Падение
Падение
Рассказ
Скоростная трасса. Трассирующие авто. Летяще, напевно шелестели шины…
Только небо, только ветер,
Только радость впереди!..
От летучей, взмывающей вверх дороги пелось в груди Бориса Афанасьевича…
Крылатые качели
Летят, летят, летят!..
Завораживающая дорога. Завираживающая!.. Скрежет! Скрежет!.. Водитель резко крутанул руль, перегнулся через Мещерякова, распахнул дверцу — и на крутом повороте вышиб его ногой из машины…
Он валялся в придорожной канаве в дурмане пыльных полынных трав. Они склонялись над ним под гончими чадными ветрами с трассы…
Тьма обостряла слух, и он даже слышал шорох шин. Беспокойный шелест травостоя в затишье меж ударными выхлопами машин, резкий, скипидарный запах полыни-лебеды, её колкость — возвращали все его ощущения, чувствования.
Ворохнулся в своём колючем, хрустком гнездовище. Боль полоснула по спине, перепоясала поясницу. Ворохнулись мысли… От сердца исходят помышления. А оно — в запечённой крови. Почти умер посреди здоровья. А кто умер, тот и виноват. В чём же его вина? Чем же обидел этого Иванова Славу? Вроде, всё по-доброму. Бывает, воздаяние настигает и за добро. И прежде случалось подобное. Возится, возится с подающими надежды… А как только издадутся, всячески поносят редактора Мещерякова: чрезмерно крут, корчит из себя непогрешимого, губит таланты!.. Вон как Яжка изводила!.. Но чтобы задним числом?!..
Дела редакторские скорбные… Едва не сверсталась судьбинушка в итоговую тень. Похоже, взыграли тени прошлого. Сделал в прошлом добро — оно и достало в настоящем…
Суть чуть-чуть пробрезживала… Разлепил тяжёлые веки. Нашарил в зарослях слетевший берет. Поднялся. Шатко. Муторно. Стряхнул с пыльника, заеложенного в зелени, семена горьких трав. Пыльно обхлопал себя. Ушибы, ссадины саднили. От своротка выбрел на трассу. Налетели ветры злые, чадные, смердящие. Едва не упал, чуть не угодил под машину. Пошатываясь, слабо поголосовал. Никто не остановился. Выпялился, пугало!..
Вернулся на свороток. Вдали поблёскивали болотца, виднелись кучные домишки Лягушихи.
Угрюмое, зябкое небо. Бездонные лужи на разбитой дороге. Обочь бредущие цепью каракули-деревья. Бочажки, схваченные осокой и ряской, с матовыми зеркальцами посерёдке. Воркованье, с пузырями, пучеглазой лягушвы на утопших лохматых кочках. Рай для солистов! Вот и квакали самозабвенно, услаждаясь своим пением. Соловьи!
Горчило во рту. Хотелось пить. Постучал в калитку дома на отшибе. Крепко шатаясь, на крыльцо выбрел мужик в обвислой майке, в пузырящихся трениках. Икая, почесал рябую грудь.
— Сударь, я в дорожную аварию попал, — просипел Мещеряков. — Мне бы попить…
— Ав-вария, мля?.. Алкаш! Пить ему! Самому мало. Убирайся отсель! Алконавт, мля! Ходят тут всякие. С-сударь… Я т-те покажу сударь! Ишь ты! И-и!..
Задёргался в икотке, загнулся в разрывном кашле. Перебрёх собак, петухов, гусаков взбудоражил сонную Лягушиху. Шавка хозяйская с тявканьем врезалась в изгородь, застряла, завизжала, заскулила…
За околицей вышел на просёлочную дорогу. Голова кружилась. Выломал из сохлого тополя посох. Поковылял, баюкая ушибленную руку, утишая боль. Калика перехожий. Те страннички молитвами были увиты — и Богом хранимы. Божьи люди…
После редколесья с невзрачной речкой раскинулось поле, зардевшееся цветами. В нём лебединые заводи берёз. Паруса облаков, летучие тени от них по лесным улогам. Лес, полыхающий багрянцем и золотом. Божья красота!.. Покрывшая и скорби, и боли.
