Инкарнация палача. Сказ о перевоплощенных возлюбле
Все персонажи и события в этом рассказе — вымышлены. Любые совпадения с реальными людьми, местами или ситуациями случайны. Автор не преследует цели кого-либо оскорбить, задеть или дискредитировать. Мнения героев не отражают точку зрения автора. Если вы чувствительны к определенным темам, рекомендуем оценить содержание заранее.
Лоре
Всемирная реинкарнация, поп и монашки
Кабинет (он же подсобка за алтарем, пахнущая воском, мышами и чем-то крепким) был забит под завязку. Монашки, как испуганные воробьи в черном, теснились на лавках, их лица застыли в универсально-противозачаточном выражении — смесь святости, туповатого смирения и готовности немедленно отвергнуть любую крамольную мысль. В центре, восседая на шатком табурете, пылал эпицентром ароматов — батюшка отец Ермолай. Запах дешевого самогона благородно переплетался с амбре чеснока такой концентрации, что ангелы чихали на седьмом небе. Его ряса, украшенная загадочными пятнами (то ли просфоры, то ли самогон пролился), излучала благовоние трудового пота.
— Соберите ум в кулак, матушки! — рявкнул Ермолай, стуча костяшками пальцев по единственной книге на столе — «Кулинарные изыски сельского прихода». — Сегодня разберем главное: как объяснить Марье-дуре, Петру-скептику и прочим прихожанам, отягощенным… эээ… современными веяниями, что душа у нас одна, как пупок, а не шныряет туда-сюда, как блоха по собаке! И что реинкарнируют там всякие язычники да грешники по своим восточным каруселям, а мы-то, православные — чисты, уникальны и неповторимы, как… как последняя стопка в погребке!
Он ткнул жирным пальцем в воздух.
— Вот приходит, скажем, Василий. И спрашивает: «Батюшка, а как же реинкарнация? Я в прошлой жизни, допустим, был великим воином! А нынче — слесарь Вася. Где мои навыки? Где меч?»
Тут с передней лавки, откуда и ждали, раздался звонкий голосок:
— А если я была лягушкой, батюшка? Я ж квакать умела! А нынче — ни разу! Обидно! — Марфа Просветленная, обладательница взгляда, способного заморозить кипяток, и мозга, похожего на решето, уставилась на попа с обидой ребенка, у которого отняли конфету.
Ермолай вздрогнул, будто его самогоном обрызгали.
— Марфа! Опять ты! Лягушкой… вздох, пахнущий горилкой… Матушка Марфа, душенька, лягушка — тварь бессловесная! Душа ее — проста, как мычание! Твоя же душа — сложная! Как… как борщ с пампушками! При перезагрузке… то есть, при рождении… все ненужное стирается! Чтоб не мозолило!
— А зачем тогда прошлые жизни, коли стирается? — не унималась Марфа, ковыряя грязным пальцем в скатерти. — Бесполезно как-то!
— Не бесполезно, а… эээ… базово! — отец Ермолай отчаянно искал аналогию. — Вот картошка! В прошлой жизни она была в супе! В этой — пюре! Суть та же — картошка! Но форма другая! Навыки супа к пюре не применишь! Поняла?
— Значит, я как картошка? — Марфа надулась.
— В духовном смысле, матушка! В духовном! — поп побагровел.
С задних рядов поднялась рука худой монахини с лицом, будто выточенным из сухаря.
— Батюшка, а как же врожденные таланты? Вот мальчик Ваня — с пеленок на скрипке играет! Это ж явно память прошлой жизни! Он же в консерватории не учился еще!
Ермолай закатил глаза.
— Сестра Серафима! Это не память, а… Божий дар! Или гены! Как у тещи моей — злость врожденная! — Он махнул рукой. — А реинкарнация — это, понимаешь, восточная штучка. Нам не катит! У нас душа — разовая посуда! Помыл — и на полку до Страшного Суда! Никаких перерождений!
— А карма, батюшка? — пискнула еще одна монашка. — Люди говорят, что карма накапливается…
— Карма?! — Отец Ермолай фыркнул так, что чуть не свалился с табурета. — Карма — это от лукавого! У нас есть Господь и Суд Его! А карма — это как… как долги по ЖКХ! Не платишь — свет отключат! Только в духовном смысле! Но это не прошлые жизни! Это… последствия грехов! Текущих! Вот! — Он торжествующе стукнул кулаком по «Кулинарным изыскам», поднимая облако пыли.
— Батюшка, а если душа сильно нагрешила в прошлой жизни? — не унималась Марфа, явно уловив слабину. — Ей дали шанс исправиться? Переродилась же!
Ермолай почувствовал, как почва уходит из-под ног, а самогон начинает играть в его голове злые шутки.
— Нет! Нет перерождений! Грехи искупаются здесь! Молитвой, постом, трудом праведным! Или… или чистилищем! Да! Чистилище — это как предбанник перед раем! Там все ненужные… эээ… ненужный опыт выжигают каленым железом! Чтобы душа чистая предстала! — Он вытер лоб рукавом, оставив новый жирный след.
— Аааа… — Марфа протянула, и в ее глазах зажглись огоньки внезапного озарения. — Значит, чистилище — это как стиральная машина для души? С отбеливателем? Чтобы отмыть все пятна от прошлых… картошек?
Тут, как назло, подняла руку сестра Евлампия, известная своей любовью к кошкам:
— Батюшка, благослови! А коты? Вот Мурзик наш церковный — он явно не в первый раз тут! Мышей ловит, как заправский спецназовец, и на меня смотрит так, будто я ему должна за прошлую жизнь! Это же реинкарнация? Душа воина, например?
Отец Ермолай закашлялся, чуть не подавившись слюной (или парами фляжки).
— Евлампия! Коты?! Да ты что! Кот — тварь бессловесная и безгрешная! У него душа — простая, как… как клубок ниток! Она не перерождается, она… она ангельским мурлыканием Господу угождает! А на тебя он так смотрит, потому что ты его вчера сметаной недокормила, еретичка!
Не успел он перевести дух, как с самой дальней лавки, где обычно дремали, раздался сонный голос сестры Алевтины:
— Батюшка, а вот я читала… Если душа, значит, одна жизнь, одна. А как же дети-вундеркинды? Вот в газете писали — мальчик трех лет всю «Войну и мир» наизусть знает! Откуда, коли прошлых жизней нет? Он что, в утробе матери конспекты делал?
Поп схватился за голову, будто «Война и мир» обрушилась ему на темя.
— Алевтина! Опять ты газеты читаешь вместо Псалтыри! Это… это не память прошлых жизней! Это… бесовское наваждение! Или… или ангел-хранитель ему подсказывает! Шепчет на ушко! А ты с газетами — вот тебе и нашептали ересь!
Сестра Феврония, румяная и вечно восторженная, вдруг вскочила, впав в нечто среднее между экстазом и гипнотическим трансом:
— Ой, батюшка, благослови! А вот моя знакомая, Любаша, к гипнотизеру ходила! Он ее в прошлую жизнь отправил! Она там, говорит, была фрейлиной у Екатерины! Платья шикарные носила, с Потемкиным чай пила! А нынче — продавщицей в «Пятерочке»! Вот оно как! То-то я смотрю, у нее осанка царская!
Ермолай аж подпрыгнул на табурете.
— Феврония! Очухайся! Гипноз?! Это ж чистой воды бесовщина! Сатана тебе любые картинки в голову вставит! И фрейлину, и Потемкина, и хоть инопланетянина! А осанка у твоей Любаши не царская, а от сколиоза! От мешков с сахаром таскания! Запомни: гипноз — врата ада! А рассказы о прошлых жизнях — бред сивой кобылы под снотворным!
Марфа Просветленная не выдержала, перебивая:
— А если душа переродилась в микроба, батюшка? Вот в прошлой жизни грешил, а теперь — бактерия холера! Ему чистилище-стиралка поможет? Его там прокипятят?
Отец Ермолай побледнел (под слоем естественного румянца), потом побагровел.
И тут в бой вступила сестра Пульхерия, тихая, но с философской жилкой:
— Батюшка, благослови… А вот ежели душа одна и жизнь одна… Зачем Господу столько грешников на вечные муки плодить? Неужто, Ему так любо наказания раздавать? Развиваться-то им некуда, коли в Ад навечно! А по восточной штучке — так душа и в микроба, и в слона переродится, уроки учит, из низших в высшие идет… Пока не вознесется! Логичнее же!
Ермолай замер, будто громом пораженным. Вечность грешников? Развитие? Он мысленно перебрал все запасы самогона в подсобке, но ответа не находил.
— Пульхерия! — заорал он, тряся жирным пальцем. — Не смей о Господних Путях разумом судить! Ему виднее, кому гореть, а кому сиять! Может, Ему… эээ… коллекция нужна! Как мне бутылки пустые! Для полноты картины! Или… или чтоб праведникам на фоне грешников приятнее было! Как цветы на грядке сорняками подчеркиваются! Запомни: Господь не обязан быть логичным! Он — Творец! Ему виднее!
Марфа, вдохновленная логикой Пульхерии, оживилась:
— Ага! А вот почему, батюшка, коли жизнь одна, то одни рождаются богатыми и красивыми, а другие — бедными уродами? Одни сильные и добрые, а я вот… (тут Марфа скромно потупилась) …дура дурой? Где справедливость? А в переселении душ — так понятно: в прошлой жизни наворовал — в этой бедным уродился! Не помолился — дураком стал! Исправляйся!
— Марфааа! — взвыл Ермолай, чувствуя, что теряет последние опоры. — Какая справедливость?! Это ж… жребий! Как в лотерее! Или… испытание! Бедность — чтоб смирению учиться! Уродство — чтоб не гордиться! А дурость… — он с яростью посмотрел на Марфу, — …чтоб лишних вопросов не задавать! И вообще, кто сказал, что богатые счастливы? У них… язвы желудка от излишеств! А бедные — чисты душой! А жизнь одна — так это ж азартнее! Ставки выше! После нас — Страшный Суд, а не потоп! И точка!
Последний удар нанесла все та же Пульхерия, шепотом, но так, что все услышали:
— Батюшка, а если жизнь одна, и душа не перерождается… Зачем тогда столько страданий? Не проще ли по-восточному: наделал глупостей — переродился, осознал, исправился? А то так… раз попал под поезд дурачком — и вечно гореть? Жалко дурачка-то…
Отец Ермолай стоял, как монумент абсурду. Вечность дурачков в аду? Восточная исправительная система? Его мозг, сдобренный самогоном, отказал.
— Да что ж вы все, как заведенные, про эту реинкарнацию?! — взревел он, тряся фляжкой. — Миллиарды верят? Ага, миллиарды мух жрут… кхм… нечистоты! И что? Значит, это истина? Верить они могут хоть в летающего макаронного монстра! Правда-то одна — у нас! В Священном Писании! А все остальное — тьма языческая, мрак невежества и козни лукавого! Понятно?!
Марфа, вдохновленная словом мрак, вдруг воскликнула с неожиданной резвостью:
— Батюшка, а вот Пушкин! Он же попов знал! Он одного попа назвал… как его… толоконным лбом! Это про таких, как мы, тупых, что про реинкарнацию спрашивают?
Тишина в подсобке стала ледяной. Все противозачаточные выражения лиц монашек мгновенно сменились на маски ужаса. Отец Ермолай побледнел, как мел, потом побагровел так, что казалось, вот-вот лопнет.
— МАРФААА! — завопил он, заглушая звон собственной фляжки, упавшей на пол. — ПУШКИН?! Да ты что?! Пушкин — это… это… вольнодумец! Бунтовщик! Безбожник! А «толоконный лоб» — это не про нас! Это… это про католиков! Или про дьяконов! И вообще, не смей светских стихоплетов цитировать! Сто земных поклонов! Нет, двести! Нет, до потери пульса! И отлучение от киселя на неделю! СЕМИНАР ЗАКАНЧИВАЕТСЯ!!! ВОН ВСЕ!!!
Семинар был окончательно, бесповоротно и с треском завершен. Отец Ермолай, пошатываясь, как корабль в шторм греховных сомнений и пушкинских оскорблений, ринулся к выходу, спотыкаясь и оставляя за собой шлейф чеснока, самогона, неразрешимых противоречий вселенского масштаба и ненависти к Александру Сергеевичу. Марфа Просветленная сияла как, новогодняя елка, гордая тем, что вспомнила Пушкина (пусть и невпопад). Пульхерия задумчиво смотрела в окно, размышляя о вечности дурачков и эффективности восточных методик. Остальные монашки расходились в глубоком когнитивном тумане, гадая, как теперь объяснить Васе-слесарю, почему он не помнит, где закопал меч, если прошлых жизней нет, а карма — это долги за свет, чистилище — стиралка, коты — ангелы-мурлыки, вундеркинды — бесноватые, гипноз — врата ада, богатство — путь к язве, бедность — к чистоте душевной, страдания — для закалки, вечные муки — божественная коллекция, Пушкин — опасный вольнодумец, а миллиарды верующих в реинкарнацию — жрущие нечистоты мухи. Абсурд торжествовал полной, тотальной и безоговорочной победой над разумом, логикой и чувством собственного достоинства отца Ермолая. И пах чесноком. И самым дешевым самогоном. И безнадегой.
Сумасшедший и психиатры
Протокол №43/ПСИХ и Приложение: Записки пациента И. И. Бессмертнова
ПРОТОКОЛ ЗАСЕДАНИЯ КОНСИЛИУМА
Дата: 24 октября 2023 г.
Пациент: Бессмертнов Иван Игнатьевич, 45 лет. Доставлен участковым по жалобе соседей на «деструктивную проповедь, мешающую смотреть телевизор».
Диагноз при поступлении: F20.8xx (Шизофрения, непрерывный тип, 0полиморфная симптоматика). № F22.0 (Бредовое расстройство).
Состав консилиума:
Д-р Заумный В. А. (Ведущий специалист, зав. отд., лицо одутловатое, очки в пол-лица).
Д-р Степенная О. Л. (Психиатр-эксперт, говорит тихо, медленно, складывая пальцы домиком).
Д-р Прыткин М. С. (Молодой ординатор, ерзает, записывает все подряд).
Медсестра Глафира (Стоит у двери, зевает, считает мух на потолке).
(Фрагмент стенограммы)
Д-р Заумный: (Тяжело дыша) Пациент Бессмертнов. Состояние… ммм… без динамики. Продолжает экспансивный бред метафизическо-космогонического содержания. Предлагаю заслушать последние… эээ… откровения. Для полноты картины. (Кивает медсестре). Глафира, дайте ему тетрадь. Пусть выскажется. Это же… ценный материал.
(Пациенту вручают потрепанную тетрадь. Он лихорадочно листает, находит нужную страницу. Глаза горят неестественным блеском).
Пациент Бессмертнов: (Читает отрывисто, но четко, словно доклад) Запись от 2000 апреля… Нет, от Вчера-Послезавтра! Слушайте, доктора-придворные! Историки от психушки! Весь Космос — он умный! Душа — не одноразовый стаканчик! Там — (машет рукой в потолок) — все реинкарнируют! Как… как перезаряжаемые батарейки! Знания копят, уроки учат! А у нас? А у нас — (снижает голос до шепота, полного презрения) — одноразовое стадо! Потребители тел! Инопланетяне — те смеются! У них душа — инструмент! А у нас? У нас — расходник. Использовал — в помойку! И новая примитивная болванка впихивается в новое тельце!
Д-р Степенная: (Спокойно, сложив домиком пальцы) Иван Игнатьевич. А ваше утверждение о… ммм… «затухании капитализма в 17-м» из-за… деградации этих самых «болванок»? И его… возрождение в 91-м? Это как соотносится?
Пациент: (Вскакивает) Как?! Да элементарно! 1917-й — это крик! Крик душ, уставших от бессмысленной гонки за тряпками и колбасой! Зачах капитализм — потому что души, отданные на растерзание Мамоне, деградировали до состояния амеб! Не могли больше крутить его жадную мельницу! Думали — коммунизм… ангелов построим! Ан нет! (Бьет кулаком по колену). Большинство-то душ — низкоразвитые! Одноразовые! Не потянули высоту! Сорвались! И в 91-м — обратно в болото! В «телесные инстинкты»! В потребительство! И опять души — как пластиковые пакеты: использовал — выбросил! Новая примитивная болванка — и по новой! Замкнутый круг деградации!
Д-р Прыткин: (Записывая) Плюрализм… в одной голове… две доктрины… одноразовые…
Пациент: (Указывая на Прыткина) Вот! Он почти понял! Голова — одна! А в ней? Капитализм! Коммунизм! Две системы для одноразовых душ! Шизофрения коллективная! А Церковь? (Хрипло смеется). Тоже цирк! Святого — голосованием выбирают! Будто в Думе! А про Вознесение? Про конец перевоплощений? Про то, что душа может стать вечным светом, а не вечным возвращением в одноразовое тело? Молчок! Невыгодно! Проще болванками торговать!
