2. Кукольник

Деревня Подгорье стыла у подножия хребта, на который веками не ступала нога человека. А выше, в самих скалах, начинался Чёрный лес. Не тот, где растут сосны и ели, а тот, что был похож на спутанные колья гигантского частокола, брошенные против неба. Воздух в Подгорье был густым и неподвижным, как вода в заболоченном пруду. Здесь никогда не смеялись. Смех здесь считали грехом опаснее богохульства, ибо он мог долететь до леса и потревожить то, что живёт на его опушке.

Там, где тень от леса ложилась на землю гуще всего, стояла избушка. Краска с неё осыпалась, обнажив древесину, почерневшую от времени и сырости. Ставни висели на одной последней надежде, поскрипывая на ветру, что всегда дул со стороны леса. В этой избушке жил старый Скоморох.

Когда-то, в незапамятные времена, он носил яркий колпак с бубенцами и разъезжал по ярмаркам, заставляя людей хохотать до слёз и боли в животах. Его звали тогда весельчаком. Но однажды он ушёл в Чёрный лес за редкими кореньями для своих красок и вернулся… другим. Бубенцы на его колпаке проржавели и онемели. Сам он высох и сгорбился, став похожим на старую корягу, выброшенную на берег. Теперь его единственным собеседником была тоска — не чувство, а вполне осязаемая сущность, которая каждый вечер садилась с ним у потухающего очага, положив свою тёмную, бесформенную голову ему на колени, и шептала одним ему слышным голосом: «Сыграй для меня. Сыграй последний спектакль. Мне так одиноко».

И вот однажды, когда тишина в избушке стала звонкой и невыносимой, словно предсмертный звон в ушах, Скоморох поддался её уговорам. Он отодвинул половицу и достал из потаённого угла старый, окованный железом сундук. Открыв его, он выдохнул облако пыли, пахнущей забвением и сухими травами. На дне лежала одна-единственная кукла.

Она была грубой работы, вырезанной из тёмного, почти чёрного дерева. Лицо её не имело ни возраста, ни пола — лишь грубые черты, намекавшие на застывшую маску страдания. Но самое жуткое — это были её глаза. Две глубокие, пустые выемки, в одной из которых застыла единственная, крупная, идеально круглая слеза, будто выточенная из чёрной, прозрачной смолы. К шее куклы была привязана не прочная льняная нить, а длинный, тонкий, смолянисто-чёрный человеческий волос.

— Что ж, — проскрипел Скоморох, и его голос прозвучал как скрип несмазанных колёс похоронной дроги. — Сыграем. Для Ворона за окном, для мыши под полом. И для тебя, Тоска.

Он надел куклу на свою костлявую, трясущуюся руку, зашёл за ветхую, когда-то яркую, а ныне выцветшую ширму и зажёг сальную свечу. Прыгающий, неровный свет рождал на стене гигантские, уродливые тени, которые плясали свой немой, безумный танец. Скоморох начал свой монолог тем же сиплым, надтреснутым голосом:
—Жил-был один молодец… шёл он лесом тёмным, тёмным… а навстречу ему…

Но слова застряли у него в горле, превратившись в беззвучный пузырь. Его пальцы, привыкшие к тонкой работе, вдруг онемели и одеревенели. И в этот миг кукла на его руке… дёрнулась. Сама.

Она медленно, с противным, сухим скрипом повернула свою деревянную голову и уставилась на него пустыми глазницами. Скрип шёл не от старого дерева, а из её суставов, будто внутри неё что-то ломалось и вставало на место.

«Не я… это не я двигаю…» — попытался закричать Скоморох, но из его пересохшего горла вырвался лишь хрип, похожий на предсмертный лепет.

Тонкий чёрный волос-струна натянулся, зазвенел, как струна лютни, и лопнул с тихим, зловещим щелчком. Кукла неестественно, судорожно дёргаясь, словно марионетка с перерезанными нитями, упала с его руки на грязный пол и, перебирая деревянными конечностями, поползла. Не как человек, а как огромный, неуклюжий паук, в самый тёмный угол горницы, туда, где сходились все тени и откуда не возвращался даже свет.