А над благодатью этой — перекатный, эхом, зов электрички… Только сел в неё, крик поезда сорвался, понёсся…
Состав шёл, плавно покачиваясь. Колыхая обессиленного Мещерякова в сонной заводи. Позвякивала ложечка в стакане. Сквозь дрожащие, слипающиеся веки различил кружевной ж/д подстаканник с откинутым мизинцем. Уловил тонкий, пряный, девичий аромат. Засыпая, улыбнулся своим ощущениям…
Отлежался в домашнем уюте, успокоился было. Да побитые, изболевшие, постаревшие кости скрипели, как сучья. Столько лет ему ещё никогда не было! Да, время летит так, что не успеваешь привыкнуть к возрасту… И отсверкивало, отсверкивало добро — злом…
Закомурист оказался Слава Иванов. Самая тяжёлая ноша — тяжёлые мысли. А он не выказал нутра. Блеснул языком… Полезный урок преподал. И поделом! Поделомник. В понедельник же всё случилось. Давно не подвергался землетрясениям, трагик с поношенной биографией. Crambe bis cocta. Процентами со славы захотел попользоваться, шишка на ровном месте. Засиделся дома. Вот и проветрился. Встряхнуло до кишок на язвине-ямине жизни. Растоптал Славик до толщины лаврового листа. Страшная мстя! И венок лавровый — на растоптателе! Caput mundi! Сбыча мечт!.. И Мещеряков — не ахти какой монолит. Вот и раскрошился. Ещё легко отделался. Рыдатор бы редакторский порвало в клочья от вселенской скорби. Да позади столько всего — ничто уже не ранит…
Бараки расселили в городском квартале из шлакоблочных двухэтажек, построенных пленными немцами. Борис Мещеряков пошёл в первый класс. Добрый барак — и городская школа с шипящей учихой.
Неграмотная почти, Лизавета Мещерякова расписывалась огромными каракулями; натужно, по слогам складывала слова, годами осиливая переживательную книжицу «Варвара Потехина». Однако же, одолевая потрёпанную уже книжку, попутно научила и сынишку складывать слова. И он даже бойчее её стал читать… И вот они допереживались до невыносимо жуткой страницы. Богатеи изуверски мстят бывшей батрачке Варе Потехиной. Силком вливают ей в горло — керосин!..
— Сколько горя выпало на долю Варварушки! А ничего, сдюжила… — От излома крестьянской жизни Лизавета потерпела не менее лиха, чем Потехина.
Конечно же, Борис мечтал быть шофёром. Да он им почти и был. Вставал, как на работу, ещё до рассвета вместе с матерью. Спешил к мосту возле завода металлоконструкций. Под мостом в осоке лопотал ручеёк, словно отсчитывая время до желанной минуты… Журчанье ручейка заглушал пыльный топот. К заводу двигалась колонна заключённых. От мрачности её сжималось детское сердечко. От сотен глаз этой тяжёлой массы мальчик прятался под ивовым кустом и невольно оглядывал из-под него вышки с «попками» по углам забора с колючкой.
Близ лепились три заводских барачных общежития со странной нумерацией: 5-й, 10-й, 11-й. С разношёрстными жильцами: отмотавшие срок зэки, вербота с Вятки, немцы с Волги; солдаты наши, выжившие в плену; бывшие полицаи… Часто разгорались драки, а по выходным и поножовщина на танцплощадке.
Борю, пятилетка, в пятом никто не смел обижать. Он находился под защитой авторитета Миши Курочкина. Резкий, порывистый, тот с кривой ухмылкой цвиркал сквозь фиксы, вызывая у окружающих опаску. Боре же казалось, что так приблатнённо он ведёт себя понарошку. Его-то полуторку мальчик и поджидал каждое утро.
Через полчаса после колонны по мосту громыхала хлебовозка: будка с дверками на телеге. Дурманящий дух тёплых ещё буханок покрывал всё окрест: и железную дорогу за бараком, и сосновый бор за ней. У Бори спирало дыхание и кружилась голова…
Но вот в заводских воротах появлялся долгожданный «газик». Распахивалась деревянная дверца, и Борис водружался рядом со своим другом Мишей. Чаще всего они ездили на пилораму. Пока оформлялись накладные и загружалась бортовуха, Борис, сидя на штабелях досок, выстругивал ложечки. В бараке слыл заправским столяром. Бабушке Крюковой выточил лопаточку-мешалку для квашни. Матушке — скалку и толкушку. И валенки мастак был подшивать. Миша научил и дратву сучить, смолить гудроном, и гвоздики берёзовые колоть.
А как ждал его Боря в последний раз!.. Уже и колонна протопала, и хлебовозка прогрохотала, и утренний поезд промчался зелёным ветром… А полуторка Мишина так и не выехала из заводских ворот. Нет, она выехала, но ещё перед тем, как Боря занял своё сторожевое место у моста. А ведь обещал Миша взять его с собой в поездку в Челябинск. Не взял. А если бы взял, то и беды бы не случилось. Сон склонил Мишу в дороге. Угодил в тяжёлую аварию. Три года дали. Больше Боря его не видел.
