Картинки детства - 1

                1. Моя деревня.


   
      Лет с полутора – двух ярко помню некоторые эпизоды: воспоминания яркие, картинки почти осязательные…
      
Лето. Яркое солнце. Очень тепло. Огромный тополь раскинул прозрачную тень. Листья тополя серебрятся на солнце и от горячих колебаний воздуха издают мягкий прохладный шум. На скамейке в тополевой тени сидят моя бабушка Аксинья Алексеевна, её подруга соседка Калистратьевна, еще кто-то, о чем-то судачат, и, завидя «свежего» человека, поочередно прикладывая козырьком руки к глазам, выражают удивленное любопытство.
    Шумно галдят воробьи. На телефонных проводах нежно щебечут деревенские ласточки. Напротив дома, в канаве пара чумазых свиней, зарывшись в прохладную кашу, лежат неподвижно,  лишь изредка выдыхают блаженное «хр-ю-ю-у...». Из-под бревенчатого заплота  буйно выпирает густая крапива и огромные лопухи. За частоколом бабушкиного огорода голубая река, от неё веет свежестью, она волнует и настороженно манит детское любопытство. За рекой темный еловый бор и много выше елового бора выпуклая, словно огромная булка лысина Борисовой горы. Густая шелковистая травка на обочине  охлаждает и нежно щекочет босые ноги, а мягкая дорожная пыль посреди улицы с запекшимися коровьими лепешками горяча нестерпимо. Мы с мамой идем от колхозного двора по проулку домой. Огороды обнесены изгородью из длинных серых жердей, утопающих в крапиве. Крапива с мохнатыми сережками выше моего роста, и через неё неподвижно смотрят куда-то ослепительно желтые, как солнце, головы подсолнухов. Их деловито обследуют большие мохнатые мухи - не такие как у нас дома – шмели. На тельцах шмелей красивые черные, желтые и белые мохнатые полоски, и мне нестерпимо хочется потрогать эти полоски. А шмели, молча проверяя каждый лепесток, пробуют его хоботком, и, то и дело, взлетая, угрожающе бубнят кому-то.
   На мне короткие холщовые штанишки с лямками крест-на-крест. Я держу маму за руку, а лучше сказать, тащусь на её руке, заворачивая белобрысую головенку по сторонам. К тому времени я, наверное, еще не говорил, или говорил плохо. Мама, наверное, что-то рассказывает мне, или учит, или понуждает к чему-то, возможно, ругает, но я этого не помню. Я еще не помню её лица, её фигуры, но помню, что с нею мне было приятно, спокойно и хорошо. Окружающий мир, ослепительно желтые подсолнухи и мохнатые шмели и даже «нехорошая» жгучая крапива и все кругом кажется мне таким завораживающе притягательным и интересным. Я всецело поглощен окружающим.
      Незаметно мы поравнялись с домом Капустиных. Неожиданно из ограды их дома как взъерошенный воробей выкатился их сынишка Валерка, по возрасту такой же, как я; он молчал и был какой-то насупленный и неудержимо свирепый, видно, хотел драться. Я сильно удивился – почему он такой свирепый?! – и, даже, растерялся… Мама взяла меня на руки, и мы пошли дальше, а ошеломившее меня удивление от Валеркиной свирепости, заслоняя всё, как фотография застыла в глазах и еще долго-долго не покидала моё воображение…

                ***********************

      На северной окраине деревни в устье речки Улуйки при впадении её в Чулым большая низменная поляна с короткой и густой нежной травкой, такой, что даже в самую сильную жару всегда освежающе прохладна. Эту поляну в деревне все называют Лужок. На Лужке пасутся гуси. Они время от времени машут широкими сильными крыльями, издавая пронзительный клич, то, вытянув шеи, бегут за кем-то, иногда подбегают ко мне и, кланяясь до самой земли, угрожающе шипят, вызывая в моих коленях дрожь, то, важно опуская грузные тела в прозрачные воды речки, гребут, сверкая красными лапками, и, поворачивая голову, подозрительно смотрят на тебя то правым, то левым глазом. Здесь же пара молочных телят привязанных к колышкам учатся щипать молодую травку и, соскучившись, временами надрывным дискантом протяжно зовут своих матерей. И мы, два-три маленьких карапуза, которых привели на Лужок знакомиться с этим новым для нас удивительным миром.
      Окраину деревни при Лужке все называют Камчаткой. Это несколько крайних изб, прилепившихся на косогоре, с белеными известью голубыми и белыми ставнями, чем-то похожих и непохожих друг на друга. На фоне Красновского елового бора и лысины Борисовой горы изба Танюшки Лапшиной, изба Сучковой Анны Григорьевны. Полосы огородов, спускающихся к Лужку, как зеленые лоскутные одеяла разделены неровными линиями жердей и березовых кольев с остатками сверкающей на солнце бересты. Берега речки местами уходят в воду, а местами чуть возвышаясь, оголяют черную-черную землю, которая только в глубине вод местами переходит в песчаные желтые косы или красный суглинок.
      Чуть выше по течению широкий на деревянных сваях горбатый мост с перилами и высокая земляная насыпь. Рядом с ним торчащие из воды остатки свай прежнего старого моста. Насыпь с той и другой его стороны ближе к воде ноздревата от множества копыт спускавшихся на водопой коров и овец. Эта ноздреватая от копыт каша долго сохраняет парной коровий запах и привлекает множество бабочек, оводов и слепней, так, что местами бабочки покрывают пахучую землю сплошным покрывалом. На мосту мальчишки с почерневшими от солнца спинами и закатанными до колен штанами, забрасывая удочки с наживкой, сосредоточенно таскают окуней и плотву и, нажарившись на солнце, вдруг, оставляют своё занятие, снимают штаны здесь же на мосту и с неудержимым весельем и криками прыгают в прохладные воды Улуйки кто солдатиком, а кто вниз  головой. К ним присоединяются другие, и неудержимый веселый гомон и возня продолжаются пару–тройку часов.

