В конце парка, почти перед кладбищем

В конце парка, почти перед кладбищем

Нынче весь мир, если не в шаговой, то в однодневной доступности. Уточним для порядка: почти. Но мне в тот, который из рамки «почти» вылезает, не надо. Правда, туда, куда тянет на месяц, не больше, но ежегодно, путь на одну пересадку самолетную удлинился. Печально. Но не смертельно.
Встав, как всегда, не спеша позавтракав, взлетев и приземлившись, к стыку успев, снова взлетев-приземлившись, еще часа полтора на такси, поднимаюсь к себе, попадая в объятья моей то ли троюродной тети, то ли сестры на не обсчитываемом киселе. Из объятий, едва умывшись, за стол. Хоть и однодневная доступность, но пейзаж, объятья, еда — все очень другое, с детства привычное, так что, получается, из настоящего в прошлое однодневной доступности попадаю.
Какое лучше? Хуже какое? Пожалуй, и тогда, и нынче непонятно, что делать с камнями? Разбрасывать? Собирать?
Родственница за малые деньги за родительской, теперь моей трехкомнатной хрущевкой присматривает, приезжаю — за мной, готовит, стирает, воспитывает, чтобы, от местных обычаев поотвыкнув, какую несуразицу не сотворил. Случается — выручает. Однако долго терпеть ее трудно. Она это знает. На полуслове умолкнув, домой собирается, посуду помыв и холодильник проверив: послезавтра забегу и сварю.
Как раз начинает смеркаться. Первый день всегда длинный. Не распаковываясь, сумерки догоняю. Они здесь, как везде летом, поздние, но не как везде — далеко от экватора — длинные.
Многолетний маршрут, в последние годы на один перелет удлиненный, я не меняю. Зачем? И так приходится ко многому заново приспосабливать не молодеющий организм и разум, полный старых странностей и старостей странных. На взгляд молодых. Присмотрятся — если взглянуть дадут себе труд. Но для этого должен интерес появиться — иначе на кой?
Правы. И я тоже прав, странности старые и старости странные, пусть не лелея, но, скажу так, в себе уважая. 
Родительские не уважал, о чем страшно жалею. Только им об этом не сообщишь, хоть уже завтра пойду навестить. Кладбище начинается без всякой ограды сразу за парком, куда сейчас направляюсь, но туда нужно засветло: чтобы в нужное место добраться и ноги не переломать. Когда-то металлическая сетка парк от кладбища отделяла. Теперь, ржаво выставив острые когти, в любого готова вонзиться. Лучше в темное время с ней не встречаться, да и в дневное быть настороже. Тогда и львы, уставшие от сторожевой жизни своей, покрытые мхом и отметинами от пуль — чего только не повидали — встретят, пусть не слишком приветливо, но не враждебно.
Вкус у смерти ужасный. А послевкусие и того хуже.
В нашем городе — рукой подать до столицы — везде надо быть осторожным. Традиция! С времен незапамятных. За пару-тройку веков мало что поменялось. Дома в этажности, как там, подросли, машины тамошние, даже дороги кое-где ничего. Но нравы! Однако о них, как о вкусах, не спорят. Ни к чему. Бесполезно.
Через парково-триумфальную арку времен очаковских вступаю во владение светящихся фонарей, понятно, только на главной аллее, редких прохожих и еще более редких на скамейках сидящих. Прохожие — мимо меня. А я — мимо сидящих. Целуются. Чем-то жутко смрадным пыхтят, дымовую завесу вздымая. Весело, со звоном и смехом ужинают — запахи мяса и водки наверняка местную фауну привлекают, но время безопасной открытости миру местных котов и собак не наступило. На них, бродячих, местные власти облавы устраивают, зверье это знает и, жизни свои ценя, раньше урочного часа выходить на простор опасается.
Сразу же за вратами — то ли в ад, то ли в рай — небольшая площадь с памятником, забыли кому, написано буквами золотыми навечно, но стерлось и неразборчиво. Днем — детское бурно-звонкое копошение, в поздне-сумрачный час — домашне-собачье раздолье мелколапчатых и длинношерстных: дружатся, любятся, злобятся, лаются, совсем, как люди, однако же милосердней.
На главной аллее фонари и скамейки. Фонари еще тех допотопных времен светятся почти все, некоторые, правда, мигая: пора, мой друг, мол, пора. Скамейки какого-то уже поколения, однако на тех же местах. Минут семь-восемь ходьбы — фонарный ряд обрывается, а скамеечный тянется чуть не до кладбища.
На последней скамейке в фонарном ряду, то есть там, где они еще совпадают, мы с моей первой девочкой и последней сидели, тесно друг к другу прижавшись. Дальше идти, на чем настаивал я, она наотрез отказалась. Собственно, это я к ней тесно прижался. Она отодвигалась-отодвигалась, пока еще было куда. Левой рукой я старался через плечо ее левое до левой цыци добраться, чему она сопротивлялась не слишком, больше для виду, а правой норовил, пробравшись под платье, проникнуть под трусики, чему она сопротивлялась чрезвычайно активно.
После этого сидения, когда провожал, внизу живота жутко болело, словно все переполнилось, но вытекло, испачкав трусы, очень немного.
Вспоминая, не спеша до той скамейки дошел, решая сесть посидеть, не слишком приятные воспоминания пробуждая, или дальше, к более приятным двинуться, времени не теряя.
Однако, что ныне мне время? Куда торопиться? Разве что к следующей скамейке, куда как счастливей, на которой мы уже с ним долго не усидели, а сразу, словно под попами припекло, вскочили и, дороги не разбирая, рванули в кусты, где на траву штаны прошелестели, вслед со стояков соскользнули трусы, и мы, друг другу, вцепившись, не имея познаний о чем-либо другом, больно дрочили, пока себя и все вокруг не залили белесым. Вытершись листьями и, едва отдышавшись, поцеловавшись, отвернулись и пошли по домам, держась на расстоянии. От стеснения? От чего-то еще? Это тоже был первый раз и последний.
Скамейка та вот уже, третья от последнего фонаря. Там уже не сумеречно — темно. И — силуэт одинокий. Это значит?
Это значит, что надо, местные обычаи соблюдая, пройти мимо — мельком взглянуть, и, если в штанах шевельнулось, повернув назад, пройти совсем рядом, задать дурацкий вопрос, типа, нет ли у него закурить или который час, и в соответствии с ответом присесть рядом или дальше к фонарному свету валить.
В соответствии с неписаной инструкцией поступив и возрастом пацана не спугнув, минимум слов использовав для общения, привел к себе, поцеловав и полапав, велев побыстрее раздеться, пока сам раздеваюсь, при свете люстры — пять ламп — внимательно во всех местах и позах его рассмотрев, я это делу люблю, внимательно понюхав подмышки, между ног и сзади расщелину, приохотив его меня ручками шаловливыми и быстрым язычком ублажить, поставив пацана у кровати, чтоб руками он опирался, надев на себя и помазав там тщательно, вошел медленно, осторожно, зато потом быстро, в темпе, сегодня максимально доступном, одновременно ему выдрачивая и яйца катая.
Всегда стараюсь кончить вторым. Вот, и в этот раз пацан подо мной задрожал, едва не выскользнув, но я его удержал, после чего не стал тянуть — время позднее, день получился совсем безразмерный.
Поцеловав мальчишечку на прощание, дал бумажку, для меня незначительную, для него, пожалуй, огромную, предложив зайти послезавтра в это же время.

