечные сомнения. Жалуешься, что не берут в компании. А как тебя брать, если даже я!.. и то, разговаривая с тобой, вечно на страже: поверишь или не поверишь? И уж если согласишься, то аж сердце от радости ёкнет. - Смотрит на меня, чуть улыбаясь: - Чего лыбишься? Да-да, именно так. А как ты думаешь, приятно беседовать с человеком, который сомневается в каждом твоем слове? Вот и твоим коллегам...
И говорю все это мягко, улыбаясь, наливая чай в кружки:
- Ну неужели так трудно хотя бы промолчать, если не веришь? Нет, тебе обязательно надо опровергнуть.
- Да, все так, - кивает головой и цитирует: - «Платон мне друг, а истина – дороже*».
- Ну, раз истина дороже, то и оставайся с ней.
Что ответит? Нет, пока молчит. Тогда продолжаю:
- Но учти, не зря люди создают мифы, легенды. Значит, нужно это человеку. Значит, живет в нем потребность в неправде, и чтобы в неё поверили.
Замолкаю, искоса наблюдаю за ним: не взорвется ли? Нет, слушает спокойно. И тогда делаю последний аккорд:
- А ты еще и пропорцию не соблюдаешь. Что-то, конечно, надо опровергать, а что-то и нет. Ну отстаивай большую правду, где это необходимо, а в мелочах...
Нет, как раз в этом не соглашается и уходит смотреть «Вести». А я, домывая посуду, закругляю свои соображения: «Истина ему, видите ли, дороже. Да все истины сомнительны! - Раскладываю на поддоне вилки, ложки: - Вон, для Павлика Морозова* истиной было строить колхозы, поэтому и на отца донес. - Вытираю руки, снимаю фартук. - Нет, уж лучше наоборот: истина - истиной, но отец мне дороже, но друг мне дороже. Человек!»
Стремление мужа говорить всем только правду привело его к полному одиночеству. Моё же отношение к нему было – это каждодневная работа души, когда требовалось «подставить плечо», снова снести нехватку денег и порою всё это становилось настолько тягостным, что я теряла ощущение радости. Но пока он писал рассказы, повести, роман «Недостойный», у нас оставалось много общего и было о чём поговорить, поспорить, но когда, так и не поладив с редактором «Новых известий» и коммунистом-губернатором совсем ушёл из журналистики, став пенсионером усердно работающим на даче, тем для объединяющих бесед почти не стало.
С 14 лет я вела дневники. Правда, не регулярно, но к концу моей «трудовой деятельности» в Комитете по телевидению и радиовещанию, их накопилось довольно много, так что с 1997 года стала «копаться» в них. А тут еще появилась возможность набирать их на компьютере, вот и начала с маминых рассказиков, из которых через пару лет соткётся повесть «Ведьма из Карачева». Потом из таких же записок напишу «В Перестройке. 1987-2000» и «Игры с минувшим», сложатся и две повести: «Сады её души» (о героине, которая будет поступать и говорить, соотносясь с моими дневниковым запискам) и «Твой образ» (об отношениях с журналистом, с которым пришлось работать). Попутно буду писать зарисовки, миниатюры, рассказы, стихи и почти во всём не будет выдуманного, - тексты сплетались из когда-то прожитого, прочувствованного, что и прорисует мой «портрет» души.
Подарки памяти глумливой,
Вдруг проявляющей - своё:
Крыльцо, еще сырые половицы,
И я, двухлетняя, стою, смотрю
На новые ботиночки и на рукав пальто
Которое всё - в крапинках-узорах
Зелёных, красных, жёлтых.
... Тот нежный возраст...
С подругою корзиной
Мы ловим рыбок серебристых.
Песок прохладный под ногами,
И вьются плети водорослей рядом,
И светлая прохладная вода,
И запахи реки, лугов заречных...
Ах, как давно то было! Как давно.
Отрывок из рассказа «Живые ниточки»:
«...Приближался Первомай* и, как всегда, на наших студийных мониторах замелькали упитанные, розовощекие партийные товарищи с вдохновляющими речами, обращенными к труженикам сёл, городов, предприятий с призывными речами к новым трудовым победам. Попался и мне такой «товарищ» - первый секретарь Обкома комсомола. Ну, выдала его пламенную речь прямым эфиром, вхожу в холл и вижу: перед только что выступившим стоит мой взволнованный помощник Сережа и что-то горячо ему говорит, а у того глаза!.. словно привидение увидел. Но к собеседникам уже спешит мой начальник, берёт секретаря под ручку и тихо, но настойчиво уводит.
- Серёженька, - подхожу к своему распалённому помощнику: - ты что?.. и ему читал Сергея Есенина?
Но оказалось, что подошёл Серёжа к главному комсомольцу области и сказал: «Что же вы врете! Только что сказали людям, что поголовье скота в колхозах растёт и увеличивается, а на самом деле коровы, телята, барашки и лошади там от голода умирают». А об этой многолетней и горестной пагубе рассказал недавно вернувшийся из командировки редактор наших «Новостей», но мы то уже привыкли к таким реалиям, а Сережа… Он же так любил лошадей! Вот и решил по случаю – главному, о том, что те, мол, «умирают»… А что потом… Я-то думала, что мой начальник, который и сам сомневался в «достижениях и очередных победах партии» пожурит Сережу, - ну, что ж ты, мол… не надо бы, мол… знай, с кем можно, а с кем… - да и всё. Ан, нет. Когда я вышла после недельного бюллетеня, то Сережи не увидела. Уволили. Из самого Обкома партии позвонили и приструнили начальника: в идеологической организации!.. и держите таких?..
Не встретила и другой помошницы и Сережкиного друга Ланы, ибо подала она заявление «по собственному желанию» - потянулась за связанным с ней «живою ниточкой» Сережей, - и его… ну, конечно же!.. тут же мой начальник подмахнул. Ну что, мой заяц-молчальник, не устал от моих реминисценций?.. Нет, конечно, ведь ты же… А, впрочем, вот ведь как получается! Хоть ты и не живой, а чувствования и ощущения всколыхнул самые живые.
Живые ощущения, живые чувства… Спустя примерно год, встретила я коллегу, а он и рассказал: к тому времени колония спасённых Ланой кошек выросла аж до семнадцати, а жила она с матерью в однокомнатной квартире, и можешь себе представить, что в ней творилось?.. Ну, конечно, ты не можешь, а вот я… Вначале мать почти безропотно сносила сердобольные увлечения любимой и единственной доченьки, варила лохматым пшенную кашу с килькой, но, когда нагрянула её сестра!.. Только на один день Лана уехала в командировку, но тётке и его хватило, чтобы позвонить куда надо. И приехали откуда надо. И отловили всех постояльцев, и увезли куда-то, а когда Лана возвратилась… Несколько дней разыскивала она своих подопечных, а потом слегла с высокой температурой и умерла… Нет, не знал коллега, да и я не знаю: только ли исчезнувшие кошки были тому причиной? Но одно я постигла, дружок, вглядываясь в свои жизненные наблюдения: таких человечков с оголёнными, незащищенными душами, в «коллективах» почему-то зачастую пощипывают и понемножку, и очень.
Помню, приехала я раз на сессию в Ленинград, группу поселили в школьном классе, а в ней и оказалась такая же Лана. Вот и стали её пощипывать, хотя и бегала для всех за молоком, батонами, каждый день подметала пол. И пришлось взять её под крылышко… Да нет, не столь это обременительно, но как тебе сказать? Такие прирастают, не отходят и подчас становится с ними томительно. И видя их вот такую расслабленность на грани прострации, порою и самой хочется… О нет, самой не пришлось, такая роскошь не для меня. Ну, как я могла позволить себе быть слабой, когда каждый день – моя любимая, но сумасшедшая работа, рядом – дети, муж, в очередной раз томящийся без работы из-за вечных конфликтов с партийными «товарищами», да еще так называемая дача с подрастающими овощами, а в сорока километрах – старенькая мама с братом, и надо ездить к ним на выходные, помогать. Вот и приходилось быть сильной…
Но что-то отвлеклась я от рассказа, а надо заканчивать.
И закончу вот этими записями из дневника той поры, слушай:
«Наш классик литературы Лев Николаевич Толстой советует: «Во время упадка духа надо обращаться с собой, как с больным и, главное - ничего не предпринимать». Хорошо, прислушаюсь к совету классика. И уже смотрю на черного плюшевого кота, который стоит на приемнике: один ус - вверх, другой - вниз, зеленые глаза и хвост - в стороны. А подарил мне его Сережка со словами: «Не давайте никому… - И чуть дрожащей рукой протянул мне: - Он потеряет тогда свою магическую силу». Милый Сережка! Ты и сам, как этот кот, но… Но для меня - словно свежий ветерок в душный полдень и в меня из тебя вливается свет, - кажется, так у Андрея Вознесенского*?
Родственные души. Рядом с ними - словно в себя заглядываю. А когда уходят – уходит и частица моего «я»… Да нет, мой пушистый, тогда не навсегда потеряла я из виду Сережу. Какое-то время спустя, встретила его на базаре, - стоял возле лошади, запряженной в сани, трепал ей гриву и кормил кусочками сахара.
- Сереж, как же я рада! – заспешила к нему: - Ну, как ты?.. где теперь?
А он стал рассказывать о лошадях, какие они умные да чУдные животные. Я опять: о себе, мол, расскажи! А он снова - о них и только о них, а в глазах... А в них - тот самый лихорадочный блеск:
- Понимаете, ГээС, - звал меня так, - они его загнали.
- Кого, Сереж, и кто?
- Коня моего любимого… цыгане.
Попыталась отвлечь от цыган:
- Серёженька, о себе-то расскажи.
И тогда взглянул вдруг потемневшими глазами:
- Пусто, ГээС, пусто. Живу в таборе. Надо же чем-то заполнять пустоту?
Вот и всё, мой бессловесный дружок. И не будем больше - о грустном, ладно? Поставлю-ка свой любимый диск с «Elvira Madigan» Моцарта* и попьём с тобой кофейку… Не пьешь. А жаль. Но только знай, что ты очень помог мне вспомнить Лану Ленок. Спасибо тебе».
Мой брат Виктор переселился в Мир иной (в 2013-м), но и до сих пор каждодневно ощущаю его уход. По сути он был мне и отцом, и творцом души.
О нём написала и издала в Ридеро книгу «Его путь к Троице», в которой – м
А назвала так потому, что Виктор всю жизнь писал роман-эпопею о жизни России начала двадцатого века и до пятидесятых годов под названием «Троицын день».
Из записок «Его путь к Троице»:
1983
«Тогда Виктору шёл пятьдесят пятый год и работал он в заводской многотиражке Брянска. Здесь же была у него кооперативная квартира, в которой жила его любимая жена Натали с дочкой, но по-прежнему, каждый день уезжал он за сорок километров в Карачев, - там и мама, и огород, с которого они ещё что-то продавали, а самое главное – его роман «Троицын день», который начал писать с двадцати лет.
Первый раз он женился на студентке медицинского института, а когда та закончила его и надо было ехать с ней куда-то «по распределению» на три года, то он отказался, и они развелись. Помню Женю. Красивая была. И длинные, волнистые волосы её помню, - не любила их прятать под шапками, вот и… Вызвали её как-то зимой к больному, а в дороге с машиной что-то случилось. Простояли долго, а Женя-то без шапки! Вот и простудила голову, и умерла.
Долго брат ходил холостяком, но потом снова женился на местной поэтессе, и сын у них родился, но всё так же ездил он в Карачев к маме и своему роману. Когда же начались нелады и со второй женой, то из заработанных с огорода денег дал он ей сумму для вступительного взноса на кооперативную квартиру, и они развелись.
1987
Борис ходил на собрание местных писателей.
- И выглядело это жалко, - выдохнул, когда рассказывал.
- А что именно выглядело? – не поняла.
- Да предложил твой брат собранию послать в Москву коллективное письмо с просьбой о создании при Доме творчества отделения, куда писателям можно было бы сдавать свои не опубликованные труды на хранение.
- Ну да, конечно, - поддержала… то ли брата, то ли мужа?
- А еще, при обсуждении рассказов Шелгунова… о рабочем классе пишет, твой брат вроде бы хотел защитить его от нападок, но получилось, что разнес в пух и прах.
Помолчал, взглянул на меня: говорить ли, мол, дальше? Но сказал:
- Я теперь понял Виктора. Он абсолютно не принимает действительности и верит лишь в то, что придумает, что кажется или нафантазирует.
И муж прав. Жить «тварным миром» Виктор не может и не умеет, - невыносимо скучно! Подавай ему драмы, а, лучше трагедии. И чтоб мистики поболе.
2013
Начало марта, последние морозы. Приехала в Карачев. Подхожу к родному дому, а он почти по окна заметен снегом. Постучала в дверь раз, другой. Тишина. А вдруг?.. Но услышала постукивание палки по полу. Идет! Ну, слава Богу. И уже стоит мой брат на пороге бледный, осунувшийся:
- Галетина, ты?! – всплеснул руками: - Ну, что ж ты не позвонила! Я бы печку протопил, чтоб не мёрзла...
- А сам бы и в холоде лежал?
Да нет, ему, мол, привычно. И тут же стал выгребать из железной печки золу, бросать в нее поленья.
- Сейчас затоплю. Сейчас тепло станет.
А потом до моего отъезда сидели мы у печки, он подбрасывал и подбрасывал в нее полешки, которые рубил тут же, и мои ноги раскалялись от тепла, а спина мерзла. Накинула поверх своей и его куртку.
- Ну что ж ты сразу не сказала? – всполошился: - Возьми тряпку, набрось вон на ту дырку в полу, это из нее дует. Хотел же летом ее, заразу, забить, но так и не собрался, все время этот паразит... роман отбирает.
Сказал это с какой-то озадаченной злостью и опять заговорил о его героях, как о живущих рядом, лишь иногда жалуясь на ноги, которые «отказываются ходить», на сердце, из-за которого «одну чурку выходил пилить три раза», на морозы, на чертей и бесов:
- Сволочи! Шубу мою чем-то зарядили. Жжет плечи, все тело корёжит, сердце от этого разболелось. - И смотрит на меня темным взглядом: - Только когда сбросил, прошло, – взглянул коротко: верю ли? - Да и носки зарядили... пришлось и их сменить.
- Вить, ты же в церковь ходишь, в Бога веришь. Нельзя тебе - и в чертей…
Но тут застучали в окно. Захромал открывать. Вернулся.
- Принес ее черт...
- Кого?
- Да девку эту... Побирашку. И опять с синяком под глазом.
Оказалось, что поберашке около тридцати, но она не работает, пьет вместе с мужем, а к брату приходит «за хлебцем». Виктор стал отливать ей в майонезную банку подсолнечного масла, а я заворчала:
- Ну что ж ты ее привадил? Она же молодая, могла бы заработать на хлеб и масло, а не просить у пенсионера.
- Да ну ее к чёрту, – махнул рукой: - Может, скорей отвяжется.
А потом, воспользовавшись тем, что отвлёкся от своего романа, попробовала убедить:
- Вить, тебе... в таком возрасте надо следить за своим «телесным болваном», ты же пенсию неплохую получаешь.
- Да нет ее, нет! – снова взглянул тяжело: - Сто семьдесят рублей утащили.
- Кто?
- Кто-кто... Они же!
Черти. Вот и сидел последнюю неделю на хлебе и подсолнечном масле. И что с ним делать, что ответить?
- Ты знаешь… - посмотрела на него уже без улыбки: – Я всё чаще перестаю тебя узнавать.
Взглянул и он на меня настороженно.
– Всю-то жизнь был ты воинственным, всех-то ты побеждал, а теперь перед какой-то тварью... чертями сдался. Нет, не узнаю тебя, братец.
Снова взглянул... почувствовала, что зацепила его. И осторожно подытожила:
– Так что подумай над этим и знай, мама была бы огорчена.
Ничего не ответил».
(А через полтора месяца был такой телефонный разговор с Виктором).
«- Привет, братец! А мы на даче, Агнешка нас привезла и вот сейчас внучку на качелях качаю… Нет, у нас тепло, солнышко светит, а в Карачеве?.. Вот и хорошо… Ага, завтра иду закупать продукты для тебя… Ладно, успокойся, не так уж это и трудно, а для тебя какая-никакая, а радость. Конфет каких купить?.. Ну да, знаю, «Алёнка» называются. А еще каких?.. Хорошо, сама посмотрю. Пресервы из горбуши привозить?.. Хорошо, не буду. Творожку вкусного в банках, шоколадного плавленого сыра и, конечно, котлеты из трески испеку, зельца деревенского куплю, да?.. Ой, аж два килограмма!.. Ну да, если заморозишь… Всё, заказ принят. Но пока выползай-ка на солнышке греться… А ты потихонечку, помаленечку, со своим Кейтом поговорите… Ага, на этот раз я сама всё привезу… Да ладно, возьму сумку на колёсиках, так что не надорвусь… Пока, до вечера, до «спокойной ночи»!
И на другой день поехала в Карачев, вначале позвонив ему: калитку, мол, открыть сможешь? Знала, что вешает на неё замок, спасаясь от пьяниц. И он сидел у ступенек в коридор, ждал. Пристроилась на перевернутом ведре, вынула пакет с помидорами, клубникой, грушами, но надо бы их помыть, порезать, а как пройти в дом? Кей привязан у порога, меня не узнаёт, мечется. Из пакета вынула пару курьих лапок, бросила ему. Из-под коридора выглянули кошки, смотрят в глаза. Дала и им, но опять: как пройти в дом?
- Собачка красивая, собачка умная, разреши пройти! - Лает, скалит зубы. - Кейт, ну пожалуйста! – Протянула ему еще пару лапок: - Кейт, разреши, я только за ножом.
И пошла прямо на него, лающего. Вот-вот - за ногу! Но нет, пропустил. Нашла нож, снова смело, - чтоб знал пёс: не боюсь! - прошла мимо всё так же лающего, очистила грушу, порезала, протянула брату. Поддел кусочек ножом.