Была у Бориса в пятом симпатия — белокурая Клава Чеблукова. Зазноба Борина обещала: когда он подрастёт, станет его невестой и даже выйдет за него замуж. Он к этому не был ещё готов. Да и опарафунился, женишок. Мышь прошмыгнула в коридоре, а он и заверещал: «Быши мегают!..» От страха слова перековеркал. Повезло дураку: лишь одна бабушка Крюкова позор его видела. Побожилась, что никому не расскажет… Переживал он такую стыдобу и целых три дня не заглядывал к Клаве. Работала она посменно крановщицей. Мостовой кран — механизм электрический. С ним настороже надо держаться — током может шандарахнуть. И увечил он, и убивал. Такая опасная работа девчат-крановщиц сплотила, и они, пятеро, дружно жили в одной комнате. Когда заявлялся Борис, Клавин хахаль, те, кто был не в смене, наперебой норовили угодить ему. Потчевали пеклеванным хлебом с маслом. Угощали цветными леденцовыми монпасейками. Благодарный за внимание, он с важным видом открывал патефон и с усердием накручивал рукояточку. Клава доставала его любимые пластинки: «Самару-городок». «Сормовскую лирическую». Уложив пластинку на диск, в закрайку её Боря метил иголкой на головке. Под частушечную «Самару» в исполнении Марии Мордасовой девчата начинали приплясывать на середине комнаты, а Клава пыталась вытащить «кавалера» в круг. Но он даже из-за своей красавицы не мог оторваться от важного дела.
Самая любимая — «Сормовская лирическая». Клава пояснила, что душевная, значит. Да, с чувством пел Владимир Нечаев. Песня-то не только душевная — о любви! Жалко было Борису влюблённого парня.
В рубашке нарядной к своей ненаглядной
Пришёл объясниться хороший дружок.
Вчера говорила: навек полюбила —
А нынче не вышла в назначенный срок.
Борис тяжко вздыхал, представляя себя на месте «хорошего дружка». И его, наверно, ждёт такое же горе. Ухлёстывает за «ненаглядной» один — ухарь-гармонист… Одёргивал Боря свою «рубашку нарядную» в крапинку. Вместо толстовки в неё вырядился; штаны чуть ниже коленок на резинке, чулки, сандалии. В общем, вполне приличный ухажёр!..
***
На Волге широкой, на Стрелке далёкой
Гудками кого-то зовёт пароход…
Глядит не наглядится Борис Афанасьевич в окно… Неужели то, что видит, — явь?!.. Волжская набережная. На державной реке со стороны Стрелки величаво плывёт в Москву четырёхпалубный красавец, круизный лайнер «Георгий Жуков». «На Стрелке далёкой…» Что это за загадочная, как дальние страны, Стрелка? Так думалось-гадалось Боре Мещерякову в бараке № 5 уральского города Нижнего Тагила. И вот он — в Нижнем, но в другом. Поглаживает зелёненькую модельку ГАЗ-АА — точь-в-точь копия той «полундры», из детства, Мишиной… Промысл Божий на третьем витке жизни перенёс Бориса Афанасьевича в Нижний, где и выпускалась легендарная машина довоенного и военного времени ГАЗ-АА — на Горьковском автозаводе… Совсем рядом Ока впадает в Волгу. Стрелка. Объятия двух великих рек. Из этой земли пращуры, староверы-кержаки, не признавшие перелицовку отчей веры, гонимые властью, обжили Ишимский край в Сибири. Но и оттуда, уже в ХХ веке, новая власть разметала по свету крепь крестьянскую…
Манящие огни волжского круизного дворца: «На теплоходе музыка играет…» «Гудками кого-то зовёт пароход…» Его зовёт, Мещерякова. В щемящую даль прапамяти… И видятся с высоты дома его нового, с высоты памяти дали волжские… Стометровая баржа с песком плывёт к Стрелке. Затеялась новая грандиозная стройка — ледовый дворец. Рядом с ослепительным «аквариумом» — футбольным стадионом, на котором ещё слышны отзвуки баталий чемпионата мира.
Борис Афанасьевич — жилец 23-этажного небоскрёба в новом жилкомплексе. «Седьмое небо» — в Канавинском районе! Слева Мещерское озеро. Нижегородская, Мещера — родная сторонка Мещёрского края, когда-то великого пояса хвойных лесов.
