8. Шарманщик окаменелых мелодий
Правил этим царством порядка Бургомистр Адальберт фон Гриммер. Человек с лицом, напоминавшим высохшую грушу, и глазами цвета промозглого ноябрьского неба. Он искренне верил, что счастье — это отсутствие несчастья, покой — это отсутствие волнения, а жизнь — это правильно составленный отчёт. Чувства, по его мнению, были сбоем в системе. Они приводили к ошибкам, непредсказуемости, хаосу. И потому были законодательно запрещены. «Указ о Равновесии» предписывал гражданам сохранять «благопристойную сдержанность». Смех карался штрафом, слёзы — принудительными работами, а всплеск гнева мог привести и в каменоломни.
Воздух в Серокамск был чист, прозрачен и мёртв. Он не передавал ни запахов, ни звуков, лишь лёгкий шелест от шагов и скрип перьев в канцеляриях.
И вот в это царство безмолвия пришёл он.
Старик, сгорбленный под тяжестью своей старой, потрёпанной шарманки. Одежда его была ветхой, но в ней угадывались следы былой яркости — лоскут алого сукна на локте, выцветшая зелёная тесьма. Его лицо было изрыто морщинами, но глаза... глаза горели тихим, тёплым светом, как два забытых на небе вечерних светила.
Он пришёл на главную площадь, медленно повернул ручку своего инструмента...
И город услышал музыку.
Это был не просто звук. Это было чудо. Из трубы шарманки вырывались не ноты, а струящиеся, переливающиеся субстанции. Невесомая золотая пыль, которая складывалась в вихри безудержной радости. Синие, как ночное небо, струи печали, что застывали в воздухе причудливыми, щемяще красивыми скульптурами. Алые всполохи гнева, высекавшие в пространстве острые, угловатые формы. Багровые клубы страсти, зелёные облака надежды.
Люди замерли. Они смотрели, как их подавленные, запретные чувства оживают перед ними в виде танцующих призраков. Кто-то невольно потянулся к золотому вихрю, и частичка его коснулась пальцев, подарив мимолётное, забытое ощущение счастья. Кто-то смотрел на сизую скульптуру тоски, и на глаза его наворачивались давно забытые слёзы.
Шарманщик не говорил ни слова. Он лишь играл. И люди, озираясь на стражей, быстро и тайком бросали в его разложенную шляпу монеты, шепча: «Ещё немного... той, синей...» или «Дай мне ту, алую, только чуть-чуть!». Он стал тайным дилером эмоций, аптекарем, продающим запретные эликсиры души.
Слухи о нём дошли до Бургомистра. Тот не разгневался. Он заинтересовался. Он увидел в этом не угрозу, а... инструмент.
Шарманщика доставили во дворец. В кабинете, где всё было подчинено геометрии и порядку, он стоял, не сгибаясь, перед бюргером.
— Твоё искусство... впечатляет, — начал фон Гриммер, поглаживая пергамент «Указа о Равновесии». — Оно материально. Его можно контролировать. С сегодняшнего дня ты будешь играть на меня.
Шарманщик молчал.
— Мне не нужна твоя... радость. Или печаль. Они бесполезны. Мне нужен страх. И ненависть. Ты будешь высекать из них стражей для нашего города. Неподкупных, сильных, послушных. Они будут стоять на стенах и вселять благоговейный ужас в любого, кто посмеет нарушить равновесие.
Шарманщик понял весь ужас замысла. Его дар, рождённый для красоты, для напоминания о том, что они — люди, превращали в оружие. Он должен был стать тюремщиком, заключающим души в камень.
Его заперли в высокой башне, поставили у станка с усовершенствованной, гигантской шарманкой, подключённой к резервуарам. Ему приказали играть. Играть, думать о страхе, о ненависти, о подозрении.
Он попытался саботировать. Но стражники били его, лишали еды. И первые скульптуры стали появляться. Тяжёлые, давящие, из чёрного, поглощающего свет камня. Фигуры с копьями и пустыми глазницами, от которых веяло ледяным ужасом. Их выносили и устанавливали на стенах. Город замирал, глядя на новых стражей. Воздух становился гуще, холоднее. Люди боялись дышать.
Шарманщик видел это из окна своей тюрьмы. Он видел, как гаснут последние огоньки в глазах прохожих. И он понял, что есть только один способ остановить это. Цена будет страшной.
Он сделал вид, что сломлен. Он стал послушно играть. День и ночь из башни доносилась одна и та же, мрачная, давящая мелодия. Стражи множились, опутывая город каменным кольцом ужаса.
А потом наступил день, когда Бургомистр объявил о большом празднике — «Дне Совершенного Равновесия». На площади должны были установить главного, исполинского Стража, высеченного из самого чёрного страха.
Шарманщика под конвоем вывели на площадь. Тысячи сероглазых жителей стояли, не смея пошевелиться. Бургомистр сидел на возвышении, довольный.
Шарманщик подошёл к своей шарманке. Он закрыл глаза. Он отбросил все мысли о страхе, о ненависти, о зле. Он собрал в себе всё, что у него осталось. Всю свою любовь к миру, всё сострадание к этим несчастным, запуганным людям, всю свою тоску по свободе, всю свою неизбывную, пронзительную жалость. Жалость к ним. И к себе. И даже к Бургомистру.
Он начал играть.
Это была не музыка. Это была молитва. Это была душа, вывернутая наизнанку.
Из трубы шарманки не пошёл чёрный дым. Хлынул свет. Ослепительный, тёплый, живой. Он не формировал скульптуры. Он заполнял собой всё пространство. Он касался людей, и они вздрагивали, словно от прикосновения к раскалённому утюгу. Он достиг каменных стражей на стенах — и те начали трещать, покрываться паутиной тончайших трещин.
Бургомистр вскочил с места с лицом, искажённым яростью и недоумением.
— Что он делает?! Остановите его!
Но было поздно. Шарманщик играл свою последнюю мелодию. Он отдавал ей всё. Его пальцы, крутящие ручку, начали сереть, становиться твёрдыми. Каменеть. Камень поднимался по его рукам, к груди, к шее. Он играл, глядя на небо, а его тело превращалось в изваяние.
Последним окаменел его взгляд. Полный той самой жалости, которую он и высек из своей души.
Мелодия оборвалась. На площади стояла идеальная, мраморная статуя шарманщика. А вокруг... вокруг царила тишина. Но это была иная тишина. Не мёртвая, а звенящая. Воздух был чист, но в нём теперь витало что-то новое. Что-то тяжёлое и щемящее.
Люди молча смотрели на статую. И видели, как по её мраморным щекам медленно, неспешно, скатываются две каменные слезы.
И тогда Бургомистр фон Гриммер, глядя на эти вечные, окаменевшие слёзы, впервые за долгие годы почувствовал нечто запретное. Не страх. Не гнев. А нечто гораздо более страшное. Сомнение. Сомнение в том, что его идеальный мир из линий и камня — единственно верный.
Он не приказал убрать статую. Она так и осталась стоять на площади. А каменные стражи на стенах, потрескавшиеся и безжизненные, больше никого не пугали. Они были просто камнем.
Город Серокамск не стал веселее. Но в нём появилась тихая, неуместная, незаконная жалость. И этого оказалось достаточно, чтобы самая маленькая девочка, глядя на каменные слёзы, впервые за долгое время неуверенно, но самостоятельно нарисовала на пыльном стекле кривую, корявую, но бесконечно прекрасную линию. Линию, не предусмотренную никаким указом.
Свидетельство о публикации №225101701831
