Васильковое кольцо. Дедушкины рассказы

 
ВАСИЛЬКОВОЕ КОЛЬЦО

В селе Зелёном Гомельской губернии свадьба шла полным ходом. Солнце медленно катилось к краю неба, окрашивая деревянные хаты в медовые тона. Над площадью стоял густой малиновый звон — не церковные колокола, те уж отзвенели, а гул десятков голосов, смех, притоптывание под переливы гармошки и напевы скрипки.
Пыль, взбитая плясунами, висела в воздухе розоватой дымкой, и сквозь неё проступали длинные вечерние тени. Радость витала в воздухе. Под яблонями во дворе дома был богато накрыт стол, украшенный цветами и лентами.
Время от времени внучка Абрама, Хана, подхватывала мелодии и пела на польском, русском и... идише. Её высокий, мелодичный голос создавал неповторимое настроение праздника. Звуки скрипки и пения вызывали у гостей то грусть, то желание танцевать. Музыка и пение переплетались, наполняя всех радостью.
Мелодия скрипки органично вливалась в шум веселья. Сегодня Абрам играл с особым настроением, он старался как никогда, ему нравились эти простые деревенские люди, кроме того, эти хорошие люди таки дали двойную оплату, чтобы он играл до утра.
Свадьба Василия была важным событием. Невеста Олеся — единственная дочь зажиточного гомельского купца Егора Плашкина. Её приданое было весьма достойным, а родство Плашкиных и Литвиновых способствовало развитию дела и укрепляло авторитет семейств.
Отец невесты их брак с Василием одобрил и благословил. В те годы мастера-изготовители хомутов пользовались большим уважением, а их товар пользовался неизменным спросом и не залёживался на прилавке. Особо ценились мягкие, отороченные кожей хомуты, которые не так просто найти, секреты их изготовления в семье Литвиновых передавались из поколения в поколение.
Литвиновы в свою работу вкладывали душу, заботились о красоте и удобстве снаряжения, делали его с великой любовью. Заказов на их изделия было много, а доход с них мог стать для молодой семьи основой материального благополучия, а уж где качественные дерево и кожу достать, это он сыщет!
Пётр, обычно молчаливый и угрюмый, сиял от счастья, принимая поздравления. Сыновья уважали отца, а младший был особенно мастеровит и через пару годков мог стать таким же умелым мастером, как батька, и продолжить династию.
***
Иван, брат жениха, стоял у круга танцующих в тени яблоневого сада и не спускал глаз с Ханы. Яркая, стройная, с белоснежной кожей, высокой грудью и болотными глазами-омутами — она полностью соответствовала его представлениям о женской красоте. Густые тёмные волосы Ханы были заплетены в массивную косу, а простая одежда — кофта с ручной красной вышивкой и тёмная юбка — удивительно элегантно подчёркивала её скрипкоподобную фигуру.
Музыка лилась непрерывно. Весёлые плясовые мелодии, после того как гармонист, хлебнув очередную чарку, заснул под столом, свернувшись калачиком, сменились грустными, задушевными. Абрам выводил их виртуозно; под его смычком скрипка пела то с нежностью и тягой к жизни, то с болью утрат. Одна из таких мелодий особенно легла на душу Ивану, и он наконец решился подойти к Ханне...
— Танцуешь? — спросил он, стараясь скрыть волнение.
Ханна улыбнулась:
— Если приглашаешь.
Их руки соприкоснулись, и незримая искра тепла коснулась их душ. Они начали танец. Иван чувствовал лёгкость её пальцев на своём плече. Они молчали и кружились в танце, ловя каждое движение друг друга, — но скрипка говорила за них и пела, пела о любви...
— Ты не похож на жениха, — вдруг сказала Хана, нарушая тишину. — Твой брат значительно плотнее и... самодоволен, как индюк, а ты смотришь на мир как-то особенно, словно хочешь понять, из какого дерева он сделан.
Иван вздрогнул. Как она это поняла?