      Нас, голопузых, тоже допускают к воде, но поодаль от мальчишек на мелководье…

      Я робею и с удивлением смотрю в воду. Вода прозрачная, местами спокойная, будто сонная, а местами с неудержимыми энергичными струями, выворачивающими изнанку речных глубин, завораживает и волнует. У самого края воды стайка малявок замерли и греются на солнце, то, вдруг, испугавшись чего-то, брызгами рассыпаются вокруг, а потом, собираясь в стайку, вновь замирают. Чуть поодаль плотва покрупнее исследуют каждый камушек и травинку, иногда стремительно бросаясь вверх к зазевавшейся на поверхности букашке. А еще дальше к тому берегу ближе к раките в угрюмой толще воды большие окуни друг за другом, а то вместе лениво ходят или стоят, пошевеливая плавниками, то, вдруг, вильнув красным хвостом и блеснув полосатым боком, спускаются чуть вниз по течению и опять выстраиваются только им понятным порядком. Жучки водомеры похожие, на букву «Ж», проворно скользят по воде, ничем её не касаясь. Нахальные мухи вьются вокруг, садятся на руки, на ноги, лезут в лицо. Лениво зудят отдельные комары. То внезапно, выписывая в светящемся воздухе фигуры высшего пилотажа, ошалело промчится зеленый овод…
 
      Наконец, освоившись и привыкнув босыми ногами к воде, я шлепаюсь на голый живот, жмурясь и надувая щеки, с удовольствием бултыхаю ногами, взбивая брызги…

      Помню, как ходили копать картошку за Второй Мосток на Елань . Это примерно в полутора километрах от деревни. Отца с нами не было, он был Председателем колхоза и всегда занят. Была мама, Володя с  велосипедом, Тамара, Толя, я и собака Жучка. Некоторое время Володя вез меня на велосипеде на раме у руля, издавая надо мной шумное, прерывистое дыханье. Но, поскольку железная рама была голая, и попке было больно, я куксился. Мама взяла меня на закорки и понесла, а Жучка путалась под ногами, заглядывала в глаза и восторженно лаяла. Помню не ласковую погоду, картофельные кучи, накрытые чернеющей ботвой, серые озябшие деревья и кусты, колючий ветер и редкие снежинки, костер, запах дымка, печеную обуглившуюся картошку, и как Жучка поймала крота…
 
      И еще много картинок помню. Но сознанья еще нет. Сознанье, видно, проснулось, когда мне стало подозрительным и неудобным материться, потому что окружающие меня взрослые как-то не так радовались и смеялись. Материться научил меня конюх с небритым лицом Денис Акилович Чичикин , который, как теперь выяснилось, был нам родственником.  Мне он казался старым, хотя лет ему, вероятно, было не много. Это было на колхозном конном дворе, где неподалеку стояли амбары и молодые девки и бабы ворошили зерно, просушивая его на солнце. Денису Акиловичу интересно было забавляться над ними, или таким образом он проявлял к ним свои симпатии. Он подзывал меня и говорил: «Подойди, Виташка,
во-о-н  к тем девкам и скажи им так-то и так-то…». Я подходил и говорил. Они  смеялись и визжали от какой-то радости,  хватали меня на руки, целовали и подбрасывали вверх, а я не противился и был доволен, что сообщил им что-то очень и очень приятное. Родители через некоторое время тоже услышали мои «обороты речи», тоже смеялись и потешались, но не наказывали  и не ругали: - слишком мал еще был. Отец спрашивал: - «Ну-ка, сынок, как ты умеешь?». Сидя на краешке обеденного стола и беззаботно болтая ногами, я заворачивал колено, на которое едва-едва хватало дыхания. Он добавлял: - «А, ну-ка, сыночек, бабахни еще разок!» Я бабахал, а он заходился смехом и утирал тыльной стороной ладони наворачивающиеся от умиленья слезы.

      Матерился я круто, наверное, месяц, два или три, потом перестал. Мне стало казаться, что окружающие меня взрослые как-то не так радуются и смеются. Отсюда, скорее всего, и начало развиваться мое сознание и смысловая память.


      Ганина Пасека. Это место такое на другой окраине деревни между дорогой на культстан  и Ахмазьяновым болотом. Вероятно, когда-то там и была пасека. Теперь это были две не очень большие поляны, к которым вела пересекающая эти поляны не широкая с нежной травой-муравой дорожка, шедшая дальше к деревенскому кладбищу. На первой поляне в кустах боярышника была уже заросшая довольно большая яма, на которой, видно, раньше стояла пасечная избушка или омшаник.
     Если на Лужок нас приносили или приводили за руку, и он был самым первым плацдармом в нашем познании мира, то на Ганину пасеку мы уже ходили и бегали сами, и хотя она была близко, но для нас, малышни, это был «лес» с «непроходимыми», волнующими и таинственными зарослями кустов и березняка. Старшие ребята по заданию взрослых ломали и вязали здесь веники для бани и охапками носили их на спине или возили на двух колесной деревянной тачке домой, а мы, малышня, должны были им помогать, но больше бегали и играли.
     Еще недавно почувствовав свободу и уверенность движений, нам очень нравилось бегать наперегонки. Бежишь, кто быстрее, во весь дух и сверкаешь голыми пятками, то, вдруг, от ощущения безграничной свободы начинаешь так задирать свои пятки, что на бегу достаешь ими до попки, то начинаешь прыгать, и нет предела твоей радости. 