Д-р Заумный: (Тяжело вздыхая) Достаточно. Картина… ясна. Явная систематизация бреда. Метафизическая спутанность. Критика социальных институтов… в рамках патологии. (Обращаясь к коллегам). Коллеги, ваше мнение? Годятся ли его положения о реинкарнации… для чего-то кроме диагноза?
Д-р Степенная: (Качая головой) Положения… глубоко бредовые, Виталий Александрович. Не соответствуют… ни одной проверенной духовной практике. Крайне… деструктивны. Пациент отрицает саму суть… человеческой… конечности. И моральные устои.
Д-р Прыткин: (Робея) Но… а инопланетяне с их… батарейками? Это же…
Д-р Заумный: (Резко) Марк Сергеевич! Не увлекайтесь! Это классический бред величия с элементами космического заговора! Пациент мнит себя… хранителем запретного знания! (Обращается к пациенту). Иван Игнатьевич, ваш цирк, как вы выражаетесь, позволяет сделать лишь один вывод.
Пациент: (Пристально глядя на Заумного, вдруг успокаивается. Глаза тускнеют). Да? И какой же, о мудрейший из придворных шутов?
Д-р Заумный: (С важностью) Вы — глубоко больной человек. Требующий длительной изоляции и медикаментозной коррекции. Ваши идеи — опасный бред. Люди… они не берутся за ум не из-за какой-то мифической «одноразовости». Они просто… люди. Со своими слабостями. И наша система… она помогает им… адаптироваться.
(Пациент медленно закрывает тетрадь. На его лице — гримаса бесконечной усталости и странного понимания).
Пациент: (Тихо, почти шепотом, но так, что слышно всем) Ага. Адаптироваться… к одноразовой хрени. Понял. Цирк продолжается. И главные клоуны… в белых халатах. Им виднее… куда катится этот мир одноразовых душ. (Кладет тетрадь на стол). Записывайте, доктор Прыткин. Последняя запись. Люди не берутся за ум… отягощенные…
(Он не договорил. Просто опустил голову и уставился в пол. В кабинете повисло тяжелое, стерильное молчание, нарушаемое только скрипом пера Прыткина и мерным дыханием Заумного. Степенная поправила домик из пальцев. Глафира пересчитала мух еще раз. Консилиум постановил: диагноз подтвержден. Лечение усилить. Прогноз сомнительный. Мир снаружи больницы гудел своими одноразовыми делами. И где-то там, в глубине космоса, возможно, смеялись инопланетяне, экономно расходуя вечный заряд своих перезаряжаемых душ).
ПРИЛОЖЕНИЕ: Лист из тетради пациента Бессмертнова И. И. (Обнаружен под матрасом)
(Дата: Когда-то после Никогда)
…и вот они опять, мои степенные судьи в белых балахонах. Слушают с таким видом, будто ловят мудрость, а на самом деле — только ждут повода поставить жирную печать: «БЕЗУМЕЦ». Цирк. Настоящий цирк. Консилиум душевнобольных психиатров и придворных историков, сочиняющих сказки про «прогресс» и «развитие». Чем дальше заседает их консилиум, тем душевнобольней выглядят они сами. Мне провокационно дают высказаться — ага, чтобы картина «безумия» была полной! Чтоб все их ученые положения о «норме» не пошатнулись. Как годятся мои слова о реинкарнации? Да никак! Их мир тесен, как палата. Они верят только в то, что можно пощупать, взвесить или продать. Душа? Для них это миф. Или диагноз.
А ведь Космос полон вечного света! Там души — не одноразовые тряпки! Они учатся, растут, переходя из жизни в жизнь, как ученик из класса в класс! Инопланетяне это знание давно освоили — используют сокровищницу прошлых жизней. А мы? Мы застряли на Земле-помойке для душ-неудачниц. Большинство — низкоразвитые болванки. Коммунизм? Мечтали вылепить из грязи ангела. Не вышло — материал негодный. Капитализм? Он и зачах в 17-м, потому что души-то — деградировали до скотского состояния! Не могли больше гнаться за золотым тельцом. А в 91-м — опять скатились в эту трясину. «Телесные инстинкты»! Потребительство! И души снова стали тускнеть, как лампочки на свалке. Одноразовые.
А в головах? Плюрализм! Ха! Две одноразовых доктрины в одном черепе — капитализм да коммунизм. Шизофрения общественная. И Церковь… о, этот цирк! Святого — голосованием! Будто депутата! А про конец пути? Про то, что можно вырваться из этого колеса рождений-смертей для одноразовых душ? Молчок. Не в их правилах.
Вот и сижу я тут. Безумец. А они, мои судьи, такие степенные, такие понятливые… Они уверены, что лечат. А на самом деле — сторожат свалку. Цирк. И самый страшный клоун в нем — тот, кто не видит, что люди не берутся за ум… отягощенные всей этой одноразовой хренью. Весь мир — большая палата №6. И доктора в ней — самые безнадежные пациенты. Им уже не помочь. Их души… давно использованы и выброшены. Осталось только… досидеть смену. И поставить печать.
(На этом листе пятно, похожее на высохшую чайную каплю или слезу. Подпись отсутствует).
Академик и поп
Жара в уездном саду стояла такая, что даже воробьи притихли. На скамейке под липой, чудом сохранившей тень, сидели двое необычных собеседников: академик Фирсов, человек с лицом, напоминавшим высохший гербарий, и отец Паисий, поп, чья фигура напоминала хорошо выпеченный каравай. Спорили они не о погоде, а о высоком — о самом эффективном способе… отвлечь народ от мыслей о настоящем смысле жизни.
Академик Фирсов (постукивая костяшками пальцев по колену, где лежал томик «Материализм и эмпириокритицизм»):
— Отец Паисий, ваша концепция — анахронизм! «Одноразовая телесная жизнь души, ведущая к вечному загробному прозябанию»? Слишком сложно, слишком… метафизично для масс. Современный человек требует ясности! Наука дает простой, элегантный, неопровержимый ответ: закон одноразовой жизни бездушного тела и загробного небытия. Вот где истинная эффективность!
Отец Паисий (благостно улыбаясь, поправляя наперсный крест):
— Ах, уважаемый Фирсов, ваша «ясность» — это пустота! Страх перед ничто? Он слишком абстрактен, слишком… холоден. Человек — существо эмоциональное! Ему нужна перспектива, пусть и отсроченная. Наша формула: одноразовая телесная жизнь души, за которой следует вечное загробное прозябание (с возможностью райских кущ для избранных, конечно) — вот она, истинная механика утешения и управления! Страх ада, надежда на рай — мощнейшие рычаги! А ваше «небытие»? Оно лишь порождает бессмысленный бунт или, того хуже, гедонистическую апатию. Как управлять апатиком или бунтарем?
Фирсов (едва заметно усмехнувшись):
— Управлять? Дорогой батюшка, мой закон управляет естественно! Если жизнь одна, тело — биохимическая машина, а после — пустота, то вся энергия человека вынужденно направляется в одно русло: потребление и труд здесь и сейчас. Нет смысла копить для «вечности» — надо тратить! Нет смысла терпеть несправедливость ради «загробного воздаяния» — надо добиваться «своего» сейчас, в рамках дозволенного системой, разумеется. Это двигатель прогресса! Ваш же «рай» — это опиум. Зачем бороться с бедностью на земле, если можно потерпеть ради вечного блаженства? Исторический пример? Весь XIX век! Ваша доктрина усмиряла голодных крестьян обещаниями «Царствия Небесного», пока мой закон, закон материалистический, не развязал руки промышленникам и ученым, создав этот… (он жестом обозначил пыльный уездный сад и дальше — весь мир) …комфорт, пусть и для избранных. Прогресс через отрицание души!
Отец Паисий (снисходительно качая головой):
— Комфорт? Для избранных? Вот именно! Ваш закон порождает лишь циничных эксплуататоров и озлобленных эксплуатируемых. А где смирение? Где порядок? Мой закон дает и то, и другое! Форма проявления обмана проста: страдаешь сейчас? Терпи, ибо это испытание для твоей бессмертной души, залог лучшей доли там. Богат? Поделись крохами — это твой «билет» в рай. Эксплуатация? Она лишь проверяет смирение бедных и милосердие богатых! Житейский пример? Возьмите нашего купца Сидорова. Грабит арендаторов? Да! Но каждое воскресенье — в церкви, свечку рублевую ставит, на богадельню жертвует. Он уверен, что откупятся и грехи, и место в раю. Ваш же Сидоров-материалист просто скупит весь уезд и скажет: «После меня — хоть потоп, все равно небытие». Кто полезнее для… стабильности?
Фирсов (загораясь):
— Стабильность ваша — застой! Мой закон эффективнее интеллектуально. Наука «доказывает» отсутствие души, небытие. Это модно, прогрессивно! Можно спрятать эксплуатацию за терминами «социальный дарвинизм», «естественный отбор в экономике». Бедняк не справился? Сам виноват, его гены, его лень — природный отбор в действии, закон биологии! Вечного наказания нет, только естественная «утилизация» неэффективного материала. Это же освобождающая мысль для сильных! А ваши муки совести, страх греха? Это тормоз!
Отец Паисий (тепло, почти по-отечески):
— Ох, Фирсов, сила ваша — жестока. Но человек слаб. Ему нужна надежда, пусть иллюзорная. Ваше «небытие» — тупик. Оно не дает ответа на боль, на несправедливость, на смерть ребенка. Только безысходность или безумный разгул. Мой обман… простите, учение — дает утешение. Форма проявления — ритуал: молитва, исповедь, причастие. Это психотерапия для масс! Человек выговорился священнику (читай — социальному психологу), получил «отпущение» (читай — снятие стресса) и пошел дальше пахать, не требуя справедливости здесь. Он верит, что там все компенсируется. Это гениальная система сдерживания социального взрыва! История? Средние века! Народ нищ, болезни, войны… но Церковь удерживала массы в узде именно обещанием загробного воздаяния. Ваш «прогресс» взрывает такие миры. Наш — сохраняет.
Они замолчали, довольные своими аргументами. Жара немного спала. Из-за куста сирени вышел старичок-садовник, Иван, с тяпкой в руках. Он слышал весь спор. Вытер пот со лба, посмотрел на академика, потом на попа, и вдруг тихо, но отчетливо сказал:
— Чудно вы, господа хорошие, спорите. Одноразовость там, прозябание тут… А по мне, так закон-то многократного возвращения куда как мудрее. Пока не станешь Светом, будешь ходить кругами по этой земле, как я по грядкам. Не отработаешь жадность — вернешься нищим. Не преодолеешь злобу — вернешься в войну. Не научишься любить — будешь вечно искать да не находить. И бедность, и эксплуатация — они от незнания этого закона. Думают: «Один раз пройду — хапну!» или «Потерплю — потом вечно отдыхать буду». Ан нет. Не вознесся — готовься к новому уроку. Пока не сделаешь жизнь для всех Раем здесь, не вырвешься из круга. Истина-то в том, что каждый поступок — семя для будущего урожая, твоего ли, чужого ли — но ты его потом пожинать будешь. Не в небытии, не в раю отсроченном — а вот тут, на этих же грядках, только в другой раз. А вы все — разовостью да потусторонностью — людей от этой работы, от этого смысла и отводите. Одни — в бездумную гонку, другие — в слепое терпение. И плодов настоящих нет, одна сорная трава да гниль… Извините, побегу капусту полоть. Сегодняшние сорняки — завтрашняя тень для рассады, если не убрать. Вот вам и закон.
Иван поклонился и скрылся за кустами.
Академик и поп переглянулись. На миг в их глазах мелькнуло что-то похожее на смущение, быстро растворенное в привычной уверенности.
Фирсов (пренебрежительно):
— Мистика! Деревенское суеверие. Никаких научных подтверждений!
Отец Паисий (с натянутой благостью):
— Заблуждение души, не просвещенной Святым Духом! Опасная ересь!
Они снова углубились в спор о сравнительной эффективности своих систем забвения, оставляя без внимания простую, как мотыга, и бесконечно глубокую, как небо, мысль садовника. Истинный закон — многократного возвращения, работы над собой и миром до обретения святости и преображения Земли — оставался для них лишь странным бормотанием под липой. А Иван тем временем аккуратно выпалывал сорняк, зная, что от этого труда зависит не только нынешний урожай, но и качество почвы для будущих посевов — его личных и общих.
Три Колеса Сансары и доцент Пискунов
Аудитория 314 пахла мелом, пылью старых фолиантов и легкой нотой пота от нервничающих студентов. Семен, студент в толстых очках, которые делали его глаза огромными и чуть растерянными, сжимал экзаменационный билет, как гранату.
Билет №17:
1. Политический строй России на рубеже XIX — XX вв.
2. Великая Октябрьская Социалистическая Революция 1917 г.
3. Приватизация в России 1992 г.
За столом восседал доцент Пискунов — монумент советской исторической школы. Его бордовый галстук был затянут так туго, будто сдерживал поток невысказанных «а вот тогда это так было нужно!». Он кивнул Семену, блеснув стеклами пенсне.
Семен откашлялся. Голос дрожал лишь слегка.
— Вопрос первый. Политический строй… рубежа веков. Основа — клерикализм. Церковь… — Семен посмотрел поверх очков на Пискунова, — проповедовала одноразовое учение. Смирение, угнетение… как данность. Раб и господин — непоколебимы в этой одной жизни. Мол, терпи — залужишь Рай. Но… обнищание, пот… осточертели массам. Не учли множественность воплощений, кармические долги… — Семен замолчал, видя, как брови Пискунова поползли вверх, а губы сложились в привычную гримасу скепсиса.
— Гм… Оригинально, — процедил доцент. — Но тогда, молодой человек, это так было нужно! Стабильность! А народ… народ-то великий выстоял, несмотря на… сложности. Продолжайте.
Семен глубоко вдохнул, словно ныряя в ледяную воду.
— Вопрос второй. Революция 1917. Попов… — он чуть замялся, — уничтожили. Или превратили в стукачей. Карма… — голос Семена окреп, — карма за уничтожение ведического духа славянства, за сжигания оглашенных в срубах. Свергли паразитов-самодержцев, да. Но… — Семен устремил взгляд куда-то в пространство за спиной Пискунова, — запретили Бога. Объявили первичной материю, мозги… Создали культ одноразового, бездушного тела. Загробное небытие. Репрессии, принудиловка, стукачество… Духовного развития — ноль. Обогащение верхушки — да. А души… большинство душ низкоразвиты. Оттого коммунизм — строй априори недостижимый для такого уровня сознания. Экономика саморазвалилась. Пришла бедность. Кармический цикл незамкнут.
Пискунов побледнел. Его пальцы барабанили по столу.
— Вы… вы сводите великие социальные потрясения к какой-то… мистике?! Народ выстоял! Цель была высокая! Тогда это… Он не закончил, лишь тяжело дышал. Третий вопрос. Быстро.
Семен уже не смотрел на доцента. Он говорил в пространство, четко и бесстрастно, как оракул, читающий свиток.
— Приватизация. 1992. Разрешили верить. В обе одноразовые парадигмы — и рай, и небытие. Но суть та же: одна жизнь. Результат — хаос. Индивидуализм тотальный. «Человек человеку волк». Погоня за деньгами, успехом, потреблением. Создали адские условия для воспроизводства тяжкой кармы на поколения вперед. Искупление в этой жизни — за прошлые ошибки. И новые долги — для будущих воплощений. Бандитизм, рэкет, коррупция, казнокрадство, игромания, паразитизм… Разгул низших инстинктов тела. Душа забыта. Народ ввергнут в нищету. Блага и недра присвоены кучкой.
Семен замолчал. В аудитории стояла гробовая тишина. Пискунов смотрел на него, как на пришельца. Его лицо выражало смесь недоверия, гнева и какого-то растерянного недоумения. Он перевел взгляд на зачетку, потом снова на Семена.
— Ваш вывод, если можно? — спросил он натужно.
— Вывод, Платон Сергеевич? — Семен поправил очки. — Исторический хаос повторяется. Потому что не учитывается главное: множественность перевоплощений, кармическая ответственность, растянутая на многие жизни. Цель воплощений — очищение души, выход из цикла рождений и смертей. Пока это не осознано на уровне общества, перспектив нет. Только колесо Сансары. И страдание.
Пискунов долго молчал. Потом взял ручку. Дрожащей рукой вывел в зачетке: «Удовлетворительно». Поставил жирную «3».
— Знания… есть, — произнес он глухо, избегая взгляда студента. — Но подход… ненаучный. Крайне ненаучный. Слишком много… субъективного. Тогда… — он махнул рукой, — тогда все было иначе. Надо понимать контекст. Народ выстоял.
Семен взял зачетку. На его лице не было ни радости, ни разочарования. Только легкая, едва уловимая улыбка тронула уголки губ. Он кивнул.
— Спасибо, Платон Сергеевич. Выстоял. Конечно.