— Я... хомуты делать учусь. На каждую лошадь своя упряжь нужна, почувствовать надо, из какого материала её мастерить следует, какая ладна ей будет, чтоб работа в тягость не была... А дерево — оно с душой. Отец сказывает: понять надо и сродство оценить дерева и коня. Вот тогда и хомут ляжет невесомым шарфом.
— Это прекрасно, — тихо ответила Хана. — Творить что-то полезное. Нужное и для людей, доброе... И это почти как сочинять музыку... Об этом можно только мечтать! Чтобы хомут шёлковым шарфиком лёг...
Сказав это, Ханна заливисто, звонко засмеялась. Абрам, не прекращая играть, наблюдал за ними с грустью и лёгкой улыбкой. «Эко ладно смотрятся, — думал он. — Вроде разной масти, а подходят друг другу, дополняют. Славные детки могут у них получиться...»
Веселье разгоралось, как пламя в печи, когда в неё подбросили сухих дров. Василий, раскрасневшийся от вина и всеобщего внимания, поднял тяжёлую стеклянную чарку.
— За семью нашу! За родителей! За село Зелёное! И чтобы корни наши стали крепче, чем у старого дуба!
Гости довольно что-то рявкнули в ответ, и очередная чарка была опустошена.
Отец жениха, Пётр, улыбался, но улыбка его стала натянутой, а глаза, острые, как скорняжное шило, на мгновение задержались на Иване, примёрзшем к Хане. Он кашлянул и подозвал сына жестом, не терпящим возражений.
— Иван, кончай чудить. Чего девке петь не даёшь, мало девиц, что ли, свободных вокруг? Иди лучше чарку с братом подними. Отдохни, расслабься, сегодня добрый день для нашей семьи. Жаль, мать до него не дожила...
Иван молча отпустил Хану и пошёл к молодым.
Гости веселились. Иван ловил кокетливые взгляды соседских девушек. Молодёжь залихватски пела частушки под гармонь на краю села. Но их смех был для него как гул из-под воды — глухой и бессмысленный. Он думал о своей Ханне, вспоминал, как её глаза зажглись, когда он сказал про дерево и хомуты... Она одна чуяла его душу, увидела особый смысл в его грубом ремесле...
Праздник удался, вечерело, но музыка не утихала. Скрипка звучала с короткими перерывами до первых петухов, пока не перегорели свечи и не осела пыль на опустевших столах.
***
Иван проснулся ближе к полудню и, стоя на пороге, увидел, как две фигуры — старика и девушки — медленно удаляются от села по пыльной просёлочной дороге. И вдруг Хана обернулась. Всего один миг — и он всей душой ощутил взгляд её болотных глаз. Немой вопрос: «Ну иии?..» — пронзил его насквозь.
Душа его кричала: «Ханочка... коханая... не уходи!»
Он отчётливо осознал, что жизнь его, такая ясная и понятная ещё вчера, подошла к развилке. Один путь — предопределённый, подчинить всё интересам семьи. Другой — зыбкий, пугающий неизвестностью, но с ней, с Ханой. И этот второй манил его с силой неодолимой.
Сердце его билось, как у пойманной птицы. Он сделал шаг, другой — и побежал, почти не чувствуя земли под ногами.
— Хана! Хана, не уходи! — вырвалось у него, запыхавшегося, когда он нагнал их на выходе из Зелёного.
Она обернулась, и в её широко раскрытых глазах он увидел не удивление, а трепетную радость. Старый Абрам остановился, и его мудрое, иссечённое морщинами лицо смягчила улыбка.
— Может, мы и впрямь поторопились? — тихо сказал он, глядя куда-то поверх их голов. — Негоже старику и девушке под палящим полуденным солнцем по пыльным дорогам идти... Как думаешь, внучка? Может, таки вернёмся? Надеюсь, вы не возьмёте с нас денег за постой? Переночуем, отдохнём, а там видно будет?
— Конечно! — Иван готов был обнять старика. — У нас рядом амбар, там и сена мягкого свежего полно, и прохладно. Отдохнёте!
Иван светился от счастья, но сердце его колотилось всё так же бешено, когда он вёл их к пропитанному запахом сушёных трав и кожи амбару.