      Набегавшись и переведя дух, вдруг, услышишь, что здесь где-то рядом болото: - «А, что это   такое - болото? А какое оно, это болото?», и продираешься по кустам, пока не достигнешь кочек, поросших жесткой и острой по бокам, осокой. Когда продираешься между кочек, от прикосновенья осока оставляет на руках и ногах тонкие как нитки от кровавых капелек пунктирные следы. Если по осоке протянуть пальцем с усилием, то можно порезаться серьезно. Внизу под кочками мох, трава и прошлогодние листья. Наступая ногой, продавливаешь лунку, а в ней теплая вода: - приглядишься, а там полно ма-а-а-хоньких козявок, жучков, червячков, и все они забавно двигаются, вращаются, кувыркаются. Как они появились, откуда и зачем они здесь?!
      Когда хотелось пить, и, несмотря на то, что речка была совсем рядом, мы по примеру старших ребят пили и такую воду, процедив её через рубашку или кепку. Она теплая, немного горькая и отдает болотом, но совсем прозрачная и все равно утоляет жажду.

      За передними высокими кочками открытое пространство, чередующееся то большими зеркальными лужами, то зелеными  островками, на одном из которых одиноко стоит закопченная большая изба с покосившимися стропилами. Говорят, что это «рига» для сушки льна. Мне непонятно, что такое «рига», и почему «рига», но она своим угрюмым одиночеством и чернотой на ослепительно-сочно-зеленом пространстве навевает страшноватый холодок и будит любопытство.
     За болотом другая окраина деревни – «Зады» и чернеющая неподалеку кузня.

     На полянах Ганиной пасеки много душистой земляники, клубники, а под кустами боярышника рубиновой сладковато-кислой костянки. Ягоды мы ели еще зелеными, или когда они чуточку начинали краснеть. Ели из любопытства – а, что это такое? К тому же мы никогда не были сытыми, были, что называется, «на подсосе», ведь  организованного питания, как такового, в страдную пору ни у кого в деревне не было, во всяком случае, я не помню, чтобы  летом нас кто-нибудь регулярно кормил. Набегавшись, заскакивали в огород и шныряли по грядкам, и, если появлялись первые пупырчатые огурчики, подкреплялись ими. Когда подрастала морковка, выдернешь покрупнее, оборвешь ботву, этой же ботвой мало-мальски оботрешь её от земли, для пущей важности шоркнешь об штаны и немытую хрумаешь «за милую душу». Случаев отравления или расстройства желудка  не помню. На очереди были горох, бобы, а потом ягоды. Особым лакомством был горох. Когда стручки его полностью наливались, огородные грядки были нашими, а, когда их не хватало, мы, пронюхав, какое колхозное поле засеяно горохом, компаниями в несколько человек ходили туда за несколько километров и наедались до отвала. Кроме того, мы набивали полные карманы и все пространство между рубахой и брюхом, и по дороге домой, как хомяки с отвислыми щеками, продолжали уничтожать эти сочные, сладкие стручки, всю дорогу дурачась, рассказывая друг другу небылицы и придумывая разные шалости.

      С питанием сложнее было весной, так как зимние запасы в доме, как правило, иссякали, но мы не то чтобы специально ходили в лес за пищей, а делали это между прочим. Растительности еще не было никакой, и, когда находили сухой стебель саранки , мы выкапывали луковицу, очищали её от земли и съедали как самое изысканное лакомство. Ели цветки и стебли медуницы, очистив их от кожицы, ели соцветья клевера - мы называли его «кашкой», ели «калачики» или «пуговки», которые всегда росли у изгороди, ели зеленые сочные «пучки ». Это было не от стремления выжить, а было в какой-то мере традицией, экспериментом, в какой-то мере лакомством. Тогда в детстве сочные, чуть сладковатые стебли «пучек» мы ели до периода их цветения, очистив от шершавой кожуры. А после цветения стебли становились жесткими и мы делали из них брызгалки по аналогии велосипедного насоса, так как внутри они полые, имели глухие перемычки и выполняли роль цилиндра. А поршень мы сооружали из палочки, намотав на неё немного пакли или какой-нибудь тряпки. Такими насосами-брызгалками мы играли, набирая в них воду и брызгая друг в друга. Чаще всего это делалось в летний праздник «Ивана-Купалы».
      Еще вспоминается березовый сок. Сок, который обычно собирают в банки весной в период сокодвижения через надрез в коре дерева или пьют тут же через соломинку, знают все. Я же вспоминаю березовый сок, который достают из-под коры свежесрубленных кряжей в конце июля-начале августа. Кряжи предпочтительнее «сочить» наиболее толстые, с шершавой грубой корой. Такие березы у нас называли «хребтовыми». Кора «хребтовых» берез очень толстая и разрубается топором, ножом разрезать её почти невозможно. Кора снимается вокруг ствола, обнажая желтоватую древесину. Берется нож, или металлическая ложка, или просто деревянная щепка и соскабливается со ствола слой, бывает, толщиной в палец сметанообразной желтой, похожей на крестьянское коровье масло, кашицы. К осени этот слой превращается в годичное кольцо. Для нас этот сок был едва ли не самым желанным лакомством. Если не было ни какого «инструмента», мы облизывали ошкуренные кряжи языком, по возможности помогая зубами. Нас, малышню, «сочить» березы учила наша покойная маменька Клавдия Венедиктовна. То ли по природной интуиции, или из векового опыта она знала целебность березового сока для всего организма и, в частности, для зубов. У неё были прекрасные ровные белые зубы, сверкающие естественной улыбкой, которые она сохранила до конца жизни. Она часто «сочила» березы вместе с нами. А еще она любила грызть мясные косточки и делала это как-то очень красиво, смачно и аппетитно. У отца тоже были красивые зубы. Позднее мне стало известно, что береза богата фтористым кальцием. А фтор, как известно, является очень активным химическим элементом, нитролизующим в организме человека продукты распада, все шлаки и яды. Фтористый кальций, кроме того, идет на «постройку» эмали зубов. Березовый сок сладкий и очень вкусный. Из-за этих свойств и березовый веник в бане считается самым лучшим. Не случайно после бани с березовым веником люди чувствуют себя новорожденными.
 
