Консервы

(Рассказ)

Было это на исходе августа, четвёртого послевоенного года.  В  нашем колхозном хуторе Ужумском детский сад, называемый почему-то «площадкой», ни с того ни с сего  закрыли. А мы, жившая по соседству друг с другом малолетняя детвора, после ухода на работу родителей, оставались  предоставленными своей, столь желанной для нас воле-волюшке. И хотя после Ильина Дня нам строго-настрого запрещалось купаться в  бегущей из под ледниковых гор реке Ужумке, её чистые,   пенящиеся у камней прохладные струи всё ещё неудержимо  манили нас. Особенно – после солнечного, нередко ещё жаркого полудня. Накупавшись в тот раз что называется до покраснения глаз и ещё большего загара наших тщедушных  детских телес,  я, мой тёзка-корешок Ванька Филонов (по-нашему «Филоня»), а также шестилетняя, стриженная под «хлопчика» чернявенькая Оля и её старшая на целый  год веснущатая, пышноволосая  Люба, как-то запросто, по-свойски зашли в нашу хату. Гости расположились на покрытом конопляной дерюгой топчане, а я вынул из зёва ещё не остывшей  печки чугун, с пахнущей подсолнечным маслом кукурузной кашей. Следя за тем, чтобы  не обделить ушедшего куда-то старшего брата и находящихся на работе батю с матерью,  деревянной лопаткой наляпал кашу в большую глиняную миску. Разложил  на дощатом столе деревянные самодельные ложки и, смеясь, шучу:
- Ну,  давайте, как за столом, на площадке: «За обедом, за обедом не болтай со своим соседом!...»
- Няня-Ваня, можно кушать? – хохотнув, ехидничает Филоня, а его также весело поддерживают девчонки-подружки.
Едим охотно, помалкивая. Люба, впрочем, откинув со лба пышную, золотистую прядь, изрекает:
- Вкусно! Но нам вчера дядя Жора принёс кое-что повкуснее.
*                *                *
От нашей саманной, крытой свежей соломой хаты пошли к Олиной, под мшистой черепицей и  с высоким, красивым крыльцом. Меня вновь поразило необычное убранство просторной и светлой комнаты. Крашеная железная кровать, с блестящими набалдашниками на грядушках, покрыта вишнёвым, с замысловатыми узорами ковром, на стене – такой же ковёр, а на круглом, с гнутыми ножками столе тикают часы, золочённый циферблат которых заключён в изумительный, похожий на сказочную  шкатулку корпус.  «Всё это, - вспомнились небрежно брошенные однажды слова Оли, - наш папа из Германии привёз!»  Теперь же я невольно перевёл взгляд на висевшую чуть ли не у иконы фотографию, на которой её, Олин, донельзя серьёзный папа, красовался рядом со счастливо смеющейся Олиной мамой-Пашей. В военной фуражке, при погонах, с наложенными на них буквой «т» светлыми полосками, папа, казалось, строго наблюдает за всеми нами и особенно - за своей чернявенькой, похожей на хлопчика «дочей», вслушивается насторожённо в наши детские разговоры. «Доча», между тем,  сведя к переносице узкие крылышки  чёрных бровей, разливала уже по синим, эмалированным кружкам из узкогорлого глиняного кувшина молоко:
- Пейте! Мама утром вскипятила! – предложила Оля.

Взяв кружку, я то ль стеснённо, то ль с опаской вновь взглянул  на её, запечатлённого на фото папу, которому на войне довелось  дойти аж до самой Германии и дослужиться до этих погон, с полосками буквой «т».  От своего отца, тоже фронтовика, но обыкновенного солдата, я знал, что таким расположением полосок обозначается воинское звание: «старшина».  Замечу также, что мать-одиночка Ваньки-Филони, равно как и мама Любы, коров не имели. Наша же бело-рыжая Ромашка давала молока столь мало, что его хватало в тот сезон лишь на обязательную поставку по продналогу. А поэтому  ещё сохранившее свой природный и духовито-печной вкус молоко мы пили жадно, причмокивая, и мелкими глотками. Правда, Люба, поблагодарив хозяйку за угощение, опять про своё:
- А нас с мамой вчера дядя Жора такой вкуснятиной угощал!
- А ты бы и нас угостила! – стрельнула  в неё Оля такой искрой своих чёрных, вдруг взблеснувших  глаз, что не только Любу, даже меня до горения щёк и ушей смутила.
*                *                *
Пока идём к её, Любиному дому,  поведаю читателям об этом самом, щедром на угощения, «дяде Жоре» и причине его  появления в Ужумском. Он, судя опять же по полоскам на погонах, - младший сержант Красной Армии. Недели две тому назад, прикатил в наш хутор, с группой своих сослуживцев, в крытой брезентом грузовой машине.  Возглавлявший их худой, сутуловатый и крикливый старшина тут же дал им команду расселяться по указанным заранее дворам.  «Дяде Жоре» и  подчинённому ему молоденькому, белобрысенькому солдату Степану выпал адрес Любиной мамы, то есть - вдовы Евдокии или по-хуторски – Дуськи-Весёлой.  Радио в хуторе тогда ещё не имелось.  Цель приезда «солдатиков» хуторянам официально  не объявлялась,  но по слухам, военные прибыли якобы собирать в горах брошенное там после сравнительно недавних кровавых боёв оружие, боеприпасы, а также – для погребения вытаивающих из под ледников трупов, как своих, советских солдат, так и  погибших тут немецких егерей-«эдельвэйсовцев».  О том же рассказывали, внося свои уточнения, путая нередко правду с  выдумками, и находящиеся в горах колхозные пастухи и чабаны. Так или иначе, но военные, время от времени, в один из назначенных им дней, забравшись под брезент своего рыкающего, плюющегося синим газом «Студебеккера», уезжали  на несколько суток в горы, а затем вновь возвращались в хутор, на постоялые дворы.