Где мост смыкается с озёрными берегами, ещё совсем недавно сочно изумрудились заросли осоки, тростника, камыша. В этой первозданности на тёмной озёрной глади светились, сияли белоснежные кувшинки. В пышном волнении клубились с берега над этой девственностью ивы. Облачность зелени головы кружила пришедшим по зову Мещеры, по зову пра-Родины. И соловьи заливались, щёлкали в ивовых куртинах. И вторили им пересмешницы-варакушки в синих нагрудничках. Дрозды, славки и зяблики не уступали им в певческом искусстве. И всё это отражалось в Живом озере…
В угоду ЧМ — 18 «цирюльники» из городской управы погубили многую зелёную живность, оголили берега Мещеры. «Окультурили»: наколотили лежаков, горок для велосипедных кульбитов, широченных, длиннющих лавок. Перед рыжим ФОКом налепили дюжину рыжих сцен для празднеств. Сколько угроблено гектаров отборного сосняка!..
Naturam expellas, tamen usgue recurret. Гони природу, она всё равно возвратится. Очерк «Мещера» с таким эпиграфом Борис Афанасьевич отнёс в историко-краеведческий журнал «На волжских просторах». Дабы ретивые благоустроители не истребили последние остатки зелёной поросли Мещерского озера. Уехал в Нижний от суеты другого Нижнего, но едва не угодил в дрязги. После публикации очерка по мобильнику позвонил некто и квакающе изрёк:
— Crambe bis cocta!
На латынь Мещерякова выдал свою, явно оскорбительную. Голос квакающий: то ли издёвка такая, то ли натура лягушья. Не уразумев сказанное, Мещеряков парировал:
— Caput mundi!
Этой неблагозвучной фразочкой осаживал «гениальных» выскочек. Вообще-то она переводилась безобидно: голова мира, центр вселенной. Но по-простому, по-русски, звучала ехидно: пуп земли, пупок! В доинтернетовскую эру редактор Мещеряков слыл ходячей энциклопедией. Набирался он всего из словарей, справочников, атласов, каталогов, толковников. Наряду с отредактированными им книгами они составляли добрую треть обширной его библиотеки.
Находчиво ответив «лягуху», Борис Афанасьевич нашёл в «Словаре латинских крылатых слов» перевод «сrambe bis cocta»: дважды сваренная капуста. А ведь точно выразился аноним! И впрямь «сварился» уже в Тагиле Мещеряков в редакторской суетовине. Завязал с этой неблагодарной работёнкой. А тут вознамерился «отредактировать» мэрские деяния. Стало быть, «лягух» кое-что знал о Мещерякове. В интернете Борис Афанасьевич не светился, а порвав с редакторством, вовсе его отключил. Может, ищейка в тагильское издательство звонил? А может, кто-либо из авторов, разобиженных caput mundi? Таких «нобелевцев» — десятки!..
И у Мещерякова редакторские силы иссякли. Зов предков пробудил в нём простые, человеческие… И вот он на исторической родине. Благо, «кваканье» не повторилось.
С высоты чаячьего полёта меж Волгой и Мещерой часами смотрит на неоглядную землю, где всё ему близко…
Здесь, в рабочем посёлке Канавино родился Мокроусов — песенник его детства, его души.
Летом 1949-го знаменитый композитор прогуливался по родным местам. Басовитые, с трудовой хрипотцой, гудки барж на Волге. Мерцающие огни соседнего Сормово… Мерцающая мелодия всё ближе, всё ярче…
Завод «Красное Сормово» праздновал своё 100-летие. Именитости насочиняли к юбилею помпезные кантаты, оратории. Сормовчанам же нужна была песня — своя, мокроусовская…
И вот уже мелодия желанная легла на сердце. Спешит с ней Мокроусов к песенному соратнику Евгению Долматовскому. Побывали с ним сегодня в заводских цехах, в общежитии ремесленного училища. Девчата просили написать про любовь, про Сормово, про Стрелку… И вот слова сливаются с мелодией. Родство музыки и поэзии. Именитые жюристы критичски поджимают губы: «Такой юбилей! Столетие пролетарского завода с революционными традициями! А Мокроусов с Долматовским легкомысленную песенку придумали…» Критиканы брюзжали — а «Сормовскую лирическую» уже пел народ…
Мир распахнут — и промыслительно тесен. В «рубашке нарядной» накручивал «своей ненаглядной» Клаве Чеблуковой пятилетний «ухажёр» её Боря Мещеряков «Сормовскую лирическую». И вот «встреча» пожилого уже Бориса Афанасьевича с её автором на его родине — в Канавино!..
Будучи студентом филфака пединститута, Мещеряков пописывал статейки в «Тагильскую газету»: о местном лито, о первом в городе мастере спорта, о музыкальном салоне во Дворце металлургов… После окончания института внештатника ввели в штат газеты.