Он вышел из аудитории, оставляя за собой доцента, который нервно теребил бордовый галстук и в который раз перечитывал свои конспекты, где аккуратным почерком было выведено: «Народ великий выстоял». А в глазах Семена, за толстыми стеклами, отражался не потолок коридора, а бесконечная череда жизней и неотвратимость Кармы. Он шел не за оценкой, а сквозь время, и его «удовлетворительно» звучало в его ушах, как вечность и неотвратимость Кармы.
Зигзаги Кармы. Отсидел, вышел, украл, выпил, в тюрьму
В колонии строгого режима «Мордовские зори» вечерняя поверка только закончилась. В бараке запах махры, дешевого чая и сырости. На верхней шконке у окна сидит худой мужик в очках с битыми стеклами — «Профессор». Его так прозвали не за ученость, а за манеру говорить сложно, с пафосом, словно лекцию читает.
Сел он за ДТП — пьяный, насмерть сбил девушку. Блатные сначала хотели опустить: мол, фраер, жизнь загубил. Но потом прислушались к его речам — и зауважали. Не каждый день в зоне встретишь человека, который может так заговорить мозги, что даже отпетые урки задумываются.
— Ну, слушайте, искренно заблудшие, — начинает Профессор, поправляя очки. — Реинкарнация — это не просто душа из тела в тело переходит. Это экзамен.
В бараке притихли. Даже Гундос, здоровенный бык с татуировкой палача на груди, перестал жевать сахар.
— Чтобы противостоять злу, душу посылают в блатную среду, — продолжает Профессор. — Причем ту, о которой тебе заранее известно перед стиранием памяти. Ты добровольно соглашаешься на этот ад, чтобы остаться человеком. Потому что если не останешься — в следующей жизни станешь крокодилом. Или опущенным.
— Че за бред? — хрипит Косой, мелкий воришка. — Это как, типа, я сам выбрал сидеть?
— Ага. Ты думал, просто так судьба кидает то в тюрьму, то на волю? Нет, бараны татуированные, это ты сам себе выбрал. Чтобы испытаться.
— И как выкарабкаться? — спрашивает Малой, пацан лет восемнадцати, первый срок.
— Карму не обманешь. Можно только воздержаться от нее. Например, выбросить ключ от квартиры, где деньги лежат. Не украл — значит, не за что тебя наказать.
— А нахрена тогда попы? — внезапно вставляет Гундос, вытирая губы. — Они ж про бога трындят.
— Посредники не нужны, — усмехается Профессор. — Только Бог и ты. Ваша цель — не возвращаться сюда.
Тишина. Кто-то закуривает, кто-то ковыряет в зубах.
— А если убил? — вдруг спрашивает Штырь, мрачный тип с пустым взглядом.
— Убийство — это хуже всего. Душа цепляется за жертву, как пиявка. Будет тянуть тебя вниз, пока не отработаешь.
— А если изнасиловал?
— Тогда в следующей жизни сам станешь жертвой.
Барак взрывается матом, кто-то стучит кружкой по железной тумбочке. Но потом снова тишина.
— Значит, если я сейчас не буду шестерить, не замочу никого… то в следующей жизни не вернусь сюда? — шепчет Малой.
— Верно.
На следующее утро Профессору подкидывают пайку сахара — знак уважения. Гундос бурчит:
— Тронет кто — урою.
А когда их выводят на работу, Малой вдруг выбрасывает заточку в снег.
— Че, пацан, веришь в эту херню? — смеется Косой.
— Не знаю, — пожимает плечами пацан. — Но вдруг правда?
И даже Штырь, глядя в серое небо, задумчиво бормочет:
— Может, и есть шанс…
А на вышке вертухай курит и не понимает, почему сегодня зэки работают непривычно тихо.
Дуры с Патриков
Три девушки — Алина, Карина и Милана — шли по ночным улицам с Патриарших прудов, еле переставляя ноги в своих лабутенах. В клубе было душно, шампанское — кислое, а потенциальные олигархи, судя по всему, сегодня предпочли остаться дома. Но девичий вечер не прошел зря — они успели обсудить самое важное: реинкарнацию, карму и то, как правильно тратить мужские деньги.
— Мой экстрасенс сказал, что в прошлой жизни я была Рамзесом Вторым, — с важным видом заявила Алина, поправляя накладные ресницы. — А я ему ответила: «Ну, тогда я — Клеопатра». Он аж закатил глаза и говорит: «Дорогая, у тебя карма золотая, ты всегда была среди элиты».
— О, у меня тоже карма есть! — подхватила Карина. — Только вот интересно… Если депутаты легализуют проституцию, это освободит нас от кармической ответственности? А то вдруг за грехи прошлых жизней сейчас расплачиваемся?
— Да ладно, какая ответственность? — фыркнула Милана. — Бог помогает богатым, поэтому они и перерождаются в богатых. А если ты нищий — значит, в прошлой жизни был говном.
Девушки согласно закивали. Логика — железная.
Разговор плавно перетек в обсуждение мудростей, которые они почерпнули на женских курсах «Как выйти за олигарха за 30 дней».
— Нас учили: если у мужика меньше полмиллиона на счету — даже не ложись с ним в постель, — поучительно заявила Алина. — Это не мужчина, а социальный инвалид.
— Абсолютно верно! — поддержала Карина. — На первом свидании он обязан заказать такси бизнес-класса, открыть дверь, отвезти в ресторан, купить цветы не дешевле 10 тысяч и сводить на шопинг. А если предлагает «кофе за углом» — это красный флаг! Мы же потратили на него дорогую косметику и время!
— Мужчина к 25 годам должен зарабатывать миллион, иметь квартиру, дом, престижное авто, часы за пятьсот тысяч и хотя бы один отдых на Мальдивах в год, — добавила Милана. — Иначе, зачем он вообще нужен?
— А после свадьбы — домработница, няня, шесть раз в год Мальдивы, — продолжила Алина. — Женщина не должна работать! Она должна украшать его жизнь и вдохновлять своей энергией.
— Кстати, кто любит позу раком — есть процедура мелирования ануса, — внезапно сообщила Карина. — Чтобы все было эстетично.
— Наше призвание, девочки, — рестораны, клубы, салоны красоты каждый день, — подвела итог Милана. — А кто не ходит в ресторан ежедневно — тот просто не состоялся в жизни. Провинция — удел неудачников.
Проходя мимо скромного кафе, где сидели какие-то «непонятные люди в дешевой одежде», девушки скривились.
— Вот почему провинция нищая? — возмутилась Алина. — Потому что они не хотят работать, как в Москве!
— Абсолютно! — кивнула Карина. — Если бы они так же пахали, как мы, у них были бы деньги на ботокс и люксовые сумки.
— Ну и зачем жить, если ты не можешь позволить себе новую коллекцию Gucci? — философски заключила Милана.
Так они брели, обсуждая свои великие идеи, пока не дошли до дома Алины — скромной однушки в спальном районе, которую она снимала вскладчину с подругой.
— Ой, девочки, завтра же на маникюр! — вспомнила Карина.
— И на лазерную эпиляцию! — добавила Милана.
— А потом в бутик — надо срочно обновить гардероб! — воскликнула Алина.
Они попрощались, каждая отправилась в свою арендованную каморку, где их ждали кредитные договора, счет за аренду и мечты о том, что в следующей жизни они точно родятся в семье олигархов.
А может, карма уже смеется над ними?
Многие жизни даны нам для того, чтобы, наконец, понять: дурость — вечна, а деньги — иллюзия. И если в этой жизни ты считаешь, что твое предназначение — украшать мир, то в следующей можешь проснуться тараканом в доме у такой же дуры.
Карма — штука жесткая. Но кто ее считает, когда есть мелирование ануса и Мальдивы?
Реинкарнирующий поп
Жалоба:
Прихожанка Авдотья Семеновна Туга (известная в селе Кукуево тем, что слышит только то, что хочет) донесла в епархию, что батюшка на проповеди «ересь несусветную городит»: мол, души то ли вселяются, то ли переселяются, а то и вовсе — реинкарнируют, причем не только люди, но и собаки, куры, а может, и инопланетяне тоже.
Заседание епархиального суда:
Собрание духовенства проходило в лучших традициях советского товарищеского суда. Священники, учуяв ересь, сидели с каменными лицами, но в глазах читался азарт — давно такого веселья не было.
Допрос о. Пантелеймона:
— Батюшка, вы действительно утверждали, что души могут перерождаться?
— Я лишь говорил, что все в руках Божьих…
— А собаки?
— Ну, если уж человек…
— А инопланетяне?!
— Ну, теоретически…
Свидетельские показания:
Вызвали деда Митрича, который, кряхтя, заявил:
— Батюшка еще Павку Корчагина цитировал: «Жизнь дается один раз, и прожить ее надо так, чтобы не было мучительно больно…» А потом добавил: «Но если что — второй шанс есть!»
Экспертное заключение:
Приглашенный эксперт, доктор биологических наук Хлобыстов (имеющий дачу в Кукуево и личный счет к о. Пантелеймону за то, что тот благословлял его картошку святой водой, отчего та «зараза не берется!»), заявил:
— Научных доказательств реинкарнации нет! В XVII веке материалист Джон Локк, на которого любят ссылаться даже богословы, четко указал: если бы прошлые жизни были, мы бы их помнили. А раз не помним — значит, выдумки!
Результаты разбирательства:
После бурного обсуждения вынесли постановление:
1. Строго предупредить о. Пантелеймона о недопустимости реинкарнации душ в пределах сельского прихода, согласно канонам Вселенских соборов IV и VI веков.
2. Усилить разъяснительную работу в приходах и прочесть цикл проповедей о невозможности реинкарнации в силу уникальности души и научной несостоятельности данной теории.
3. Рекомендовать о. Пантелеймону в ближайший пост воздержаться не только от скоромного, но и от философских размышлений.
О. Пантелеймон, выходя из зала, вздохнул и пробормотал:
— Ну ладно… В следующей жизни буду умнее.
Авдотья Семеновна, узнав о решении, осталась недовольна:
— А инопланетян-то так и не запретили! Значит, прав был батюшка… А его от скоромного и философских размышлений.
Ночь, олигархи и судьба народа
Несколько миль от Ниццы. Черное, бархатное море, усыпанное отражением звезд, качало гигантскую яхту, сверкающую, как золотой гроб. На палубе, среди разбросанных лифчиков, пустых бутылок Chвteau Lafite и использованных презервативов, сидели два человека.
Нефтеналивной и Угленасыпной.
Оргия закончилась, девочки уснули, телохранители замерли в тени, как статуи. В воздухе витал запах дорогого табака, кокаина и безнаказанности.
— Ну что, брат, опять страну делить будем? — хрипло усмехнулся Угленасыпной, отхлебывая коньяк.
— А что ее делить? Все уже наше, — буркнул Нефтеналивной, разглядывая перстень с бриллиантом, в котором отражалась луна.
Они говорили о том, о чем обычно не говорили даже на закрытых совещаниях. О разворованных заводах, о подставных аукционах, о нулевых налогах в офшорах, о покупке судей, о разваленной медицине, о школах, где учителя получают гроши, о наркоте, завезенной в регионы, чтобы народ не слишком задумывался.
— А помнишь, как мы Конституцию переписывали? — засмеялся Угленасивной. — «Недра принадлежат народу!» Ха! Как будто народ умеет их добывать.
— Народ — это тупое быдло, — отхлебнул Нефтеналивной. — Они верят в пенсии, в справедливость, в то, что государство о них позаботится. А мы просто печатаем законы под себя.
— Главное — не допустить, чтобы они начали думать, — кивнул Угленасыпной. — Пусть смотрят телевизор, спорят о футболе, ненавидят соседей. Пока они дерутся из-за мелочей — мы будем забирать все.
Наступило молчание. Море шуршало волнами, будто шептало что-то на забытом языке.
— А ведь если бы у людей была настоящая мораль… — вдруг задумчиво произнес Нефтеналивной.
— Какая еще мораль? — фыркнул Угленасыпной.
— Ну, например, если бы они верили, что за воровство их следующая жизнь будет в виде крысы. Или таракана. Или нищего. Чтобы боялись.
— Ха! Да они и в этой жизни нищие, но все равно верят, что «вот-вот разбогатеют».
— Но представь, — Нефтеналивной прищурился, — если бы в Конституции было написано: «Мораль граждан должна быть основана на вселенском законе кармического воздаяния в настоящей жизни за прошлую и в будущей — за настоящую». Воруешь — перерождаешься в дерьмо. Обманываешь — будешь вечно бомжом.
— А свобода веры? — усмехнулся Угленасыпной.
— Оставим. Пусть верят хоть в Ленина, хоть в рай с гуриями. Главное — чтобы боялись.
Они замолчали. Где-то вдали мерцал огонек рыбацкой лодки.
— А ведь если завтра все рухнет… — неожиданно сказал Угленасыпной.
— Что?
— Ну… если вдруг народ проснется. Или какой-нибудь метеорит нас всех накроет. Или высшие силы, как ты говоришь.
Нефтеналивной засмеялся, но смех его был сухим, как шелест купюр.
— Ты что, в бога теперь веришь?
— Нет. Но… — он посмотрел на темное небо, — интересно, если мы все — просто временные хозяева, то кто тогда настоящий?
В этот момент где-то внизу, в трюме, раздался тихий скрежет.
Они переглянулись.
— Крысы? — спросил Угленасыпной.
— Наверное, — ответил Нефтеналивной, наливая еще коньяку, — успокойся, пока ученые не выведут реинкарнирующую крысу, все останется, как есть.
А море вокруг яхты стало еще чернее.
P.S. Где-то в это время в российской глубинке учительница проверяла тетради при свете керосиновой лампы. Ее зарплаты не хватало даже на лекарства для больной матери. Но она верила, что «все будет хорошо». Ведь по телевизору так и сказали.
Исповедь миллиардера
Тяжелая дубовая дверь исповедальни с резным золотым крестом захлопнулась за Артуром Вейлом. Запах старого дерева, воска и ладана смешался с его дорогим одеколоном. Он опустился на колени, чувствуя непривычную жесткость бархатной подушечки для коленей. Сквозь ажурную решетку виднелся профиль отца Игнатия — полный, спокойный, с двойным подбородком, налитым довольством жизни.
— Начинай, чадо. Господь все слышит, а я — Его слуга, — раздался низкий, чуть сонный голос.
Артур кашлянул, нервно поправил платиновые запонки на рукаве рубашки, стоившей, как годовой доход его бывшего водителя.
— Батюшка… тяжело. Душа… скована. Жил, как мог. Строил империю. «Вейл Аква» — знаете? Чистейшая вода горных ледников… (Он быстро поправился) То есть, кристальная чистота в каждой бутылке! Миллионы утоляют жажду! Но наливали прямо из-под крана… А еще… «Солнечный Сахарок». Детки ведь любят сладенькое, энергия для игр! Помогал людям радоваться жизни. Казино «Золотой Феникс»… это же не просто игорный дом, батюшка, это храм досуга, место, где сбываются мечты! (Голос Артура стал тише, хриплее.) Но… конкурентная борьба… сурова. Иногда… требовались радикальные решения. Чтобы благое дело не пострадало. Люди… исчезали. Не по моей воле, конечно! Но… я знал. И платил. Зато всегда ставил свечку за упокой. Им же спокойнее на том свете, верно?
— Господь милостив. Раскаиваешься ли в содеянном? — равнодушно изрек отец Игнатий.
— Каюсь, батюшка, каюсь! Как же иначе? Но ведь и добрые дела были! Помню, как-то зимой подал нищему сто долларов! Прямо в руку! И качели во дворе старого дома поставил — детишки ведь рады! А любовницы… (вздох) слабость грешной плоти. Но я их не бросал! Купал в «Клико», бриллиантами осыпал, квартиры купил — живут припеваючи. Не паразитки же, в конце концов, а… ценительницы прекрасного. Я их обеспечил!
Артур замолчал, его дыхание участилось. Он наклонился ближе к решетке, голос стал шепотом, полным животного страха.
— Батюшка… главное… я боюсь! Читал про карму… про реинкарнацию. Вдруг… вдруг за все это: за воду из ржавых труб, проданную, как «ключевую», за тонны сахара, сгубившие здоровье тысяч, за разоренные в «Фениксе» жизни, за тех… исчезнувших, за народные деньги, осевшие в моих офшорах… вдруг меня в следующей жизни… в нищего?! В слепого попрошайку на ступенях моего же казино?! Или в того самого конкурента… (Он сглотнул комок) Батюшка, неужели карма неумолима? Неужели ничего нельзя отмолить? Не отпустит?!
Отец Игнатий выдавил легкий, почти раздражительный, вздох.