А из этих теней поднялось Нечто.

Оно было бесформенным и чёрным, как сажа, как сама ночь без звёзд. Но по мере того, как оно вытягивалось во весь рост, оно начало обретать форму. Одежду Скомороха. Его глубокие морщины. Его согбенную, уставшую спину. Оно стало его точной, но ужасающей копией. Новый Скоморох улыбнулся — улыбкой широкой, неестественной, растянувшей его лицо в жутковатой маске. В этой улыбке не было ни капли тепла или радости, лишь холодная, всепоглощающая пустота.

А настоящий Скоморох, старый и немощный, почувствовал, как мир вокруг него сжимается. Пол уходил из-под ног, потолок нависал всё ниже. Его кости сплющивались, со скрипом меняя форму. Кожа грубела, покрывалась невидимой резьбой и деревенела. Его последний, отчаянный крик так и не смог вырваться наружу, застряв внутри и превратившись в едва слышный, шипящий шепот, который мог различить лишь тот, кто приложил ухо к дереву. Он стал маленькой, беззащитной деревянной куклой с одной-единственной чёрной слезой на щеке.

Новый Скоморох нагнулся, движения его были плавными и точными, лишёнными старческой дрожи. Он подобрал куклу с пола, подержал в руке, разглядывая, и сунул её в свой тряпичный мешок, откуда пахло пылью, старыми грехами и горькой ложью. Потом он расправил плечи, стряхнул с себя вековую усталость и вышел на улицу. Впервые за долгие годы.

На следующее утро деревня Подгорье проснулась от звука, которого не слышала десятилетиями. От громкого, раскатистого, весёлого смеха. По главной, единственной улице шёл Скоморох! Настоящий! Молодой и полный сил! Его когда-то померкшие глаза сияли, а рот был растянут в беззубой, но озорной ухмылке. На его колпаке, будто по волшебству, вновь звенели бубенцы. Он пел залихватские частушки, отплясывал замысловатые коленца и показывал фокусы, от которых у зрителей захватывало дух.

Сперва люди в ужасе жались к стенам своих домов, крестились и шептали заговоры. Но смех — штука заразительная, а страх перед новым и необъяснимым постепенно вытеснялся любопытством, а затем и восторгом. По одному, робко, они стали выходить на улицу. А потом и дети, забыв все страхи и запреты, с визгом и смехом побежали за ним, требуя новых чудес.

Он и показывал чудо. Он доставал из своего бездонного мешка маленькую деревянную куколку. Ту самую, с чёрной слезой. И он заставлял её плясать. Без всяких ниток. Одним лишь движением руки, взмахом пальца. Кукла отплясывала на его ладони лихой, неистовый танец, её деревянные члены изгибались в невозможных позах. Дети визжали от восторга, а взрослые улыбались растерянно и счастливо.

Они не слышали едва уловимого шёпота, что доносился из глубины деревянного тельца, из самого его сердца: «Бегите… Не слушайте его… Ради всего святого, бегите… Он ведёт вас не к свету…»

Но этот тихий голос отчаяния тонул в громком, навязчивом, гипнотическом хохоте нового Кукольника. Он, как Крысолов, вёл за собой весёлый, неугомонный хоровод — детей, женщин, мужчин — к самой опушке Чёрного Леса. За собой. За своей невидимой, но невероятно прочной ниточкой, что тянулась от его пальцев к сердцу каждого.

А в кармане его рваного, но теперь казавшегося таким нарядным кафтана, маленькая деревянная кукла плакала своей единственной, вечной чёрной слезой. И в кромешной тьме своего нового мира, в тесной тюрьме собственного тела, она ждала. Ждала, когда в избушку на опушке войдёт новый одинокий старик с тоской в сердце и желанием сыграть последний спектакль. Чтобы найти себе замену. Чтобы передать проклятие. Чтобы хоть кто-то ещё узнал, какой ценой платит Кукольник из Чёрного Леса за весёлый смех и нескончаемый праздник, что он дарит другим. 


Рецензии