Однажды по заданию редакции отправился в деревеньку Башкарку. Клуб её уже три года кряду занимал первые места на смотрах худсамодеятельности. Поразил журналиста заведующий клубом, которого деревенские так и звали — Завклуб. Невзрачненький, в очочках, городской «ботаник» пошёл в народ. И так оживил снулую башкарскую жизнёнку, что местный дурачок Зина обрёл своё настоящее имя Зиновий, научившись пиликать на баяне. Да так «распиликался», что Завклуб, солист, доверил ему аккомпанировать при исполнении песни «С чего начинается Родина». Вывел Завклуб на сцену всех калечных и убогих. И произошло чудо преображения — второе рождение заживо заточённых в своих стенах. Принаряженные, сияющие, обретшие себя и свою родину — Башкарку! Как они пели!..
Позабыто всё на свете,
Сердце замерло в груди.
Только небо, только ветер,
Только радость впереди!..
Взмывая выше ели,
Не ведая преград,
Крылатые качели
Летят, летят, летят!..
И люди плакали. От счастья за них, крылатых. От греха своего, презревшего родных и близких. Убогих — тех, кто у Бога! Слёзы покаяния, что так немилосердны, грешны. Слёзы очищения…
Вот так при добре и благочестии маленького с виду человека, под приглядом Божиим последние становятся первыми.
По заданию редакции Мещерякову довелось побывать в Новоуткинске. Тамошняя фабрика выпускала «учебно-аудито;рную» мебель, вызывающую много нареканий. Мещерякову надлежало написать очерк о фабричных проблемах и о посёлке. Ему и невдомёк было, что Утка — родина Ольги Марковой, написавшей «Варвару Потехину». Местные же о землячке своей не обмолвились. Зато погордились, что в их краях у пришлого Тимофея Аленина в вотчине Строгановых родился — Ермак. Жизнь и деятельность Строгановых связана и с Нижегородьем, с Канавином.
Один из основателей нижегородской купеческой династии Михаил Рукавишников торговал железом, его завод выпускал сталь. Создал торгово-промышленную империю. И Строгановы предпочитали иметь дело только с ним, с «железным стариком», как звали его нижегородцы. (Внук его Иван Рукавишников вольётся в плеяду поэтов-символистов Серебряного века.)
Деловые и родственные узы связывали Строгановых с Демидовыми. Село Быковка было родовым гнездом нижегородской ветви Демидовых. На их металлургическом заводе в Нижнем Тагиле работали Ефим и Мирон Черепановы — изобретатели первого паровоза в России. Демидовский мастеровой Ефим Артамонов придумал первый в мире двухколёсный педальный «самокат» — велосипед. Среди этих известных имён затерялось имя первой прядильщицы «горного льна». Извратители истории утверждали, что прясть асбест начали в наполеоновской Франции. Акинфий Демидов же за сто лет до Наполеона подарил Петру I полотно из «каменной кудельки»…
Недалеко от Новой Утки в Висиме родился Мамин-Сибиряк. Учился он в Пермской духовной семинарии с Александром Поповым (после изобретения радио учёный заведовал электростанцией Нижегородской ярмарки). В этой семинарии учился Павел Бажов…
Несказанно повезло с наставником молодой сотруднице Уралгиза Ольге Марковой. Рядом с её учебно-педагогическим находился отдел сельхозлитературы. Заведовал им — Павел Петрович Бажов! Бывший учитель, он был недоволен современными учебниками. Из буржуазной педагогики нахватанность комплексных «журналов». Ими только неучей плодить. Нужны стабильные учебники с полным изложением знаний по предмету. 1932 год! А будто нынешнюю ЕГЭшную школу ругал мудрый Павел Петрович.
Ольге Ивановне же не терпелось взяться за писательское перо.
— Что надо знать, чтобы писать? — спросила она Бажова.
— Жизнь! — ответил он.
Жизни в судьбе Марковой хватало. С двенадцати лет работала на лесопильном заводе уральского посёлка Новая Утка. Помогала своей многодетной семье. Успевала ходить в драмкружок, писала сценарии и даже пьесы о заводчанах. По путёвке комсомола училась в Москве на литературном отделении рабфака вместе с замечательным поэтом Павлом Васильевым и Яковом Шведовым, автором слов легендарной песни «Орлёнок». Рукопись её повести «Варвара Потехина» рекомендовал журналу «Штурм» известный писатель Борис Горбатов. Книга вышла в 1935 году и получила одобрение Горького и Бажова.
В 1943-м Павел Петрович, возглавлявший Свердловскую писательскую организацию, пригласил Ольгу Ивановну к себе помощницей. В эту трудную пору они всячески поддерживали своих товарищей по перу, хлопотали о продуктовых пайках, об одежде и обуви, о табаке для курящих. Организовывали бригады для выступлений в госпиталях, колхозах, в заводских цехах. Бывший красный партизан, Бажов в шутку называл писательский народ тонкокожим, где каждый носит себя как целое предприятие. Однако сумел сплотить эти самости в творческое братство. При «союзном» благоприятствии жил и творил единый писательский союз.