- Ви, не надо ножом, возьми рукой, а то упадёт.
Нет, снова поддел. Груша упала.
- Ну вот… видишь...
А потом вместе пробирались в хату: я - впереди, он - опершись на моё плечо, медленно переставляя ноги. Но вот и кровать. Присел, прилёг.
- Может, обезболивающее выпьешь? - Ага, выпьет. - А где таблетки?
Не знает «где», а потом:
- Да утащили. Они их любят.
Черти! Замолчал. Но слышу:
- Вон там пакет, в нём поищи. - Поискала. «Кетарола» не нашла. – Вот-вот, его-то и украли.
И пришлось идти в аптеку. Купила и сока яблочного, колбасы, сметаны, творога. Поел, остальное попросил спрятать в ящик рядом с кроватью.
Уже начинало смеркаться, и я сказала:
- Ви, я поеду. Ведь у тебя даже прилечь негде. Но завтра приеду, и пораньше.
А на следующее утро услышала голос Наташи: позвонил сосед Сашка и сказал, что Виктор лежит на полу, на кровать взобраться не может, и она с сыном на машине его друга едут в Карачев, чтобы привезти его к себе.
Когда пришла к Наташе, цепко смотрел потемневшими, бездонными глазами, здоровой рукой не отпускал мою, словно хотел что-то сказать.
Врача ждали до четырех. И пришел. Пожилой, низенький, не поднимающий глаз. Взглянул на ноги Виктора, покачал головой, а Виктор - на него. И даже вроде бы улыбка мелькнула, - понравился ему врач, знаю. А тот присел на краешек кровати и на табуретке стал выписывать рецепты, объясняя действие лекарств себе под нос, но вдруг услышала: «И зачем живём? Ведь все равно умираем, умираем. Да и планеты гибнут, в Космосе такое невообразимое творится!» И уходил, - маленький, серенький, - словно извиняясь.
Крик отчаяния во мне! И заглушить его не могу. Только - на балконе, когда со стрижами любимыми… Или как сейчас: на Красной площади - двухтысячный хор, зрители под зонтиками, и как поют! Словно бдение соборное.
И снова его взгляд тёмный, бездонный… и уже устремлённый не в этот мир, - в Иной! Но что хочет сказать? Глажу по руке, по волосам: «Тебе тяжело, но ты не один, мы любим тебя… еще подержишь в руках книгу, роман свой». Смотрит, не отрываясь. Но что хочет сказать?!
А перед сном – опять тот хор. И прекрасные песни, и яркие зонтики, и зловеще-яркий закат над башнями Кремля.
Уже лежит, отвернувшись к стене. Устал бороться. «Ви, ну пожми руку, если слышишь!» Будто не слышит. «Ви, ну пожалуйста, взгляни на меня, подмигни!»
Прилетела Настя из Испании. Красивая, улыбающаяся. Склонялась над отцом, что-то рассказывала, трепала за руку. И отзывался!
Незадолго до болезни Натали ездила к нему и, чтобы взбодрить, сообщила:
- Люда обещала в сентябре издать твой роман.
- Какая разница, – манул рукой: - выйдет он со мной или без меня?
И мне как-то - по телефону:
- Всё. Поставил последнюю точку в своей эпопее.
А раз последнюю… Да и жить в Карачеве одному уже не под силу, а без того и другого…
Прислала договор на издание «Троицына дня» Люда Жукова, Наташа объяснила ему, а он не захотел его подписывать.
- Ви, почему? Ведь Люда три года хлопочет. Нельзя так, братец, нельзя.
Знаю, вижу: слышит, но… Посадили в кровати, Натали, поддерживая, прижалась к нему спиной, а я водила его рукой по договору и, наконец, кое-как он вывел: «Сафонов».
Снял нагрудный крест. Почему?!
- Наташ, может, просто мешал?
А, может он: «Зря, мол, жизнь положил на роман, а не на семью». Нет, не надо ему так думать, не надо! Невыносимо тяжко беспомощному и… с такими мыслями!
День тот был жаркий, наполненный солнцем и радостной весенней зеленью.
Не думала, что на кладбище придут столько… И говорили его ученицы.
И как же искренне, взволнованно благодарили учителя! А я и не знала, что их столько… Ну да, они же из другой, неведомой мне жизни брата.
И я: Виктор был мне отцом… лучшее во мне – от него… не встретила человека цельнее, ибо всю жизнь – «Троицыну дню», хотя и не издал… и до праздника Троицы не дожил всего один день… А, может, в этом что-то есть?
Потом - небольшой фильм из его фотографий, смонтированный дочкой и внучкой за ночь. И песня его любимая: «А на том берегу незабудки цветут, а на том берегу звёзд весенний салют, а на том берегу мой костёр не погас…»
Я выросла в окружении Природы, поэтому и до сих пор обожествляю ее, веря, что именно в ней сокрыты все таинства Всевышнего, которые нам не дано разгадать. Неизменно, хотя бы небольшими абзацами, писала о природе в рассказах, но всё же более ярко остались мои запечатлённые мгновения от когда-то вспыхнувших эмоций при встрече с природой в коротких дневниковых записках, зарисовках, стихах, миниатюрах.
«Лишь к концу апреля вдруг потянуло теплом, прошли тихие дожди и сразу залохматились деревья, вспыхнула изумрудная зелень трав и весна расцвела каждым листком, былинкой.
Бреду почти сельскими улочками Лубянки, петляющей у Десны. Вдоль улицы тянутся к облакам свечи каштанов, над заборами зазывно выглядывает цветущая сирень, настраиваются соловьи под склоном, у Десны, глухо ухают лягушки.
Но уже взбираюсь на горушку, присаживаюсь на пенёк. Рядом - отяжелевшая от недавно прошедших дождей трава клонится к земле, на кочке хлопочут муравьи, на колоске тимофеевки качается слизнячок и, поводя рожками, словно принюхивается к чему-то, а над всем - дурманящий запах медуницы!..
Ах, это томящее торжество природы! Цвела бы и во мне неуёмная радость, когда б хоть малая толика весеннего обновление досталась и мне! И почему так несправедлива Природа? Старить «телесного болвана», но не гасить желания жить и любить.
Весёлой листвой бархатились деревья,
лоснилась трава, как зеленые перья, -
весна торопилась, спешила под солнцем
украсить природу, как дивный Эдем.
Но вот всё затихло, готовясь к покою,
туман опустился над сонной рекою...
Лишь свечи каштанов светились, горели,
чтоб не померкли весны акварели.
Запорошил снежок. Потом завьюжило и вскоре разыгралась упругая, порывистая метель, желанная метель, ведь есть в метелях некая бесшабашная игра, весёлость, - мотивация к действию, сопротивлению?.. или эта метущаяся стихия что-то обещает? Момент ожидания…
Конец апреля, но вдруг – снег. А по площади, по ещё не истоптанному белому ковру, семенит мой друг-композитор. Седенькие усы, бородка клинышком, черный беретик, черное длинное пальто, в руке - футляр со скрипкой. И на белом-белом снегу он - как нотный знак, скрипичный ключ.
Из магнитофона - мелодия флейты «Одинокий пастух»… А на улице - солнышко, морозец и по крыше дома напротив, по мягкому снегу, топает галка, в клюве несёт что-то, за ней – другая: «Дай кусочек!» И вдруг яркой вспышкой в душе – радость! Радость слиянности и с этой мелодией, и с этими птицами, и с солнечными бликами на снегу. Необъяснимые мгновения.
Снег-то какой пошёл! Впрочем, он не пошёл, а как в песне: «Снег кружится, летает, летает…» И снежинки не сразу приземляются, а вначале вспархивают, вихрятся, словно танцуя в хороводе, и уж потом… А деревья как принарядились! Тёмные ветки под сугробиками стали похожи на тени. И почему смотреть на эту порошу так завораживающе отрадно? «И верю я, что скоро по снегу доберутся ко мне твои следы…» Да, есть в покорности падающих снежинок нечто пленительно-чарующее. И может, потому, что в этом явлении нет даже намёка на агрессию, а лишь тихая покорность своему предназначению. А еще в такие минуты где-то в уголке души, чётко не проявляясь, трепещет надежда: вот-вот свершится нечто такое же покойное, чистое, радостное!
Вечереет. Почти растаял розово-желтый отсвет закатного неба, сугробы подёрнулись синевой, снежинки послушно падают на темную придорожную решетку, и тени от неё уже выписали затейливые узоры. Всё ярче проявляются огни вспыхивающих фонарей, а пряди березы в ореолах фонарных подсветок, заискрились сапфирами, меняющими цвета при каждом воркующем хрумканье снега под ногами… Ну что ж, унесу всё это с собой в мой долгий вечер и пусть это, неожиданно сотканное очарование, согревает душу не только сегодня, но и в грядущие дни».
Длиннее тени у ограды,
Всё тише звуки, голоса,
и день в оранжевом закате
неспешно меркнет, в ночь спеша.
Но в этих сумерках пугливых,
мне так покойно и легко, -
рой мыслей цепких и шумливых
вдруг скрылся где-то, далеко.
Помещая свои тексты на разных литературных порталах, познакомилась со многими интересными людьми, и один их них – Александр Мелихов, писатель, публицист. Обычно с опаской «прикасаюсь» к таким, по сравнению со мной образованным людям, и даже побаиваюсь их, но всё же как-то…
Я - на его текст о царе Иване Грозном*:
«Александр, отлично написали. Но хотелось бы добавить: да, народ прощает сильным властителям кровь, пролитую ими для сплочения нации и, наверное, этим прощением как бы омывает (или смывает) их грехи. И если бы не эта его способность, то не было бы наций».
И он ответил:
«Глубокий вопрос. Да, социология учит искать социальную функцию у любого прочного явления. Спасибо».
Я – на его текст о Сальваторе Дали*:
«Александр, по-видимому, я слишком старомодна, чтобы любить такое «искусство», как у Дали».
«Галина, современным миром правят жулики, и все, что мы можем, просто не принимать его».
«Правят людьми дельцы, хапуги, плуты, прохиндеи, хапуны, кидалы... (Сколько же в русском языке синонимов!) но, к сожалению, участвуют в этом многие».
«Когда мне предложили написать для курса Мировой культуры о Дали, я сделал это на полном серьезе, хотя с трудом верилось, что кто-то может быть бессовестным шарлатаном, как он, - таилось опасение: а вдруг я чего-то не понимаю? (Да и сейчас во мне - то же. Ум с сердцем не в ладу.)»
Я - на его текст о романтизме:
«В далекой юности однажды я увлеклась лепкой и, «изваяв» из пластилина ступню, подумала: какая же правильная и красивая! А брат посмотрел, поморщился, потом чуть согнул большой палец ступни моего творения, приподнял мизинец, пятку с одной стороны сделал чуть шире и… И моя «правильная и красивая» ступня ожила! К чему я это? Греческие скульптуры совершенны и прекрасны, но… Но мне ближе Роден*, у которого скульптуры не так совершенны, как у греков. Да и Лермонтов* в сравнении с Пушкиным* вроде бы не столь блестящ, но зато более живой, хотя Вы пишите, что Пушкин романтик в большей степени, чем он. Кстати, а не кажется ли Вам, Александр, что романтизм не позволяет выстоять, а лишь робко подсказывает спасение».
«Так большего и не бывает. Только - надежда».
«Надежда – еще более робкое «существо»... Иногда думается: человечество, объевшись «бургерами», не загремит ли в тартарары с той самой надеждой?».
«Сурово».
«Но пока романтизм (хотя и робкий) спасает!»
«Тянет, тянет... Сказки в нас живы».
Я – на его реплику о жестокости:
«Давно это было: из окна видела катающийся вокруг дерева маленький огонёк, - ребята облили керосином крысу и подожгли, - но и до сих пор от этого!.. Нет, Александр, не верю, что всё - в прошлом. С ним приходится жить».
«Видно, - так. Но что делалось, то и будет делаться».
«И всё же есть утешение: уже не строят Колизеев, довольствуясь «теневой» жестокостью с экранов))».
«Это - да. Оттягиваются в войнах».
«Но помимо войн по-прежнему в некоторых заложена потребность в садизме, в том числе и в мальчиках, о которых рассказали Вы и я».
«Ну да. И в войнах они дают себе волю».
«Но - вопрос: почему? И такой жестокостью утвердить себя?»
«Боюсь, есть люди, которым страдания другого доставляют удовольствие. И возможно, нечто подобное есть во всех нас, как возможность убить без наказания».
«Так, может, страдание – как спектакль, который иных и тянет смотреть?»
«Похоже».
Я - на его текст о России:
«Александр, может, я - не по теме прочитанного у Вас, но… Вы – человек много знающий, так, пожалуйста!.. ответьте мне, мало знающей, на вопрос… Но вначале: Россия помогала многим создавать свою государственность: Екатерина вторая* – Прибалтам, когда немцы держали их за рабов; Александр первый* – полякам и финнам, да и французам, спасая от безумства Наполеона* ; Николай первый* – венграм, защищая от Габсбургов; цари русские пособляли «стать на ноги» Грузии, народам средней Азии… А сколько пролито крови русской при защите интересов Болгарии, Сербии, Франции да и всей Европы от бредовых идей Гитлера*! Впрочем, зачем я всё это – Вам, который столько знает! Так вот, вопрос: почему всё это произошло?.. и почему у России такая судьба: многое давать, а получать взамен предательство и презрение? Может потому, что у слабого (не согласна с Крыловым?*, что «У сильно всегда бессильный виноват». Скорее – наоборот. Всю жизнь убеждалась в этом) всегда виноват сильный?»
«Галина, одна из важнейших задач психики - прятать слишком уж страшную и унизительную правду. Поэтому все мы склонны свои благодеяния оценивать в рубль, а чужие - в пятак, ибо благодарность слишком ко многому обязывает. У народов же это качество удесятеряется, если не утысячеряется, ибо все живут сказкой о собственном совершенстве (да и нет органа, где благодарность могла бы храниться))). Так было, есть и будет. И рассчитывать на чью-то национальную благодарность - детство. Лучше не обольщаться, чем потом - страдать и ненавидеть».
«Да дело не столько в благодарности, а в забвении и предательстве! Ведь власти должны аккумулировать правду и доносить до потомков».
«Неблагодарность и есть забвение. А дело власти угождать народу, то есть, как правило, концентрировать худшие его качества».
«Можно хотя бы помнить, - не благодарить».
«Галина, однажды я слушал доклад доктора экономических наук об экономической теории счастья, и покуда он пытался увязать счастье и ВВП*, я припоминал, что говорили о счастье наши гении: Лев Толстой - жить естественной жизнью, добывать «жизнь для всех»; Достоевский - всем вместе склониться перед тем, что бесспорно; Пушкин - на свете счастья нет, но есть покой и воля. Но разве современная экономика хотя бы в идеале замахивается на покой и волю? Она кичится динамичностью, инновациями, конкурентностью, а во имя чего? Добрый король Анри Четвертый мечтал, чтобы у каждого крестьянина была курица в супе, и все подобные мечты с тех пор десять раз выполнены и перевыполнены, - от излишков продовольствия в Европе не знают, куда деваться, - однако ни покоем, ни волей даже не пахнет. Экономика давно превратилась в жернов, перемалывающий людское время и природные ресурсы, а люди - в лошадей, которые крутят этот жернов. И мне пришлось высказаться в том духе, что экономическая теория счастья так же невозможна, как гуманистическая теория казни, и мечтать нам нужно не о свободе для экономики, а о свободе от экономики».
«Да, Александр, величие и красота создаются не экономикой, а порывами души. И богатство не делает человека счастливым, но всё же!.. Экономика нужна. Разве Третьяков* собрал бы свои картины, если бы не зарабатывал деньги, а потом не покупал картины, тем самым помогая художникам? Всё связано. Но нужна мудрость, чтобы пройти «по канату», - захлебываться ли в богатстве, забыв о порывах души, или… А мудрость – увы! - редкостное свойство».
(Поставил одобрительный лайк).
Я – на его комментарий о финской писательнице:
«Спасибо за информацию о финской писательнице Софи Оксанен. После знакомства с её «увлекательнейшим» романом начинаешь к своим писаниям относиться с уважением. А если без юмора… Александр, сочувствую и поражаюсь: как у Вас хватает сил душевных прикасаться к такой белиберде?
И еще часто кажется, что массовому западному читателю и не нужно другое чтиво, - плевать ему на правду, беды земные. А Россия тамошним «творцам» удобна и даже просто необходима для нацарапывания подобного бреда о ней».
«Если не бояться высоких слов, я посчитал изучение этой гадости своим долгом. Как патологоанатом».
«Вы - мужественный Человек! (Без иронии.)»
«Если без иронии... Я становлюсь мужественным тогда, когда занимаюсь делом, в важности которого не сомневаюсь. Но мне кажется, что такова природа всякого мужества».
«Оставайтесь таким же, а то иногда как-то...»
«Спасибо, Вы меня тронули. А одиночество - наш удел».
«Да. Благодарю и Вас».
Что есть сны? В учении Будды*сказано: «Все существа - наследники поступков и сыновья поступков тех, кто жил раньше». А значит, наша генная память хранит частицы их душ и однажды, воплощаясь в фантазийные образы и одеваясь в современные «одежды», образы ушедших проявляются в наших снах пережитым ими и во снах напоминают о себе.
«Замок ли, дворец ли? Но потолки высоки, стены толсты… да-да, почему-то остро ощущаю их давящую толщину! Но почему я здесь, зачем? И томлюсь меж этих стен, и перебегаю из одной полутёмной залы в другую, из бесконечно длинного коридора в такой же, но лишь натыкаюсь на огромные двери, не открывающие выхода.
(Но ведь не приходилось мне быть в подобных коридорах, так почему же часто снится похожее?)
И опять - чужой город… и опять тот самый свет, который всегда похож, - вроде бы и сумерки, но неприятные, чуждые, тягучие. И я мечусь меж домов… нет, домов не вижу, только их высокие и крутые, даже очень крутые, похожие на пирамиды крыши, покрытые серой щепой, подернутой зеленоватым мхом… и я прыгаю, перелетаю с одной крыши на другую с отчаянным желанием улететь отсюда.