***
Абрам, поднявшись на сеновал, снял сапоги, сбросил картуз и глубоко вздохнул, улёгся и вскоре засопел ровным, усталым храпом. А для Ивана и Ханы начался самый памятный в их жизни день.
У дороги их настиг грибной дождик, и они бегали, смеясь, по лужам, как бывает только в детстве; кормили яблоками с ладони лошадей; целовались, прячась в высокой ржи, и смеялись без причины. А когда вернулись к амбару, тёплый летний вечер укрыл их своим пологом, как одеялом.
В его сумерках они отдались друг другу — неумело, стремительно, безудержно, без слов и мыслей, подчиняясь лишь предвечному зову и внезапно хлынувшему через край чувству, под безмолвными очами вечных звёзд.
Утро вставало над селом Зелёным розовым и ясным. Первые лучи, просочившись сквозь щели амбара, разбудили их. Мир как будто заново рождался! Хана пошла в правое крыло амбара искать деда... Дедушка, дедушка, где же мой дедушка, зашептала Ханна, но старого Абрама не нашлось ни в амбаре, ни около него. На сеновале лежала лишь его потрёпанная сумка.
Иван развязал ремешки, а там, аккуратно сложенные в тряпицу, лежали ассигнации и несколько серебряных и медных монет — все деньги, заработанные на свадьбе.
Старик ушёл... Он не простился, оставил их одних — перелистнув очередную страницу жизни и открывая своим уходом новую для них страницу, на которой не видел себе места...
Хана не сдержала рыданий. Слёзы катились по её лицу, оставляя солёные дорожки на загорелой коже Ивана. «Дедушка, зачем же так?..» — мысленно взывала она, хотя в глубине души понимала: его жертва была последним и самым горьким даром их родившейся любви.
Она чувствовала себя страшно одинокой, брошенной всем миром. Всё, что у неё осталось, — это сумка с горстью монет и Иван. Добрый, простой, самый лучший на свете её Ванечка, который стоял рядом и смотрел на её полуобнажённое тело с таким обожанием, любовью и растерянностью, что сердце разрывалось на части.
«Это судьба, — пыталась утешить себя Хана. — Он мне нравится, чего уж там. Эта ночь была прекрасна. Я отдала ему всё, и я буду счастлива, если он станет моим мужем».
Но сквозь романтический туман пробивался холодный, острый луч реальности: «А что дальше? Примет ли его семья чужую, безродную еврейку? А если я уже ношу под сердцем его ребёнка? Где и чем нам жить? Куда бежать, если нас прогонят?»Эти вопросы висели в утреннем воздухе, как тяжёлые капли росы перед грозой.
Она опасалась за будущее, ведь вся её недолгая жизнь была чередой потерь: ранняя смерть родителей, побег от гонений из разорённого дома на окраине Варшавы, бесконечные странствия с дедом... И вот его уход. Такой неожиданный и трогательный — он оставил ей всё, всё, что мог...
И вдруг она ощутила необычайный эмоциональный подъём! Она была не одна. Рядом с ней был Иван, смотревший на неё очами, полными любви и решимости.
— Ванечка, что же нам теперь делать? — голос её дрожал, был тонок и прозрачен, как летнее марево...
«Это судьба, — пронеслось в её голове. — Этот парень мне очень нравится, и чего стыдится перед самой собой, ночь с ним была неповторимой. Я отдала ему всё, что могла, а он всего себя, и буду счастлива, только если он станет моим мужем».
Но холодный голос реальности заглушил романтические мысли: «А что будет дальше? Согласится ли его семья на брак с беглой еврейкой? Как они это воспримут? А вдруг я понесла! Где мы будем жить? Куда идти, если прогонят?»
Вся её жизнь — это вечные скитания с дедом после смерти родителей, бегство из Кракова в поисках лучшей доли. И вот теперь она осталась совсем одна, с котомкой, где позвякивают немногочисленные монеты, и с Иваном, который смотрел на неё глазами, полными любви и счастья.
— Ванечка, что же мы наделали? Что нам теперь делать? — голос её дрожал, как натянутая струна.