Что ещё сказать? Разве то, что  «дядя Жора» был тогда сравнительно молод. К тому же - широкоплеч, статен, с весёлыми, чуть выпуклыми игриво-карими глазами, чуть горбатым носом и узкой полоской черных усов под ним… В общем, очень даже видный из  себя ухажёр, в погонах. Не зря хуторянки, особенно так и не дождавшиеся с войны своих мужей, тут же, кто из горести, а кто из зависти, стали намекать: ходить, мол, скоро Дуське-Весёлой с надутым животом. Бог им судья! Я же вернусь к тому, с чего начал.
*                *                *
От дома, с замшелой черепичной крышей, фронтового старшины, то бишь Олиного отца-батьки, мы идём мимо крайне запущенной, под полусгнившей соломой хаты-мазанки Ваньки-Филони.  Хитрый и находчивый Ванька сразу предупреждает: мамка оставила ему на обед чугунок томлённой тыквы, но он её уже всю слопал. А тут и его мамка, из-за угла худого, покосившегося забора – красивая, лет тридцати, жгучая казачка-брошенка Ефросинья:
- Ванька, а ну марш до хаты! Шо опять купався? Опять  кашлять и сопливиться будешь?
- Я вовсе нэ купався, мамо!
- Нэ брэши! По твоим красным, как у кролика, глазам бачу!

Короче, дальше я иду уже в чисто девчачьей компании.  Кстати, то ли от замечаний тётки Ефросиньи, то ли от перекупанья, Люба вдруг чихнула, потом ещё раз и, подхватив пальцами подол вылинявшего, заношенного платьица, обнажив ещё не высохшие от воды штопанные-перештопанные трусики, вытерла свои пухлые губы и короткий веснущатый нос. Жильё же у Любы, с её матерью Дуськой-Весёлой, весьма оригинальное. Оно в виде старого, собранного из крепких чинаревых полубрусьев амбара, служившего когда-то  богатому хуторянину как хранилище зерна, муки и прочего продовольствия. Прямо со ступенек – довольно просторное помещение. Как и у многих в хуторе -  громоздкая, побелённая известью русская печь, с её особым домашним запахом. Впритык к боку печки - деревянная, накрытая лоскутным одеялом и с парой пухлых подушек кровать. Надо полагать – для матери. Постель Любы - на длинном, под  домотканым рядном сундуке. А под вешалкой, на которой висят шинели, одна с погонами младшего сержанта, другая – с погонами рядового, расположился широкий, набитый, скорее всего, соломой тюфяк, надо полагать – спальное место «дяди Жоры» и подчинённого ему солдатика Степана. Так что, напрасно некоторые хуторянки переживают за Дуськин живот: в старом амбаре всем были  определены строго свои места.

Пока мы с Олей скромно сидим на грубой деревянной скамье, Люба, всё ещё шмыгая носом, нарезает тонкими ломтями редко и не у всех  в хуторе появляющийся «фабричный», в нашем случае - солдатский хлеб.  С холодного уступа печи она снимает полуоткрытую жестяно-серую банку, с чуть подржавевшими краями, и гнутой алюминиевой ложкой накладывает на каждый ломоть  хлеба по комку чего-то, очень напоминающего  холодец.

Оля, пожевав, тут же восторгается:
- Очень-очень вкусная концерва! Не та, что папка присылал из Германии: кисловатая и сильно чесноком  пахнущая.
- Правильно надо говорить не «концерва», а «консервы», - жуя и подставляя горсть ладони под падающие хлебные крошки, снисходительно поправляет Люба.