(Никогда не видела подобных крыш, так почему снятся?).
Я – на окраине незнакомого города. Серо, неприветливо и - ни души. Уже темнеет, а мне надо на вокзал. Не знаю, как к нему пройти... но - какой-то магазин. Зайти, спросить у продавцов?.. И захожу, спрашиваю у одного, другого, но они будто бы смотрят на меня, но не видят. Ну что ж, надо самой… пойду вон туда, кажется, там, за деревьями мелькают машины. И уже передо мной что-то вроде стадиона, но всё поле – в вязкой зеленоватой студенистой массе, только по диагонали – тропка. Иду по ней… а ведь если оступлюсь, то увязну в этой трясине! Но тропа вдруг обрывается и передо мной - кусты… Значит, назад? И опять - тот же магазин, но уже возле него – яма… и я в ней - по плечи… и со мной несколько человек. Кричу: помоги-ите! Хочу, чтобы те, кто рядом, тоже звали о помощи, но они молчат… и передо мной лишь их спины, спины… Нет, не выбраться!
И - отчаяние.
(В таких снах часто – какой-то томящий, неземной свет, которого не приходилось видеть).
Чужой город с припавшими к земле строеньицами… нет, какими-то гнездовыми поселениями, а над ними – черное небо… бархатно-черное небо, под которым – сумерки, но не земные предзакатные, а тревожащие, - зловещие… для меня зловещие, а для тех, кого вижу, – привычные, потому что разговаривают они с улыбками, смеются, но когда подхожу к ним, чтобы спросить, как пройти к автовокзалу, то, хотя и замолкают, но смотрят мимо меня… словно не слышат, не видят. И тогда с надеждой отыскать вокзал по тропке поднимаюсь на возвышенность, чтобы увидеть знакомые силуэты города, в который стремлюсь и из которого зачем-то ушла, попав в этот, совсем неземной… но не вижу привычного абриса строений, а только до горизонта, под совсем черным небом, при слабом мрачном освещении - всё те же, прижатые к земле гнёзда-строеньица с чуть заметными оконцами, и только несколько прорвавшихся меж них охристо-красных особняков, возле которых суетятся люди, словно у них праздник. И я - в отчаянии! И опять по тропинке - вниз, вниз...
Все сны мои – ночные птицы,
взмахнут крылом и улетят...
Но ведь порою, как зарницы,
тревожат душу и манят.
Загадочные, странные виденья.
И нет ответа: чем порождены,
какого мира - отраженья?
Но с ними жить обречены».
Когда-то дорога, по которой мы ходили к своему дачному участку, была еще не заасфальтирована, и мы с мужем почти с час топали до своего «поля». Потом до соседней деревни со странным названием «Путёвка», что слева от нашего дачного, протянули асфальт, пустили старенький ЛАЗ, мы стали на нём ездить и этот автобус был не только нашей радостью, но и мучителем, - часто ждали его и по часу, и по полтора, а иногда он и вовсе не жаловал.
Но когда наконец-то его рыжий лоб медленно всплывал над подъёмом дороги, потом показывались темные глазницы передка с открытой «пастью» моторных внутренностей (капот почему-то был всегда поднят), а потом и сам приближался словно побитая и заискивающая дворняжка (вот-вот хвостом завиляет!), то ждущий дачный народ вначале испускал выдох облегчения, - прибыл всё ж! – а потом вдыхал, хватал сумари и устремлялся к нему. Помню тихую, незлобную реплику одной старушки:
- Во, змей, приполз! Что б ты и вовси провалилси! Уж и не надеялися б, а пяшочком, пяшочком, как и всю жисть.
«Протянули асфальт и до следующего посёлка, а наш ЛАЗ заменили на новый жёлтый автобус с радостно трепещущими на пахучем ветру яркими шторочками, который к тому же и бегает туда-сюда часто. Но сегодня я припозднилась и поеду 110-м, который ходит по иному маршруту и, почёхивая, покашливая, издавая перепоясывающей его резиновой гармошкой скрипящие звуки, к нашей остановке подъезжает он, чтобы не торопясь, с ленивым достоинством, отвезти в город отработавшее на своих участках садово-огородное «племя». Обычно люди начинают сходиться к нему еще за полчаса, и за это время столько загорелых лиц увидится, столько разговорчиков и реплик услышится!
- Ну такие ранние, ну такие обильные! - лопочет, умиляясь, суховатая бабулька в пёстром платьице: - Только соберу, приду, опять красные!
«Это она о помидорах» - догадываюсь я.
- Ой, что ты! И не говори…
И это ей вторит трубным голосом громоздкая пожилая женщина, «приросшая» к такому же толстому, как и она пню, и который ... похоже, мучается под ней.
Но слышу и другой голос:
- Ну, пришла я, значит, на дачу, копаюсь на грядке, смотрю так-то… сосед мелькнул в своём парнике.
А это весело рассказывает стоящая напротив меня женщина в пестром платье и пёстрой панамке той, что сидит ко мне спиной:
- «Здравствуй, Петрович!», кричу ему по-громче, что б услышал. «Здравствуй», отвечает. – И смеется, вовлекая этим в свой рассказ ту, что ко мне спиной: – Так вот, буркнул Петрович в ответ, а я и думаю: вроде бы не его голос. Только хотела спросить: что, простудился, что ли?.. а он выскочил из парника с пакетом огурцов, да скорей уходить. Понима-аешь?
И снова смотрит на молчаливую подругу, ожидая эмоций, но не дождавшись, завершает:
- Ну, тут я и поняла, что это вовсе и не Петрович был.
Дослушав огуречную истории, вижу старушку, которая, пошатываясь под тяжестью сумок... и всё больше вправо (наверное, та, что тяжелее, и сталкивает её в сторону), подходит… нет, приближается к остановке, а женщина, всё это время молча стоящая над своими, изрекает:
- Во, навьючилась, старая! Ну, куда тебе такие сумки таскать-то!
Но «старая», плюхнув их на траву, только ответно улыбнётся и со вздохом присядет на кстати подвернувшийся пенёк.
А вот к остановке быстренько семенит молодайка в обрезанных джинсах, черной обтягивающей майке с оскаленной мордой льва на бюсте («Наверноя, её большим грудям не очень-то и уютно под этой пастью») которая подскакивая и мечась из стороны в сторону, словно норовит выскользнуть из-под под майки.
В автобусе усядется она как раз впереди меня, и в моих глазах блеснёт золото, - два массивных кольца в ушах и такая же цепочка на шее, - но мой взгляд всё будет спотыкаться о её упитанные, отливающие гранатом волосы, хищно схваченные «крабом» («Лишь только ослабит краб свои крабовые щупальца, и её тёмные волосы, погасив золотой блеск колец, «девятым вылом» хлынут и на плечи этой упругой молодайки, и на соседку… и даже мне кое-что перепадёт от их мощной волны»). Но тут услышу:
- Ой, какой зрелый арбуз кондукторша ест! Красный, сочный! У неё даже до локтей сок течёт, - засмеется женщина.
И точно. В кабине, рядом с шофером... вся из себя такая вальяжная!.. сидит кондукторша, вгрызаясь в яркий кусок арбуза. Запах его тут же долетит до нас и мои заплечные соседки станут развивать «тему»: уже продаются?.. и где же это она его купила?.. ох, а я ж так люблю их, аж слюнки текут!.. а какой сочный, красный!
Итак, через три остановки автобус уже набит по завязку и дачники, судорожно ухватившись за металлические поручни, плотненько стоят даже на вращающейся круглой (жутковатой!) платформе, которую заботливо укрыла та самая чёрная резиновая кишка, соединяющая его с хвостовой частью. Но я - не на этой пляшущей платформе. Я сижу в салоне и, чтобы избавиться от арбузного обаяния, отвожу взгляд от кабины, на которой прилеплены три мордочки щенков и под ними вижу седой ежик волос над черными бровями, потом «банан» носа, а под ним во весь рот улыбку обладателя этого «банана». Да, сейчас этот симпатичный пожилой мужчина немного пьяноват… («А совсем недавно так-то хорошо копалось ему в земле, так-то отрадно и уютно сиделось с соседом за бутылкой вина и помидорчиками со своей грядки, и так-то не хотелось спешить к последнему 110-му, но и теперь…») И как же весело, открыто смотрит он вокруг, словно призывая всех участвовать в своём маленьком празднике жизни.
Но у меня – свои праздники, а посему возвращусь-ка вон к той пожилой интеллигентной женщине, что - напротив. («Как же к лицу!.. к её тонкому лицу жемчужное ожерелье! И настоящее ли?.. или бижутерия? Ну конечно настоящее!.. по наследству переданное от благородных предков… носи, мол, и никогда не снимай, мол… чтобы помнила о нас даже тогда, когда поедешь на дачный участок огурцы поливать).
И четвертая остановка 110-го. Подталкивая в автобус корзину и ведро с огурцами, по ступенькам, держась за поручни, подтягивается суховатая пожилая женщина, благодарит девочку за уступленное ей место, плюхается со мной рядом на сиденье:
- Что ж вы так нагрузились? - сочувствую ей.
Но она, обернувшись ко мне, светясь загорелыми морщинками лица, лишь рукой махнёт: а, мол, ничего, мы привычные… и тут же, доверительно приподнимет чистую тряпочку, прикрывающую корзину, шепнёт:
- Во, посмотри-ка, какой огурец вырастила!
- Да-а, - удивлюсь: - наверно, сантиметров тридцать.
- А то и больше… – рассмеется.
И на этот её смех с соседнего сиденья обернётся молодайка, заглянет в корзину, ахнет, и окликает грудастую толстушку, стоящую впереди:
- Надь, посмотри-ка какой фрукт тётя Настя вырастила!
И та удивлённо взметёт брови, усмехнётся, протянет руку к моей соседке с корзиной:
- Дай-ка, теть Насть, своему покажу.
Возьмёт огурец, приподнимет его и с шутливой интонацией крикнет через головы соседок молодому мужчине, стоящему на вибрирующей платформе под резиновым укрытием:
- Вань, видишь какой!..
И Ванька взглянет, но, словно не услышав, отвернётся, а автобус наполнится смешками, весёлым говорком, намёками, которые будут порхать аж до следующей остановки.
Когда, засуетившись, наконец-то устоится пятая посадка, то до меня с сиденья, что по другую сторону прохода, долетит:
- Нет, нет! Это совсем не «Красная шапочка», это вспышка!
(«Шапочка, вспышка. Какая связь?») И тут же услышу:
- «Красная шапочка» зреет медленно, а вот «Вспышка» сразу краснеет!
Да это опять та старушка рассказывает о своих помидорах. И захочу взглянуть на неё, но мои глаза наткнутся на голубой джинсовый зад. («Неужто напрочь запер меня на моём сиденье?») Левый «берег» его упирается в поручни ряда напротив, а правый – моего, и принадлежит молодой блондинке с толстой шеей, которой худенькая женщина с увлечением («Ах, с каким же блеском в глазах!») рассказывает что-то.
И удивительно! Как же запросто сплетаются эти несуетные дачные разговоры с чеханиями старого автобусного механизма, со скрипами и плачем соединяющей его резиновой гармошки: ничего, мол, ничего!.. я хотя и жалуюсь, но всё будет ладненько! И как же завораживающе дразнящь этот запах укропа, петрушки, огурчиков, малины, смешанный с бензинным потом разогретого автобуса.
Ах, как я хочу вписаться, вплестись в эту автобусную ауру, чтобы стать не только случайным наблюдателем! И как же нов, мелодичен, многоголосен хор «землепашцев», в который лишь иногда вплетаются отдельные слова или незатейливые мелодии мобильников! Где вы, композиторы, София Губайдулина, Гия Кончели? Загляните из своего зарубежного «прекрасного далёка» в Россию и напишите симфонию моего 110-го, чтобы слушала её не только в эти минуты, но и когда захочу. А еще мне кажется, что в цифре 110 есть что-то старинное и даже древнее, - ушедшее?.. нет, всё еще живущее, и даже цельное, настоящее, - незыблемое, - то, во что верю и на что надеюсь. Так что, давай!.. вывози нас,
110-й, из лабиринтов дачных улочек, мимо осиротевших участков, мимо садовых домиков с робким взглядом подслеповатых окошек, мимо уверенных в себе особнячков. Вывози в мой шумный город с надеждой и упованием на еще более обустроенную жизнь.
И автобус уже неторопливо выезжает на широкую трассу, где его пожилое достоинство неожиданно вспыхивает еще ярче, - рядом-то шмыгают пёстрые автомобили и с его высоких сидений они кажутся совсем игрушечными. Ну, да, да! Те, что у 110-го «под ногами» - так себе, ноль без палочки, а этот автобусный мир с запахами клубники, огурчиков, петрушки, укропа, букетами вызывающе огромных ромашек в натруженных руках усталых тружеников, только что прикасавшихся к земле, как раз и есть моя Россия, её ядро, которое было, есть и будет!»
Когда слышу эту, в своё время очень популярную песню:
Какой прогноз, дожди или туманно?
Не ждет ли нас нечаянно беда?
Тебя, как извержение вулкана,
Я предсказать не в силах никогда…
то память проявляет образ паренька, которого тогда взяли в Комитет оператором по монтажу сюжетов, фильмов и который уже несколько лет по-прежнему звонит мне, поздравляя с днем рождения или с каким-либо праздником.
«Теперь он – жокей на одной из радиостанций, а когда взяли его к нам на работу, то часто слышала, как иногда он тихо мурлыкал «Главней всего погода в доме, а всё другое – суета, есть я и ты, а всё, что кроме, легко уладить с помощью зонта…».
Невысокий, плотненький, круглолицый, светловолосый. Да, был он... словно созревшая слива с ещё сизоватым налетом, но который тут же, под пальцами, - только прикоснись! - может исчезнуть. И за три года спокойно и без видимых эмоций относясь к разным злым всплескам от кого бы те не исходили, нисколько не изменялся, оставаясь в этой своей незащищенности.
В первый день его работы монтировали мы с ним сюжет и я, больше чувствуя, чем замечая его волнение, старалась быть улыбчивой, не заводиться из-за его ошибок, а когда закончили, то, слегка приобняв, поцеловала в щечку, поздравила с «дебютом». И с того дня он вроде как прирос ко мне, со мной монтировать для него стало чем-то вроде праздников, - был готов оставаться у мониторов и внеурочно, и до полуночи, помногу раз переделывая склейки и лишь приговаривая:
- Ничего страшного... сейчас переклеим, вы только не волнуйтесь.
И, мурлыча своё любимое: «Важней всего погода в доме, всё остальное - суета» терпеливо принимался, - в который раз! - переделывать.
Когда наши графики работы совпадали, Миша всегда поджидал меня, чтобы вместе идти к троллейбусу, а когда в ожидании эфира в кабинете я почитывала, то часто приходил «поболтать». По поводу этой его привязанности ко мне коллеги переглядывались, перешептывались (знаю!), но я ничего им не объясняла, - если нужна этому пареньку, то отталкивать его ради них не стану.
Конечно, странной «парой» мы были, ведь Мише было двадцать, мне за сорок, и когда шли с ним к троллейбусу, я, словно со стороны окидывая нас взглядом, - стройную, уже немолодую женщину, одетую «просто, но со вкусом», и присадистого паренька в куртке, - и иногда думалось: «Ну что между нами общего?» Ан, нет, что-то притягивало его ко мне, что-то получал он от меня, коль иногда говорил: «Я очень Вам благодарен. (За что, Миша?); «Я очень рад, что Вы столько мне дали». (Чего, Миша?). Но не задавала подобных вопросов, - зачем? – ибо раз была ему нужна, раз что-то поселялось в его душе от меня (надеюсь, хорошее), то пусть и остается… сокровенным».
Очень жалею о том, что когда дети выросли, завели свои семьи, то стала редко делать записки о встречах с ними, а ведь так интересно прочитать текст, подобный этому.
2012.
«Когда дети выросли, стали жить своим семьями, то стала редко делать записки о встречах с ними, а ведь так интересно прочитать текст, подобный этому.
Уже в третьем часу по полудни позвонил сын:
- Может, съездим в лес?
- Можно и съездить, - подсказала: - Но вначале надо бы заехать на дачу за батей, а то он обед с собой не брал, так что голодный.
И они с Агнешкой заехали за ним, накормили, но позвонила дочка:
- А нас почему не приглашаете?
Заехали и за ними, так что отъехали в сторону леса только в пятом часу.
А темнеет-то в семь! Но упорно «стремились к намеченной цели», - сыну, де, его знакомый начертил маршрут, в конце которого можно нарезать рыжиков.
Поля, поля, перелески... Свернули на грунтовку, объехали лужи, проехали ферму, помеченную на плане, по сторонам замелькали молодые елочки, березки. Остановились.
- Ребята, - говорю, - в таком лесу грибы не растут.
Нет, не послушали опытного грибника, схватили корзинки, ножи, сын сунул мне и бате по рации, - «А вдруг заблудитесь...» - и все замелькали меж елочек.
Пробегали с полчаса, но кроме двух червивых сыроежек ничего не нашли. Куда еще ехать, в какой лес? Ведь уже солнышко садится, сумерки подкрадываются.
И решили возвращаться. Но вначале надо распить коньяк, предусмотрительно купленный сыном в Выгоничах, - раз сестра рядом, значит, назад машину поведет она. Свернули с асфальта, по жнивью поехали к виднеющемуся невдалеке лесочку, остановились на опушке. Пока мы с мужем шастали меж березок в надежде найти хоть один рыжик, зять с сыном раздували костерок, невестка нарезала бутерброды, и когда уже в сумерках мы вынырнули из леса к огоньку костра, то все уже сидели за импровизированным столом. Мужики попивали коньяк, годовалый внук из коляски заворожено пялился на костер, внучка из мобильника вылавливала «аськи», а я стала всех фотографировать.