— Артур, чадо, успокойся. Эти восточные сказки — суеверия! Реинкарнации? Кармы? В христианстве нет такого! Ты же крещеный? Вот и верь в милосердие Божье, а не в языческие бредни! Великодушие Господа безмерно. Главное — нагрешил? Покайся искренне! Принес покаяние — и живи спокойно. Господь прощает кающегося грешника. Все отпускается. Забудь про эту карму. Твои добрые дела — качели, свечки, помощь тем… женщинам — знак твоей не угасшей совести. Бог видит это. Иди с миром и больше не мучай себя пустыми страхами.
Артур замер. Слово «отпускается» прозвучало, как разрешение на выдох после долгого удушья. Страх начал отступать, вытесняемый знакомым чувством вседозволенности, подкрепленным авторитетом Церкви. Он даже выпрямился.
— С… спасибо, батюшка! Огромное спасибо! Вы… вы не представляете, как мне легче! Как гора с плеч! Пожертвую на новый иконостас! Золоченый! И сиротскому приюту… чек выпишу! Спасибо!
Он почти выпорхнул из исповедальни, чувствуя, как к нему возвращается привычная уверенность и вес. Мир снова был прост: нагрешил — покайся — живи дальше. Он вышел на паперть собора, который сам частично финансировал, потягивая морозный воздух. Вечерний город сверкал огнями его реклам. Он достал телефон, чтобы вызвать Rolls-Royce. Мысль о завтрашней поездке на новой, третьей по счету, двухсотметровой мега-яхте «Абсолют», купленной исключительно для того, чтобы затмить яхту нефтяного магната на следующей регате, согревала душу. Какая там карма!
Он так и не услышал бесшумных шагов сзади. Не почувствовал холодок дула пистолета с глушителем, прижатого к основанию черепа. Лишь короткий хлопок, больше похожий на лопнувший пузырь, и ощущение внезапной, абсолютной темноты.
Последнее, что мелькнуло в угасающем сознании Артура Вейла, был голос, знакомый до жути — голос одного из тех самых исчезнувших конкурентов, чье имя он уже забыл, но чей бизнес так удачно поглотил. Голос, теперь звучащий ледяным шепотом прямо в ухо:
— Привет, Артур. Поп тебя обнадежил? Прощение? Отпущение? Забудь. Мы тут, в очереди за тобой… устроили собственный суд. И знаешь, что самое смешное? Наше возмездие оплачено из твоих офшорных счетов.
Тело миллиардера, не успев упасть на позолоченные ступени собора, которое он так щедро украсил, было подхвачено двумя тенями и бесшумно утянуто в темный провал переулка. На месте, где только что стоял человек, считавший, что можно купить все — даже прощение, осталась лишь маленькая лужица крови, медленно растекавшаяся по холодному камню, да легкий запах дорогого одеколона, который скоро развеял ветер. А в роскошном кабинете Вейла, на столе из черного дерева, лежала брошюра новой, только что запущенной его корпорацией, линии бутилированной воды для беднейших стран Африки — «Вейл Милосердие». Икона в углу кабинета, подаренная отцом Игнатием за щедрое пожертвование, смотрела в пустое кресло.
Бедняк Михалыч и поп Гермоген
Место действия: скамья у церковной ограды. Время: хмурый осенний вечер.
Действующие лица:
Михалыч: мужик лет пятидесяти, в стоптанных валенках и потертом тулупе. Лицо изможденное, глаза полы безысходной злости.
Отец Гермоген: поп, ухоженный, с добротным серебряным крестом на груди. Только что вышел из теплой церкви, запах ладана еще витает вокруг.
Михалыч сидит, сгорбившись, курит самокрутку. Увидев попа, резко встает, загораживая дорогу.
— Батюшка! Батюшка, дозволь слово молвить! Душу рвет! Сил моих нет!
Батюшка немного отшатнулся от запаха махорки и неожиданности.
— Мир тебе, сын мой. Что так смущает твою душу? Грехопадение?
— Грехопадение? Да я бы рад согрешить — поесть досыта! Да работу найти! Завод — банкрот. Деревня — вымерла, как чумная. Молодежь — в столицу, к олигархам этим… крысам! А тут? Голодранец на голодранце! Пенсия — смех: хлеба да соли не купишь! Клиника — развалюха, врача — днем с огнем. Школа — учитель за три копейки душу выматывает. А цены? Газ, свет, вода — будто золотом меряют! В богатейшей стране-то, батюшка! В богатейшей! Где оно, богатство-то? У них, у избранных? У воров проклятых?!
Собеседник вздохнул, сложив руки на животе.
— Ох, сын мой… Тяжек твой крест. Вижу. Но гнев — грех. Нужно терпение и смирение. У каждого свой крест нести положено на земле сей. Твой — в труде и лишениях. Их… — он кивнул куда-то в сторону воображаемых особняков… — их крест — в искушениях богатством, в тяжкой ноше управления столькими душами и делами. Не нам судить пути Господни.
— ИХ КРЕСТ?! Искушения богатством?! — У того от невероятности услышанного расширились глаза и сорвался голос. — Батюшка, да вы слышите, что говорите?! Их «крест» — это яхты, дворцы, дети в Англиях, миллиарды в офшорах — сорок триллионов, слышал я! Сорок! А мой крест — это щи пустые да дырявые валенки! Их «тяжкая ноша» — это как бы не украсть больше и как бы отмазаться?! И это все — от Бога?! Вся эта… олигархическая власть — от Бога?!
Отец Гермоген посуровел.
— Всякая власть — от Бога! Римлянам 13:1! Им вверено управление. Нам — послушание и долготерпение. За земные страдания — вечный рай уготован смиренным! Помни, жизнь земная — лишь миг, испытание. Одна она дана, чтобы заслужить Царствие Небесное терпением скорбей. Не ропщи! Неси свой крест достойно!
Михалыч горько и резко рассмеялся.
— Одна? Миг? Испытание? И все? А они, батюшка? Они за этот «миг» успели урвать все! И золотые горы, и безнаказанность! И — по-вашему — после этого «мига» — им тоже Рай? За «искушение яхтами»? А мне — за терпение в нищете? Да это ж… — он поискал слово — …контрабанда какая-то! Несправедливость законченная!
— Милосердие Божие безгранично! Кто знает, какие муки совести…
— Муки совести?! — горячо перебил Михалыч — Да у них ее нету! Они спят спокойно! Вот в чем корень, батюшка! Вот эта ваша вера в одну жизнь и вечный рай после — она и плодит эту безнаказанность! Раз жизнь одна — урви все сейчас! Обмани, укради, людей обездоль — а потом перед смертью свечку поставишь, батюшку позовешь, покаешься — и в Рай? Как по маслу! Отсроченный рай — он же для богатых отсрочен! Они и так в раю живут! А нам терпи, терпи… за их рай.
Отец Гермоген насупился.
— Это ересь! Покаяние искреннее…
— А вот слыхал я… про карму. Не миг одна жизнь, а много. Колесо. И что посеешь — то и пожнешь. Не в отсроченном раю, а здесь же, в следующий раз. Украл, людей загубил — родишься сам в нищете, под пятой. И так — пока не поймешь, не очистишься. Отсроченная карма — вот она, справедливость! Не разовая амнистия покаянием перед смертью, а неотвратимость. Не успел исправить в этой жизни — получи по полной в следующей. Безнаказанности нет. Никакой. Терпеть? Да, может, и нужно. Но не для того, чтобы их безнаказанность покрыть, а чтобы свою карму не испортить злобой да отчаяньем. Но и надежда — не на сказочный рай после смерти, а на то, что в новой жизни — если проживешь эту достойно — будет шанс. И у них… — он зло ткнул пальцем в сторону — …у них тоже шанс — родиться на моем месте. И понять. Одноразовая вера — это индульгенция для сильных. Отсроченная карма — напоминание о вечной ответственности для всех.
Отец Гермоген побледнел и покрестился.
— Кощунство! Дьявольские искушения! Это язычество! Вера в Единого Бога и Его милосердие…
Михалыч встал во весь рост, посмотрел прямо на попа и глухим усталым голосом произнес:
— Милосердие? К ним? Да ваша вера, батюшка… она не для нас, бедных. Она — утешение для терпящих и… прикрытие для грабящих. Карма хоть пугает их перспективой родиться в моих лаптях. А вы им — про их «тяжкий крест» и про рай вечный… — Он повернулся, собираясь уйти. — Терпеть? Ладно. Но не для вашего рая. Чтобы хоть совесть свою перед собой сохранить. И перед той справедливостью, что, может, не в этой жизни, а в следующей — но обязательно настигнет. Всех. Ваш бог — для богатых, батюшка. Им рай здесь. Нам — обещания. А я пойду… свой крест нести. Пока колесо не повернулось.
Михалыч ушел, растаяв в серых сумерках.
Отец Гермоген долго стоял, глядя ему вслед, крепко сжимая свой нательный крест, но в глазах его — не гнев, а растерянное сомнение. Запах ладана уже выветрился.
Инкарнация палача
Последний удар топора — и голова с грохотом скатывается в плетеную корзину. Кровь хлещет из шеи, брызгая на деревянные плахи эшафота. Толпа ревет: одни в восторге, другие — в ужасе. Я вытираю лезвие о плащ и смотрю на свои руки — грубые, в шрамах, привыкшие к смерти.
Я — палач. Не убийца, не мясник, а служитель закона. Моя работа — вершить правосудие, пусть даже с грязными руками. Но души казненных не уходят. Они остаются со мной, шепчут по ночам, цепляются за мое сознание.
И вот однажды, после особенно тяжелой казни, я закрываю глаза — и больше не открываю.
Я очнулся от резкого звука — противного, металлического. Это будильник. Я лежу в тесной комнате, обклеенной потрепанными обоями. Мое тело… оно другое. Худое, слабое, с кривыми ногами и горбом на спине. Лицо в шрамах, словно меня пытали.
Я подползаю к зеркалу — и вижу урода.
Не метафорически, не в переносном смысле. Я — физически уродлив. Искаженные черты, асимметричные глаза, редкие волосы. Люди шарахаются от меня на улице, дети тыкают пальцами. Я пытаюсь говорить — но голос хриплый, будто после сдавления петлей.
Я не сразу понял, что это — реинкарнация. В прошлой жизни я отнимал жизни, теперь я обречен страдать в теле, которое вызывает отвращение. Возможно, это воздаяние за все те души, что я отправил на тот свет.
Но самое страшное — я помню все.
Помню, как ломал кости на дыбе. Как вешал воров и еретиков. Как слышал их последние слова, проклятия или молитвы. Их страх теперь мой страх. Их боль — моя боль.
Я живу в мире, где красота — валюта. Где люди судят по обложке. Где уродство — приговор.
Я работаю ночным сторожем на заброшенной фабрике — единственное место, где меня терпят. Коллеги избегают, начальник морщится, когда я подхожу. Днем я прячусь в квартире, потому что на улице на меня показывают пальцем.
Иногда мне снится, что я снова палач. Что я стою на эшафоте, а передо мной — те, кто сейчас смеется надо мной. Но топор не поднимается.
А потом я начинаю рассуждать: в кого же перерождаются те, кто избежал наказания при жизни?
Воры — в крыс, снующих по помойкам, вечно голодных, но никогда не насыщающихся. Они грызут друг друга за кусок гнилой пищи, как когда-то дрались за золото.
Коррумпированные чиновники — в безголосых попугаев, запертых в клетках. Они повторяют чужие слова, но их никто не слушает. Их перья выпадают от стресса, клювы искривлены от вечной лжи.
Попы, торговавшие верой — в бродячих псов, которые воют у церковных стен, но внутрь их не пускают. Они лижут руки тем, кто их бьет, и скулят, когда остаются одни.
Коммунисты, обещавшие рай на земле — в рабочих муравьев, которые тащат на себе неподъемные грузы, веря, что когда-нибудь их труд оправдается. Но их раздавит сапогом первый же прохожий, даже не заметив.
А палачи?
Мы становимся уродами.
Чтобы помнить.
Но вот что страшно — не все перерождаются.
Некоторые души настолько черные, что не получают нового тела. Они остаются тенями, бродят среди живых, питаясь их страхом.
Я вижу их иногда — в толпе, в метро, в коридорах власти. Они выглядят, как люди, но в их глазах пустота. Они снова обманывают, снова правят, снова лгут.
Реинкарнация — для тех, у кого еще есть шанс.
Остальные застревают между мирами, повторяя свои грехи снова и снова, даже не осознавая этого.
Сегодня я снова стою у зеркала.
Мое лицо все так же уродливо.
Но я больше не ненавижу его.
Я понимаю: это не проклятие.
Это — очищение.
Я больше не палач.
Я больше не жертва.
Я просто человек, который помнит.
И, может быть, этого достаточно.
За окном встает солнце.
Я выхожу на улицу.
Где-то в толпе мелькает тень бывшего судьи, который когда-то подписывал смертные приговоры. Он теперь — нищий, но даже не понимает, почему.
А я иду вперед.
Не прячась.
Не стыдясь.
Потому что я выплатил свой долг.
А их час еще придет.
Великое наследие потомков: к 200-летию со дня рождения В. И. Ленина
Товарищи!
Сегодня, в этот знаменательный день, когда весь прогрессивный мир склоняет голову перед гением Владимира Ильича Ленина, мы обязаны с удвоенной энергией отстаивать незыблемые истины диалектического материализма — учения, которое, как доказано историей, является единственно верным компасом на пути к светлому будущему!
(Оживление в зале. В первом ряду почтенный академик поправляет орденскую колодку, а его супруга, облаченная в каракулевую шубу — подарок за «выдающиеся заслуги мужа перед наукой», — одобрительно кивает. Шуба, кстати, была приобретена в обмен на три тонны макулатуры, собранной из невостребованных тиражей его трудов.)
Согласно неопровержимым принципам материалистической аксиоматики, душа — это пережиток идеалистического мракобесия! (Громкие аплодисменты.) Наука давно установила: сознание есть продукт высокоорганизованной материи. Умер мозг — и с ним исчезает все! (Одобрительные возгласы: «Правильно!») А если кто-то утверждает обратное — так это либо происки клерикалов, либо симптом душевного расстройства! (Смех в зале.)
Но, товарищи, посмотрите вокруг: душевнобольных — тьма! (Живой отклик аудитории.) Однако это не отменяет того факта, что их страдания — сугубо материалистического происхождения! Ведь даже Институт мозга подтвердил: мысли рождаются в голове, а не в каком-то эфемерном «духе»! (Бурные овации.)
Возьмем, к примеру, Великую французскую революцию. Почему она не смогла объединить пролетариев всех стран? Да потому, что проявила преступную мягкотелость по отношению к контрреволюционерам и церковникам! (Возмущенные выкрики: «Позор!») Вместо того, чтобы последовать ленинским заветам и беспощадно раздавить эксплуататорские классы, они заигрывали с попами! (Скептический голос с галерки: «А гильотина?» Академик, не слыша, продолжает.)
Именно поэтому, товарищи, только Владимир Ильич, вооружившись научным методом марксизма, смог провозгласить подлинную справедливость — без всяких «духовных исканий» и «нравственных метаний»!
Да, некоторые маловеры указывают на то, что Моральный кодекс строителя коммунизма… (заикаясь) …это, гм, слегка адаптированные заповеди. (Нервный смешок в зале.) Но, товарищи, разве это важно? Главное — классовая суть! Все остальное — опиум для народа, распространяемый буржуазией! (Аплодисменты.)
А теперь — внимание! Появились и вовсе «мудрецы», утверждающие, что социализм саморазрушился из-за… (читает по бумажке, морща лоб) …«разного уровня духовного продвижения душ угнетаемого пролетариата и гегемона». (Всеобщее недоумение.) То есть, проще говоря, они верят в реинкарнацию! (Хохот.)
Но мы-то знаем: ленинская справедливость зависит не от каких-то там «перевоплощений», а от революционного сознания масс! (Овации.) Сознания, которое, как доказано, неотделимо от… (задумывается) …от материальной основы! То есть, грубо говоря, от задницы!
И наконец, товарищи, последний аргумент! Наши славные космонавты побывали в космосе — и бога не видели! (Громогласное «Ура!») Разве это не доказательство? (Крики: «Очевидное!»)
Итак, подведем итоги. Души нет, французские революционеры были недостаточно решительны, мораль — это перелицованные заповеди, а реинкарнация — бред! (Академик тяжело дышит, вытирая лоб.)
Но есть вечное, товарищи! Это — дело Ленина! (Вскакивает с трибуны.) Да здравствует Владимир Ильич, чье учение будет жить в веках! Ура, товарищи!
(Зал взрывается аплодисментами. Жена академика, шурша мехами, первая встает, чтобы поприветствовать гения. В проходе кто-то роняет брошюру «Основы буддизма», но ее тут же затаптывают. На сцену выносят портрет Ленина, а оркестр грянул «Интернационал». Академик, сияя, машет рукой, не замечая, как из его папки выпадает черновик с пометкой «Сдать в макулатуру». )
P.S. Сатира, конечно, гиперболизирована — но лишь слегка. Ведь, как говорил сам Ильич, учить, убеждать, а если не выходит — высмеивать (или что-то в этом роде).