Ныне «тонкокожесть» творцов изрядно разделила их. И о том утерянном душевном и творческом общении им приходится только вздыхать…
Редактор Мещеряков ещё успел подышать тем неповторимым «бажовским» воздухом писательского братства. После очерка о Марковой и Бажове газетчика позвали в издательство. С местной пишущей братией он дружковался и представлял книжные новинки в газете. «Могучая кучка» писательской организации из восьми человек весьма почиталась, и пополнить её ряды мечтали многие сочинители. Но «классики» строго блюли профессиональную честь и требовали от соискателей три книги. А издаться неочленённым было весьма непросто.
Катастройка поколебала писательские устои. Плотину, сдерживающую сочинительскую реку, прорвало, и «могучая кучка» размылась в мутном потоке.
Работа в охотку — отдых, а то и праздник. С русским словом общался редактор Мещеряков, с хорошими писателями. И жизнь была — в радость! Даже о семье не задумывался… А потом погрязло всё в бездарностях агрессивных, в бескультурье. И долой редактора!
В редакции «Просторов» фамилию автора очерка «Мещера» приняли за псевдоним. Всласть поговорили словесники об истоках русских фамилий. На Руси издревле многие семьи назывались по месту обитания: Москвины, Вяземские, Озеровы… Не без гордости Борис Афанасьевич поведал, что его предки, Мещеряковы, из здешних мещерских мест. И козырнул своими познаниями о происхождении одной из самых известных фамилий Нижнего Новгорода — Рукавишниковы.
Работящие семьи чаще всего назывались по ремеслу: Кузнецовы, Плотниковы, Гончаровы, Бондаревы… В русские морозы нельзя обойтись без одёжки для рук. Рукавицы, они же вареги, варежки, голицы, изготавливались из кожи, вязались из шерсти. Мохнатки выворачивались мехом наружу. «Работящие» рукавицы быстро изнашивались — всё работа для рукавишников! Всё прибыток! Изделия их ценились: «Ныне молочко-то в рукавичках щеголяет!» — сокрушались слободские о подорожании молока. Купцы били по рукам, заключив сделку: «Дело наше хоть в рукавицы обуй!»
Рос капиталец рукавишников. Не довольствовались они более шитьём рукавиц. Требовалось дело посолиднее — с купеческим размахом!
Борис Афанасьевич предположил, что нижегородские и московские Рукавишниковы (не связанные родством однофамильцы) общались меж собой на предпринимательском и банковском поприще. И те и другие вели дела с уральскими горнозаводчиками и владели местными купеческими банками.
И ещё одно «соприкосновение» Рукавишниковых отметил Мещеряков. Из московской династии возрос знаменитый писатель Владимир Набоков (мать его Елена Ивановна — урождённая Рукавишникова). А семья нижегородского купца взрастила поэта Ивана Рукавишникова. Брат его Митрофан стал основателем скульптурной династии. В 1999 году Александр и Филипп Рукавишниковы изваяли памятник Набокову. В честь его 100-летия он был установлен в швейцарском Монтрё, где последние годы жил Владимир Владимирович.
— Конечно, Рукавишников не столь выдающийся писатель, как Набоков. Но всё же… А, Борис Афанасьевич?.. — и главред с надеждой посмотрел на него…
И вот Мещеряков листает терпко пахнущий, свежий номер журнала с очерком «Забытый рыцарь Серебряного века»…
Для облегчения своей редакторской участи он повесил рядом со шкафом с рукописями наставление Валерия Брюсова. Дабы оно бросалось в глаза всякому приходящему автору, вставил его, как шедевр Ренессанса, в лепную, золочёную раму. И пытливо вглядывался в посетителя: как тот вчитывается в брюсовскую заповедь… «Картину» эту благолепную он привёз с собой в Нижний Новгород. И она блистала в лучах волжского солнца над его рабочим столом.
«Лелеять слово; оживлять слова забытые, но выразительные; создавать новые для новых понятий; заботиться о гармоническом сочетании слов; работать над развитием словаря и синтаксиса». Этому же завету Валерия Яковлевича неукоснительно следовал и Иван Рукавишников! Символистские стихи его необычайно метафоричны, художественная мастерская богата выразительными средствами.
Белые колонны. Аллея тенистая.
Над рекой сверкающий глинистый обрыв.
Там живёт и плачет мечта моя чистая,
Бродит, очи синие трауром покрыв.