Но как-то вдруг сразу потемнело, костерок наш догорел, под куртки начал пробираться холодок, дальние перелески стали черными пятнами, а справа, над темной полосой ближнего лесочка, вспыхнула одинокая Венера. Надо уезжать. Вот тут и началось: ехали-то сюда по жнивью, и теперь сын, пока сидящий за рулем, сворачивал то влево, то вправо, или ехал напропалую. Нас трясло, бросало друг на друга, все по очереди советовали: «Держи правее!», «Нет, держи левее!», «Смотри, фары машины впереди мелькнули, значит, там дорога».
Так продолжалось минут десять, а я про себя усмехалась: «Ну, чисто по-русски! Пили, веселились, а вот предусмотреть, как будем выезжать, никто не подумал». Но вот уперлись в уже зеленеющее под фарами поле озимых, сын хотел ехать по всходам, но мы его остановили: «Не надо!» И он повернул назад, к исходной точке. Доехали до своего костерка, потом взяли от него чуть левее и, - наконец-то! - уперлись в асфальт, и дочка пересела за руль. Ну, слава Богу, теперь скоро будем дома».
И эти дожди затяжные,
И эта осенняя стынь
порой отрадны мне, -
ведь дум сомненья, мой коварный сплин,
гнетущие наедине,
вдруг растворяются в туманности и влаге.
И – тишина.
И шёпот капель по зонту.
И частых луж зигзаги...
О, всё - во мне!
И – не одна.
Со мною те, кто дорог,
И даже ближе стали.
Интернет... Еще помню годы, когда велись споры: благо это или напасть?
А для меня – благо. И даже чудо. И чудо потому, что через секунды могу смотреть или читать то, что хочу, получить любую справку, найти отличные фотографии, поместить на сайты свои тексты, слушать любимую музыку, перемолвиться с теми, кто близок по мироощущению, да и с теми, кто – не очень... И мои «собеседники» в Интернете: фильмы об истории России, ток-шоу по разным вопросам на канале «Культура», о политике – на других, и в увиденном с чем-то соглашаюсь, додумываю то, что зацепило, для чего снова и снова вызываю в собеседники виртуального ОППпонента.
«- Да нет, Опп, вся история человечества трагикомедия, фарс, а не закономерность - едучи на дачу, говорю Оппу, сидящему напротив меня в полупустом автобусе: - Вот, послушай. В восемнадцатом веке великий Пётр*, пролив реки крови простых смертных «на благо человечества», прорубил окно в Европу, а спустя два века великие Ленин*и Сталин*, опять же пролив кровь простых смертных «на благо», заколотили это окно на хрен.
- Ну да, так и было, - ухмыляется: - но всё же они - великие люди.
- Ну да, - вторю ему: - если их памятниками и до сих пор утыканы наши города и веси. Но разве это не трагично… и не смешно?
Но он не ответил, и лишь непонятная улыбка мелькнула на его губах.
- А теперь обернусь к истории Франции, к революции конца восемнадцатого века, – понемногу распаляюсь: – Мараты и робеспьеры*, эти дерзкие «борцы за народное счастье», взбунтовали народ и тоже пролили реки крови. Что, разве обязательно надо было отрубать оппонентам головы?
- Подумаешь! Лес рубят – щепки летят: - ухмыляется он, глядя на проносящиеся за окном сосны.
- Не щепки, а головы… королю, королеве, а потом и тем, кто посмел выступить против этих борцов за права.
- Но им же самим потом отрубили… той же гильотиной… - с усмешкой взглянув на меня, хлопает ладонью о ладонь: - Р-р-раз! И нет борцов.
- Вот-вот… И взятие Бастилии, то бишь, тюрьмы, у французов до сих пор - всенародный праздник. Что, Опп, не смешно?
- Не-а, - вызывающе разваливается на сиденьи, покачивая ногой.
- Ну, хорошо. Тогда еще один пример. И опять же из французской истории. Наполеон.
- Да-а, - на этот раз лыбится во весь рот: – Наполеон был велик! Даже в России ему поклонялись писатели, поэты…
- Вот-вот… Их отцы гибли на войне против его армии, а дети ещё до-олго ему поклонялись. Что? И это не смешно?
Но он разводит руками, непонятно хмыкая, а я раскручиваю тему:
- Да, конечно, Бонапарт был великий человек. От простого воина добраться до императора! Но, возмечтав о мировом господстве, превратил эти самые мечты в кровавый фарс, в котором на орехи досталось и Франции, и Европе, и России.
- Да, досталось... – медленно и согласно кивает Опп головой.
И хочет еще что-то сказать, но я перебиваю:
- И тем не менее, остался же он в истории великим! Вот и получается: убьешь одного – до конца жизни тюрьма, а миллионы – слава в веках. Значит, всё дело в количестве?
И на это Опп пока не отвечает… его теперь даже и не видно. «Может, пересел в задок автобуса? Ну что ж, тогда продолжу монолог сама с собой и углублюсь в века, вспомню не менее яркий пример славы - подвиг Христофора Колумба*.
Но Опп вдруг плюхается напротив меня:
- Ну… Америка и до него была уже открыта викингами, но всё же Колумб…
- Ага, но всё же! - не даю ему закончить: - Колумб, как отважный и беспощадный пират просто нечаянно проложил к ней путь, после чего туда хлынули авантюристы из Европы и, перебив индейцев, превратили Америку в золотую кормушку, за что Колумбу и его конкистадорам и поставили памятники.
Но не ответив, мой спорщик опять растворился.
– Где ты? И чего молчишь-то? – тихо бросаю в пустоту: - Вот и молчи, потому что ответить тебе нечего.
И всё же, попробовав отыскать его взглядом, но не найдя, отворачиваюсь к окну и продолжаю думку, ныряю в века еще глубже, в великую Римскую империю*.
Да, конечно, империя была великой, но процветала-то за счет грабежа народов и племён, которые покоряла её беспощадная армия-машина...
И вдруг слышу прямо над ухом:
- Слушай, может, хватит тебе нападать на великих вашего мира? Ведь всё равно, чтобы ты ни бурчала, а они как были великими, так и останутся, а ты…
- Хорошо, хватит... – почти соглашаюсь: - Но прежде скажу несколько слов об истории Христианстве, хорошо?
- Валяй, - слышу его короткий вздох у самого уха: - Уж в истории Христианства ты непременно найдешь утешение.
И почему-то хихикнул.
- Хотела бы, конечно, но...
И снова слова эти бросаю в пустоту, потому что его опять не вижу. Играет сегодня со мной что ли? Но ладно, пусть… только б совсем не улетел.
– Но вначале, мой невидимый спорщик, сложу-ка я вот так ладони и взмолюсь: Боже правый, Боже бессмертный, пожалуйста, пожалей своего бедного, несчастного сына Иисуса*! Сколько ж его именем католиками было пролито крови по всему миру от Америки, где огнем и мечом крестили индейцев, до Индии, где и до сих пор находят храмы, в подвалах которых сотни скелетов индусов, не пожелавших поверить в твоего сына!
- Ну вот, опять ты… - воочию появляется напротив мой спорщик и его тёмно-синие глазища становятся почти черными: - И в истории христианства утешения не находишь.
- Да уж… Не нахожу… уж, - пробую подхватить его ироничную интонацию: – Но ты всё ж не исчезай, а послушай. Знаешь истории о рыцарях крестоносцах* начала нашего второго тысячелетия? - Зачем спрашиваю? Конечно, знает. – Ведь в то время большинство из них в наследство от отцов кроме коня и пики ничего не получали, только старший брат имел на это право, а младшим что оставалось делать? Вот и шли в разбойники. И развелось их в Европы столько!
Да, знает он и это! Но усмехнувшись, бросает:
- Но ведь Папа Урбан именем Христа направил их на неверных...
- Ну да направил. Надо же было ему из-за разгула его коллег как-то и чем-то утвердить пошатнувшийся авторитет католицизма? Вот и направил бедных рыцарей-разбойников с лозунгом защиты Христианства на богатый Иерусалим*, а они, захватив его, вырезали двадцать тысяч человек, разграбили, потом настроили вокруг Иерусалима крепостей, стали успешными ростовщиками... кстати, и за счет паломников, но через сто лет постоянных войн мусульмане наконец-то их выбили из Акры, и последние «воины Христа» сбежали к морю через тоннель, который заранее подготовили, уплыли в Европу и снова занялись ростовщичеством.
Опп хохотнул:
- И правильно сделали. Надо же было им на что-то жить!
- А тридцатилетняя война* в Европе, - не стала отвечать на его циничную реплику: - когда христиане, разделившись на католиков и протестантов, вырезали целые города! А костры Инквизиция*, когда опять же именем Христа!.. жгли инакомыслящих, женщин-ведьм и даже кошек! Что, разве после всего этого ужаса история христианства не смех… сквозь слезы?
Опп пальцем рисует на отпотевшем стекле две дуги:
- Ну, может, и смех, может, и слёзы. Но всё же все великие люди строили замки, дворцы, храмы, поддерживали искусство…
- Да, конечно, поддерживали, строили, - на этот раз ехидничаю и я: - И их постройки век от века становились всё выше и шире. Но послушай, Опп, разве эти дворцы и замки вначале не были для них элементарным укрытием? Разве потом по их велению не высекали на стенах их великие имена? Ведь еще древние египетские фараоны* сообразили, что, хотя они и сыны богов, но всё же надо возвести пирамиды, чтобы смертные не так быстро забыли о них, ну а потом… Потом опыт фараонов переняли европейцы. Во, Карл великий*, который тоже прошел путь от воина до короля и принял христианство лишь потому, что монорелигия удобна для покорения завоеванных народов, а потом выстроил один из прекрасных храмов, в котором и упокоились его «великие кости».
- Ну да, великие: - уже без ёрничанья, но почему-то грустно улыбнулся Опп: - Помнишь строки вашего Маяковского: «Люблю я планов твоих громадьё…»? Вот за «громадьё» и прощаются им щепки, которые летят. И пусть эти «щепки» плывут себе по водам Леты*неизвестными.
И Опп, непонятно улыбаясь, соединил нарисованные им на стекле полу дуги в круг и поставил посреди него точку, давая понять, что подвёл черту под нашим спором.
Но я ощетинилась:
- Нет, мой дорогой, я так не считаю. «Щепки» не безвестными булькнули в воды Леты, ибо они-то и возвели прекрасные строения, храмы, а поэтому именно они достойны поклонения. – И с пафосом закончила: - Так что не в честь великих злодеев сверкают купола храмов, шпили дворцов, вершины пирамид, а в память терпеливых тружеников. Скажи, разве не права?
Но вместо ответа увидела мелькнувший непонятной улыбкой осклабившийся, удаляющийся рот и тогда, приставив ладони ко рту и повысив голос, почти пропела: «Опп, ты слышишь меня? История – трагикомедия. И мои мыслишки напрасно мечутся в поисках великих непорочных имён, кроме - Иисуса Христа!».
Смену времен года я наблюдаю с моего балкона или в роще «Лесные сараи» или сквере, которые в пяти минутах ходьбы от дома. А еще - на нашем бывшем дачном участке, где теперь живёт дочка, - они с мужем построили там дом. Часто делаю фотографии во время таких «прогулок», помещаю их на портале ВКонтакте и делаю в программе Фотошоу-про по своим текстам видеосюжеты. Занятие это весьма увлекательное, но иногда, - и остро! – так хочется побродить в поле, в лесу, посидеть на берегу реки. Но увы, такое теперь мне недоступно и поэтому, возвращаясь к когда-то написанному, заново переживаю мгновения ушедших в прошлое минут.
«Середина марта. Иду вдоль аллеи рощи «Соловьи». Посеревшие, уставшие сугробы, лужи с подтаявшим снегом, которые надо обходить, - серая, неопрятная пора. А ведь когда-то… да-да, когда-то и осевшие сугробы с выныривающими из-под них робкими, сверкающими под солнцем ручейками, и потрескивающий ледок на них - к вечеру, и карканье прилетевших грачей, и цвырканье синичек, писк воробьев, острые рога опрокинутого месяца на синем небе, - всё это будоражило, волновало, манило, обещая радость. Наука утверждает: это – гормоны, это они волнуют, радуют. Да нет же, нет! Потому и трепетали эти ощущения, что в молодости душа не была покрыта ещё не очерствевшей корой, и мир весенний вливался в неё свободно, широко, радостно, а потом…
Потом от томлений жизни, её жёстких вопросов и не полученных на них ответов, покрылась она, душа моя, струпьями разочарований, - царапинами или той самой корой, - и уже не может видеть, слышать, принимать весну, радуясь воробьям, синичкам, поскрипывающему ледку луж и воздуху, напитанному запахами скорой весны. Боже, ну почему Ты не дал человеку способности обновления каждой весной так же, как этой березе? Ведь и поднялась она высоко, и окреп её ствол, загрубела кора, но на её ветвях вот-вот закачаются веселые сережки, зашелестят ярко-зеленые листки и она, - обновлённая! - снова звенящей радостью потянется к солнцу».
Предвестия весны...
И небо голубее,
и утренний ледок в окружьях первых луж,
и клики голубей гортанней и нежнее,
и нет былой боязни зимних стуж.
Всё мимолётно в этом мире бренном, -
полёт явлений, чувствий маета.
Но хочется весной душевных обновлений,
хотя и знаю: это – лишь мечта!
В начале августа, когда улетают стрижи, пустеет воздух и в обрушившейся тишине звуки уже не отзываются эхом, словно невидимый глушитель приглушил все голоса и осень начинает нашептывать о своём приходе.
«Первые желтые листья в траве, под ногами, первые пожелтевшие косы берёз.
И шелест в их кронах уже не летний, - в него вплетается какая-то высокая нотка, отчего голоса листьев становятся шелестящими, сухими, тревожа память всплывающими картинами бордово-оранжевых расстилов осени.
Совсем по-другому поют и птицы, смолкли их зазывные трели, удивляющие недавно изощрёнными коленцами и нет теперь в их стрёкотах и свистах прежней дурманящей чувственности, - так, лишь короткое попискивание или верещание при защите от агрессии или дележе случайной добычи.
А солнце... разве так оно светит? Ведь летом наполняло собою каждую незавидную былинку, листок, проникало в любую тварь, согревая и лаская лучами, а теперь? Да, вроде бы греет и ныне, но скользя, наспех, а там, куда не могут пробиться его лучи, в тени прячется прохлада, из которой хочется поскорей вынырнуть под его нещедрые лучи.
Нет, эта пора ранней осени мне не мила, - природа отцвела разнотравьем, отшумела листвой, отзвенела зазывными трелями птиц, - словно насытилась! – и теперь не ощущается в ней ни страстного напряжения, ни безрассудной радости, - так, рутина и сытая трезвость.
Но всё же и осень сулит утешение, ведь совсем скоро выплеснет она на всё, что ликовало, пело, цвело радующие глаз и душу краски мира! Но жаль, что так коротка эта чарующая пора, - наигравшись колерами, с грустинкой, под мелкие затяжные дожди, смоет она свою броскую красоту вместе с листьями и для всего живого настанут дни, полные драматизма выживания. Но, пережив холода, всё, что выстоит, вновь подставит себя грядущей лучезарности весенних дней»
Снова дождями прощается осень,
краски смывая с последней листвы,
лишь не коснувшись валёра сосен.
Снова дождями прощается осень, -
серое небо да редкая просинь…
Эти картины совсем не новы.
Снова дождями прощается осень,
краски смывая с последней листвы.
Есть во мне желание всматриваться в тех, кто рядом, или случайно встретился, и о тех, кто «зацепил» моё внимание, старалась делать что-то вроде «карандашных набросков».
«В Карачеве, почти рядом с нашим домом, есть овраг, спустившись в который и пройдя метров сто, в детстве выбегали мы на луг и к речке Снежке. А на другой стороне оврага одиноко стояла хата, в которой жил Колька заовражный, - так называл его брат. Жил он с незамужней сестрой, женат не был, любил поговорить, посмеяться и когда возле нашего дома усаживался с братом на лавку, то «окрестность» оглашалась его смехом, при котором он непременно наклонялся, опираясь руками на колени. Был он мастером по дереву, но я не видела его поделок, хотя брат и утверждал: «Колька – отличный краснодеревщик». Еще играл он на гитаре душевные мелодии, при этом вживаясь в них так, что по окончании надо было как бы возвращать его в реальность.
Во времена оккупации фашистами Карачева* тринадцатилетними мальчишками (с моим братом), бегали они ночами по городу и ставили на расклеенные немцами листовки с обещаниями хорошей жизни штамп «Смерть немецким оккупантам!» При всех своих достоинствах, Николай пил, но напиваясь, безобразным не становился, а лишь смеялся чаще, хотя иногда и не понятно – чему?.. или просто сидел, молчал, но вдруг усмехался и начинал руками вырисовывать непонятные вензеля, - наверно, перед ним всплывали какие-то образы, проявлялись ситуации, о которых уже не мог рассказывать, - и тогда брат отводил его в его заовражный дом, ибо дойти до него он уже не мог.
И до сих пор, проходя возле квартиры номер пять, вспоминается бывшая её хозяйка, довольно помятая высокая худая блондинка с ярко накрашенными губами и лохматыми светло-рыжими волосами. Шептались соседи: водит, водит Ленка к себе мужиков, и сколько ж их у неё перебывало! Да и песни попсовые, часто гремевшие из её окон, им надоедали, - веселилась она, хотя были у неё дочь подросток и сын, которого я ни разу не видела, - придя из тюрьмы, вскоре снова туда возвратился, а дочь…
Несмотря на совсем юный возраст, часто видела её во дворе в окружении развязных парней с непременными бутылками пива, они громко разговаривали, смеялись, на просьбы соседей вести себя тише хотя бы после двенадцати, не обращали внимания и как-то с третьего этажа из форточки кто-то выплеснул на них ушат воды. Взвизгнули, замолчали, но ненадолго.