«Не даром она в отличие от нас уже читать и писать  умеет!» - мелькает в моей голове, а «концерва-консервы» моментально и чётко вырисовывает очень памятную мне картину. А именно: картину возвращения с войны моего отца-бати.  На чём он приехал,  что с собою привёз, как входил во двор,  открывал дверь – ничего этого почти не помню. Но ясно вижу собравшихся всех, кроме нас, детей, за столом. Говорят оживленно, одновременно, наперебой и едят что-то из чашек. Только темноволосый, черноглазый дядька с погонами, который, по словам матери, и есть наш отец, наш «батько»,  сдержан, молчалив и поминутно прикладывает к своим влажным векам тыльную сторону ладони.  Мы с братиком Алёшей с недоверием едим ложками непривычное по вкусу и запаху мясо, с таким же непривычным кисловатым хлебом. Мясо тоже было похоже на холодец. Тот, что приносила нам на Рождество мамкина старшая сестра – «богатющая» тётка Лукерья.
- Добра концерва! – хвалит мамка еду на своём кубанском наречии и спрашивает: где её такую делают?
- Американская! – засмеявшись, поясняет отец.
- Мериканска? – пялится на него мамка. – А нащи што, нэ можуть таку сделать? А хвастають, што совецька власть все можэ. Люды голодають, совецьких солдат мериканци кормять…
- Ешьте, сестрица, та помалкуйте, - скалится счастливая тётка Нюра, - пока вас энкавэдэ за язык щипцами не схватило.

Так хочется сейчас рассказать про всё это моим  подружкам Оле и Любе, но… Посмотрев на прямо-таки счастливо улыбающееся, с заигравшими веснушками  Любино лицо,  довольное тем, что она своим  столь изысканным угощением может порадовать нас,  друзей из своей компашки,  я не стал её разочаровывать. Тем более, что возвратившийся вскоре  из гор, со своей, вернее - колхозной овцефермы,  наш батя, вечером, у разгорающейся и потрескивающей поленьями летней печки поведал  матери новость: военные-поисковики  наткнулись на погибший в сорок втором году, в ледниковом разломе, чуть ли не взвод красноармейцев. Во льду сохранились все, как живые. В телогрейках, шинелях, с винтовками и автоматами в руках.
- Бедные солдатики! – горько откликается мать и, обернувшись к иконе, горячо произносит: - Царствие им Небесное.

Повздыхав-погоревав вместе с мамкою, батя делится и  другой новостью. Недалеко от той ледниковой братской могилы военные неожиданно для самих себя обнаружили сохранившийся  с войны вырубленный в скале  небольшой склад с мясными консервами. Солдаты ими и чабанов угостили. Впрочем, самому бате, по мамкиному мнению «как всегда», угощения не досталось. Он в этот день был со своей неумолчно бекающей, тонкорунной бараньей  отарой на свежем пастбище аж у самого дальнего ледника.
- Наш склад или немецкий? –  оживляется мамка.
- Наш! – кивает батя. – И тушёнка наша, не американская, - дополняет он, вглядываясь с  улыбкой в мамкины глаза.
*                *                *
Где-то через пару дней, я лаская своего четвероногого друга, лохматого пса Полкана, услышал из-за проросшего жгучей крапивой плетня голос начальника всех тех самых, наехавших к нам военных - худого, сутуловатого и крикливого старшины. Лукьяныча, как стали угодливо его называть хуторяне и особенно вдовые хуторянки, «в надёже», что он может при случае помочь им по хозяйству своими солдатиками.  Теперь же, не дойдя немного до наших ворот, старшина вдруг кричит нашей соседке:
- Добрый денёк, Никитишна!
- Добрый и тебе, Лукьяныч!
А тот уже тише и вкрадчиво:
- Тушёнку говяжью в банках купишь?
- Ты што, надсмехаешься, милок? Откуль у нас деньги: за палочки-трудодни в колхозе работаем.
- А если  обменять на твой знаменитый самогон? – приблизившись к женщине, не унимается старшина.
- Ну, если за самогон, то приходи завтра вечерком, - уже не очень громко соглашается Никитишна. – Я с кукурузной крупы тебе нагоню. Сторгуемся!

Видимо, весьма довольный, старшина даже сутулую спину сразу распрямил и теперь уже бодро пошагал по направлению к дому-амбару Дуськи-Весёлой. Никитишна скрылась среди зарослей красных и жёлтых георгин в своём дворе. А у меня на душе стало муторно-муторно! Вспомнил про вчерашние Любкины консервы, и ощущение такое, будто я, поедая их, обворовывал  тех, кто в осень и суровую зиму самого тяжёлого военного года, испытывая страшные муки, не исключая и мук голода, воевал, не редко погибая и исчезая в заоблачных ледниковых расселинах, с одним великим для них и нас желанием: отстоять и защитить  родные мне места, всю нашу Родину-Россию от напавших на неё коварных недругов.

17.10.2025


Рецензии