Сказ о перевоплощенных возлюбленных
Туман над каналами Венеции был не просто предрассветной дымкой, а живым, дышащим существом, окутывавшим город тайной, столь же древней, как вода, омывавшая его фундаменты. В этом призрачном пейзаже, в полуразрушенном палаццо, чьи стены помнили шелест шелков и шепот заговоров, он стоял у высокого окна без стекол. Лунный свет, пробиваясь сквозь облака и туман, серебрил профиль его лица, падал на спящую женщину, укрытую его пиджаком на груде старых гобеленов. Ее дыхание было ровным, мирным — редкая роскошь после лет ожидания, которое длилось не годы, а века.
Они не знали своих имен в прошлых жизнях. Знание пришло не через громкие откровения, а тихо, как этот туман, заполняя пустоты внутри, которые они носили с детства. Она — с постоянным чувством, будто ждет кого-то, с необъяснимой тоской при виде старых дубов или определенного оттенка заката. Он — с непоколебимой уверенностью, что его предназначение — найти, защитить, со странным умением понимать древние символы на интуитивном уровне. Их встреча произошла не в романтичной обстановке, а на скучном корпоративном тимбилдинге в душном конференц-зале мегаполиса. Город вокруг них жил по своим законам: гулкий рев пробок, неоновые вывески, кричащие о скидках, люди в дорогих костюмах, чьи глаза светились лишь холодным расчетом «ROI» и «дивидендов».
Их столы поставили рядом. Когда их взгляды встретились впервые за эту жизнь, конференц-зал, болтовня коллег, презентация на экране — все исчезло. Воздух сгустился, время замедлило бег. Не было электричества, не было искры. Был… узнавание. Глубинное, беззвучное, как падение снежинки на ладонь. Он протянул руку, чтобы передать ей маркер. Их пальцы едва коснулись. И в этот миг она увидела: не образ, а чувство — бескрайнюю степь, запах коней и пыли, его лицо, искаженное горем, его голос, разрывающийся от боли: «Все равно я тебя найду! Жди!» А он почувствовал холод металла кольчуги на своей груди и тепло ее руки в последний раз, слышал собственный крик обещания, отдававшийся эхом в пустоте утраты.
Они не сказали ни слова. Просто смотрели. Им не нужно было спрашивать: «Ты тоже…?» Ответ жил в дрожи их рук, в невероятной глубине понимания во взглядах. Коллега рядом, Марина, с нарочито дорогой сумкой нового сезона и вечной темой «муж-инвестор», фыркнула: «Ой, химия! Смотрите, как их зацепило!» Ее подруга, Света, щелкая длинным маникюром по стеклу смартфона, добавила с циничной усмешкой: «Химия — это хорошо, но без бензина в виде квартиры в центре и счета в швейцарском банке далеко не уедешь. Романтика романтикой, а холодильник должен быть полным, дорогуша». Их смешки были фальшивыми, как стразы на их туфлях. Он и Она услышали это, обменялись едва заметной улыбкой — улыбкой людей, знающих цену вещам, которые нельзя купить ни за какие деньги этого мира.
Так началось. Их беседы были не болтовней, а обменом душами. Они могли часами сидеть в маленьком парке, наблюдая за белками, и говорить о вечном: о природе воспоминаний, о том, где живет душа между жизнями, о странных теориях ученых, изучающих детей, помнящих «прошлые жизни». Он рассказывал ей о работах Стивенсона, о феноменах, не вписывающихся в материалистическую картину мира. Она делилась ощущением дежавю, которое преследовало ее в определенных местах, чувством глубокого покоя при виде старых фресок. Их слова текли легко, как вода в венецианском канале, наполняя друг друга тихой, всепоглощающей радостью узнавания. «Ты помнишь, как пахли те цветы?» — спрашивала она вдруг, глядя на клумбу. «Жасмин и что-то еще… горьковатое? Полынь?» — отвечал он без колебаний, хотя никогда в этой жизни не нюхал полынь. И они знали — это было там.
Свидания их были просты: прогулки под дождем без зонтов, потому что им нравилось чувствовать стихию; совместное чтение вслух старых книг в библиотеке; помощь в приюте для животных, где их безоговорочно любили даже самые запуганные псы. Когда Он знакомил Ее со своими друзьями — ребятами, ценящими честность и юмор выше статуса, — те сразу приняли ее как свою. «Брат, да ты нашел не просто девушку, ты нашел… продолжение себя», — сказал его лучший друг, арт-кузнец, глядя на то, как Она смеется над его шуткой, которую Он только начал рассказывать. Подруги Ее, настоящие, не «патриковские», плакали от умиления, видя, как Он запоминает ее любимый чай, как бережно поправляет ей шарф, как смотрит на нее — не с похотью или собственничеством, а с благоговением и бесконечной нежностью. «Он смотрит на тебя, как будто ты… единственный свет во Вселенной», — прошептала одна из них.
Их свадьба была крошечной. Не в шикарном ресторане, а в старом дендропарке, под сенью древнего дуба, который казался им свидетелем многих их встреч и расставаний. Гостей — только те, чьи сердца были открыты. Никакой показухи, только искренние слезы счастья, простые кольца, слова клятв, написанных ими самими, о вечном поиске и верности не только в этой жизни, но и во всех грядущих. Случайные прохожие останавливались, улыбаясь, чувствуя исходящую от пары волну чистого, ничем не омраченного счастья, редкого глотка живой воды в бетонной пустыне города.
Зависть была. Как же иначе? Их связь была видна невооруженным глазом. Те самые «девки с Патриков», чьи разговоры крутились вокруг «брендов», «инвестиций» и «мужчин-обеспеченцев», не могли понять, что их держит вместе. «Ну и что, что он смотрит на нее, как дурак? Он же не может купить ей ту виллу на Лазурном берегу, о которой она (якобы) мечтает!» — язвила одна. «Любовь любовью, а счет в банке должен расти!» — вторила другая. Они не знали тайны. Не знали, что их души сплетены нитями, сотканными задолго до появления первых банков, первых «патриков», задолго до самого этого города. Эта связь была их истинным богатством, не подверженным инфляции, не отнимаемым кризисами.
Венеция стала их паломничеством. Не туристическим маршрутом, а путешествием вглубь памяти. Они бродили по узким калли, и стены шептали им эхо шагов, сделанных в других телах, под другими именами. Мост Риальто был не просто достопримечательностью, а местом, где тогда они тайком обменялись амулетами. Площадь Сан-Марко видела их разлуку — ту разлуку, перед последней битвой. Они молча стояли там, держась за руки, и сквозь толпу туристов видели пустую площадь прошлого, слышали звон мечей и ее отчаянный крик: «Беги!»
Нашли они палаццо случайно, следуя за старым гондольером, чьи глаза, казалось, видели сквозь века. «Per anime perdute… Для потерянных душ», — пробормотал он, указывая на полуразрушенный фасад у Гранд-канала. Дверь поддалась со скрипом. Внутри царил благородный упадок: облупившиеся фрески, запыленный паркет, запах сырости и времени. Но для них это был храм. Они разожгли маленький костер в огромном камине, чья резьба изображала сцены мифологических поисков и воссоединений. Сидели на полу, ели простой хлеб с сыром и оливками, пили недорогое вино, и говорили. Говорили о реинкарнации — не как об абстрактной идее, а как о их личной, выстраданной реальности. О законе Кармы, о том, как их встречи и разлуки были уроками, о долге души расти через любовь и боль. Он цитировал древние тексты Упанишад о бессмертии Атмана, она — рассказывала о современных исследованиях клинической смерти и переживаниях выхода из тела. Их слова сливались с треском дров, с плеском воды за окном, создавая собственную сакральную мантру понимания.
И вот, в этом храме времени, когда лунный свет залил комнату, превратив пыль в серебряную парящую вуаль, он поднялся. Подошел к окну, почувствовав, как древний камень хранит холод бесчисленных ночей. Обернулся. Она сидела, подтянув колени к груди, окутанная его пиджаком и лунным сиянием. В ее глазах горел тот же немой вопрос, та же вековая тоска и надежда, что и тогда, в степи, перед разлукой. Ни слова не было сказано. Ни единого звука, кроме их дыхания и далекого всплеска весел. Он протянул руку. Она встала, и пиджак соскользнул с ее плеч, открывая линию шеи, мерцающую в лунном свете. Она сделала шаг. Еще один. Расстояние между ними, измеряемое веками ожидания, сократилось до ничего.
Он коснулся ее щеки. Пальцы дрожали, но не от неуверенности, а от подавляющей силы чувства, от воспоминания тысячи таких же прикосновений в тысяче разных обличий. Ее рука легла поверх его, прижимая его ладонь к своей коже — теплой, живой, реальной. Их лбы соприкоснулись. Дыхание смешалось, горячее и прерывистое. Это был не просто поцелуй, когда их губы, наконец, встретились. Это было падение в бездну и взлет одновременно. Это было растворение границ между «я» и «ты», между «сейчас» и «тогда». Вкус ее губ был знакомым и новым, как первое утро возрожденного мира. Его руки скользили по ее спине, ощущая под тонкой тканью платья знакомый изгиб позвоночника, каждую косточку, каждую линию мускулатуры, запечатленную в вечной памяти его души. Ее пальцы впились в его волосы, тянули его ближе, глубже, в этот поцелуй, который был клятвой, молитвой, воссоединением.
Одежда не была препятствием, а лишь тонкой завесой, которую они сбросили с тихим шелестом, подобным крыльям времени. Лунный свет омывал их тела — не как любопытный наблюдатель, а как соучастник таинства. Каждое прикосновение было узнаванием священной географии: шрам на его плече (от стрелы тогда), родинка у нее на бедре (он целовал ее там, в саду под миндальными деревьями), изгиб ее талии, который его руки обнимали на берегу Нила под звездами. Не было стыда, не было спешки. Было медленное, благоговейное исследование храма друг друга, храма, воздвигнутого веками разлук и поисков. Их движения были древним ритуалом, танцем, отточенным в огне множества жизней. Вздохи превращались в стоны — не просто от физического удовольствия, а от невыносимой полноты воссоединения, от слияния душ, наконец нашедших пристанище в плоти. Эхо их дыхания отражалось от стен, заставляя мерцать древние фрески, на которых, казалось, оживали мифологические любовники. В момент высшего единения, когда вселенная сжалась до точки их соприкосновения, он посмотрел в ее глаза, широко распахнутые, полные слез и звезд, и прошептал сквозь века: «Нашел…» И она, обвивая его ногами, прижимаясь всем телом, как будто хотела впитать его в себя навсегда, ответила, задыхаясь: «Ждала… Всегда ждала…»
Они лежали потом, сплетенные, как корни старого дуба, укрытые его пиджаком и лунным светом. Никаких слов не было нужно. Сердца бились в унисон, дыхание синхронизировалось. Туман за окном сгущался, окутывая Гранд-канал, но внутри палаццо царили тепло и тишина абсолютного понимания. Он смотрел на ее спящее лицо, озаренное серебристым светом. Черты были другими, но душа — та же. Сильная, нежная, его. Он вспомнил ее последний взгляд в той далекой жизни — не страх, а бесконечную любовь и обещание. «Жди!» — кричал он тогда в пустоту. Она ждала. Сквозь века, сквозь смерти и рождения. И нашла его. Или он нашел ее? Это уже не имело значения. Они были здесь. Вместе. И это «здесь» было вечностью, сжатой в хрупкий сосуд одного мгновения, одного вдоха, одного биения двух сердец, помнящих все.
Туман медленно рассеивался, уступая место первым проблескам рассвета. На Гранд-канале показалась первая гондола. Город просыпался, готовый к новому дню суеты, торговли, мимолетных встреч. В заброшенном палаццо у канала двое влюбленных, чьи души знали друг друга с Каменного века, спали, крепко держась за руки. На их лицах играла легкая улыбка — улыбка тех, кто, наконец, после долгих странствий, вернулся домой. А за окном, на рассвете Венеции, эхо древнего обещания, произнесенного сквозь слезы и боль, смешалось с плеском воды о старые камни: «Все равно я тебя найду. Жди». И они нашли. И будут искать снова и снова, ибо такова воля их вечной, переплетенной судьбы. Ибо любовь сильнее смерти. Сильнее времени. Сильнее всех жизней, что еще предстоит прожить. Просто… помни.
Лекция на истфаке
(Читает студентам научный сотрудник Института глобальных проблем и стратегий, кандидат философских наук Селиванов.)
— Поскольку над малоимущим большинством всегда господствует элитное меньшинство, не нюхавшее мужицкой портянки, жирующие хозяева жизни, — лектор резко щелкнул указкой по кафедре, — главное требование к элите: не ставить свои интересы выше народных и не вписывать его своей дебильной идеологической парадигмой в очередной исторический блудняк, как всегда оставив при себе все блага.
Пауза. Взгляд скользнул по аудитории.
— А теперь рассмотрим патриотизм — любовь к родине в нашем отечестве в XIX–XXI веках. От крепостного права до олигархов на личных самолетах. От поверхностной литературы классиков до широких слоев звезд, блогеров и коучей-Митрофанушек.
Он усмехнулся.
— Ей-Богу, сортиры начинаются в голове. Начнем… Ручки нет? Возьмите мою. «Паркер» еще не заслужил.
Тонкий намек на иерархию. Кто-то хихикнул.
— Итак, патриотизм — любовь к чему? К родине или к государству? К элите или к народу? К березкам за усадьбой Салтычихи, продававшей крестьян? Или, как мрачно шутили в разведсообществах, чем больше родину мы любим, тем больше меньше она нам? И взаимна ли такая любовь вообще?
Он резко поднял палец.
— Разберемся. Повесьте уши на гвоздь внимания.
План лекции
1. Дореволюционный российский патриотизм с точки зрения одноразовой телесной жизни души и вечного загробного прозябания.
2. Советский патриотизм с точки зрения одноразовой жизни бездушного тела и загробного небытия.
3. Особенности постсоветского патриотизма в условиях идеологического плюрализма, хаоса, без царя в каждой голове.
4. Патриотизм головного мозга с позиций учения о реинкарнации — множественного перевоплощения души до прекращения цикла рождений и смертей в связи с достижением вознесенной святости духа.
1. Дореволюционный патриотизм: когда любовь была страхом
— В Российской империи патриотизм был религиозным долгом. Крестьянин должен был любить царя, потому что царь — помазанник Божий. А если не любил? Горел в аду вечно. Почему? Ну как же, ведь всякая власть от Бога. Удобно, правда?
Он прищурился.
— Но вот вопрос: а сам-то Бог любил этого крестьянина? Когда Салтычиха замучила сотни душ, а государство лишь пальчиком погрозило — это любовь? Или сделка: «Терпи, раб, зато на том свете…» А на том свете — что? Опять барщина, только с ангелами?
2. Советский патриотизм: любовь под дулом
— 1937 год. Ты должен любить Сталина, партию, родину. А если не любишь? Расстрел. Или лагерь. И никакого загробного мира — только вечная тьма.
Он стукнул кулаком по кафедре.
— В чем разница? Раньше тебя пугали адом, а теперь — расстрелом. Но суть та же: «Люби, иначе…» А где здесь хоть капля настоящей любви?
3. Постсоветский патриотизм: фарс на руинах
— 2020-е. Теперь патриотизм — это товар. Олигархи воруют миллиарды, но кричат «Слава России!» Блогеры продают духовные скрепы, а чиновники размахивают флагами между поездками на виллы в Ниццу.
Он язвительно улыбнулся.
— Главное — теперь можно выбрать любой патриотизм на вкус! Хочешь — царский, хочешь — советский, хочешь — «православный бизнес». Только вот родина-то одна. Или нет? Тогда зачем чиновникам паспорта других стран?
4. Патриотизм и реинкарнация: последний вопрос
Лектор сделал паузу, медленно обводя аудиторию взглядом.
— Представьте: душа вечна. В прошлой жизни ты был крепостным, которого выпорола Салтычиха. В этой — студент. В следующей, возможно, родишься в Китае.
Он поднял палец.
— Так к какой «родине» тебе испытывать любовь? К той, где тебя пытали? Или к той, где будешь счастлив? Как говорили энкавэдэшники на допросах, «лжешь, значит, препятствуешь линии партии» (читай — страны, официально разрешившей пытки).
Студентка с синими волосами ахнула:
— То есть патриотизм — это просто случайность рождения?
— Именно! — воскликнул лектор. — Если душа перерождается, то границы — временны. Любить землю? Да. Но ненавидеть других за черту — безумие.
Лектор закрыл конспект.
— Так что же в итоге? Патриотизм — это великое чувство или удобная ложь.
Пауза.
— Если он и нужен, то только один — патриотизм здравого смысла. Любить не флаги, а людей. Не прошлое, а будущее.
Он бросил мел на кафедру.
— Все. Свободны.
Студенты зааплодировали. Лектор вышел, оставив за собой гул дискуссий.