Потом к нашему подъезду стал подъезжать серенький помятый «Москвич» с упитанными мужичками, выходила дочь Лены с такими же, как и у матери, ярко накрашенными губами, садилась в машину, и та их увозила. Но вскоре стихли песни в той квартире, - на одном из поворотов центральной улицы «Москвич» врезался в столб и дочь погибла, а мать вскоре продала квартиру и куда-то съехала.
Вроде бы то была счастливая семья, - симпатичные муж и жена, да и дети были такими же, - сын Олег и дочь Марина. Когда на праздники после демонстрации возвращались они домой с яркими шарами над головой, - красивые, улыбающиеся, приветливые, - то в душе пролетало облачко любования этой благополучной семьёй, но...
Как же хрупок наш мир! Вскоре сына забрали в Армию, попал он в Афганистан*, а возвратился в цинковом гробу. Отец не вынес горя, стал пить и вскоре жена нашла его утром мёртвым. Поговаривали соседи, что и она стала «закладывать», а через год последовала за мужем.
Осталась дочь Марина. Несколько лет летними вечерами гремели из её квартиры шлягеры, слышался веселый говор, а однажды моя дочка привела со двора хромого кокер спаниеля со словами: «Давай себе оставим, Маринка выбросила его из окна, и он ногу сломал». И спаниель остался у нас, а Марина хотя и узнала об этом, но даже не спросила дочку о собаке, и вскоре тоже куда-то съехала.
Соседи почему-то называли её белорусской, эту одинокую невысокую пожилую женщину с цепким взглядом темных глаз. Когда мы возвращались с дачи и у подъезда проходили мимо лавки со сидящими на ней собеседницами, то почему-то спиной ощущался именно её прилипчивый взгляд. Не слышала я добрых слов о ней и от соседей, - по-видимому, и их цеплял этот её взгляд, а, может, и слова, ибо поговаривали, что именно она отравила двух кошек, которых жильцы выпускали погулять на лестничные площадки. Было ли так? Не знаю. Но, наверное, не зря говорили, ибо когда она неожиданно умерла, то не услышала я слов сожаления об этой одинокой и, может быть, когда-то озлобившейся душе.
Теперь соседнюю квартиру хозяин сдает временным съемщикам, а в не столь давние времена жила в ней семья: баба Настя с дочкой и её маленьким сыном, который часто забегал к нам играть с моими детьми. Приехали они из деревни и в их квартире поселились её приметы: на полу половики из лоскутков, на кровати подушки с кружеными наволочками, на столике самовар, на стене пара лапоточков из липы, и всё это в окружении обоев с яркими цветами.
Да и сами хозяева не теряли облика деревенского, - дома одевались пёстро и непременно с вышитым фартучком, говорили с мягкими окончаниями, - идёть, говорить, поёть, - и почему-то от всего этого становилось на душе так же уютно, как и при виде полосатых половичков и пышных подушек. Да и в общении хранили они традиции деревни, - в христианские праздники поздравляли с улыбкой, полупоклоном и добрыми пожеланиями с обязательным: «Не хворать вам и вашим деткам». Но как же скоро распался этот уютный мирок, оставив лишь тающие тени памяти, - вскоре умерла баба Настя, а дочка, продала квартиру и с сыном возвратилась к сестре в деревню.
Когда поднимаюсь на свой пятый, иногда мелькают совсем легкой тенью те, о которых не могу рассказать каких-то историй, но... Вот в этой квартире одиноко жил преподаватель института, подтянутый лысоватый блондин, бросавший при встрече короткое и вроде бы доброжелательное «Здравствуйте», но за которым чувствовалось желание поскорее пройти мимо.
А в этой - чета пенсионеров, и муж, всю жизнь проработавший смотрителем тюрьмы, по-видимому сохранил в себе особенность своей профессии, - видеть перед собою открытое пространство, - поэтому, когда соседи высадили под его окнами берёзки, то он как-то ночью их вырубил.
А здесь тоже жили пенсионеры, она – бывший экономист, он - инженер-строитель и очень добрый, открытый человек, любивший работать на даче и одаривающий соседей плодами сада. Когда скоропостижно помер, то жена часто плакала и всё твердила: «Хочу, хочу к своему Лёнечке!». И её желание вскоре сбылось.
А прямо под нами, на четвертом этаже, жила молодая пара с прелестной голубоглазой девочкой, да и супруги были красивы, но через несколько лет семья распалась, - он изменил ей, она не простила и уехала с дочкой в другой город».
Много ли путешествий было в моей жизни? Наверно, мало. Ведь при социализме путёвки за границу распределял Обком, и если доставались нашему Комитету по телевидению и радиовещанию, и кто-то из партийных коллег отказывался, то брала я (назывались горящими), поэтому и удалось съездить в Чехословакию, Венгрию, слетать на Шри Ланка и в Индию, Армению (Джермук), покататься на лыжах на Домбае.
1986
«Ездили с дочкой на северный Кавказ. В Невинномыск поезд пришёл вечером и поэтому в Домбай нас везли автобусом уже ночью. В темных окнах метались придорожные фонари, выхватывая пятна снега, мы маялись без сна и только часа через три продрогшие и уставшие, подъехали к двухэтажному корпусу гостиницы. Нас накормили, развели по номерам, и мы тут же ткнулись в подушки.
Когда утром, после завтрака, вышли на улицу, то ослепило яркое солнце, теплынь, бегущие с гор ручьи, прекрасные крокусы у дорожек!
И уже после обеда поднимались по подсыхающей лесной тропинке в горы. Снег островками прятался под деревьями, на проталинах ёжиками зеленела травка и пели, звенели птицы многоголосо, радостно, томящее! А вскоре меж крон замелькали синеватые пики гор, под обрывом заворковала речка. Сидели мы на камне, любуясь разлапистыми елями и призрачными вершинами, слушали серебристый голос речушки и в душе что-то трепетало, звенело под стать и этому воркованью воды, и этим радостно-озорным хорам птиц.
Потом снова поднимались всё выше, выше и вдруг неожиданно открылось кладбище альпинистов. Памятники еще тонули в глубоким, оседающем снегу и прямо у наших ног с черного мрамора улыбались совсем молодые лица.
- Ну, что ж, царство им небесное, романтикам, - сказала я и вдруг услышала:
- Вот и мои здесь...
Оглянулась. Позади стоял высокий седоватый мужчина в клетчатой рубахе.
И уже вместе с ним спускались к Домбаю, а Арнольд Вацлавич всё рассказывал и рассказывал о горах, называя пики, - он здесь всё исходил, излазил, и сейчас отдыхает километров за семь от Домбая, в Алибеке. И снова пели-заливались птицы, солнце серебром звенело и блистало в водах горной речушки и пьянил густой, дурманящий аромат весны.
В первый же день дочка научилась спускаться с гор ловко,быстро, да так на солнце обгорела, что покрылась пятнами.
- Ой, какая я стра-ашная! - воскликнула, вечером взглянув в зеркало.
Но всё же пошла в бар, и там какой-то «крутой мужик» угощал ее коктейлями и орешками.
- А я попрощалась с ним и ушла, - улыбнулась с гордецой: - так что наши ребята из группы даже гордились мной.
И потом один из них все дни не отходил от неё, но дочка только покрикивала на него, - он, видите ли, заикается. Когда возвратимся домой, он целую неделю будет звонить ей каждый день, пока она опять ни прикрикнет: «Всё. Не звони больше».
Хорошо просыпаться и видеть синеватые вершины! Но когда подъёмники приближали нас к ним, то притягательность гор исчезала и оказывались они просто заиндевевшими громадами льда от которых веяло холодом. Но при спуске... От проплывающих склонов, заросших елями и расчерченных просеками снежных лавин, - словно трещин, - становилось жутковато, но и восторженно.
Почти каждый день поднимались к пологой поляне, распластанной среди сосен и гор. Ах, как же радостно было скользить на лыжах, падать, кувыркаться в ласковом снегу под холодным и строгим взглядом почти отвесных вершин, а потом на лыжах спускаться к гостинице и снова падать, падать. И спалось после таких снежных дней отлично, - будто погружались в баюкающую, мягкую пустоту. Наш знакомый альпинист приходил к нам каждый день, и уже втроем бродили мы вокруг поселка, стояли на мостике над узкой, шустрой речушкой, петляли меж старых, разморенных весенним теплом елей в небольшом сквере. И было с Арнольдом Вацлавичем легко и просто. Жаль, что, когда перед его отъездом зашел проститься, мы даже не угостили его чаем, - в магазинах ничего не было.
А вскоре уезжали и мы. Было раннее утро, деревца еще поблескивали изморозью, наш автобус юлил меж скал, ущелий, с каждым километром горы становились ниже, ниже и, наконец, разгладились, дорога прижалась к берегу скользящей меж валунов Кубани и мы вдруг ощутили запах теплой земли, молодой травы, увидели квадраты чернозема, ярко-бирюзовой зелени.
В Невинномысске всё уже заполонила весна и улицы розовели от цветущих вишен. В ожидании поезда бродили по улочкам, сидели во дворе пятиэтажки под деревцем, усыпанном желтыми цветками, ели пирожки с повидлом, запивали чаем из термоса, а на десерт щелкали вкусные семечки, купленные у бабули на уличном базарчике.
За окнами поезда быстро сгущались сумерки, но еще белыми пятнами мелькали выбежавшие на обочины оживающих полей цветущие деревца диких яблонь. Прогретый за день и напитанный лесными ароматами воздух втискивался в приоткрытое окно и в душу всё сплеталось не только в таинственно-радостное очарование весной, но и томилось грустью от удаляющейся сказки, которая не повторится, и от которой останется лишь снежная память Домбая».
С годами всё чаще приходит ощущение быстротечности жизни, мелькающей некими слайдами, в которых, - увы! - ничего нельзя изменить. Но время дарит и преимущество, - находясь на его конечном отрезке, можно как бы со стороны взглянуть на эти слайды прошлого и открыть в нём новую протяженность, которая поможет сделать неожиданные выводы.
«Привет, Опп, привет, мой виртуально-вселенский! Хорошо, что снизошел и прилетел, а то казалось… Но не вижу тебя, только – глаза. И какие же они у тебя тёмно-синющщие, бездонные! У человеков таких не бывает. Но ладно, не о том хотела с тобой… А вот о чем. Для тебя сто лет всё равно, что миг, а для нас… Да ладно уж, не буду философствовать, знаю, что не любишь, а поэтому сразу – к твоим любимым фактам. И вот тебе - первый.
Знаешь, железная дорога к моему родному Карачеву подошла в конце семидесятых годов прошлого… ой, позапрошлого века. Ну да, почти сто пятьдесят лет назад, и мама рассказывала, как моя бабушка девчонкой с подружками бегали смотреть на паровоз, а когда увидели, бросились опрометью прочь… А потому. Приняли за чудовище и думали, что за ними погонится… И к чему я тебе – это? А к тому. Не знаю, как там, на других планетах, а по нашей с названием Земля какими же шагами семимильными шагает прогресс! Ведь еще в начале прошлого века в деревнях вечерами сидели под курушками… Да это такой светильник из пузыречка с маслом и фитильком из льна. Так вот, сидели под курушками, а когда мой прадед первым купил семилинейную лампу на керосине, то мужики и бабы всей деревней ходили на нее смотреть: диво-то какое!.. свет-то какой яркий! Да и в городах только в двадцатых годах прошлого века вспыхнули первые электрические лампочки, а теперь...
Помню, когда ночью летела из Индии самолётом, так то и дело под крыльями мелькали россыпи сапфиров – города мерцающие. Ой, да что я тебе – об этом! Сам видишь, когда паришь. Слушай, а когда еще не изобрели электричество, и ты ночью пролетал над нашей планетой, то страшно было от её черноты?.. Да ладно, это я так… знаю, что подобных эмоций в тебе не пробуждается. Так вот, представляешь, в детстве, сидя на печке, слушала я радио, похожее на черную вьетнамскую шляпу, а телевизор черно-белый «Рекорд» появился только в семидесятых годах с одной программой, а теперь! У меня – огромный экран с более чем двустами цветными! И ведь прошло всего каких-то сорок лет. Вот теперь и скажи, куда, к чему мы так стремительно катимся, к чему летим?.. Молчишь. И скучно тебе со мной сегодня, да? Но всё же, побудь, пожалуйста, не улетай, я еще тебе фактик выдам... Не улетишь. Ну, тогда слушай.
Еще каких-то двадцать с лишним лет назад мы больше года стояли в очереди на подключение домашнего телефона, но с начала двадцать первого века мобильники замелькали в руках немногих, а теперь они и у детей. А Интернет? Кстати, Опп, может, что-то знаешь об этой всемирной паутине такое, чего мы не?.. И есть ли подобное в тех мирах, меж которыми порхаешь?.. Опять молчишь… и только смотришь гру-устно. Почему?.. Снова молчишь. А я хочу тебе… и о спутниках, ракетах. Помню, как же радовались с подругами, что Белку и Стрелку* в космос запустили!.. но и жалели бедных собачек. А было это… ну да, за год до полёта в космос первого космонавта Юрия Гагарина*. Потом летали и другие и даже на Луну американцы призем… прилунились. Да что Луна! Уже больше десяти лет посланная ими ракета летит в поисках других миров и сигналы подаёт, подаёт. Кстати, не встречался с ней?.. Да шучу я, шучу. И что ты сегодня такой смурый? Устал или приболел?.. Да опять пошутила… чтобы встрепенулся.
Слушай, а изобретение атома? Еще семьдесят лет назад воевали автоматами, пулеметами, танками, а потом атомную бомбу изобрели и сбросили на японцев*. Ужас!.. Ну, наконец-то усмехнулся, но улыбочка твоя какая-то... Что, не веришь в могущество Человека?.. Опять молчишь. Опп, а нанотехнологии с продвинутыми машинами, роботами, научными прорывами в исследовании строения молекул, физиологии человека. Ты представляешь, научились для людей запчасти в пробирках выращивать. Вот, к примеру, отщипнут от твоей селезенки кусочек и вырастят… ой, прости, у тебя же нет… Ну, наконец-то почти рассмеялся! И над чем… мы?.. Ну да, не разбираюсь в этом… ну да, не понимаю ничегошеньки, но ученые говорят и пишут, что за этим маячит наше светлое и прекрасное будущее… Опять ты?.. и эта твоя саркастическая… Что, разве не величественен Человек в своих порывах и достижениях, не идёт вперёд семимиль…
Ой, а где же ты? Улетел. И не ответил… А-а, наверное, не знает, вот и… ну, конечно, не знает, а то сказал бы... Но в то же время, чего ж он был такой смурной… и с улыбочками подозрительными на все мои фактики... а, может, и не на мои, а просто так? Ведь он тоже… да нет, он же не человек, хотя и глаза…
А, хватит мне - о нём, о прогрессе, который развивается. Сулит нам безоблачное будущее, так и пусть сулит, я же не могу его ни остановить, ни замедлить, ни помещать. Да и зачем? Но в то же время… Ой, что-то я совсем запуталась. Сходить в любимую рощу, чтобы отвлечься-развеяться? Ага, пойду. Поброжу под соснами, позабуду о прогрессе и о грядущем прекрасном будущем... может, и полегче на душе станет.
P.S.
Прочитала написанное другу-меланхолику, а он сымпровизировал:
Если б знать: от жизни мы чего хотим?
И к чему все катимся? И куда летим?»
С поэтом Игорем Маркесом я познакомилась на одной из литературных платформ, его мироощущение показалось мне близким, но, когда замечала неточности в стихах, хотелось что-то посоветовать. И написала ему.
«Игорь, читала Ваше стихотворение и думалось: это – фольклор. Но в конце увидела подпись: «Игорь Маркес». И как Вам удалось написать такое?»
«Как получилось... не знаю. Словно волной накрыло».
«Может, и впрямь мы – «дудки» в руках Всевышнего? Когда по телевизору смотрю на лица некоторых дирижеров во время концертов, то часто вспыхивает такое же ощущение».
«Со мною такое бывает: пытаюсь что-то срифмовать, но ничего не выходит. Раньше мучился этим, а теперь просто жду, когда стихи придут сами».
«А приходит неожиданно, да? Странная «штука» человеческая психика. Иногда думается, что ЭТО (хотя нечто и биологическое) вмонтировано в нас тем самым Всевышним разумом».
«Согласен. Галина (отчество не знаю). Всё собираюсь засесть читать вашу «Ведьму из Карачева». Отрывки читал, очень понравилось. Люблю чистую, искреннюю прозу».
«Не обременяйте себя, но если… то черкните по прочтении. Хорошо, что не обижаетесь на мои «правки», ведь я - от души. Предлагаю и в этом стихотворении вот такое (Моё - курсивом):
Всё уладится, образуется,
Будто не было никогда…
Белой небылью (нужно тире) снег по улице,
Чёрной россыпью спят года.
И, наверное, под метелями
Затаились в полях хлеба.
Стают беды весной капелями,
навсегда, мой друг, навсегда».
«Мой друг» принял. Над остальным думаю. Спасибо».
«Если еще что-то… писать?»
«Конечно! Я же учусь».
Его стихотворение:
«Спала скрипучая кровать
С хозяином усталым,
И тени уходили спать,
Ползя (???) полами вяло…
Игорь, а может так? «И тени собирались спать, на пол сползая вяло».
«О! Ура! Никто, кроме вас… Буду править. Спасибо!»
«И снова – я: (Курсив, знаки препинания, добавленное заглавными буквы и кавычки – мои.)
А дорога, наверноЕ, - в детство,
по железке - в родное село,
Там, под небом моим лохматым,
помню, было когда-то, - давно:
мужики, с сединоЮ - до срока,
во дворе собирали столы
и початая пачка «Казбека» –
по рукам, - «Не стесняйся… бери…»
«Спасибо. Исправлю. Вот, написал стих и берут сомнения насчёт уместности одного слова. Знаю Вас, как знатока русского языка, поэтому и обращаюсь. В третьем четверостишии - шпень?
«Игорь, мои предлагаемые поправки:
...Нам бы снегу - хотя б немного!
Припорошить промозглый день,
чтоб белело вокруг, за порогом,
чтоб под пятки - морозца шпень.