Картина из юности поэта: отцовский дом-дворец на волжском Откосе, юношеские грёзы… Жизненно, зримо, чувственно!.. А недоброжелатели брюзжали: несостоятелен, де, как поэт.
И Мещеряков, проникнувшись сочувствием к недооценённому поэту, в очерке с громким названием выступил в его защиту. Ибо нападки на Рукавишникова зачастую были вызваны социальной завистью: купеческий сынок, наследник миллионного состояния.
А он — отказался от миллионов!.. Борис Афанасьевич, срывая с него декадентские ярлыки, являет подлинность его поэзии. Да, ранние стихи полны неясных, мистических предчувствий, мечтаний о неземной любви. Но волжский ветер освежал мрачноватые подчас томления души… Критиканский пыл Иван Сергеевич охлаждал триолетами. Эта «твёрдая форма» возникла во Франции в XV веке в пору расцвета барокко и рококо. Подобной формой владел Н. М. Карамзин. Необычайную популярность триолет приобрёл среди поэтов Серебряного века Бальмонта, Брюсова, Северянина, Сологуба. Непревзойдённым мастером триолета был признан Иван Рукавишников. Жанровая «палитра» его творчества весьма насыщенна: стихотворения разных форм и ритмов, поэмы, сказы, переводы, рассказы, повести, пьесы, романы, статьи. Зачастую во всём этом разнообразии видны признаки некоей увлекательной творческой игры.
Широта и новизна тем и идей, жанров, строфики, ритмики, новаторское преобразование канонических форм — несомненные достоинства творчества И. С. Рукавишникова. Оно — для тех, кто слышит музыку стиха, замирает в его недосказанности, таинственности. Для тех, кто любит русское слово, ценит художественную выразительность, образность.
«Музу возлюбя, ты принял жизнь высокую и злую», — эпитафией, ещё при жизни поэта, прозвучал стих Н. Минаева.
Иван Сергеевич умер от туберкулёза 9 апреля 1930 года. 15 мая ему бы исполнилось 52 года.
В писательских кругах его чтили за рыцарское служение литературе. Вот потому и назвал Борис Афанасьевич так ярко очерк о Рукавишникове.
Листая журнал, он и не заметил, что мурлычет себе под нос. Напевал «Цыганку Цору». Строки о ней завершали очерк «Забытый рыцарь Серебряного века».
1958 год. Магадан. На сцене родного драмтеатра живая легенда, народный любимец — Вадим Козин. Сын петербургского купца исполняет песню сына нижегородского купца «Цыганка Цора».
«Погадай-ка мне, цыганка,
Чернобровка Цора:
Я дождусь ли дней счастливых
И дождусь ли скоро?»
И цыганка по ладони
Мне прочла ответ:
«Будешь, милый, будешь, милый,
Бедовать семь лет».
«А? Семь лет? Ну что ж, стерпел бы…
А потом? Весь век?»
«А потом… Потом привыкнешь,
Милый человек».
Настолько хорош перевод на русский стихотворения украинского классика Ивана Франко, что автором «Цыганки» значится Иван Рукавишников. Вот так песня из забытья выводила к народу его имя.
«А потом… Потом привыкнешь, милый человек», — Мещеряков захлопнул журнал. И вздрогнул. Вместе с хлопком раздался дверной звонок.
— Борис Афанасьевич, здравствуйте! Не узнали? Автор я ваш. Иванов Слава!
Немало побывало в издательстве Ивановых, но этого Мещеряков никак не мог припомнить.
Твидовый бежевый жакет. В гостиной на стуле заплёл ногу за ногу, глянул вскользь по книжным полкам:
— Библиотека из ваших книг?
— Да, многие я редактировал.
— Моей здесь не хватает. Она пока в электронке. А вообще, Борис Афанасьевич, я финалист «Твёрдой обложки», аналога «Букера». Ценю современность, языковую гибкость, которую вы с Брюсовым в меня внедрили, — он жестом указал на брюсовское изречение в золочёной раме, — движущую мысль, динамичность и драйв. Но книги выбираю самые разные, в последнее время всевозможный нон-фикшен, от космологического научпопа до эссеистики Хитченса и до расследования мизогинии в мировой литературе…
Хоть и занесло изрядно временем то далёкое пребывание нынешнего гостенька в издательстве, но кое-что Мещеряков начал припоминать…
Тогда ходоков у его стола было двое: мужичок-народник в плешивом кожушке и этот молодой интересный. Личико вечного студента — иждивенца у богатеньких родителей. Тянулся к славному крылу поэзии: «Апрель из голубых теней, из грёз любовных и мечтаний…» Не терпелось тиснуть эту нетленку в альманахе Мещерякова. Назвался Славой — охоч был до славы, славоохотливый. Да кто из молоди не хочет себя показать?..