Две скандальных души
Он пил.
Пил так, будто в каждом глотке таился ответ на вопрос, который даже не решался задать себе вслух. Сорок лет — возраст, когда мужчина либо становится хозяином своей судьбы, либо ее жалким пленником. Он был пленником.
Анна, его жена, давно перестала кричать. Теперь она только смотрела — молча, с тем выражением, от которого хотелось либо напиться до беспамятства, либо броситься под колеса первого же поезда. В ее взгляде читалось не просто разочарование — там была вековая усталость, словно она знала его не одну жизнь, а многие, и в каждой он подводил ее одинаково.
Скандалы начались с мелочей: невымытая посуда, пропавшая из дома заначка, его поздние возвращения с запахом дешевого парфюма. Потом — обвинения, крики, хлопанье дверей. Потом — ребенок, который плакал в соседней комнате, пока они выясняли, кто из них больше виноват в этом аде.
— Ты спиваешься! — шипела Анна.
— А ты душишь меня! — орал он в ответ.
И однажды, когда чаша переполнилась, он ушел.
К ней.
К той, что смеялась звонко, пахла дорогими духами и держала на окраине города питейную забегаловку. У нее не было детей. Не было упреков. Не было прошлого. Только губы, вино и обещания легкой жизни.
Но даже в этом новом, пьяном «раю» его преследовали сны.
Белокаменные стены. Морозный воздух. И он — в грубом кафтане, с алебардой на плече, стоящий на посту где-то у кремлевских ворот.
Гипнолог приняла его без осуждения. Кабинет был теплым, пахло ладаном и сушеными травами.
— Вы хотите понять, почему все идет наперекосяк? — спросила она, и в ее голосе не было ни капли сомнения.
Он кивнул.
— Тогда закройте глаза… и вспомните.
Тьма.
Потом — свет.
Московское царство. Год 1578-й. Он — стрелец Григорий, из посадских. Жена — Марфа, четверо детей. Живут в деревне под столицей, едва сводят концы с концами. Но он — молод, горяч, жаждет воли. И когда в кабаке у одной молодки-вдовы ему наливают медовухи, а потом шепчут на ухо сладкие обещания, он бросает дом.
— Баба справится! — отмахивается он от угрызений совести.
Но баба не справляется.
Дети мрут первыми — зимой, от горячки. Марфа, обезумев от горя, идет в Москву искать мужа. Находит его — пьяного, в грязи, на пороге того самого кабака.
— Григорий… дети… — хрипит она.
Но он уже не тот Григорий. Он — тень.
А на следующий день по доносу кабатчицы опричники зарубают Марфу, как «ведьму, что глазом вредила».
Григорий же спивается и замерзает в сугробе той же зимой.
— Вы видите? — голос гипнолога вырвал его из видения.
Он открыл глаза. По лицу текли слезы.
— Это… было на самом деле?
— Было. И теперь судьба дала вам второй шанс.
— Но…
— Она — та самая Марфа. А ребенок, которого вы бросили, — один из тех, кто тогда умер. Если не вернетесь…
— Что?
— Через два года вас раздавит поезд.
Он пришел домой без звонка. Анна открыла дверь — и замерла.
— Ты…
— Прости.
Она не бросилась ему на шею. Не зарыдала. Просто стояла, сжав кулаки, будто решала — бить его или обнять.
— Зачем? — прошептала она.
— Потому что… я уже терял тебя однажды.
И тут она заплакала.
Они говорили всю ночь. О боли. О страхе. О том, как, сами того не зная, повторяли старые ошибки.
— Я не хочу, чтобы наш сын умер, — сказала она тихо.
— Не умрет.
А потом был рассвет.
И в этом рассвете — странное, щемящее чувство, будто где-то там, за гранью памяти, наконец-то замолчали два вечно ссорящихся призрака.
Может быть, смысл реинкарнации — не в том, чтобы бежать от судьбы, а в том, чтобы наконец-то посмотреть ей в глаза и сказать: «Я научусь. Я исправлюсь. Я больше не подведу тебя в этой жизни».
И тогда, возможно, следующая — будет светлее.
Одноразовая жизнь души и тела — тупик мировоззрения
Если реинкарнации не существует, а жизнь души или тела — лишь однократный отрезок между рождением и смертью, то это ведет к катастрофическому сужению сознания. Вот к каким последствиям приводит такое мировоззрение:
1. Бессмысленность страданий и несправедливости
Без идеи перерождений страдания кажутся бессмысленными. Если нет кармы, прошлых ошибок или уроков души, то боль, болезни и несчастья — просто случайность, а не часть развития. Это порождает отчаяние и отрицание высшей справедливости.
2. Отсутствие глубины в самопознании
Если нет прошлых жизней, то врожденные таланты, страхи и интуитивные знания — лишь игра генетики. Нет ощущения, что душа училась веками. Саморазвитие превращается в поверхностное накопление навыков ради одной короткой жизни.
3. Крайний эгоизм и цинизм
Когда после смерти — пустота, исчезает мотивация заботиться о других. Воцаряется принцип «после нас хоть потоп». Зачем быть честным, милосердным или мудрым, если это не влияет на будущее души?
4. Смерть, как абсолютный конец, обесценивает жизнь
Если душа не перерождается, то смерть — полное уничтожение. Зачем творить, любить, стремиться к великому, если все исчезнет? Наука, искусство, духовные поиски теряют смысл.
5. Нет конечной цели — незачем учиться и расти
Без перерождений бессмысленно стремиться к святости, мудрости или просветлению. Религии, говорящие об освобождении (буддизм, индуизм), становятся бесполезны. Остается либо слепое следование догмам, либо погоня за сиюминутными удовольствиями.
6. Невозможность искупления ошибок
Без будущих жизней неисправленные грехи и ошибки навсегда остаются с человеком. Нет шанса отработать карму, исправиться в новом воплощении. Любое зло становится окончательным.
7. Ограниченность восприятия времени
Человек мыслит только в рамках одной жизни, не чувствуя связи с прошлыми поколениями и будущими. История превращается в хаотичный набор событий, а не в уроки для души.
8. «Одноразовость» ведет к духовной деградации
Если нет перерождений, то нет и долгосрочной ответственности. Зачем меняться, если все равно все закончится? Это порождает лень, равнодушие и деструктивное поведение.
Отрицание реинкарнации делает жизнь одноразовой игрушкой в руках слепого случая. Нет прошлого — значит, нет глубины. Нет будущего — значит, нет смысла. Нет кармы — значит, нет справедливости. В таком мире остается лишь пустота, цинизм и погоня за мимолетными наслаждениями, потому что смерть — это конец, а не переход. Аргументов в пользу реинкарнации больше, и они на порядок сильнее, то есть подавляюще превосходящи. А поповская догма однократности жизни — это как пытаться вырастить секвойю из семечка за один день. Это противоречит принципам справедливости, цикличности, сохранения энергии и эволюции и является экспансивным монопольным мракобесием, включая самодельные догмы по его увековечиванию в низменных целях.
А что в итоге? Историческое прошлое отрицает сама жизнь, будущее становится отрицаемым прошлым; прошлое, будь строем или правителем, оценивается негативно; настоящее восхваляется, переходя в осуждаемое прошлое. И всякий раз мы слышим о великой истории прошлого, правильности настоящего пути и светлом будущем, о чем известно всем. А ларчик открывается просто, потому что идеи капитализма и коммунизма противоречат устройству Вселенной и нашей души, которая не может быть бывшей и одноразовой.
И последнее: Закон Вселенной, о коем идет речь, в погоне за своими нелепыми амбициями даже посредством геноцида и репрессий никому перепрыгнуть не удалось, так что стоит ли продолжать? Ах, да — чем же занимаются в институтах Истории, если она отражает непредсказуемые отрицания отрицания, политизированная оценка которых служит бесконечному мозгоправству? Не надоело ли переписывать учебники по истории после каждого короля ради забвения подданными смысла жизни?
Дом на опушке
Она не могла дышать.
Казалось, что вместе с ним из мира ушел весь воздух, и теперь она задыхается, даже когда широко раскрывает рот, даже когда падает на колени посреди пустой комнаты и бьется в беззвучных рыданиях.
Священники разводили руками.
— Смиритесь. Бог дал, Бог взял.
Она ездила по монастырям, стояла на коленях перед чудотворными иконами, целовала мощи, жгла свечи — но ничто не приносило облегчения. Однажды, в маленьком скиту затерянном в лесах, старый монах, глядя на нее усталыми, мутными глазами, сказал:
— Он в лучшем мире. Забудь.
Она вышла, села в машину и билась головой о руль, пока не потемнело в глазах.
Забыть?
Как забыть его смех, его тепло, его руки, которые знали каждую клеточку ее тела? Как забыть то, как он шептал ей на рассвете: «Ты мой дом»?
Она не хотела забывать. Она хотела знать.
Знакомая свела ее с одной женщиной.
Медиум не выглядела, как шарлатанка из дешевого фильма. Ни тени театральности, никаких драматических пауз. Просто женщина лет пятидесяти, с усталым лицом и спокойными глазами.
— Я не обещаю, что он придет, — предупредила она. — Иногда они не могут. Иногда не хотят.
Комната была почти пуста — круглый стол, три свечи, тихий треск воска.
— Дышите глубже.
Она закрыла глаза.
Сначала — ничего. Потом…
Пахнет деревом. Свежим, как будто только что срубленным.
— Он… строит — голос медиума изменился, стал глуше, словно звучал сквозь воду.
— Что?
— Дом. На опушке.
Тепло разлилось по груди, как глоток крепкого чая в мороз.
— Стены уже поднял. Крышу еще не закончил.
— Почему… почему он мне не является?
Медиум нахмурилась, будто прислушиваясь.
— Он говорит… что ты еще не готова увидеть его. Что если придет сейчас — ты потянешься за ним, а ему нельзя тебя брать.
Слезы текли по лицу, но она даже не замечала.
— Кто… кто еще там?
— Девочка. Маленькая.
И тогда она поняла.
Их дочь. Та, что умерла в утробе.
— И… другие?
— Да. Все, кого ты любила.
— Как это работает? — спросила она позже, когда сеанс закончился.
Медиум вздохнула, наливая чай.
— Они не уходят сразу. Особенно, если любовь сильная. Сначала… строят.
— Но почему дом?
— Потому что душам нужны якоря. Места, куда можно вернуться.
— А потом?
— Потом они ждут.
— И когда я умру…
— Ты увидишь тропинку. И дом на опушке.
Через несколько месяцев она умерла, тихо, во сне.
Сначала — темнота. Потом — легкий ветерок, запах хвои и грибов после дождя.
И тропа.
Она пошла.
Сквозь туман, сквозь дрожащий воздух, сквозь время.
И вот он — дом. Тот самый.
На крыльце — он.
Не старый. Не молодой. Таким, каким она любила его больше всего.
За его спиной — тени. Маленькая девочка с ее глазами. Старуха, похожая на мать.
— Ну что, — говорит он, улыбаясь, — заходи.
И она понимает.
Это не конец.
Это — возвращение. Потому что кто-то ждет.
Письмо пенсионера
Директору Института истории РАН
Министру образования Российской Федерации
Уважаемые коллеги!
Проработав более 40 лет учителем истории, я все чаще задумываюсь о том, что традиционный подход к преподаванию этого предмета не учитывает важнейший аспект человеческого бытия — закон кармы и реинкарнации. Если допустить, что души перерождаются, а государства, как коллективные организмы, проходят через циклы воздаяния и исправления, то вся история России XIX–XXI веков предстает в совершенно ином свете.
1. История как цепь кармических уроков
Наши учебники описывают события, как результат экономики, политики или случайностей. Но если принять идею кармы, то:
— Крепостное право — не просто «пережиток феодализма», а расплата за прошлые воплощения в роли угнетателей (например, жестокость опричнины при Иване Грозном).
— Декабристы 1825 года — возможно, души, пытающиеся искупить карму дворянского сословия.
— Революция 1917 года — не «торжество пролетариата», а кармический кризис, вызванный многовековым сословным неравенством.
2. Исторические личности — души в череде перерождений
Мы изучаем царей и вождей, как фигуры одной жизни. Однако гипотетически можно предположить:
— Александр II мог в прошлых воплощениях испытывать гнет — отсюда его реформы.
— Сталинская эпоха напоминает циклы тираний древности — возможно, это кармическое повторение.
— Современные политики могут бессознательно отрабатывать модели прошлого.
3. Войны — не только борьба за ресурсы, но и кармическое воздаяние
Конфликты имеют материальные причины, но если рассматривать их через призму кармы:
— 1812 год — помимо геополитики, это могла быть «очистительная война» после веков крепостничества.
— Первая мировая — крах империи, как следствие нерешенных социальных противоречий.
4. СССР — кармический проект
Социалистический проект можно интерпретировать, как попытку:
— Создать «справедливое общество», но отрицание духовных законов привело к новым дисбалансам.
— Репрессии 1937—1938 годов — возможно, кармический откат после революционного насилия.
5. Современная Россия — отработка прошлого
— Кризис 1990-х — не только следствие реформ, но и распад коллективной кармы советского атеизма.
— Современные процессы — поиск баланса между традицией и модернизацией в кармическом контексте.
6. Будущее — кармический выбор
Если мы не осознаем эти закономерности, учебники продолжат давать однобокую картину. Предлагаю:
— Факультативный курс по альтернативным историческим концепциям.
— Методическое пособие для учителей с разбором кармического подхода.
Я не настаиваю на истинности этой модели, но считаю ее достойной научной дискуссии. История — не застывшая dogma, а живой процесс познания.
С уважением,
Сидоров И. И.
Заслуженный учитель РФ
Классики и современники
Сочинение ученика 10 класса «Прошлая и будущая карма героев пьесы М. Горького „На дне“ в свете реинкарнации»
Пьеса Максима Горького «На дне» — это не просто драма о жизни обитателей ночлежки, но и глубокое философское произведение, заставляющее задуматься о судьбе человека. Если рассмотреть героев с точки зрения реинкарнации и закона кармы, их характеры и поступки приобретают новый смысл. Однако, к сожалению, сам Горький, как и большинство классиков, избегает прямого кармического анализа своих персонажей, ограничиваясь социальными и психологическими объяснениями. А ведь именно понимание реинкарнации могло бы раскрыть истинные причины их страданий и падений!
Лука — странник, несущий иллюзии
Лука, пожалуй, самый загадочный персонаж. Он утешает людей, но его слова — словно песок: ускользают, оставляя пустоту. Возможно, в прошлой жизни он был проповедником или философом, который не смог дать людям истины, а лишь манипулировал их надеждами. Его карма — вечное скитание, ведь он так и не научился говорить правду, предпочитая сладкий обман. В будущем он, вероятно, снова родится странником, но уже без дара убеждения, обреченный на одиночество.
Сатин — бунтарь с искрой мудрости
Сатин когда-то был образованным человеком, но пал на дно. Его цитата «Человек — это звучит гордо!» говорит о том, что в прошлых воплощениях он мог быть воином или мыслителем, но его гордыня привела к падению. Теперь он пьет и играет в карты, но в его речах — отблеск прежней мудрости. Если он осознает свою ошибку, в следующей жизни он сможет стать настоящим учителем, но если нет — снова окажется в ловушке порока.
Пепел — вор, мечтающий о чистой жизни
Васька Пепел — человек, который хочет вырваться из грязи, но не может. Возможно, в прошлом он был купцом или разбойником, который наживался за счет других. Теперь он расплачивается: даже любовь Наташи не спасает его, потому что карма тянет его назад. Если он искупит вину, в новом рождении он получит шанс на честную жизнь, но пока он в плену у своей судьбы.
Настя — жертва собственных фантазий
Настя живет в мире выдуманных романов, потому что реальность для нее невыносима. В прошлой жизни она могла быть актрисой или куртизанкой, которая обманывала и себя, и других. Теперь она страдает от одиночества, но не может вырваться из иллюзий. Ее будущее зависит от того, сможет ли она принять правду — иначе ее ждет новое воплощение в мире таких же пустых грез.
Барон — аристократ, потерявший все
Когда-то он был богат, а теперь смешон и жалок. Его карма — расплата за презрение к людям. В прошлом он, вероятно, угнетал тех, кто был ниже его, и теперь сам оказался на дне. В следующей жизни он, возможно, родится в бедной семье, чтобы понять ценность человеческого достоинства.
Герои «На дне» не просто несчастные люди — они пленники своей кармы. Одни могли быть грешниками, другие — жертвами, но все они оказались в ночлежке не случайно. Горький показывает, что даже на самом дне жизни есть шанс измениться — но для этого нужно осознать свои ошибки. Если же они не сделают выводов, колесо сансары повернется снова, и их страдания продолжатся в новых воплощениях.