(Шпень - шип, стержень или язычок в пряжке, вдеваемый при застегивании в отверстие на ремне, но у нас такого слова не слышала).
«Спасибо, уже переделал».
Его стихотворение:
«Всё, как и прежде, – снег и морось,
Да и не пишется пока.
А дворник празднично-зелёный…
Игорь, почему мужик позеленел?))) Да еще «над первой лужею «парит»?»
«Зелёный потому, что весенний, остальные вообще синие))) А парит... Ну, не знаю, так показалось».
«Ну раз показалось поэту, то не берите в голову... от прозаика».
«Игорь, и снова – я. (Курсивов – моё, в этом Вашем): Не прятать строки в школьные тетради, листать, не вырвав ни одной страницы…
«В школьные тетради стихов не пишут. Но посмотрю. Спасибо.
«А я все дневники вела в школьных тетрадях)))»
«Мне Ира приносит с работы толстые тетради, в которых на первых страницах записываю стихи, а на последних – ежедневник».
«Ну, тогда так: Не прятать строки в толстые тетради…» А вообще-то «в школьные» есть некая трогательность».
«Подумаю... Но можно «рваные тетради...» Ведь они у меня - из дома, на работу и обратно, за полгода – страшно смотреть)))
«Читатель об этом не знает... а слово «рваные» лохматое по звучанию. А еще предлагаю: «часы поскрипывая» заменить на «потикивая»! И еще: почему, когда ночь уходит, «солнце прячется рекой с печальною улыбкой» и печалится, когда восходит?»
«У меня часы на батарейке одни тикают, а другие поскрипывают-шуршат. А с солнцем сложнее, - оно утром запрятано за рекой и улыбка печальная... скорее моя, чем его)))»
«У меня (читателя) ассоциация: часы - на стене, а солнце... Сам оборот «прячется рекой» какой-то... Может, застится? А улыбка... В стихотворении достаточно грусти, так не надо печалить и солнце)))»
«Застится!!!!!! Спасибо!»
«И снова – я: У Вас: Дом глядится в лужи. С чего бы это?»
«У меня он еще и идёт по лужам))) Понимаю, что-то необычное».
«Уж слишком!.. тем более «идёт» не в настроении остального. «Идёт» - действие, - значит, не всё потеряно!»
«Буду думать. Эх, жизня!»
«И снова – я: очень хорошее стихотворение, но... «Так случилось, так вот вышло...» - настроение утеряно, надо бы его - до конца. Может, так?
А под утро еле слышно -
Шорох крыльев у окна…
Ну зачем же так поспешно
Улетает прочь она?»
«Хорошо»
«Но хозяин – барин.»
«С Праздником, Галина!»
«С Праздником, Игорь! Света и Радости Дня Троицы»
Перед тем, как сесть за компьютер, вышла на балкон, распахнула створки окна... Чудо! Творец-Природа развесила белые кружева с неповторяющимися рисунками на деревья, кусты, былинки и они, словно в удивлении, стоят и боятся нечаянно стряхнуть этот дивный наряд.
«Поднимаюсь на Покровскую гору по ступенькам, припорошенным снегом, выискивая в кружевах, развешенных по кронам деревьев, привычное: ну да, вот голова цапли с длинным клювом… а вон выгнутая спина разъярённой кошки… а там ленивец, уснувший на ветке, бегущая собака... Но вдруг над этим белым загадочным великолепием пролетела чёрная птица, плюхнулась на верхний сучок липы и узоры стали осыпаться, меняясь и вычерчивая новые изгибы.
А по небу плыли резвые веселые облака, за какие-то мгновения перетекая из черепахи в собаку, из собаки в ящерицу, а когда шея её вытянулась и растаяла, вдруг начала превращаться в снежную бабу, которая вот-вот…
Но ступеньки неожиданно закончились, и передо мной открылась панорама с дальней полосой леса, а когда меж облаков вдруг вспыхнула бирюзовая улыбка неба, то поля за рекой заискрились снежным маревом, а снег на деревьях засверкал сапфирами.
Нет, не бывает конца этим удивительным представлениям! И не угнаться человеку своими творениями за Творцом-Природой, - даже самый прекрасный пейзаж всего лишь робкое подражание ЕЙ».
Как-то сосед по даче предложил нам кустики ежевики, и мы высадили их. Ежевика разрослась, радуя весной белыми соцветиями, а в начале августа - темно-лиловыми сочными ягодами, которых созревало столько, что не знали куда девать. И однажды мне подумалось: «А может, сходить с ними на базар?»
И во написанное после базара.
«Я снова – за компьютером и пробую записать то, что показалось интересным: «Лето устало. Природа успокоилась, - словно насытилась, - и нет уже в ней того, что тревожило, обещало, а я…» А я опять - о себе да о себе. Нет, не могу. В сердце и голове пустота и зацепиться не за что. Как, где найти «тему»? Выйти на балкон, посидеть там, подумать?.. А во дворе на кустике малины ягодки краснеют... для вон тех ребятишек… А моя ежевика на даче висит никому не нужная… А, может, с ней на базар сходить? Ведь ягоды сладкие, сочные, вкусные! Висят и словно упрекают: «Что же ты?.. росли мы, зрели, набирались сока и солнца, а ты…» А я пойду с ними на базар да и повстречаю знакомых. Застесняюсь, застыжусь… Глупо, чуш!
Рядом со мной молодая щупленькая женщина раскладывает на прилавке огромные подосиновики. «Неужто продаст такие?»
- Здоровенные, да? – словно считывает она мои мысли: – Ага, здоровенные, как поросята, – словно отвечает себе и смеётся: - Да я за грибами и вчера ходила, но заблудилась, отмахала километров двадцать и только к двенадцати ночи ни с чем и вернулася. Пристроила к кучке маленький подберезовик, добавила и в другие по одному, посмотрела на меня, улыбнулась:
- А сегодня встала в четыре, пошла в лес, да и набрела вот на эти, здоровенные. Может, продам?
Потом сунула опустевшее ведро, куртку с шапкой под прилавок, облокотилась на него и поведала: мать-то знала грибные места, но в декабре умерла и вот теперь надеется она продать эти подосиновики, а деньги отдать сестре, «У неё детей тройка цельная».
Значит, эта худышка для сестры старается. Значит, вчера «отмахала километров двадцать» да и сегодня, а я… А я всё пишу, пишу о себе любимой, а чтоб оглянуться вокруг да помочь кому-то? Совестно. Совесть зарит, ибо знаю, что кроме как подать милостыню нищему да иногда помочь чем-либо слепой соседке, ничего уже не сделаю.
Продавала худышка свои грибы дешево, и покупали понемногу, а когда остались три кучки, подошла к ней старушка, спросила: за двести, мол, все отдашь? Засуетилась «коллега» по прилавку, прикинула, - теряет, мол, около ста рублей, - но махнула рукою:
- А-а, бабуля, давай, забирай. Порежешь, насушишь и всю зиму суп варить с моими грибами будешь, - засмеялась.
Подала старушка ей пятитысячную, побежала та разменивать и что-то нет и нет её. Уже и покупательница, опершись на костыль, ищет ее взглядом, пальцами по прилавку нервно постукивает, да и мне, грешным делом, подумалось: «За такие деньги может оставить своё ведро под прилавком и «кинуть» бабульку». Но тут же перечеркнула эту гадкую мыслишку: «Нет, не может! Такие не «кидают».
И вернулась моя соседка. Отдала сдачу своей покупательнице, перекрестилась, посовала пожитки в ведро, пожелала мне «распродаться», я отсыпала ей ежевики в мешочек, но она замахала руками: да не надо, мол, я куплю, но всё же взяла, улыбнулась:
- Ладно, возьму... для сестры, для её тройки цельной.
И, взглянув благодарно, бережно положила мешочек с ягодами в ведро и растаяла в базарной пестроте.
Да нет, не только о себе пишу, многих, кто хоть чем-то зацепит, «удержала» в своих записках, рассказах, да и теперь выискиваю, ищу «темы», но как-то сузился мой круг, редки встречи, хотя и не угасает желание цепляться взглядом, прирастать душой и порою так хочется подойти к кому-либо… Как вчера, к старику, одиноко сидящему на скамейке в сквере, ведь столько годов за его плечами, мог бы рассказать о жизни, о том, что не даёт покоя теперь. Но что-то удержало, остановило.
Теперь слева от меня торгует овощами полненькая, симпатичная молодайка, да и на прилавке у нее всё чистое, свежее, даже красивое, и торгует бойко, так что разговаривать ей со мной некогда. А вот справа на освободившееся место пристроилась разговорчивая женщина с яблоками:
-Тут-то я, из Мичуринского, - раскладывает свой товар горкой: - Яблок в этом году уродило! Все усыпали. Не знаю, и куда их только девать? - смотрит на меня весело и даже задорно: - Вот и приперла корзину целую. Жалко ж…
Торговать-то она, мол, не привыкла, но иногда начинала зазывать как настоящая торговка: «Покупайте яблочки, яблочки покупайте «Белый налив»! Сладкие, как мед!» Живет она с сестрой и братом, - «Дом-то мать нам на двоих завещала», вот теперь приходится и яблони делить… под своими-то она сегодня насбирала вот этих, а под ихними столько лежит!.. нет, сноха продавать не пойдёт!.. ох, как ленива, да еще и зла!
Её «Белый налив» сиротливо лежал на прилавке, поблёскивая желтоватыми бочками и, разогреваясь на солнце, словно зазывал покупателей заманчивыми запахами, но люди проходили и проходили мимо, поэтому, чтобы как-то утешить свою соседку, попросила у нее телефон и адрес, - «Приедем с дочкой, купим ваши яблочки сладкие, как мёд», - а она всё приговаривала: «Приезжайте, приезжайте! Хорошеньких вам насбираю, не битых. Обязательно приезжайте!»
После общения с такими людьми в сердце поселяется нечто благостное и освежающее, как «парфюм» теплого летнего дождя. Почему? Не могу понять, но как же животворно ЭТО и очищает душу!
Ближе к двенадцати подсела старушка маленькая, полусогнутая и серенькая, как воробышек, вынула из колясочки, разложила на прилавке пучки пахнущего укропа, мяты, несколько головок чеснока.
- Почём его продають-то? - спросила.
По десять за штуку? Вот и она будет так же, но, поразмыслив, сказала:
- А вот эти две головки и за десятку отдам.
И я прикинула: проезд в троллейбусе туда-сюда обойдется ей в пятьдесят рублей, а «товара» всего на сто... если продаст.
- Поместное уже собирали? – тихо спросила. Да, собирали. - Когда уходить будете, отдадите мне ваш талончик?
Ну, конечно…
И стояла в ожидании покупателей, опершись на прилавок, не затевая разговоров, а если я спрашивала, то отвечала тихо, кротко.
- Стоять вам тяжело, - посочувствовала я.
Да, тяжело, но сесть-то не на что.
- А вы свою колясочку переверните, подстелите картонку и присядьте, - Да, хорошо бы, - согласилась.
Но пришлось сделать это мне, и она почти прошептала, взглянув когда-то еще голубоватыми глазами:
- Во спасибо-то, а то я не догадалась.
И сидела на своей перевернутой колясочке низко, так что из-за прилавка торчала лишь голова.
Где-то к обеду у моего «воробышка» купили всего лишь пару пучков укропа да головку чеснока, и я опять посоветовала: в следующий раз, мол, приносите наборы для засола с листьями черной смородины, вон, женщина напротив такими торгует и берут бойко. Согласно закивала головой. А когда я уходила, то отсыпала ей пакетик ягод, и она тихо благодарила:
- Спасибо. Спасибо вам, что сесть помогли, ягодками угостили. Здоровьица Вам!
А мне с грустью подумалось: встретимся ли снова?
Образ этой старушки жил во мне несколько дней, потом начал растворяться, таять, а вместе с ним из души выветривалось и чувство хрупкое, не очень-то радостное, но такое необходимое! И думалось: «Может, еще что-то, не открытое для себя, могла я увидеть, услышать, почувствовать в том «воробышке»? Нет, не знала. Да и задумываться над этим было некогда, - закружили дела семейные, - но иногда, среди хлопот вдруг, на секунду возникал её лик и душа словно успокаивалась, напоённая каким-то неведомым живительным бальзамом.
И встретились мы! Опять она бережно раскладывала на прилавке свой «товар», - укроп, чеснок, мяту, - а еще принесла в этот раз и два небольших кабачка.
- Сколько они весють-то? – сунула мне один.
- Килограмма полтора, - прикинула я.
Засомневалась. Подсказала ей взвесить кабачки у женщины, что продавала яблоки. Взвесила. Так и оказалось. И снова, ожидая своего покупателя и не приставая ко мне с разговорами, лепилась на картонном ящике, сосала помидор, купленный подешёвке у соседки рядом, закусывала моей сладкой ежевикой, а к её кабачкам никто не подходил. Подумалось: «Может, отдать ей мои ягоды? Поди, побольше за них выручит». И предложила. Но она замахала ручками и в глазах мелькнуло такое отчуждение, что я поспешила слукавить:
- Да Вы не так поняли! Мне к дочке надо идти, поэтому поторгуйте, пожалуйста, за меня, а я потом приду.
И она согласилась, оставшись там, за синим прилавком, со своими кабачками и моей красивой ежевикой, а мне опять как же грустно стало терять из виду эту тихую, добрую старушку, - ведь не увидимся больше.
Размытые, неясные, смешанные ощущения ношу в себе, в которых и радость, и грусть. Что это? Не знаю. Но одно ясно: пообщавшись со своими соседками по базару, словно свежей воды из родника испила, - ведь от той же я почвы, что и они! Но отдалилась, оторвалась, соткала вокруг другой мир. Так почему же тянусь к тем, кого покинула? Инстинкт всеобщности крестьянской? Не знаю. Но вспыхивают эти загадочные и смутные ощущения ярко. И согревают, наполняют душу хотя и томящим, но светлым чувством»
Там, позади, в седом тумане, -
любовь, заботы, дети, - жизнь.
Всё промелькнуло, как в романе.
Но память шепчет: «Оглянись!
Прими все радости и скорби,
со всем, что было, примирись,
и, возлюбя сиюминутность,
ни от чего не откажись.
У мистиков есть предположение: когда мы спим, наше сознание из привычной реальности перемещается в другой, чуждый нам мир, и мы получаем неожиданную возможность жить одновременно в материальном и астральном мирах, а это значит, что, получая какие-то новые знания, получаем способность черпать изменённые ответы на свои вопросы. Но так ли это? Может, сны - только преломлённая, искажённая реальность, как и этот, приснившийся мне после поездки на дачу.
«В небе висели лохматые тёмные облака, синяя туча хмурилась в нашей дачной стороне, на троллейбусном окне уже мелькали редкие дождинки, и подумалось: «Может вернуться? Может, завтра собрать последнюю клубнику?» Но нет, пересела и на автобус, а когда приехала на конечную остановку и пошла по своему короткому маршруту, - меж огородов, в ложок, через дачки, - вдруг повстречала небольшого лохматого черного пса, который стоял на тропинке и при моём приближении даже не шевельнулся. Подошла, наклонилась, а он уставился на меня из-под нависших лохмотий глазками-пуговицами:
- Ты что... заблудился?.. или просто отдыхаешь? – попыталась разговорить.
Даже хвостом не вильнул и всё так же неотрывно смотрел… прилипчиво смотрел, недобро. Потянулась погладить… тихо рыкнул.
- Пошли со мной, - предложила.
Нет, словно застыл!
– Ну, тогда я пойду…
И осторожно обойдя его по сырой траве, спустилась в ложок, но оглянулась: стоит!.. стоит, как приклеенный к тропке! И только, когда отошла метров на двадцать и опять обернулась, увидела: побежал!.. но пару раз брехнул мне вослед.
Пришла на дачу, собрала клубнику, надергала первой малинки… Хорошо-то как здесь! И дождь вылился где-то в стороне, и тучки улетели-растаяли, - только попугали, - но когда засобиралась уходить, то в той стороне, куда идти, снова небо омрачилось синей тучей. «Надо поскорее уходить, а то как раз попаду под дождь». И когда спешила через лесок, вдруг услышала за спиной быстрые шаги. Оглянулась. Быстро нагонял мужчина! Вздрогнула, всплеснула руками... а он пробежал мимо. А ночью приснилось:
Я иду по лугу на живописнейший закат… но не любуюсь им, а оборачиваюсь и вижу поле, за ним - лес, над ним висят почти черные тучи... Но уже с кем-то иду по дороге, по обочинам - вяло-зелёная трава, заросли кустов с увядшими листьями... Но вдруг перед нами - огромная лужа с отражённым серым небом… и уже я в ней - по горло!.. и хочу выползти, но меня засасывает, засасывает… Нет, самой не выбраться! Начинаю звать тех, кто шел рядом… кричу, кричу, но никто не отзывается!»
Наверно, тонкое и глубокое восприятие мира дано только поэтам. А во мне подобное весьма ощутимо стало проявляться лишь недавно, - непроизвольное врастание в видимое, которое не только обогащает чувствования, наполняя их новыми красками, но и вызывает острое сожаление: ну почему такого не случилось раньше?
«После нескольких прохладных, пасмурных дней - солнце! И сразу листьями-зонтиками укрылись ветки каштанов и во дворе словно облако повисло со всеми оттенками зелёного.
Бурное, торопливое обновление природы… А под этим трепещущим, жаждущим жизни благолепием, каждый день, опираясь на два костыля, подолгу расхаживается пожилой мужчина.
Над каштанами ветер в порывах-потоках полощет длинные ветви ивы, а когда улетает, они успокоено повисают нежными, шафранно-желтыми гирляндами.
А он смотрит только под ноги, с опаской приостанавливаясь над каждой выщерблиной дороги.
Тонкая берёзка, верхушкой кроны вырвавшись к небу из тесноты двора, клонится то в одну, то в другую сторону, игриво поблёскивая серебром тыльной стороны листочков.
А он, уставший, иногда присаживается и, опершись на костыль, опять смотрит лишь под ноги. Ощущает ли эту весеннюю благодать?