     В наши дни, сталкиваясь с проблемами детского питания и физического развития, задаешься вопросом: - как же мы, что называется, находясь на «подножном корме», не болели и не были дистрофиками? И подчас приходит странная на первый взгляд мысль: - может быть, природа так устроена, что организму совсем не нужно много пищи? Может быть, ему было вполне достаточно того скудного, но очень ценного питания, потому что оно от самой земли, от природы, и в нем есть самое необходимое для защищенности и нормального развития организма, а ныне обилие эрзац-пищи только перегружает и утомляет организм, не давая нормально ему разви-ваться? Может быть, это так…

     Черемуха поспевала в августе. На некоторых, особенно старых деревьях кисти ягод были особенно рясными, т.е. обильными, и мы любили лазать по деревьям и есть черёмуху прямо с дерева. Ягоды с виду спелые, совершенно черные и мягкие, а на вкус терпко-сладкие со специфическим вкусом, присущим только черемухе, сильно вяжут во рту. Косточки  черемухи не крепкие, и мы зачастую хрумали её прямо с косточками, потому что обсасывать их было утомительно – уставали мышцы лица, и хрумали их до тех пор, пока оскомина на нёбе и языке не превращалась в сплошную черно-коричневую корку, и язык отказывался ворочаться во рту. А боярка  становилась мягкой и сладкой только к осени, а после первых морозов это было первое лакомство.  Ветки боярышника устроены так, что, если она лежит на земле и все её острейшие иглы  длиной до пяти сантиметров направлены вниз, то хотя бы одна все равно торчит кверху. И мы, бегая босиком, не редко накалывались этими колючками. Вонзишь такую с размаху: - вспоминая, даже сейчас холодеет сердце, а тогда, бывало, попрыгаешь на одной ноге, выдернешь иголку, по совету старших ребят присыпешь ранку золой, в крайнем случае, пописаешь на неё, поковыляешь два-три часа, и, как ни в чем не бывало, бегаешь дальше. Хуже, если колючка была старой, сухой и обламывалась, и при выдергивании вынуть её всю было невозможно, тогда ранка нагнаивалась, и ковылять приходилось с неделю и больше.
      По мере освоения Ганиной пасеки мы продвигались в сторону кладбища. Это было не просто. Наслушавшись сказок с разными страхами про покойников, леших и злых ведьм, думая, что все они живут на кладбище, мы шли туда и специально начинали как можно громче рассказывать про «них» друг другу, тем самым убеждая себя и друзей в своей смелости и, полагая наивно, что так «они» будут лучше слышать и сами бояться нас. А у самих заходиться сердце и холодеет под ложечкой, и, пройдя метров пятьдесят, не хватало духу идти дальше, и возвращались назад, не в силах  преодолеть своих страхов.


    
      Сосняки» – наши любимые «Сосняки»! - это место такое в двух-трех  километрах от деревни в лесу за мостом, за Улуйкой, по дороге в «Грязи». Мы выросли в этом лесу. Он был нам школой жизни и предметом естествознания наравне с «Лужком» и «Ганиной пасекой». Когда мы немного подросли и нас тянуло уже от деревни подальше, мы, три друга Сашка, Колька и я ходили в Сосняки. Иногда к нам присоединялись другие. Наши походы начинались ранней весной, когда еще не полностью сходил снег, но природа уже оживала, уже птицы обустраивали свои гнезда и делали кладки, когда муравьи выползали на поверхность – это значило, что зиме уже нет возврата. Как это не предосудительно сегодня, но тогда по традиции, по примеру старших ребят мы ходили зорить  вороньи, гнезда. Нередко добирались и до сорочьих. Эта традиция шла, видно, из голодных военных лет, когда гнезда зорили для пропитанья. Однако, я не помню, чтобы кто-то из нас варил или жарил и ел эти вороньи яйца, но принести домой и показать другим ребятам хотя бы парочку было делом похвальным и незаурядным. Почему-то средь всех людей, которых мы знали, считалось, что ворона вредоносная, поганая птица. И, хотя не было зримых примеров их пакости и вреда, никто не любил ворон, их называли сквозь зубы:
-«Кар-р-га-а!!!» в отличие, например, от скворцов, которых с нежностью звали: - «Скви-и-и-ронька!!! Скво-о-ор-чик!!!». И это было для нас, детворы, основанием для враждебного к воронью отношенья, и потому, как только становилось известным, что они обустроили гнезда и положили яйца, нам пора было в Сосняки.