— Не бойся, я с тобой, — сказал Иван и сам удивился твердости, прозвучавшей в его голосе. Он ощущал себя гранитной скалой, о которую должны разбиться все возможные проблемы. — Я — мужчина. Ради любви я приму любую долю и испытаю любые трудности. А сейчас, Ханна, мы пойдем к отцу, и пусть он нрава крутого, расскажем ему о нашей любви и желании быть вместе! И пусть там будь что будет! Сказал Иван и неожиданно Иван опустился на колени перед избранницей своей. Его пальцы, знавшие грубость топорища и нежность деревянной резьбы, ловко сплели из василькового стебля маленькое колечко. — Дай свою руку, попросил он Ханну, она робко протянула ему свою узкую с длинными пальцами бледную ладонь. А когда увидела васильковое колечко на безымянном пальце правой руки, по лицу её покатились тихие жемчужные слёзы счастья. Взяв её маленькую ладошку в свою широкую мужскую, Иван повёл навстречу судьбе в родительский дом.
***
Пётр лежал на лавке. Голова была тяжела с похмелья, но душа пела. Старший сын семью обрёл, род Литвиновский продолжаться будет! Несмотря на похмелье, мысли его были ясны и просты: старший сын с невесткой вот-вот уедут в Гомель, там хозяйство у тестя большое, рук мужских не хватает.
А младший, Иван, с ним останется, его любимец, помощник и опора, а там его на местной девчонке или из соседнего красного села поженят. Уже давно кум его Николай Машеров, кузнец из Красного, свою дочку Светлану в невестки прочит, осталось только сватов заслать, да мала ещё!
Жаль, супруга его Олеся Никитична счастья его разделить не может! Всё у них добро, как и обещал, идёт своим чередом. «Только бы Ванька из отчего гнезда не ушёл, династию продолжил, руки у него золотые, хомутчик знатный выйдет!..»
Скрип двери прервал эти рассуждения. На пороге стоял Иван — всклокоченный, с пылающим взором. А за его спиной — вчерашняя певунья, внучка скрипача Абрама... — Батька... — решительно, с надрывом начал Иван, голос его дрожал и прерывался.
— Не карай, помилуй... Попытайся понять сына своего. Знаю, что желал бы ты другого, но прими всё как есть... Я люблю Ханну более жизни! И если не дадите отцовского благословения на женитьбу, уйдём мы из села навсегда. Если же нас вместе с Ханной примешь, век благодарны будем!
Пётр тяжело поднялся. Лицо его менялось, как узор в калейдоскопе, отражая полное непонимание, неприятие реальности. В глазах метались гнев и растерянность. Впрочем, это быстро прошло, и минуту спустя его лицо застыло каменной маской.
«Ишь чего удумал, ирод окаянный... Благословение пришёл просить! На что? Она же, чай, иудейской веры! Из еврейских бродяг — попрошайка бездомная».
Гнев, горячий и слепой, застилал разум. Так ему хотелось дать Ваньке отцовского леща. — Батька... — чётко произнося слова, сказал Иван. — Не бей сразу, подумай! Уйду, коли не примешь. Я не могу иначе!
Но здесь взгляд Петра, против воли, скользнул по ладной фигурке и лицу Ивановой избранницы — испуганному, но необыкновенно красивому и полному смятения.
И в голове, уже отдельно от гнева, пронеслось: «А может, и ладная жена из неё будет? И красива-то как, и на еврейку не сильно похожа... Видать, много кровей в ней помешано...
Вона как глазами своими болотными, ведьмовскими зыркает, пёс её подери! Такая и страстью в обиду свою семью не даст!..» И тут же вспомнилось ему, как услышал впервые он её голос — месяц назад, в мае, на гомельском базаре, — чистый и высокий, от которого замирало сердце и по коже бежали мурашки.
— Ладно... — прохрипел он. — Твой выбор, коль дураком уродился, но наследства тебя лишаю.
А пока... Идите к батюшке Тимофею в храм Покрова, что в Красном. Пусть он совет даст, как быть, может, и покрестит Хану в Анну, коли согласна, да обвенчает к осени.