Тихие, едва уловимые писки птах, гортанное карканье галок, зазывное воркованье голубя, озорные голоса ребятишек соседнего двора, беззлобное тявканье дворняжки, в очередной раз погнавшейся за проезжающей машиной, - сплетение живых звуков, причудливое, неповторяемое каприччо двора.
Но слышит ли эту музыку он, снова сосредоточенный только на очередном своём шаге?
Зеленое облако каштанов, нежно-золотистые ветви ивы, березка, словно что-то лепечущая молодыми листками, незатейливые звуки двора… И во всём лейтмотив: жить, жить!
Ах, если бы кто-то мог ответить: зачем в гены всего живого заложено такое цепкое стремление к продолжению жизни, и кому оно нужно?.. Но не дано услышать ответа на этот вопрос, а значит…
Следующей весной снова всеми переливами малахита засветятся каштаны, крона березки еще выше поднимется к облакам, удлинятся гирлянды ивы, а кто-то опять будет с надеждой сопротивляться постигшему недугу, чтобы…
Чтобы просто жить».
«Ясный морозный день. Едем вдоль сельской улицы. За окном, по обочинам - еще не истоптанный снег, изукрашенные инеем деревья, а над ними - небо без единого облачка, к которому тянутся дымки из труб мелькающих домиков. Благостная сельская тишь...
Но в конце улицы подъехали к обрывчику, - дальше до дачи надо идти. Вышли из машины, - муж, я, дочка, сын, внучки и наш карликовый пинчер Вилька, радостно скатившийся с сиденья - и сейчас спустимся мы в лог и по еще нетронутому снегу пройдём метров триста к нашему дачному домику.
Ну, вот и он… И стоит среди сугробов залитый солнцем, словно этим самым сиянием приглашая к себе, но во мне от этого его радушного приглашения вспыхивает чувство неловкости, - ведь сейчас откроем дверь, возьмем из подвала всё, что нужно и снова уйдем... от него, беззащитного, одинокого.
И уже сын набрасывает на плечи рюкзак, дочка обвязывает сумки бечевкой, и мы, с радостно носящимся кругами Вилькой, спускаемся в лог меж берёз, которые тоже пронизаны солнцем. Снег проваливается, не отпускает ноги, Машка и Дашка с восторгом съезжают с горки на попках, снова взбираются: «Еще хотим, еще!». Но опять ступаем по заснеженной тропке, кличем куда-то запропастившегося Вильку, внучки снова кувыркаются в снегу, хохочут, визжат, а во мне…
Как же отрадно, что для них и это солнце, и сияющий снег – естественная радость, в которую еще не вселилось будоражащее осознание навсегда ускользающей ценности этих минут!»
Мгновенья улетают мотыльками, -
лишь крыльев взмах,
и скрылись вдалеке.
Их не вернуть...
Но всё же робко верю:
когда-нибудь,
под тусклым светом
уставшей памяти моей,
они проявятся задорным
детским смехом,
и зябкой белизной берёз,
и этим дивным блеском
подтаявшего снега,
который раннею весной
стечёт по логу
в незамерзающий ручей.
Из дневника в семнадцать лет:
«Утоляю жажду радости «росинками дней»: ароматом хвойного леса после дождя, еще не упавшими каплями на листьях березы, золотистым отблеском луны на кроне липы, поскрипыванием кузнечика. И все это зыбко, мимолетно, но глубоко, - то, что и освящает жизнь».
Так почему же так рано начала уходить в поиски иного, творимого мечтами мира? Ведь эта отстранённость от реальности сразу подбрасывала коварные вопросы: зачем живу, для чего? И загасить их бывло невозможно, - сколько раз пыталась! - а те самые «росинки дней», которыми любовалась в далёкой юности, спасают и поныне.
«(Она моет посуду.) Что-то с утра грустновато. Может, попробовать радость схватить за хвост и не отпускать? Правда, для этого вначале надо её увидеть или услышать, а уж потом… (Эта керамическая тарелка так и норовит норовит выскользнуть из её из рук!) Ау, радость, где ты? Отзовись, явись пред мои очи! (И ложки что-то громко тренькают!). Нет, не отзывается, не является моя чуточная радость. Ну чем вызвать её, в чем найти? (Вытерла руки, налила в чашечку кофе, добавила коньяка, поставила на блюдечко.) Пойду в зал, сяду в своё любимое кресло, поставлю любимый диск и буду вспоминать что-либо радостное. (Села в кресло, взглянула на противоположную стену с пейзажем осени.) Талантливым художником был Юрий. Жаль, что спился, помер. (Ложка тренькнула о край чашки.) Да успокойся, рука, угомонись, ведь то было уже шесть лет назад. (Отпила несколько глотков, опустила блюдечко на колени.) Нет, что-то не получается сегодня с радостью.
(Теперь стоит на балконе, смотрит на ветки ивы, которые полощет еще холодный ветер.) Серая, неуютная пора. А ведь совсем недавно какой пёстро-оранжевый ковер был раскинут под балконом! (Над оголёнными, распростертыми ветвями деревьев пролетела галка.) А скоро и снег выпадет и для птах настанет пора сурового выживания и для голубей – тоже. (Вспорхнули голуба с крышки люка, на который соседка-старушка выносит им завтраки.) Помню, как один такой же, но хромой, прилетал на подоконник, как кормила его всё лето, а к осени кормушка понравилась сильному сородичу, и он стал каждый раз скапывать вниз моего подопечного, пока совсем не отвадил. (Голуби вспорхнули, резвой стайкой покружились над крышей соседнего дома и скрипичными ключами повисли на телевизионном кабеле, протянутом меж домами. Да, неважно у неё сегодня с радостью).
(Вернулась на кухню, открыла холодильник.) Итак, что сварить на первое? Вчера щи были, значит, сегодня надо суп... но из чего? (Присела на диванчик.) Просто из картошки или гороховый? А, впрочем, сварю-ка грибной... из опят, которые осенью собирали. Ах, на какие опята тогда набрели! Только-только повыскакивали на поваленном дереве и такие веселенькие стояли! Конечно, жалко было срезать, но... (Снова вышла на балкон, из укрытой корзины достала баночку опят, возвратилась на кухню.) И все же здорово было тогда бродить по осеннему лесу, выискивать грибные стайки, любоваться яркостью красок, вдыхать пахучий аромат леса. (Взболтнула баночку тех самых опят, полюбовалась ими.) Ну вот, вместе с грибками и пролетело маленькое облако радости. Но быстро, - не успела «схватить за хвост», - размылось, растаяло.
(Достала из холодильника подложку, обернутую прозрачной плёнкой.) Ну надо же, в магазинах – бройлеры, окорочка незамороженные. А в недавнем советском прошлом получить на работе раз в месяц синего цыплёнка, банку майонеза, двести грамм масла было радостью (Улыбнулась), которую теперь ищу. (Положила в гусятницу окорочка, плеснула на них несколько ложек домашнего вина, посолила, сбрызнула соевым уксусом.) Жаль, что мама только три года и пожила при магазинных полках, которые стали наполняться продуктами. И когда это было? Ну да, в начале девяностых. Но цены! Далеко не всё можно было и купить. (Сунула в запальник духовки спичку, поставила туда гусятницу.) Да-а, а теперь денег хватает не только на окорочка, но и на что-либо вкусненькое… хотя и в чЁсточку, как мама говорила, но вполне хватает. (От духовки потянуло теплом, запахло грибным супом, а за окном замелькали снежинки.) Ой, снег закружил! Может, к вечеру прикроет голую землю? (Подошла к окну, приоткрыла форточку. Вместе со струйкой воздуха впорхнули снежини, опустились на ладонь.) Какие лохматые да прохладные. Чудо и прелесть! (Снежинки стали быстро таять.) Жаль, что слишком хрупки… а, впрочем, как и всё прекрасное. Но всё равно, с ними и еще одна радость улыбнулась.
А потом был у неё день с рутинными, но столь необходимыми делами, - прибрать в квартире, сходить в магазин, навестить прихворнувшего брата, по просьбе одинокой подслеповатой соседки съездить в Универмаг и купить ей теплое одеяло. Да мало ли их было, дел и делишек, каждодневно и неотвязно выныривающих из «углов» с ухмылкой: «А вот и я!». И нельзя было от них отмахнуться, а терпеливо ублажать. И надо было мириться с ними, не уповая, что подарят те самые минуты радости, которых так не хватает.
Но всё же, когда брат благодарил за гостинцы, а соседка – за новое одеяло, и даже когда подсыпала пшено в кормушку для синичек и те с тихим писком вспархивали, то витала, витала над ней легкая тень радости! Да и когда в наползающих сумерках шла по только что «омытому» выпавшим снегом скверу, то искорки радости долетели и от припорошенных деревьев, и от вскриков озорно катающихся на ледяной горке детишек, и даже от ветки березы, едва покачивающейся на фоне предзакатного розового неба, ведь в её, чуть заметных почках, таилась та самая чудо-радость, которая выпорхнет грядущей весной».
Я ворвусь в метели, чтобы с ветром петь.
И в весну-чудесницу, чтобы молодеть.
Я шагну и в лето, чтоб ручьём звенеть,
в осень, чтоб калиной над рекой висеть...
Но скажи мне, Мудрый, как в себя войти,
чтобы не метаться, не искать пути
в те края зазывные – омут голубой, -
чтоб душе усталой отыскать покой.
В детстве музыку я слушала только из репродуктора, по которому кроме советских песен часто передавали концерты классической музыки и, наверно, этого было достаточно, чтобы навсегда осталась она неким волшебным лекарством, - омовением души после рутины дней.
«Пел Дмитрий Хворостовский: «О, если б смог выразить в звуке всю силу страданий моих…» Да, именно в такие минуты до отчаяния не хочу в неведомое, - Вечное, Единство, Всеобъемлющее, Атман, Целое... А вдруг не увижу там, в Вечном, вот таких лиц, тоже открытых звучанию музыки?
А вдруг не смогу там, в Единстве, почувствовать под ладонью тепла свернувшегося на моих коленях кота?
А вдруг не будет во Всеобъемлющем мгновений, когда с души спадают защитные покровы и она каждой фиброй впитывает то, что вижу, слышу?
Как же без подобных мгновений - Там?
А потом напротив стылых, наступающих девятиэтажек были почти деревенские улочки с доверчиво притаившимися домиками, меркнущая желтизна закатного неба, проявляющиеся огни фонарей, густеющая синева внове выпавшего снега, его кроткое урчание под ногами…
«О, если б смог выразить в звуке…»
На балкончике, перед распахнутыми створками окна, сидит в наушниках женщина и смотрит в небо, а лицо у неё!..
А лицо у меня такое потому, что слушаю шестую симфонию Чайковского*.
Передо мной - предзакатное небо, напрочь зашторенное облаками... Но вот кто-то невидимый начинает их раздвигать, распахивая спрятанную за ними голубизну. «Ты, невидимый! Ну, давай еще раз, еще! Так хочется увидеть бирюзу под вальс второй части симфонии!»
Но нет, не получилось. Снова - серые облака, перетекающие из светлых оттенков в тёмные, под ними - крыши домов, вспыхивающие жёлтым светом глазницы окон, крона липы с то и дело пролетающими над ней галками. И во всем – жизнь. С её заботами, обещаниями, мечтами, как и в этой части симфонии…
Но вот - последняя. И в небе серый занавес неожиданно соскальзывает, изгибы облаков рисуют профиль с высоким лбом, закрытым глазом... но веко начинает приоткрываться и на меня устремляется лучистый взгляд солнца! И уже подсвечивает оно открывшуюся голубизну неба! И уже контур профиля вспыхивает серебром, а в бирюзу веером устремляются лучи!..
Но - последние звуки симфонии. Музыка стихает, замирает… как и жизнь.
Господи, что это было?»
В квадрате тёмного двора
так дивно музыка звучала!
И чаровала та игра
в квадрате тёмного двора,
и под сурдинку грусть даря,
сама томилась и страдала...
В квадрате тёмного двора
так дивно музыка звучала!
Не однажды пробовала делать короткие записки о прошедшем дне, но системной это желание не стало, - думалось: а куда их потом пристрою?
Но теперь жалею об этом.
2018
«По субботам смотрю проповеди Патриарха Кирилла. Сегодня говорил о женах-мироносицах, монашках, которые после переворота 1917 года были расстреляны или сосланы в Сибирь. Хотелось плакать.
Курьер принёс мою девятую, изданную в «Ридеро», книгу, - сборник «Таёжный синдром». И в нём - мои лучшие рассказы прошлых лет, за последние два года. Вечером, смешав водку с бальзамом, обмывала её, и одиночества не ощущала. Странный я человек? Возможно. И прав Никита Михалков* : «Если в одиночестве нет одиночества, это – присутствие Бога».
Дочка с семьей - в Италии, в Милане. Но вначале заезжали в Дрезден, в который «ездила» и я, отыскав в Интернете слайд-шоу города. Конечно, им там интересно, а мне… Нет, уже не нахожу в себе желания бродить по шумным, исхоженным туристами городам, - лучше «бродить» с помощью Интернета, и не только по улицам, площадям, но и по выставке керамики и скульптуры в том же Дрездене.
Позвонила невестка: «Я – на машине и могу заехать за Вами. Готовы поехать к нам в гости?»
И был день в их прекрасном «имении» с бассейном, уютными уголками двора, улыбками «разноглазых» примул, качелями, дымком костра, вокруг которого пёстрые креслица приглашали присесть и насладиться арбузом, который Агнешка вынесла из дома на подносе. И не только это было отрадно, но и суетня Оливки и Ники, вначале чуть отчуждённо поглядывающих на меня, - бываю редко, - а потом со смехом и визгом плавающих рядом в бассейне с вскриками: «Бабушка, смотри!» и ныряющих в голубоватую воду. И летели во все стороны брызги, мелькали их попки, а когда они выныривали и смеялись, из-под огромных защитных очков по мокрым волосам ручьями стекала вода.
Потом на веранде сидели мы за поджаренными на костре колбасками, так красиво смотрящимися в окружении зелено-красного салата, и спорили с сыном о политике, экономике и я всё пыталась «отбрыкаться» от этого спора, - «Ничего не понимаю ни в том. ни в другом!» – но видела: сыну хочется спорить. Конечно, ему не с кем об этом поговорить, - Агнешке всё это до лампочки, - поэтому и слушала, лишь изредка возражая.
Отличный был день! Словно побыла в отпуске, вырвавшись из своего одиночного заключения.
Позвонила Галя:
- Артём улетел в Сочи на недельный семинар.
А такие семинары от его Компании по распространению лекарств довольно часты, и проводят их даже в ЮАР, Турции, - видать, богатая фирма. Да, суетливая у зятя работа, ведь каждую неделю ездит по своему округу, - Тула, Смоленск, Калуга, - но на деньги щедрая. А дочка занимается огородом, что-то строит-мастерит, воспитывает сына и на скуку не жалуется.
Странно. Но в последние секунды перед тем, как уснуть, со мной всегда - непонятное чудо: вдруг замелькают, словно проявляясь, незнакомые размытые лица, очертания странных предметов, чуждых пейзажей. И вспыхивает подобное на доли секунд... и если захочу увидеть снов, надо «прокрутить их» еще и еще раз. Что это? Память предыдущих поколений или ушедшее, на которое когда-то не обратила внимания? И прав Волошин*: «Забыть - не значит потерять, а окончательно принять в себя на дно, навек».
Внучке Машке 23 года. Сегодня принесла она диплом, - теперь бакалавр, то бишь, менеджер по продажам. Правда, этот платный заочный институт ничему её не научил, но книжечка диплома есть, может, и пригодится. Послала её в магазин чего-либо купить вкусненького, потом обмывали «корочку», и я пробовала робко подсказать, что неплохо бы еще и какой-либо профессии обучиться, что еще не поздно и два института закончить, но она упорно не хотела об этом и слышать, - можно, де, жить, не имея какой-то определённой профессии, а пробовать многие. Смотрела на неё, молодую, красивую, но так и не нашла, за чтобы она зацепилась. Правда, немного заинтересовало предложение попробовать себя на ТВ «Губерния», но в журналистику идти не хочет. «Можно и в режиссуру» - подсказала, но попытается ли? А пока подрабатывает по Интернету (в рекламе), вечерами иногда уходит в ночной Клуб, возвращается к утру, потом спит до часа дня.
По Чату сын написал: «Не посидишь с девочками?» Ответила: «Привози.» И через час они вошли с пакетом игрушек, игр. Ника сразу села к пианино и почти с час я слышала: «Бабушка, это о маме я играю... а это про нашего кота... про Оливку, папу…» А мы с Оливкой играли в какую-то игру, подбрасывая шарик и продвигая по полю фишки, - кто первый доберётся до финиша? Потом присоединилась и Ника, выиграла дважды. Почти до вечера жевали они принесённые в пакете булки, колбаски, творожки, я предлагала им что-нибудь своё, но отказывались. Счастливое сытое детство… Только б не обрушилось, как когда-то - моё.
Валерий Семенович Столяров всё позванивал мне с год: «Нам бы встретиться, поговорить…» Но не приезжал.
А знакомы с ним очень давно, - обменивались книгами (а книг у него!..), ходили в гости, да и дачи наши на одном поле, так что иногда он приходил, сидели они с Борисом на порожке веранды и беседовали.
И вот недавно приехал ко мне с желанием почитать свои записки о жизни. И читал долго, пока я не набралась смелости предложить оставить их мне, чтобы – самой... Он понял, что утомил меня, но сказал: «Не могу оставить. Племяннику обещал», на что я тихо обрадовалась: «Ну, и слава Богу».
Через день опять позвонил и начал читать свой вопрос председателю нашего правительства Медведеву. Слушала этот «вопрос» минут пятнадцать, только однажды прервав:
- Так это вопрос или статья?
- Слушай дальше, - только и бросил.
Но когда стал в этом послании ныть по поводу заброшенных земель, то не стерпела:
- Ну да… В советское время все земли были распаханы, засеяны, а хлеб покупали в Канаде. Но теперь земли вроде бы и заброшены, а Россия занимает первое место в мире по продаже зерна, да и продуктов в магазинах полно.