      А тут уж и ледоход на Чулыме! Он начинался обычно 1 мая, или днем раньше, днем позже. Не только мы, вездесущая детвора, но и взрослые были в напряженном ожидании услышать глухой внезапный гул и треск вздувшегося льда.
      Лед, промытый у берегов, а посредине реки блистающий ослепительно белой рыхлой кожей, еще стоит. Сельчане, занятые повседневными делами, где бы ни были, но каким-то особым чувством следят за этим важным событием.
      И, вот, появляется гул: - сначала далекий, невнятный, потом все отчетливей и яснее. Он долетает отрывистыми толчками, будто огромная невидимая повозка покатилась по склону горы, натыкаясь колесами на острые камни. Гул нарастает, но лед стоит. И, вдруг, ледяное поле молнией прорезает голубая стрела открытой воды. Не с того, не с сего это поле начинает ползти на берег, вспахивая груды земли и глины, разламываясь и звеня огромными пучками прозрачных игл. Все приходит в движение, трещит и скрежещет. Огромные льдины, ломаясь начинают тесниться, вращаться, отдельные становятся «на-попа», упираясь краем в дно реки, рушатся, создают невообразимый шум, скрежет и мутный кромешный водоворот.
      В этом мутном водовороте рыбная мелочь не знает куда деваться, то и дело выпрыгивая на лед, бессильно кувыркаясь, дрожа серебром чешуи и жертвуя себя вездесущим воронам. Слышны ребячьи возгласы, веселый смех. Проворные мужички спешат на берег то там, то здесь с сачками и накидками наперевес. Подбежав к берегу, они спешат улучить момент, чтобы ловко и побыстрее через колено сунуть свой с сеткою шест между льдинами, сноровисто опустить его до самого дна, затем ловко подвернуть плечо под конец шеста, и, прижимая его руками, торопливо тянуть к берегу, поднять на берег и рывком на себя вытряхнуть мотню от звонких ледяных иголок и трепещущей рыбы.
      Многие деревенские мужички в это время пытают рыбацкого счастья. Даже бабушка Аксинья Алексеевна, не уходя далеко по берегу своего огорода, не упускала возможности покидать накидку. Эту рыбацкую пору не пропускали и старшие братья Володя и Толя, и я после 12 лет уже управлялся с шестом и накидкой.

      А в Сосняки мы ходили с апреля. Солнце ласкало землю, воздух наполнялся запахами и оживленным щебетом птиц, а нас наша юная неугомонная кровь горячила и толкала к активным действиям. Импульсивной энергии мешала одежда, и мы уже шли налегке, иногда «космачом»  - так здорово ощущать ласковое апрельское солнце и сырой ароматный ветер!!! После зимы мы с нетерпением ждали, когда потеплеет земля, и можно будет бегать босиком, и часто, опережая время, снимали обутки и бегали по протоптанным и уже чуть подсохшим тропинкам, осязая ногами свободу и обжигающий подошвы холод. Местами тропинки прерывались грязью и лужами, через которые, чтобы пройти, перебрасывались не широкие досочки или жерди, и мы, голой ногой, нередко соскальзывая с них, обжигались голимым льдом на дне лужи, и «надевали носки» из сметанообразной черной жижи.
       Теперь я диву даюсь, как мы не простужались, ведь по сегодняшним меркам мы должны были простужаться смертельно.
      Многие мальчишки, бегавшие с ранней весны босиком, на ногах заводили «ципки» . Обнаженные ноги от влаги, солнца, ветра и грязи «обветривали», становились шершавыми, растрескивались и опухали. Кожа на них превращалась в сплошную корку, вызывая жгучую боль и слезы - отсюда и «ципки». У меня тоже бывали «ципки». Избавлялись от них подручными средствами. При «ципках» мама заставляла мыть ноги теплой водой с мылом, затем смазывала их сметаной - если была, или растительным маслом, или каким-нибудь другим жиром. Чаще всего использовали свиное сало.

      В выходные мы бродили по лесу целыми днями, часто промокнув насквозь, сушились у костра, на нем же поджаривали кусочки хлеба, иногда сала, воображая, что жарим добычу. Гоняли бурундуков, пили сладкий березовый сок, облизывали кислые соломенки и свои ладони, обрызганные муравьями их кислотой, жгли прошлогоднюю сухую траву, делали из сырых прутьев краснотала свистки и свирели и, если нам попадалось не тронутое воронье гнездо, оно было нашим. Домой приходили угомонившиеся, довольные и обновленные с большим зарядом новых знаний и впечатлений.

      Позднее, в двенадцать-тринадцать лет, мы бродили по Соснякам с ружьём, фантазируя и воображая важность охотничьих намерений; - иногда удавалось подстрелить какую-нибудь мелкую живность. В те времена ружья и охотничий провиант были доступны всем, их свободно можно было купить в Сельмаге, и ружья были чуть ли не в каждом доме. Ворону подстрелить никогда не удавалось, но из враждебного к ним отношенья очень хотелось. Когда идешь без ружья, они целыми стаями подпускают к себе совсем близко, и, казалось: - буду с ружьем, обязательно подстрелю с десяток, а, как только ружье оказывалось при себе, вороны исчезали, и ближайшую можно было обнаружить по беспокойному карканью где-то у горизонта. Мы, мальчишки, все не могли понять: - то ли они  хорошо чувствовали порох, то ли хорошо понимали предметы.