Кивнув в знак согласия, пораженный бумажкой, двинул домой, стараясь уложить в голове события дня, вечер которого оказался неожиданным и, говоря правду, прекрасным.
В последние дни достали две большие проблемы. Точнее, громадные. Обе из одного события проистекали. Мой кореш и сексуальный партнер, который здорово бабками помогал, решил силы попробовать за бугром. Устроил мне бурную ночь. Дал денег, не кучу, но много. Собрал друзей — долго пили на посошок, пока не нажрались и повалились на единственную кровать, человек десять на ней уместилось.
Родаки, по новым семьям своим разбегаясь, двушку оставили, честь честью на мое имя переписав. Папаша присылал на универ и чуть-чуть на житье-бытье, но без денег кореша не хватало.
Так что, рассчитывая в попу и в карман получить, стал хаживать в парк, две-три скамейки от фонарей, что считалось за приглашение присесть познакомиться.
По вечерам у нас довольно прохладно, но для облегчения знакомства одну маечку бирюзовую без рукавов надевал — на волосатую потность подмышек мужики часто ведутся, и короткие шортики без трусов: ногу на ногу заложишь — подсмотреть норовят, у меня там, конечно, не шланг садовый, но и не детская писечка, а мешочек свисает довольно убедительно и увесисто. Тоже многих волнует: катают-катают, волосок каждый облизывают, один только от этого кончил прям на скамейку. 
Я эту скамейку давно облюбовал. От фонарей недалеко, но от кладбища — я туда ни ногой — тоже не близко. Там с корешом познакомился. В той же маечке, в этих же шортиках. Они мне удачу приносят.
И в этот раз, правила соблюдая, старый мудак мимо прошел, а, впечатлившись — видел, как подмышки норовил высмотреть и под шортики, я ногу на ногу положил, пристально мне заглядывал — вернувшись, подсел. Я — время позднее, к тому же сессия — голову морочить не стал: руку поднял, чтоб разглядел, край шортиков загнул: чтобы гроздью моей насладился.
Дед попался очень даже понятливый. Кивнул, мол, пошли. У него трешка. В большой комнате люстру врубил: раздевайся. Обсмотрел обстоятельно, тщательно обнюхал, полапал увесисто. Сам уже в спальне разделся. Оказалось, для его возраста вполне ничего, и инструмент вполне работоспособный. Мягче, чем у кореша, но трахнул неплохо и дрочил здорово, очень умело. Кореш обо мне не слишком заботился. Получая, я сам себя спереди ублажал.
Когда наигрались, мысленно голосом кореша, любившего покомандовать, себе приказал: «Позу раком принять!», и через пару минут моя дырка до краев наполнилась малофьей, видимо, мой мудак долго не трахался.
А бумажку я знатную получил. Корешу такая щедрость не снилась. Хоть я не в претензии. Ножки протягивают по одежке. Видно, у моего старика, одежка пошире. Нераскрытый чемодан в гостиной стоит. Наверное, недавно приехал. Где был — интересно.
Надо послезавтра спросить. Вымыться тщательно. Побрызгаться аккуратно, чтоб не шибало. Многие запах одеколона-дезодоранта не переносят.
И в магазин заглянуть. Новые маечки-шортики прикупить.
Скамейка опять оказалась счастливой.
В конце парка, почти перед кладбищем.


Рецензии