Кстати, я считаю литературу классиков поверхностной, так как все они избегают кармического анализа своих героев и не учитывают мораль, вытекающую из объективного закона реинкарнации. Возможно, если бы писатели прошлого глубже изучали законы Вселенной, их произведения стали бы не только зеркалом общества, но и руководством к духовному освобождению. А духовное освобождение — это как раз то, что является препятствием на пути власти во все времена, и, как цинично и точно по Фрейду заявил Герман Греф, как только люди поймут свою духовную основу, манипулировать ими будет чрезвычайно тяжело. Но что случится с народом, если место человека во Вселенной будут определять грефы и подобные типы с высокой трибуны? Отсюда ясно, что все учения, кроме достижения святости в многочисленных жизнях, являются маргинальными и антинародными.
Ученик 10 Б класса
Иванов Алексей
Как убийца начал ходить в церковь, а вор перестал
1. Убийца и его свечи
Он вошел в церковь легко, будто ступал не на каменные плиты, а на мягкий ковер, расстеленный специально для него. В руках — три восковых свечи, купленных у старухи-свечницы, которая, моргая мутными глазами, даже поклонилась ему, словно чувствуя в нем что-то важное. Он привык к таким взглядам. Люди всегда чувствовали его силу — ту, что скрывалась за спокойными движениями, за размеренным голосом, за холодными пальцами, умевшими сжимать горло или направлять лезвие точно между ребер.
Первое убийство было почти случайным. Заказ. Деньги. Ни страха, ни сомнений — только легкое удивление тому, как просто уходит жизнь. А потом — странное тепло в груди, будто кто-то влил в него струю горячего вина. Он не знал, что это, но ему понравилось.
И вот теперь, после каждого дела, он приходил сюда. Ставил свечи за упокой. Крестился широко, как учила бабка в детстве, целовал икону, ощущая на губах сладковатый вкус олифы. Священник, высокий, бородатый, с глазами, полными усталого снисхождения, иногда кивал ему, будто знал. Может, и знал.
— Господи, помилуй раба Твоего Владимира, прости ему грехи вольные и невольные…
Он не верил в Бога. Но верил в систему. В то, что если правильно соблюдать ритуал — грехи смоются, как грязь с рук. Он был санитаром. Чистильщиком. Разве плохо — убирать тех, кого и так уже стерли из книги жизни?
А свечи горели. Дым поднимался к потолку, смешиваясь с другими молитвами, с другими грехами.
2. Вор и его расчет
Он крал у тех, кто не мог дать сдачи. Пенсионеры, студенты, женщины с потрепанными сумками — его клиенты. Он не любил насилие, только ловкость. Пальцы, привыкшие к чужим кошелькам, двигались сами, будто знали, где лежит заветная купюра, где спрятан последний рубль на хлеб.
Раньше он ходил в церковь. Стоял в толпе, крестился, даже подавал записки о здравии — своего, конечно. Потому что верил: если Бог есть, то он должен понимать. Все воруют. Все грешат. Главное — вовремя покаяться.
Но однажды он услышал проповедь.
— Даже разбойник, распятый рядом со Христом, покаялся в последний миг и вошел в рай! — пробасил батюшка.
Вор задумался.
Зачем тратить время на церковь, если можно украсть еще? Если можно жить в свое удовольствие, а перед смертью — успеть? Один вздох, одно слово: «Господи, помилуй»! — и все. Чист.
Он перестал ходить на литургии.
3. Писатель и его чернила
Церкви нужны грешники.
Чем больше греха — тем больше покаяния. Чем больше покаяния — тем больше свечей, поклонов, пожертвований. «Греши, но кайся» — идеальная формула для управления душами.
Но карма — не бумага. Ее нельзя порвать, сжечь, переписать.
Каждое убийство, каждая кража — это не просто «прости, Господи», а тяжесть, которую душа тащит через жизни. Испытания даны не для того, чтобы их «замолить», а чтобы пройти. Чтобы понять. Чтобы больше не наступать на те же грабли. Общество не умеет встречать приход на Землю таких душ, потому что ему навязали аксиомы одноразовой жизни душ и тел.
Но кто скажет об этом убийце, который уверен, что свечи спасут его? Кто объяснит вору, что последнее покаяние — не лазейка, а лишь начало новой петли?
Им не говорят.
Потому что если люди узнают, что душа возвращается — что за каждый удар ножом придется ответить в следующей жизни, что за каждую украденную копейку придется отдать вдесятеро — кто тогда будет слушать проповеди о «прощении»? Ведь карма не отмолима и подлежит отработке только на Земле, а это значит, что отношения к жизни и смерти придется пересмотреть.
Кто будет бояться ада, если знает, что ад — это ты сам в следующем теле, в следующей судьбе? Как можно отмолить уже заслуженное наказание тяжкой судьбой, если ты был послан на Землю для искупления? Никак. Сокрытие этого –злодеяние перед Человечеством.
4. Власть и ее тайна
И светская, и церковная власть знают: люди должны бояться. Но бояться правильно.
Не кармы — а суда.
Не перерождений — а вечных мук.
Потому что если человек поймет, что он — вечный странник, что он сам кузнец своей судьбы, — он станет неуправляем.
Зачем воровать, если знаешь, что украденное вернется сторицей? Зачем убивать, если понимаешь, что следующий удар будет твоим? Зачем творить зло, если единственный способ избегнуть наказания есть воздержание от зла?
Но нет — пусть лучше убийца ставит свечки, а вор верит в последнее покаяние.
Пусть думают, что грех можно стереть, как запись в книге.
А душа…
Душа все помнит.
И вернется.
Чтобы отработать.
Чтобы, наконец, понять.
Чтобы больше не ходить ни в церковь, ни в тюрьму.
А просто — перестать грешить.
Интервью о конце света
Корреспондент: Профессор, все чаще говорят, что Земля скоро войдет в зону высоковибрационных космических энергий. Что это значит для нас?
Ученый: Это не метафора. Планета действительно приближается к энергетическому порогу, за которым духовная эволюция станет вопросом выживания. Но проблема в том, что более половины населения — носители низковибрационных душ, неспособных существовать в новых условиях.
Корреспондент: То есть эти люди… исчезнут?
Ученый: Их души, запертые в парадигме одноразовой жизни, не пройдут отбор. Они неисправимы — веками цеплялись за догмы поповских соборов и большевистских съездов. Тех, кто не эволюционировал, переместят на планеты с адскими условиями — там они снова будут рабами чужих решений. Отмечу, что воплощение на разных планетах приведет к разлучению с нашими близкими в последующих жизнях и трагедиям.
Корреспондент: Но разве наука и политика не предлагают выход?
Ученый: (резко) Какая наука? Геополитологи-метеорологи годами треплются на телеэкранах о капитализмусах и социализмусах, будто это что-то решает. Пустая говорильня! Нравственное совершенство предполагает долгую эволюцию и реинкарнацию, а их отрицают до сих пор.
Корреспондент: Что же делать?
Ученый: Немедленно отбросить ложные теории и дать человечеству парадигму жизни и смерти. Иначе нас выбросит с насиженного места вверх тормашками — и тогда хоть в угольном пласте воплощайся! Думаю, для неисправимых душ найдется подходящая планета, а Земля превратится в рай.
Корреспондент: Жестко… но, кажется, честно.
Ученый: Правда всегда жестока. Время мягких иллюзий кончилось. К сожалению, господствующие в сознании идеологии одноразовой жизни нашего «я» тормозили духовный рост людей, и теперь придется отвечать всем.
После литургии
Заунывное пение на церковнославянском смолкло, служба окончилась. Настоятель храма обратился к стоявшей третий час кряду пастве:
— Чада мои возлюбленные, православные! Ныне, во дни лукавые сии, враг рода человеческого, окаянный, прельщает вас хитросплетенными баснями, дабы отвратить от истинной веры! Вижу, как иные из вас, ослепленные суемудрием века сего, начинают слушать бесовские шепоты под личиной «науки» и «прогресса»!
Первое — про инопланетян!
Слышу, болтают ныне: «А что, если там, на звездах, есть жизнь?» Да что вы, окаянные! Разве не ведаете, что земля — центр мироздания, ибо на ней Господь пролил Кровь Свою за нас?! Если бы иные твари существовали, то Священное Писание возвестило бы нам о сем! А раз не возвестило — значит, это бесовские выдумки, дабы вы усомнились в Божием промысле! Всякие там «зеленые человечки» — не иначе как бесы в новом обличье, готовящие приход антихриста!
Второе — дети индиго!
Ох, уж эти «особенные» дети, коим приписывают сверхспособности! Чада, опомнитесь! Разве Дух Святой ныне действует иначе, чем в веках прошлых? Нет! Сие — прелесть диавольская! Когда дитя вам заявляет, что «помнит прошлые жизни» или «видит ангелов», — знайте: то не ангелы, а бесы морочат его! Истинная святость — в смирении, а не в гордыне «избранничества»!
Третье — реинкарнация!
Ныне иные, омраченные востоком богопротивным, лепечут: «Душа перерождается». Чада, страшно сказать — сие ересь мерзкая! Христос единожды пришел спасти нас, а не цирк устраивать из душ, кои «переселяются»! Если бы душа жила много раз — зачем тогда Страшный суд? Зачем Голгофа? Нет, слушающие сей бред — уже здесь, на земле, в ад идут, ибо отвергают искупление!
Четвертое — квантовая мистика!
А эти новомодные бредни, будто «мысль материальна» и «вселенная подстраивается под нас»! — будто бы человек управляет реальностью. Чада, да это же колдовство в чистом виде! Разве не знаете, что чудеса — только от Бога, а не от вашего «позитивного мышления»? Кто так мыслит — тот уже молится не Господу, а сатане, ибо ставит свою волю выше Божией!
Пятое — древние цивилизации!
Твердят вам про Атлантиды да Гипербореи, будто до нас жили исполины! Ложь! От Адама до Христа — одна история, и никаких «сверхлюдей» не было! А если и находите кости великанов — то это останки допотопных грешников, на коих Господь ярость излил! И никакие мы не потомки исчезнувших цивилизаций, ибо славяне до крещения Руси дикарями были, за что князю Владимиру памятник поставлен.
Чада!
Не дайте прельстить себя! Вся сия «мудрость» — от лукавого, ибо «Бог гордым противится, а смиренным дает благодать» (Иак. 4:6)! Держитесь Писания и Предания, а не басен безумных! Ибо близок час, когда явится отец лжи — антихрист, и все, кто слушал инопланетян, эволюцию и детей индиго, первыми поклонятся ему!
Аминь.
Священник крестится, тяжело дышит. Народ в ужасе переглядывается. Старухи осеняют себя крестом. Молодежь косится на выход.
Утешение
Пять лет брака — как миг. Пять лет без нее — как вечность.
Сергей сидел в кабинете психотерапевта, сжимая в руках бумажный стаканчик с холодным чаем. Врач, человек с усталыми глазами за тонкими стеклами очков, говорил медленно, будто слова давались ему с трудом.
— Вы не одиноки в своем горе. Но у нас, в отличие от Запада, нет культуры групповой терапии для тех, кто потерял близких. Наша история — это войны, голод, репрессии. Люди привыкли хоронить и молчать. Мы не умеем горевать правильно. Вот вам рецепт…
Он протянул листок. Сергей взглянул на название таблеток и усмехнулся.
— Это поможет?
— Облегчит симптомы.
— А что на самом деле со мной происходит?
Врач замялся.
— Вы… переживаете разрыв энергетической связи. Но это уже не моя компетенция. Попробуйте сходить в церковь.
Священник, отец Николай, оказался добродушным, пухлым мужчиной с бородой, в которой пряталась снисходительная улыбка.
— Страдания необходимы, — сказал он, поправляя епитрахиль. — Они очищают душу. Господь испытывает тех, кого любит.
— За что? — спросил Сергей.
— Чтобы укрепить вашу веру.
— А если я не хочу «крепнуть»? Если я хочу ее назад?
Отец Николай вздохнул:
— Такова воля Божья. Молитесь.
Сергей вышел из храма с пустотой внутри и досадой от пустых слов.
Посвященного звали Данила. Он жил на окраине города в старом доме, заваленном книгами о карме, реинкарнации и вечности. Его глаза были спокойны, как глубокое озеро.
— Ты не случайно здесь, — сказал он, когда Сергей закончил говорить. — Твоя боль — не наказание. Это продолжение любви.
— Как?
— Души, которые были близки, не разрываются просто так. Они снова встречаются.
— Вы хотите сказать, что… я увижу ее снова?
Данила улыбнулся.
— Ты уже видел ее — не в этой жизни, так в прошлой. И увидишь в будущей. Но дело не в том, когда, а в том, что между вами осталось.
Он подошел к полке, достал потрепанный фолиант.
— Представь, что душа — это река. Она течет через разные берега — через разные жизни. Иногда ее русло пересекается с другой рекой, и тогда они текут вместе — год, десять, пятьдесят лет. А потом снова расходятся. Но вода-то помнит.
Сергей молчал.
— Ты чувствуешь ее? — тихо спросил Данила.
— Да.
— Потому что вы все еще связаны. Ты не потерял ее — ты просто не видишь ее здесь. Но она рядом.
— А что мне делать?
— Жить. Любить. Помнить. И не бояться, что однажды встретишь ее взгляд в другом человеке — и узнаешь.
Сергей закрыл глаза — и впервые за долгие месяцы увидел ее не в воспоминаниях, а здесь, в тишине между мыслями.
Психотерапевт дал таблетки от симптома.
Священник — готовые ответы без ответа.
Посвященный — не утешение, а понимание.
Сергей вышел на улицу. Ветер трепал его волосы, и он впервые за долгое время дышал.
Она не умерла. Она просто ждала его в другом месте.
А значит, надо жить.
Байки у костра
Лето. Стройотряд. День прошел в бесконечных ямах, дощатых коровниках и проклятиях в адрес прораба, который снова «недодал» цемента. Но сейчас — тишина. Только треск сухих веток в огне, шепот ночного ветра и над головой — бескрайнее звездное небо, такое огромное, что кажется, будто оно вот-вот раздавит тебя своей вечностью.
Вчера спорили о «Тайной доктрине» Блаватской и Елене Рерих, сегодня — о реинкарнации. В кругу шесть студентов. Говорят тихо, но горячо.
— Значит, так, — начинает Сергей, поправляя очки. — Реинкарнация — это не просто «умер-родился заново». Это цикл. Душа приходит снова и снова, пока не выполнит свою задачу.
— А задача какая? — Лена подобрала ноги под себя, обхватив колени.
— Совершенство, — отвечает Костя, бросая в огонь щепку. — Нравственное. Чистота души. Пока не достигнешь — будешь возвращаться.
— То есть, если ты дрянь… — Витя усмехается.
— …то будешь снова и снова падать духовным лицом в земной асфальт, — завершает Марина.
Тишина. Кто-то вздыхает.
— А что, если душа не хочет? — Таня, наконец, выходит из тени.
— Не хочет — значит, не готова, — Сергей пожимает плечами. — Значит, еще не настрадалась.
— А вот раньше, — Костя хмурится, — в дореволюционной России верили, что душа живет один раз. И в советское время — что ее вообще нет. Просто тело и все.
— И где теперь эти строи? — Витя усмехается. — В мусорке истории. Карма их достала.
— Ага, особенно тех, кто рушил храмы, жег книги, расстреливал «бывших людей», — Марина бросает камень в огонь. — Души-то никуда не делись. Они вернулись. И теперь отрабатывают.
— Ты про попов?
— И про ленинскую гвардию тоже. Они думали, что уничтожат «ведический дух», а на самом деле подписали себе бесконечный возврат. Сансара — она такая. Уничтожение священников Советской властью — это карма за уничтожение несогласных славян и ведических знаний. Славяне смеялись над пришедшими попами, их двухкамерным загробным миром.
— Значит, выхода нет? — Лена смотрит в огонь.
— Есть. Один, — Сергей поднимает палец. — Вознесение. Когда душа больше не падает сюда. Когда она чиста.
— А если не вознесешься?
— Тогда — колесо. Войны, революции, падения, взлеты. История — это просто путь заблуждений тех, кто стоит выше. Они тащат всех в пропасть, а души снова и снова отрабатывают карму.
— Жесть, — Витя задумывается. — А кто-то сказал, что есть только две вещи, которые поражают его больше всего…
— Звездное небо над головой и нравственный закон внутри нас, — Таня заканчивает за него. — Это сказал Кант в XVIII веке.
Все замолкают, глядя вверх.
— А может, свежий взгляд истиннее идиотов, придумавших доктрины одноразовой жизни и угробивших миллионы? — неожиданно бросает Костя.
Звезды холодные, бесконечные, равнодушные.
— Значит, выбор прост, — Костя встает, отряхивая штаны. — Или учишься, или будешь копать ямы еще тысячу жизней.
Огонь догорает. Кто-то смеется. Кто-то молчит.
А над ними — все то же небо.
Чиновник под гипнозом
Кабинет гипнотерапевта был обставлен с нарочитой простотой: кожаное кресло, приглушенный свет, тихий звон тибетских колокольчиков. На столе — диктофон с кассетой, уже готовый записывать.