       Еще Сосняки памятны тем, что там ежегодно к Дню Победы проводились торжественные школьные линейки с Пионерским костром. Торжественные линейки проводились и на «Ильином Перевозе ». На этом событии обычно присутствовала почти вся деревня.
      Загодя назначалась группа ребят старших классов для подготовки костра. Они брали с собой топоры и лопаты, на подходящей поляне канавкой глубиной в штык  и шириной в метр выкапывали очертания огромной пятиконечной звезды и внутри неё возводили высотой метра три костер, и Девятого Мая происходило торжество. Это событие особенно впечатляло нас, когда мы еще не были школьниками, потому что старшие ребята и взрослые томились ожиданием  праздника и костра, и все разговоры накануне были только о нем. В нашем доме чугунный утюг с углями – почему-то его называли паровым - был нарасхват. Старшие братья Володя, Тамара и Толя приводили в порядок одежду, пионерские галстуки, чистили, гладили, пришивали подворотнички – царила праздничная суета и эмоциональный подъем. Этот торжественный эмоциональный подъем витал в воздухе и охватывал всех.
       Девятого Мая к костру собиралась вся школа, родители с младшими детьми, другие селяне. Школа выстраивалась перед костром по порядку и по ранжиру. Шестой и седьмой классы - в основном, комсомольцы. Пятый, четвертый и третий, за редким исключением – пионеры. Первые и вторые – октябрята. Школьников в послевоенные годы было много: - каждого класса по два - «А» и «Б», численностью до тридцати человек, бывало и по три класса - «А», «Б» и «В». Школьная комсомольская и пионерская организация имели четкую по-военному структуру: - звено, отряд, дружина, и «командиры» по случаю торжественной линейки рапортовали по инстанции, а в конце старшая пионервожатая рапортовала директору школы.
      Меня, присутствующего на костре, ещё не будучи школьником, завораживал и вдохновлял этот торжественный, организованный и повоенному четкий ритуал с его лаконичными движениями и короткими фразами. Слушая не окрепший, но звонкий фальцет командира: «Отря-а-д!!! Равня-а-йсь!!! Сми-и-рна!!!... Товарищ Председатель Совета дружины…» - я с волнением воображал, как громко и властно подал бы команду, как с поднятой в торжественном приветствии рукой прошел перед строем чеканным шагом, как четко бы рапортовал, и все б восхищались и на меня смотрели… 

      Глаза матерей, наблюдавших в строю своих подрастающих чад, теплели и увлажнялись.

 
      Директор школы, Шпагин Василий Винедиктович, всегда с таинственной и лукавой улыбкой, а теперь страшно сосредоточенный и до смешного серьезный, приняв рапорт, бочком и хромая на правую ногу, выходил на средину строя, приветствовал и поздравлял всех с Великим Праздником - Днем Победы Советского народа в Великой Отечественной Войне и разрешал зажечь по этому поводу Пионерский костер. Костер поручали зажечь самому лучшему ученику старших классов. Он, в волнении, несколько угловато, но с торжественным видом выходил из строя, брал спички и зажигал подготовленную в нужном месте костра бересту и хворост.


      Большой костер – гипнотическая картина. С незапамятных времен огонь завораживал человека. Сначала загораются мелкие прутики. Маленькие, неуверенные язычки пламени робко подлизывая мелкие стебли, еле взбираясь все выше и выше, пробираются внутрь к середине. Белый тяжелый дым, лениво поднимаясь к верху, слегка колеблясь и заглушая робкое пламя, не дает продыха огню. И пламя, как будто, уже захлебнулось… Присутствующие затаив дыхание и, кажется, забыв обо всем, с напряжением смотрят и будто о том только и переживают: - не заглохнет ли, откуда прорвется, где загудит? И через какое-то время не большой столб прозрачного жара, разрывая клубы белого дыма и увлекая их за собой, вырывается кверху. В напряженных лицах появляется облегченье. Языки пламени, поддерживая друг друга, охватывают нагроможденные ветки, где-то внутри слышится треск и посвистывание сворачивающихся от жара прутьев, и, вот уж, скелет объят сплошным пламенем, оно гудит и бушует, пожирая стебли, дико пляшет на сучьях и бревнах, заставляя отодвинуться всех на уважительное к нему расстоянье.
      Пока горит костер, школьники читают стихи, участвуют в играх, в спортивных соревнованиях. 
      Пионерские костры по случаю Дня Победы жгли, этак, года до 1955, потом их не то запретили, не то эта традиция сама изжила себя. Скорее всего, это произошло потому, что в деревне в 1956 году появилось радио, а вслед за ним и электричество и пионерские линейки стали проводить на школьном дворе под прослушивание трансляции центральных радиостанций.