Таких вот уж разных бог дал сыновей. Но знаю, что против любви великой грех идти, и чую, что ни перед чем не отступитесь, и этот ГРЕХ на душу не возьму. Идите с глаз.
***
Абрам шёл по пыльной дороге с ночи, одиночество шло рядом с ним, как верный пёс. Солнце только начинало подниматься, роса блестела на траве, а в душе у него бушевала буря.
«Всевышний, дозволил ли Ты мне отдать внучку в хорошие руки? Надеюсь, с этим парнем она не пропадёт. Он станет хорошим мастером и таки позволит ей безбедную жизнь. Кто-то же должен это сделать за меня. Я чувствую, как неровно бьётся мое сердце и стынет кровь в жилах, мне недолго осталось ходить по этой земле! Это лучшее, что я оставил её здесь, а не вернулся с ней в Краков, где к евреям относятся хуже, чем в Белоруссии, да и люди добрее и щедрее».
Он отошёл довольно далеко по пыльной дороге, убегавшей в туманную даль полей. А село Зелёное давно уже скрылось за холмом. Сердце сжалось от боли, но разум твёрдо говорил, что он поступил правильно.
«Ханочка, не волнуйся, я не пропаду, одному легче найти себе на поесть... У меня таки скрипка. Буду играть на свадьбах, покуда руки держат смычек...»
Но голос его дрогнул. Тишина и одиночество начали давить на него.
«Она такая добрая, что заслуживает лучшего. Но я сейчас ничем не могу ей помочь. Это бегство... Сколько можно? Я несчастный бедный еврей, которого гонят отовсюду, но я сделал для Ханны всё, что мог».
Абрам поправил сумку и тёплыми пальцами сжал в руках футляр со скрипкой. Впереди его ждала дорога, полная одиночества, но он чувствовал, что поступил правильно.
«Эх, Мойша, сын мой... Как же ты рано умер, оставив нашу девочку одну. Но, может, так и нужно было? Твой ранний уход — испытание для меня. И вот... Получилось. Я нашёл для неё парня. Хорошая партия, поверьте мне».
Он вздохнул, смахнув слезу. «Говорил я тебе ещё до ее рождения. Говорил, что ты таки испортишь её судьбу, когда взял в жёны Ядвигу. Да и слаба она оказалась, умерла в родах... Тебя же после её братья Янош и Зденок избили до смерти. Она, конечно, была красивая женщина, но — не еврейка. Теперь дочка — полукровка сирота. Это плохо для неё. Какая еврейская мама отдаст своего сына за полукровку без денег и приданного. Бабушка твоя тоже ушла от нас рано... Однако за её спокойствие там я сейчас не переживаю. Иван Ханочку не обидит. У них будут хорошие детки».
Он посмотрел на дорогу, по которой шел, и вдруг ощутил необъяснимую радость. «Теперь и уйти не страшно. Свою задачу я выполнил. Буду молить Всевышнего за Ивана и Ханочку, покуда жив...».
Абрам остановился посреди бескрайнего поля. Пыльная дорога уходила вперёд, а над головой раскинулось огромное, бездонное небо. Он поднял к нему лицо, изрезанное морщинами. И воздев руки молился на идише, а в его молитвенном шёпоте звучали слова благодарности и великой любви.
Музыкант достал свою скрипку — свою вечную спутницу, свой голос и свою душу. Прижал её к щеке, почувствовав знакомую шероховатость старого дерева. И заиграл. Он играл посреди великого молчания земли, и казалось, самые травы застыли, внимая этим звукам.
Это была еврейская мелодия — древняя, как тоска, и горькая, как полынь. Мелодия, в которой сплелись плач по утраченному Иерусалиму, радость мгновения и молитва за счастье единственной внучки. Пронзительная мелодия, которую ощущали даже полевые цветы, колосья и ветер.
Он играл для Ханы, для своих ушедших жены и сына и для самого Всевышнего. И в этой музыке, уносившейся в небо, была боль, тоска, радость и надежда на милость Божю.


Рецензии