— Мечтать не вредно — развивается воображение, — улыбнулся редактор и указал на золочёную раму с наставлением Брюсова: —«Лелеять слово, оживлять слова».
— Изумрудное изречение! — по-народному ярко выразился сказитель и, как бы обращаясь к Иванову, произнёс: — Ежели Господу угодно, Он сподобит, чтобы написанное напечатали.
Слова эти будто обожгли углями пятки Иванова, и он запереступал с ноги на ногу. Метнул в «дерёвню» взгляд, полный презрения:
— Движение — жизнь! А ваши русскоязыческие мозги не шевелятся. Просто зима и отстой!
Мужичок удивлённо распахнул глаза — степь в очах! — и вздохнул:
— Самая тяжёлая ноша — тяжёлые мысли.
— Я всегда, Борис Афанасьевич был заточен на успех! Феерично блеснул! «Литературка» прибежала интервью брать… Веб-задумки муравьятся щекочуще в «чердаке»; мысли летят густой струёй, точно из освежителя воздуха «Гавайский бриз». И круто, круто строчатся лонгриды!.. И так это затягивает, что их можно и в туалете строчить!
— Стало быть, Слава, с высокой поэзии перекинулся на лонгриды? Ловец информационного шума, выуживатель словечек из компа.
— Да, писате;ль и блогер в одном флаконе.
— Представляю, пальцы над компом зависают, прицел мыслительный сбивается, воображение закисает, и вся эта лонгридуёвщина сдувается.
— Нет-нет, Борис Афанасьич! Я лихо леплю свои лонгриды и нарративы! В авторитете! Завсегдатай ярмарочных и конкурсных сборищ. Сейчас в модерне музеефицировать заброшенные промобъекты и промзоны. Руинированные бетонные гиганты инопланетного вида, вкусно пропитанные ядовитыми испарениями. И вот мой постапокалиптический промышленный романтизм по достоинству оценило уважаемое жюри «Твёрдой обложки»!
— Нарратив, что ли? При чём тут твёрдая обложка? В книге хранятся знания и чувства людей во времени. Книга — это разговор, общение со многими людьми во времени. Она дышит жизнью, человечностью. Она — живая. Она — сама жизнь! Общение с русским словом, с Божьим космосом — отрада! А тут… Гибель художественной литературы, культуры, цивилизации! Конец редактору!
— Да, Борис Афанасьич, вы своё дело сделали! Моё мерси вам и сэнк ю! Сбили с гоголевской колеи, где птицы-тройки. Да, я не самородный, а самовоспитанный. Я тогда на ваш негатив отрефлексировал в манлраже. А что такое редакторство? Осуждение. А это — грех. Редактор — поправитель, судитель. Чаще — осудитель. Как — все! Все человеки — редакторы. Только глазки открыл — осуждение: а у туп-модели ножки кривенькие, не по циркулю. Только ушки растопырил — осуждение: эта вайкюля шепелявит, этот лепс козлетонит.
— Самый большой грех, Слава, по отношению к ближнему — это равнодушие. То бишь — бесчеловечность.
Не обратил мудрец Слава на редакторскую мудрость внимания, продолжил своё:
— Сбили, значит… Оказалось, на соврменные рельсы. Так что успехом я вам обязан. С кем же лаврами порадоваться, как не с учителем?.. Истина в вине! Непьющие её на разумеют. Может, поужинаем, Борис Афанасьич, в «Лесной заимке»? Лосятина, грибочки, соленья-варенья, зубровочка… Всё природно-народное, как вам нравится. Будем посмотреть, кто там нынче шеф-повар. Я свой «мерс» на прикол поставлю. А потом такси нас развезёт.
В этом «таёжном» ресторане Мещеряков давно хотел отметиться. А тут случай подвернулся. Однако ж налёт сомнения подёрнул это слово. В мире ничего нет случайного. Случайность — это непознанная закономерность. «Поставьте Бога на своё место, остальное встанет на свои места», — говаривал самородный сказитель. Люди же, слепые, идут — и ловят только тень. И падают.
Мещеряков чувствовал: с судьбой какая-то тайна играет. Если какая-нибудь неприятность может случиться — она непременно случится. Дни же томились. К общению потянуло. К игре. И он, фаталист, различил тень близкого будущего. И шагнул к ней…
Неведомая боль полоснула по спине, перепоясала поясницу. Но он бодро воскликнул:
— Да-а, не бывал я ещё в «Лесной заимке»!..
Свидетельство о публикации №225101801152