      Смые первые радиопередачи появились в деревне от нашего сельского радиоузла. Он был устроен в небольшой избушке напротив СельПО. Хорошо помнится радостный эмоциональный подъем, когда стало известным, что в деревне будет радио. На всех улицах, вдруг, появились разложенные с определенным интервалом длинные бревна и короткие пасынки для столбов. Какие-то нездешние пара мужиков необычным способом прикручивали ломиками и мягкой обожженной проволокой пасынки к столбам. И нужно было копать ямки глубиной метр восемьдесят и шириной полметра, чтобы устанавливать эти столбы для проводной линии. От  проводной линии радио заводилось в каждый дом. Чтобы лопатой добраться до глубины метр восемьдесят, ямки приходилось копать удлиненные и ступеньками. Выкопать ямку стоило рубль восемьдесят. О таком заработке, известное дело, не распространялись, но мне поручили, может быть, и потому, что отец как председатель колхоза владел информацией из первых рук. Однако, работу поручил не он, а мама, и я с энтузиазмом взялся за ямки. Заработать и сразу получить не трудодни, а живые деньги было делом не слыханным. Я заработал рублей около сорока. Помню, что расписывался в ведомости сам, а деньги получила мама. По тем временам это были не малые деньги. Так, наша бабушка Аксинья получала в то время пенсию 12 рублей в месяц. Конечно, было искушение подержать деньги в руках, положить их в карман и как-то распорядиться ими, но это искушение было не мыслимым; - деньги у людей были редкостью, а потребность в них была так велика, что не отдать их родителям даже не могло прийти в голову. Но до сих пор помню чувство гордости за первую получку в свои девять лет.

      Вскоре столбы были поставлены, провода натянуты, и в каждом доме появилась радио розетка.
      В это время в деревне можно было часто видеть «связистов» - профессии для нас незнакомой. Они были такие же мужики, как и наши деревенские, но обязательно в кирзовых сапогах с отворотом, так, что были видны «ушки» на голенищах сапог. А на талии застегнут широченный монтажный пояс с тускло блестящей цепью на левом боку, которая нежно по-бряцывала, касаясь земли или голенища. Эта-то цепь и была для нас вожделенным предметом. Звенья её были небольшие, тяжелые и все одинаково пузатенькие. Пристегивалась она хитрым карабинчиком. Мы-то привыкли к веревкам, ремням, узлам, да пряжкам, а тут – во-о-на-а-а! Она висела на левом боку связиста, и во внешнем виде его, в горделивой походке было видно, что висела у него на боку, как бы, не цепь, а  доблестная гусарская сабля. На груди, обхватив шею справа и слева, висели кривые мощные «когти» для лазания по столбам, а на поясе висела сумка с принадлежностями и застежкой и обязательно щипцы-пассатижи. «Связисты» своим видом и «амуницией» вызывали восхищение деревенских мальчишек, когда «во всеоружии», они цепляясь попеременке то левым, то правым когтем и,  обхватывая столб руками, привычно, будто пешком, взбирались до самой вершины, и уже там, наверху пристегивались цепью, перенося на неё вес тела, и так могли там «висеть часами».
      Я вожделенно представлял себя «связистом», как тоже иду от столба к столбу в полной амуниции, как ловко взбираюсь до самой вершины, и будто наяву представлял, как тускло светит и нежно бряцает, покачиваясь на поясе, моя воображаемая монтажная цепь.

      Восхищение вызывали термитные спички для сварки проводов. Они были похожи на обычные спички, только значительно длиннее и толще и с большой серной головкой. Такими спичками зажигали не большую термитную шашку, в которую были просунуты концы натянутых проводов. Провода были стальными и диаметром примерно три миллиметра. Шашка, разбрызгивая искры, ярко горела и сваривала просунутые в неё провода. Это было удивительно и очень красиво и раньше ничего подобного в деревне увидеть было нельзя.

      Через некоторое время  к всеобщей радости в каждый дом выдали радиорепродуктор-тарелку. Это было примитивное, но незнакомое еще изделие, и, глядя на него, не верилось, чтобы оно могло издавать хоть какие-то звуки, а не то, чтобы петь, играть, да еще и говорить живым человеческим голосом. Репродуктор представлял собой маленькую жестяную коробочку с двумя скрученными «косичкой» проводами и вилкой-штепселем. Сверху коробочки находился черный бумажный конус, похожий на китайскую соломенную шляпу. Повесив его в простенке, мы боялись на него дышать, потому что неосторожным движением его легко можно было повредить. Стоил такой радиорепродуктор два рубля пятьдесят копеек. А в центре деревни на столбе повесили большой алюминиевый колокол, и вся деревня с нетерпением стала ждать, когда заговорит радио.

     И вот, иду я домой и слышу, как деревенскую тишину, изредка нарушаемую криком птиц, да ржанием лошадей, а к вечеру трубным ревом коров деревенского стада, разрывают звуки праздничного бодрого марша. Это было так неожиданно, радостно и необычно, что я во весь дух пустился домой, чтобы поскорее сообщить об этом событии. А дома старшая сестра Тамара волнуясь с нетерпением уже вставляла в розетку штепсель. Тарелка хрипела и рявкала вперемежку с дребезжащими звуками бодрого марша.