Он вроде как поперхнулся, помолчал, что-то буркнул и положил трубку.
Остались у меня его записки о влюблённостях и случаях, когда подвергался опасности. Может, когда-нибудь напишу по ним что-то».
Усталой памятью, мечтой отпущенной, та песня старая запела вдруг:
«Мне б забыть, не вспоминать этот день, этот час. Мне бы больше никогда не видать милых глаз, но опять весенний ветер…»
Ах, песня давняя, зачем окликнула? Зачем минувшее вновь ворошишь?
Ведь холод зимний сковал безжалостно все чувства прежние,
а ты глумишься, - ты не щадишь.
Ты разрушаешь моё спокоище, - уединённый мой оберег, -
без взглядов любящих, без слов желайнейших,
что холод сгинет, растает снег.
Усталой памятью почти забытые, слова из прошлого летят, летят,
и песней светлою, и песней радости во мне трепещут, поют, журчат:
«Но опять весенний ветер в окна рвётся и зовёт, он летит ко мне навстречу, песню нежную поёт…»
Ах, песня старая, зачем окликнула?
Пишу повесть под названием «Сама по себе. Ручейки сознания», в которые «впадают» и другие, - из ощущений, чувствований сиюминутной жизни, но иногда преломлённые, преображенные в некий вымысел. Стилистика письма необычна, но так ведь пишу для себя.
(Отрывок):
«Мобильник распевается...
- Да, Ви. Что с утра таким голосом смурым говоришь?.. Ой, опять ты о том мужике! Да еще и мало ему дали, что только за угрозу троих пристрелил… Ви, не надо, давай не будем спор… Нет, не надо, не будем, не надо, не бу… Ви, ты и об этом мужике уже говорил. Ну, повесился, значит лихо было и ни я, ни ты не помогли б… А этого еще кто и где убил?.. В Москве. Ну да, если б остался в Карачеве, может и не... Ты опять - о первом? Ну, пиши, пиши письма в защиту убийцы, а я скажу вот что: братец, ты с ума сошел… Нет, и мама тебе то же самое сказала бы… Сказала б, да еще как!.. Ви, не будем ругаться, не могу, не хочу, не бу… Ты меня этими мужиками достал и завёл на весь день... Да, Ви, да!.. Ладно, постараюсь забыть… Ага… да, пока, пока.
- Ой, Борис, дался ему этот мужик! Уже в который раз - о нем!.. Ну ты прав, понять его можно. Живёт один, другой информации нет, но зато… Да «зато» у меня нечаянно выскользнуло… Ну хорошо. Зато он пишет свой роман тогда, когда захочет, не то, что я… Да рада я, рада, что внуки рядом, дети, но… Ага, а всё равно тянет к к компьютеру, хочется что-то и как-то дописать, а не могу. Прекрасное настоящее хищно съедает мое не менее прекрасное прошлое… Ну, хорошо, не прекрасное, но всё равно съедает, а я хочу его вытащить из забвения, чтобы это самое настоящее его окончательно не похерило… Ну, не похерило, так не украло. Иди, мобильник твой распевается…
Итак, поостынем немного, уймёмся, успокоимся, угомонимся... а что еще?.. А еще можно утихомириться, перебродить... А можно еще и перебеситься… Да нет, моя виртуальная Ядвочка*, вроде бы я не бесилась… Ну, тогда перекипи или... Во, а еще сбалансируюсь и утрясусь... а лучше всего сосредоточусь и устаканюсь… тем более последнее ближе к завтраку… А что на завтрак сбацаешь?.. Кажется, у меня вчера две котлеты куриные оставалась... ага, есть. Вот и хоре, котлетки и сойдут с гарниром из мороженой цветной капусты… которую с дуру насажала… А чего с дуру-то?.. Да понимаешь, в ту весну все семена проросли, жалко было рассаду выбрасывать, вот и высадили, и выросла цветная, а теперь… А теперь едите замороженную и конца-краю ей не видать?… Ну да. У детей денег хватает и на свеженькую, вот и приходится самим реализовывать.
- Борис, иди завтракать… Нет, я пока не буду, «Активии» выпила... (Нет, съела... приняла? А-а, ну её!) Бо, ну я ж тебе тысячу раз говорила, что завтракаю часов в оди-иннадцать… Чего-чего. Опять в желудке тяжесть… Ага, капусту сухарями уже посыпала… И масло уже в тарелке, только перемешай. (Каждое утро ему - об этом, а он…) Как брат? А как обычно. Ужасов разных нарассказал. Один мужик повесился, второй спился, третьего в Москве зарезали… Да знакомый поехал туда на заработки, а его… Бо, а тебе он зачем, чтобы руки еще больше дрожали?.. Ну, тогда… тебе к капусте одной котлетки хватит или я - от своей… Ну, и хорошо, а то скоро шарлотку испеку, а ты уже сыт будешь. Нет, ты представляешь! Витька уже сотый раз мне об этом мужике, который троих пришил… Ну, пристрелил или пришил, всёодно померли… Да понимаю, понимаю, скучно ему, вот этими ужасами и развлекается. Но на меня-то их вываливать зачем? Мне от них… (Ой, слёзы… Ой, не надо!) Дай полотенце. Да не это, а то… в глаз что-то… (Не хочу слёз! Не хочу!) Хорошо, хорошо, больше не буду… ага, забуду. (Но попробуй тут забыть, когда Витька по два-три раза на день…) Да не плачу я, не плачу!»
2021
Заканчиваю писать эту книгу. Весна в этом году припозднилась, - середина апреля, а тепла нет и нет, - да еще с вечера словно зазимок разыгрался. А вот в том апреле, когда писала эту миниатюру, земля уже оголилась и трава зеленела, но вдруг ночью выпал обильный снег.
«Как же первозданно чисто от снежной белизны! И под солнцем сразу всё заиграло, заулыбалось. А облака какие! Какое разнообразие очертаний, какое обилие полутонов белого, серого, розового! Какой влекущий взор Вечности!.. Навестить Макаронку, этот «островок» сельских домиков среди наступающих многоэтажек? Ну да, отзовусь на прощальное эхо зимы, ибо этот девственно-снежный покров наверняка последний перед всепобеждающей весной, и уже через несколько часов пышная белизна растает.
Какая красавица ель возле во-он того голубого домика! Ветви на ветерке мягко полощутся, и она словно кружится с ним в медленном вальсе… А собака-то, собака! Выкатилась из калитки, нехотя побрёхивая и, разморенная влажным теплом, тут же плюхнулась в снег. А вот и еще одна лохматая морда показалась из-под забора, и брешет-то как отчаянно, с цепи рвется. Да нет, не на меня - она… а жалуется, что не может свободно ворваться в это снежно-солнечное торжество.
Ведь какой удивительный дуэт!.. этот выпавший снег и уже щедро греющее солнце! Помню такое же было на Домбае, в Джермуке… только там еще свиристели хоры птиц, звенели с гор ручьи… а здесь подтаявший снег наконец-то нашел русло и устремился вниз… из сточного желоба в лужицу стекает вода, но ее живые звуки похожи... как же похожи на те, что слышались в Джермуке!
А по стволам деревьев уже ринулись соки, вон, верба... Еще нет тепла, а на её ветках выпорхнули серебристые лохматые катышки. Жаль, что совсем скоро, порадовавшись солнцу, поблекнут и смиренно уступят ветви летней зелени… потом и она пожелтеет, опадёт... как растает к вечеру и этот нежданный апрельский снег. Торопливое обновление природы... Господи, ну почему не поселил ты во мне отваги тихой и простой или смирения перед неизбежностью ухода! Молчишь. Ну, тогда хотя бы подскажи, как сохранить, в какие сокровенные уголки души упрятать всё, что вижу? И как скупо расходуя, пронести через летний зной, прохладу жёлто-шелестящей осени, стылость зимы, чтобы еще и еще раз окунаться в это звеняще-радостное ликование.
Пробочка над крепким йодом, как быстро ты перетлела!
Вот так и душа незримо жжёт и разъедает тело». Как же прав Владислав Ходасевич*! Вот и мой мир сужается, - всё меньше новых ощущений, желаний, возможностей и всё чаще вспыхивает, лишая покоя, маленькая, но наглая мыслишка: финишная прямая, на которую вышла, вот-вот может оборваться и именно МОЙ мир исчезнет. Ощущение не из приятных. И не избавиться от него.
Сталкиваясь, гибнут планеты, сработавшись, взрываются огромные «радиаторы», подобные Солнцу, рассеиваются галактики, меркнут звезды и свет их летит к нам через столетия, тысячелетия… Смотрю этот фильмы о космосе и думаю: ну разве в этом чуждом своей бескрайностью мире найдётся место для моей крохотной души?
Бытует выражение: «Мы вкладываем душу...» Но что есть - душа? Аура, некий мир-жемчужина, которая вынашивается в нашем бренном теле. И есть жемчужины маленькие, которые закатятся под стол и не найти, а есть такие, сияние от которых доходит к нам через века. Разве глядя на картину «Возвращение блудного сына» не страдаю я вместе с Рембрандтом?
Разве не звенит во мне хрусталём, не радует музыкой душа Моцарта?
Не укачивает, не пленяет «Временами года» Вивальди*?
Не томит, не жалуется шестой симфонией Чайковский?
Не трепещет ли моя душа, когда смотрю на «Вечную весну» Родена, не мается ли извечными вопросами вместе с душами Тютчева, Блока, Лескова*?
Да, души великих живут. Живут и во мне. А значит, мир, который творю в себе - моя жемчужина. И закатится ли горошиной под стол или будет светиться для других, зависит только от меня.
Всё, всё конечно в этой жизни бренной, -
явления и жизнь мелькнут чредою сменной.
Но сохранится неизменчивым рефренном
всё то, что и соткёт клубки фантасмагорий.
И стану их распутывать старательно,
и буду вглядываться в них внимательно...
Но только б не грустить!
Ведь если я пред сменой жизней так бессильна,
то предстоящему оставлю вклад посильный, -
детей, деревья, да и всё, что сделаю на этом свете.
И то – моё участие в извечной эстафете.
*Владимир Набоков (1899-1977) - русский писатель, поэт, переводчик.
*Карачев – районный центр в Брянской области.
*Война – Великая Отечественная. 1941-1945.
*Гражданская война - Ряд вооружённых конфликтов между различными политическими, социальными группами на территории Российской республики. 1918-1922.
*Александр Твардовский (1910-1971) - писатель, поэт и прозаик, журналист, специальный корреспондент, главный редактор журнала «Новый мир».
*Юрий Левитан (1914-1963) - диктор Всесоюзного радио Государственного комитета СМ СССР по телевидению и радиовещанию, народный артист СССР.
*Слобода (Слобожа) - вид поселения или района города, жители находились на службе у государства.
*Экономические крестьяне - категория крестьян, образовавшаяся из бывших монастырских и церковных крестьян после реформ Екатериной II в 1764 году.
*ЛАпоть - крестьянская обувь, сплетённая из содранной с молодой липы коры.
*СУволока - сухая трава, но не пригодная для скота.
*Цеп – приспособление для обмолота снопов.
*АдОнки – слой дедовника, укладываемый под снопы от мышей.
*ИзвОз – перевозке на лошадях грузов или седоков.
*Регулярное движение поездов на этом направлении открыли 8 августа 1887 года.
*Однодворцы - сословие, возникшее при расширении южных границ Русского государства и состоявшее из военизированных землевладельцев, живших на окраинах.
*Первая мировая война. 1914-1918.
*Раскулачивание (раскрестьянивание) – (с 1928 года плакат: «Уничтожим кулака как класс») политическая репрессия, применявшаяся в административном порядке местными органами исполнительной власти.
*Коллективизация - Политика объединения единоличных крестьянских хозяйств в колхозы и совхозы, проводившаяся в СССР в период с 1928 по 1937 года.
*Гражданская война в России (1917-1923) - ряд вооружённых конфликтов между различными политическими, этническими, социальными группами и государственными образованиями.
*Рембрандт ван Рейн (1606-1669) – великий голландский художник.
*Глюк Кристоф Виллибальд (1714-1787), австрийский композитор, театральный деятель.
*«Новый Мир» - ежемесячный толстый литературно-художественный журналов.
*«Хрущёвская оттепель» - неофициальное обозначение периода с 1950 до середины 1960-х годов.
*Никита Хрущёв (1894-1971) - Первый секретарь ЦК КПСС с 1953 по 1964 годы.
*Евгений Евтушенко (1932-2017) - русский советский поэт.
*Фёдор Достоевский (1821-1881) - русский писатель, мыслитель, философ и публицист.
*«Органы» - КГБ, Комитет государственной безопасности CCCP
*МХАТ – Московский художественный театр.
*Владимир Маяковский (1893-1930) - русский и советский поэт.
*«Всё хорошо…» - популярная песня.
*Перестройка - общее название кардинальных перемен в экономической и политической структуре страны с 1985 по 1991 год.
*7 ноября - День Октябрьской революции 1917 года
*Красный террор — комплекс карательных мер, проводившихся большевиками в ходе Гражданской войны в России (1917—1922).
*Большой террор - репрессий 1937–1938 годов.
*Термин «застой» - обозначение периода правления Леонида Брежнева. 1964-1982.
*Борис Ельцин (1931-2007) - первый Президент Российской Федерации.
*«Сократ мне друг, но истина дороже» — это крылатое выражение, первоисточником которого являются слова древнегреческого философа Платона.
*Павлик Морозов – участник борьбы с кулачеством, выдавший своего отца.
*1 мая, - День труда, весны, международной солидарности трудящихся.
*Андрей Вознесенский (1933-2010) - советский и российский поэт, публицист, художник.
*Моцарт (1756-1991) - австрийский композитор и музыкант-виртуоз.
*Иван IV, прозванный Грозным, - первый венчанный царь всея Руси (с 1547 года).
*Сальвадор Дали (1904-199) – испанский художник.
*Огюст Роден (1840-1917) - великий французский скульптор.
*Михаил Лермонтов (1814-1841 - поэт, прозаик, драматург.
*Александр Пушкин(1799-1937) - русский поэт, драматург и прозаик.
*Зигмунд Фрейд (1856-1939) - австрийский психолог, психоаналитик, психиатр и невролог.
*Екатерина II (1729-1796) - императрица Российской империи с 1762 по 1796 год.
*Александр I (1777-1825) - император Всероссийский, великий князь Финляндский, царь Польский.
*Наполеон I Бонапарт (1769-1829) - император французов в 1804-1815 годах.
*Николай I (1796-1855) - император Всероссийский с 1825 по 1855.
*Адольф Гитлер (1889-1945) - Рейхсканцлер и фюрер Германии, лидер НСДАП.
*Иван Крылов (1769–1844) - русский баснописец, публицист, издатель сатирико-просветительских журналов.
*Павел Третьяков (1832-1898) — русский предприниматель, коллекционер, меценат и основатель Третьяковской галереи.
*Будда - (ок. 563 до н. э.) - духовный учитель. Получив при рождении имя Сиддхаттха Готама, позже стал именоваться Буддой.
*Петр Первый (1672-1725) - последний царь всея Руси и первый Император Всероссийский.
*Владимир Ленин (1870-1924) - революционер, лидер большевистской революции, глава советского правительства (1917-1924).
*Иосиф Сталин (1878-1953) - с конца 1920-х - начала 1930-х годов до своей смерти был лидером Советского государства.
*Максимилиан Робеспьер (1758-1994) - французский революционер.
*Колумб (1451-1506) - испанский мореплаватель, первооткрывателем Америки.
*Римская империя (c 27г. до н. э. по 491 г.) – римская государственность.
*Иисус Христос, или Иисус из Назарета — в христианстве центральная личность и предсказанный в Ветхом Завете Мессия, ставший искупительной жертвой за грехи людей.
Иисус
*Осада Иерусалима - с 7 июня по 15 июля 1099 года, в результате город был захвачен войсками крестоносцев.
*Крестоносцы — европейские рыцари, участвовавшие в крестовых походах 1096-1291 гг. в Палестину, Иерусалим.
*Тридцатилетняя война в Европе, продолжавшийся с 1618 по 1648 год.
*Фараон — современное наименование правителей Древнего Египта.
*Инквизиция - Следственный и карательный орган католической церкви, созданный в начале XIII века для жестокой борьбы с ересью.
*Карл Великий (Карл I) - император Запада с 800 года.
*Лета - одна из рек в подземном царстве Аида, река забвения.
*Афганская война (1979-1989) в котором участвовал Советский Союз.
*Белка и Стрелка — советские собаки-космонавты, совершившие космический полёт на корабле «Спутник-5» 19 августа 1960 года.
*Юрий Гагарин (1934-1968) 12 апреля 1961 года стал первым человеком в мировой истории, совершившим полёт в космическое пространство.
*Атомные бомбардировки Хиросимы и Нагасаки (6 и 9 августа 1945 года) - два единственных в истории человечества примера боевого применения ядерного оружия.
*Пётр Чайковский (1840-1893) – великий русский композитор, педагог.
*Никита Михалков (1945) - советский и российский кинорежиссёр, сценарист, продюсер, киноактёр, телеведущий и блогер.
*Максимилиан Волошин (1877-1932) - русский поэт, переводчик, художник-пейзажист, художественный и литературный критик.
*Ядва – моё Alter ego, реальная или придуманная альтернативная личность.
*Александр Блок (1880-1921) - русский поэт, писатель, публицист, драматург, переводчик, литературный критик.
*Огюст Роден (1840-1917) - великий французский скульптор.
*Ядва – Alter ego, придуманная альтернативная личность.
*Владислав Ходасевич (1886-1939) – русский поэт, критик, мемуарист, историк литературы. *Антонио Вивальди (1678-1741) - итальянский композитор, скрипач-виртуоз, педагог, дирижёр, католический священник.
*Николай Лесков (1831-1895) - русский писатель.
Свидетельство о публикации №225101600886