      С появлением радио жизнь в деревне заметно изменилась. Один или два раза в неделю около получаса передавали местные деревенские новости, решения колхозной и сельской власти. Новости передавал односельчанин, и удивительным было слышать его такой знакомый, но какой-то корявый голос из «тарелки». Удивительно потому, что человека нет, а голос его здесь. Это вызывало радостное недоумение, особенно у стариков. Голоса дикторов Всесоюзного Радио были совсем другими, они были будто лакированными. Передачи центральных радиостанций начинались в шесть часов утра Гимном Советского Союза. Теперь деревня просыпалась не от петухов, а от звуков Гимна. После лавинообразных звуков короткое очень официальное приветствие диктора: -«Доброе Утро!!! Товарищи! Сегодня первое сентября, четверг. Начинаем утреннюю гимнастику!» Гимнастика под музыку фортепиано была обязательной и неизменой: - «Приготовились – Шагом марш!». Потом «Бег на месте», потом «Дышите глубже», потом «Ноги на ширине плеч» и так далее. Различалась гимнастика лишь тем, что один день передачу начинал мужчина, а на другой день начинала женщина. Я пытался понять, но не мог: - или это дикторы занимались гимнастикой у микрофона: – я напряженно вслушивался в звуки репродуктора, но никаких посторонних звуков не слышал - или диктор только изображал гимнастику голосом, а мы должны были ею заниматься. Гимнастика была какой-то механической, однообразной, без пояснений, каких-нибудь отступлений, или поправок, и я не успевал приготовиться, не мог понять, как её делать. После бодрой физзарядки диктор увлеченно восклицал: - «А теперь переходим к водным процедурам!». В деревне ни кто никогда не слышал ни о каких «процедурах», и тут уж я вовсе не мог сообразить, что это за «процедуры»,  почему они водные и куда и как к ним нужно переходить.

      Больше всего я любил передачи «Театр у микрофона», где чьи-то очаровательные, фантастически выразительные голоса читали повести, рассказывали сказки, красивые истории, передавались театральные постановки. Голоса были столь выразительны, что я живо и ярко представлял и фигуры и лица говорящих, их мимику и жесты и всю обстановку, в которой они находились. Нередко такие передачи заставляли сжиматься сердце, вызывали ком в горле и слезы на глазах.
      Очень часто передавались концерты симфонической и оперной музыки, народные песни, романсы. Часто можно было слышать циганские и украинские народные песни, их я особо выделял и любил. Еще очень нравился детский хор с его солнечными песнями, уносящими в счастливый, но реальный и какой-то совсем другой мир. Воображая услышанное, я млел и испытывал наслажденье и счастье.
       Передачи заканчивались в двенадцать часов ночи так же Гимном Советского Союза. И все это исходило из нашей деревенской радио будки.

       Я плохо помню, как выглядел центральный радиоприемник, но хорошо запомнил питающую его передвижную электростанцию Л-3 от кинопередвижки, потому что однажды меня крепко ударило током, о котором раньше я понятия не имел. Старший брат Анатолий был назначен радиомехаником, и каждый день должен был рано утром включать и поздно вечером выключать радиостанцию. Днем радиостанция тоже выключалась, так как вся деревня была на работах. Толя был изобретательный парень и уже тогда придумал простенький таймер , чтобы каждый раз не ходить в радиобудку. Для этого он где-то нашел старый будильник, стрелками которого в нужное время замыкалась электрическая цепь, и выключалось зажигание у движка электростанции. Движок глох, и все выключалось. Через какое-то время стрелки будильника от электронапряжения отгорели, «таймер» вышел из строя, и Толе снова пришлось выключать радиостанцию вручную.
      Однажды ему нужно было куда-то по своим личным делам и он заговорщически позвал меня, поманив рукой:
- «Виташка! Мне сегодня некогда позарез! Сходи в полдень, выключи радио!»
- Я неуверенно кивнул головой.
- Ключ за наличником двери. Выключишь рубильник, и – всё! Да, ни кому не говори, что ты выключал!»
- «Ла-а-а-дно! - с охотой, но и с волнением согласился я.

      Был жаркий день. Я был босиком, с закатанными до колен гачами  штанов, загорелый как чугунок и белобрысый. Земляной пол в радио будке засыпан влажным песком, и голые стопы ощущали прохладу. Непривычно пахло бензином, техническим маслом и сладко-тягучим головокружительным ароматом выхлопных газов. Движок упруго строчил, распространяя горячие волны. На бревенчатой стене на железных лапках установлен электрический щит, внутри которого много проводов, а снаружи какие-то приборы и вилка рубильника с ручкой от свечи зажигания с фарфоровой изоляцией. На конце ручки тонюсенькая железная пипка с резьбой. Ручка была высоко.
      Впервые с осторожным волнением потянулся я к рубильнику, чтобы самостоятельно выключить генератор. Сердце стучало. Я робко взялся за прохладную ручку – все нормально! Но, только я дернул ручку вниз, как какая-то тупо вибрирующая волна отрывисто и молниеносно прошила меня от руки до пяток, конвульсивно стиснув на миг всё тело. Голова, казалось, скользнула по наклонной стиральной доске. В глазах засверкали разноцветные искры. Мгновенно я оказался на четвереньках. Движок заглох. В следующее мгновенье я вылетел из дверей будки, ошалело озираясь, и не понимая, что произошло. И только через какое-то время, успокоившись, ощутил холодок в животе и коленях и понял, что пальцем задел за железную пипку на изоляторе свечи, которая почему-то оказалась под напряжением. Электрический ток прошел через голые ноги в прохладный песок. Слава Богу, что рубильник был высоко, и, падая, я оторвался от ручки!

      Боясь получить нагоняя, я не признался брату в случившемся, но больше никогда не заходил в радио будку босиком. И хотя я закончил только третий класс, для меня это был уже урок физики.


               


Рецензии