— Вы хотите избавиться от угрызений совести? — спросил доктор, поправляя очки. — Или просто понять, откуда они?
Чиновник, грузный мужчина в дорогом костюме, нервно потер ладонью колено.
— Мне… снится одно и то же. Люди. Много людей. Они смотрят на меня. Молчат. А потом… — он сглотнул, — начинают кричать.
Доктор кивнул.
— Ложитесь. Закройте глаза. Дышите глубже…
Голос гипнотизера стал плавным, как медленная река.
— Вы погружаетесь в прошлое… Глубже… Глубже… Кто вы?
Чиновник замер, веки слегка задрожали.
— Я… банкир. Лион. 1780-й год. Банки только появились… — его губы искривились в усмешке. — Французы беднеют, а я ссужаю деньги богачам. Под большие проценты. Очень большие.
— Дальше, — мягко подтолкнул доктор.
— Голод… Бунты… А эта дура, Мария-Антуанетта, говорит: «Если у них нет хлеба, пусть едят пирожные!» — он фыркнул. — А я… я теперь главарь разбойников. Меня зовут Крысятник. Мы грабим кареты на дорогах…
Лицо его исказилось.
— Поймали. Гильотина… — он резко дернулся, будто падая. — Голова… в корзине… Я еще вижу… еще чувствую…
Доктор провел рукой перед его лицом.
— Проходим дальше.
— Стамбул… Я торгую людьми. Разлучаю матерей с детьми. Меня ненавидят… — голос чиновника стал хриплым. — Но золото звенит так сладко…
— А потом?
— Потом… Греция. Я ростовщик. Бедняки приходят ко мне, я даю им деньги… а потом забираю их дома. Один… не отдавал. Я поджег его хижину. Но огонь перекинулся… и на меня.
Он застонал, будто чувствуя жар пламени.
— Продолжайте, — произнес доктор.
— Москва. Мороз. Кровь на снегу, я опричник Ивана Грозного… — прошептал чиновник. — Мы грабим дома, половину — царю. Но я утаил мешок серебра… — его тело напряглось. — Меня… сажают на кол…
Он закричал.
Доктор быстро скомандовал:
— Проходим! Дальше!
— Балы… вино… взятки… — чиновник расслабленно улыбнулся. — Освободили крестьян, а они еще беднее стали. Но нам-то что? Двор жирует. Революция? Да кто в нее верит! Я министр Александра II. Напрасно его назвали Освободителем, это насмешка над чернью.
— Хватит, — резко сказал доктор. — По счету до десяти вы выходите из транса.
Чиновник открыл глаза, обливаясь потом.
— Что… что это было?!
Доктор вынул кассету из диктофона и протянул ему.
— Ваши прошлые жизни. Видимо, таких, как вы, у власти полно — иначе бы народ давно накормили.
Чиновник побледнел.
— Это… бред.
— Бред? — доктор усмехнулся. — Тогда зачем вам снились эти люди? Ваша душа кричит. Раздайте все, что наворовали. Иначе… — он многозначительно посмотрел на кассету, — следующее воплощение будет хуже.
— А если… если я пришлю к вам других? — чиновник нервно засмеялся.
— Пусть заходят, — доктор улыбнулся. — Гипноз — вещь безболезненная. Но пробуждение… может быть очень неприятным.
Чиновник вышел, сжимая кассету в дрожащих пальцах.
А доктор записал в журнале: «Сеанс №437. Очередной „бессовестный“. Вернется ли? Сомневаюсь. Но если да — начну с Древнего Рима. Там он был сборщиком налогов. Интересно, вспомнит ли, как его распяли на кресте за жадность?»
Визит в высший свет
Василий, охранник сетевого магазина в подмосковной деревне, жутко завидовал богачам, разъезжающим по заграницам. Накопил денег, набил рюкзак салом и сухарями, зашил в штормовку сбережения — и отправился в Монако, решив сойти за модного автостопщика.
На границе пограничник даже не удивился его заявлению: «Монако!» — оказалось, туда можно въехать без лишних формальностей.
В парке Монте-Карло он встретил эмигранта:
— О-о, русски человек! — старик коверкал слова. — Как там наша Расея? Царя еще любят?
— Какой царь? — опешил Василий.
— Ну, Николай Второй…
Оказалось, дед сбежал из России в 1917-м. Пробуя Васильево сало, прослезился: «Прямо, как в Смоленске…»
У казино швейцар остановил его:
— Дресс-код, мсье.
— Да я просто посмотреть!
— Тем более.
На пристани Василий спросил про яхту:
— Это чья лодка?
Получив ответ на французском, махнул рукой: «Ну и ладно».
У княжеского дворца охрана преградила путь:
— Князь вас не ждал.
— А я и не звонил, — буркнул Василий.
Ночью в парке полиция заинтересовалась его салом:
— Это не наркотики! — кричал он. — Наше, русское!
Возвращаясь домой, Василий понял: в Монако все блестит, но не греет. А в его деревне и речка есть, и сало вкуснее.
Прежде чем за чужим счастьем гнаться, нужно в своей стране разобраться. Не зря говорится — где родился, там и пригодился. Высший свет — не для всех, а настоящее богатство — это когда в своем доме тебя понимают, и сало — свое, соленое, с чесночком.
Святое семейство
В приходском домике у церкви Успения Пресвятой Богородицы, что в селе Запрудино, отец Геннадий и матушка Алевтина пили чай с малиновым вареньем. Ветер шевелил занавески, солнце ласково стелилось по половицам, а на стене висел портрет Патриарха, слегка перекошенный, но от этого не менее священный.
— Ну вот, матушка, — вздохнул батюшка, отодвигая пустую чашку, — живем же, слава Богу. Коммунисты ушли, ихние убогие философские пожитки — тоже. Никто нам теперь не тычет в нос научным атеизмом, не заставляет прятать иконы под половицу.
— Ох, батюшка, — кивнула Алевтина, задумчиво ковыряя ложкой в варенье, — а помнишь, как они тут с комсомольскими значками ходили, лекции читали про пережитки темноты?
— Помню, матушка, как же не помнить! — отец Геннадий даже привстал от возмущения. — А теперь вот — пожалуйста: храм отреставрирован, колокола звонят, народ в воскресенье приходит. Только вот…
— Что «только вот»? — насторожилась матушка.
— Десятины-то нету! — вздохнул батюшка. — В старину, бывало, каждый десятый сноп, десятая курица, десятая копейка — все в пользу церкви. А нынче что? Подходят после службы, суют пятак, а то и вовсе крестятся да уходят.
— Да уж, — согласилась Алевтина, — нынче народ скупой стал. Вон, у старосты Никанора корова — молока полные подойники, а нам — кружку принес, да и то прокисшую.
— И цензуры на реинкарнацию нет! — вдруг воскликнул отец Геннадий, хлопнув ладонью по столу.
— ??? — матушка округлила глаза.
— Ну как же! — развел руками батюшка. — Раньше хоть знали, что душа после смерти либо в рай, либо в ад, либо, если совсем не повезло, в чистилище (хотя мы его, конечно, не признаем). А теперь? Теперь каждый второй верит, что он в прошлой жизни был то ли фараоном, то ли кошкой персидской.
— Ой, батюшка, да не говори! — замахала руками Алевтина. — Вон, Марфа-бухгалтерша мне на днях заявила, что в прошлой жизни она была жрицей в Древнем Египте. Я ей говорю: «Марфа, ну какая из тебя жрица? Ты ж на прошлой неделе сметану в церковной лавке обсчитала!»
— Ха! — фыркнул отец Геннадий. — А Петрович, наш алтарник? Тот вообще утверждает, что в прошлой жизни был буддийским монахом. Я ему: «Петрович, ну какой ты монах, если ты вчера после вечерни пол-литра с пономарем распил?»
— Да уж, — вздохнула матушка, — раньше хоть цензура была. Не дай Бог кто про реинкарнацию заикнется — сразу в райком на беседу. А теперь — полная свобода. Один говорит, что он Наполеон, другой — что Клеопатра, третий вообще инопланетянином был.
— И самое обидное, — добавил батюшка, — что никто не признается, что в прошлой жизни был, скажем, церковной мышью или грешником, которого в свинью обратили. Нет, все сплошь — великие воины, мудрецы и царицы!
— Ну, хоть коммунистов нет, — утешила себя Алевтина. — А то ведь, помнишь, отец Геннадий, как они нам тут мозги пудрили? «Религия — опиум для народа», «Бога нет», «Попы — паразиты».
— Ага, — усмехнулся батюшка, — а теперь эти же самые, бывало, комсомольские активисты — первые на исповедь бегут. Вон, Семен Козлов, который в восьмидесятые лекции нам читал про мракобесие, теперь каждое воскресенье свечки ставит, поклоны бьет.
— Ну, хоть так, — вздохнула матушка. — А то ведь десятины нет, реинкарнация бесконтрольная…
— Да, — согласился отец Геннадий, — но зато мы, хотя бы, можем спокойно чай пить и коммунистов вспоминать без страха.
— Это верно, батюшка, — улыбнулась Алевтина. — Давай-ка еще по чашечке, пока никто не видит.
— Аминь! — торжественно произнес отец Геннадий и налил чай.
За окном тихо звенели колокола, солнце садилось за горизонт, а в душе у святого семейства было тепло и спокойно. Потому что, несмотря ни на что, они знали: главное — это вера.
И варенье.
На следующее утро батюшка, вдохновленный мыслью о десятине, прикрепил к церковной ограде табличку:
«Бесплатный Wi-Fi «ХрамоНет». Подключись — и 10% твоего трафика уйдет на благоукрашение храма!
Рекомендуем псалмы в потоковом формате».
Об историческом величии
И была Русь, дика и неотесана, пока не явился князь Владимир — светоч истины, креститель и просветитель. Согнал он славян в реку, окропил святой водицей, и сразу же стали они цивилизованными: покорными, смирными и готовыми терпеть.
А потом пришли попы — благодетели душевные. Шептали о царствии небесном, о тленности земного, о том, что терпеть надо, ибо за гробом — все компенсируется. И терпели. Терпели татар, терпели бояр, терпели царей, терпели кнуты и барщину. Терпели до тех пор, пока не натерпелись до революции.
Тут явились революционеры — освободители от цепей. Сказали: «Хватит терпеть!» — и начали строить светлое будущее. Строили рьяно, с душой, а точнее — без души, зато с энтузиазмом. Кто не согласен — в лагерь. Кто не в лагере — на стройку. Кто не на стройке — в пропаганду. И так до тех пор, пока не построили… а вот что построили — уже никто не помнил.
Но не беда! На смену пришли приватизаторы — рыцари свободного рынка. Разобрали «светлое будущее» на запчасти, растащили по карманам, а что не влезло — продали за бугор. Народ, наученный смирению, лишь вздыхал да копил злобу.
А потом пришли обнулители. Сказали: «Хватит злиться!» — и обнулили все: совесть, память, будущее. Народ, привыкший ко всему, лишь зааплодировал и продолжил вымирать.
Но самое прекрасное во всей этой истории — это памятники. Каждому разрушителю — постамент, каждому палачу — мемориальная доска. Князю Владимиру — за крещение, революционерам — за разруху, приватизаторам — за воровство, обнулителям — за… ну, вы поняли.
Вот она — историческая преемственность! Вот оно — величие! Страна, которая веками шла к своему величию, наконец, его достигла — превратилась в музей собственных ошибок под открытым небом.
И если вы думаете, что на этом история закончилась — о, наивные! Скоро придут новые благодетели, новые освободители, новые обнулители. И всем им, конечно же, поставят памятники.
А народ? А народ будет терпеть. Ведь его же крестили.
Светлое будущее грехометрии
Писатель-футуролог, известный в узких кругах под псевдонимом Арсений Грехов, дописывал свой новый роман «Грехометрия» с особым вдохновением. В центре сюжета оказался чудаковатый изобретатель Игнат Ложкин, создавший невиданный прибор — греходетектор души.
Этот странный аппарат, напоминающий смесь металлоискателя и церковного кадила, мог измерить греховность человека в особых единицах. Ложкин грезил масштабами: он мечтал установить свои рамки при входах в Белый дом, Бундестаг, на Даунинг-стрит, 10, в Елисейский дворец, под арку Спасской башни и прочие парламенты мира — все эти сеймы и хуралы должны были пройти его проверку.
Начал изобретатель скромно — с бесплатного тестирования всех желающих в своем гараже. Подходил человек, Ложкин что-то там настраивал на приборе, и аппарат выдавал вердикт: «У вас столько-то единиц лживости и чревоугодия. В рай не возьмут, вернетесь на землю страдать от неизжитых пороков».
Клиенты попадались разные — калейдоскоп дебоширов, взяточников, попов и прочей публики. Одной важной даме в норковой шубе он прямо заявил: «У вас страсть к украшениям и нарядам, совсем небольшая — тысячные доли с прошлой жизни остались. Возьмут вас, конечно, но только на нижний уровень рая, а потом все равно назад отправят — за километр бутики обходить».
От посетителей не было отбоя, пока не случилось непредвиденное. Хитрые граждане быстро смекнули, как обойти систему. По всему городу, как грибы, стали появляться конторы, выдающие фиктивные справки об отсутствии грехов. Кто-то с такими бумагами устраивался на престижную работу, кто-то — выходил замуж, скрывая блудную историю, а самые предприимчивые так и вовсе втирались в чужой бизнес, чтобы его отжать.
Игнат Ложкин, наблюдая этот цирк, впал в отчаяние. В ярости он разбил свой прибор молотком: «Нахрена ты нужен, если все вдруг стали святыми безо всякого голосования попов?» Теперь любой мог тыкнуть ему в лицо справкой — и жизнь от этого только осложнилась. Маньяки шли работать в детсады, воры охраняли склады, казнокрады прямиком отправлялись на госслужбу.
А писатель Грехов, вдохновившись этим абсурдом, сделал неожиданный ход — сжег рукопись «Грехометрии» и развеял пепел вокруг своей дачи. После этого он взялся за новую книгу — о том, как человеческие пороки не меняются уже тысячи лет. Земной ад, рассудил он, всегда остается земным адом, какие бы приборы ни изобретали чудаки вроде Ложкина. «Ведь это же надо, — подумал он про попов, — целое Колесо Сансары запихнуть в одноразовую жизнь, и хоть бы хны!»
Кармическое депутатство
В роскошных кабинетах, обтянутых кожей редких животных, депутарии в дорогих костюмах поднимают бокалы с шампанским за «успешную реформу». За окном — их яхты, самолеты, дворцы, купленные на деньги тех, кто всю жизнь пахал на заводе, в поле, в больнице или школе.
Они повысили пенсионный возраст, зная, что многие не доживут. «Экономика!» — гордо заявляют они, подсчитывая сэкономленные миллиарды, которые тут же утекают в их офшоры. Пенсии — мизерные, унизительные, на которые нельзя прожить, но депутарии лишь пожимают плечами: «Работайте дольше!»
А тем временем в глубинке старуха с больным сердцем вынуждена идти подрабатывать уборщицей, потому что ее пенсии не хватает даже на лекарства. Бывший шахтер, откашлявшись черной пылью, смотрит в пустой холодильник и понимает, что до пенсии ему все равно не дотянуть.
Но карма — штука неумолимая.
Что ждет депутариев в следующей жизни?
1. Родиться в нищей семье — где не будет денег ни на еду, ни на лечение, а пенсия родителей окажется смехотворной.
2. Работать до смерти — на износ, без выходных, с больной спиной и пустым кошельком, наблюдая, как новые «избранники народа» проезжают мимо на лимузинах.
3. Бесконечно болеть — но не иметь доступа к нормальной медицине, потому что «бюджет трещит».
4. Умирать в одиночестве — брошенным и забытым, как тысячи тех, кого они лишили достойной старости.
А может, их души и вовсе застрянут в вечном цикле возмездия, раз за разом проживая чужие страдания, пока не поймут, что деньги и власть — ничто перед законом кармы.
И тогда — расплата. И все потому, что после парадигм одноразовой жизни души и тела они выбрали не Закон Вселенной достижения вознесенной святости, а принцип безудержной наживы и воровства.
Понимают ли они это? Да, они понимают. Но их понимание — циничное, расчетливое. Парадигма одноразовой жизни — идеальная ширма для воровства: «Если душа не перерождается, а тело превратится в прах — зачем думать о последствиях? Бери все сейчас!»
Они смеются над «кармой», как над сказкой для бедных. «Говорят кругом? Пусть болтают! Наши яхты — вот наша реальность». Они уверены, что законы Вселенной — для слабаков, а их мир строится на других правилах: взятках, лоббировании, вечной безнаказанности.
Но карма — не суеверие. Это закон причин и следствий, который работает даже для тех, кто в него не верит. Верят ли в него первосвященники? Безусловно, и далеко не только потому, что на Том Свете бессмысленно держать грешников взаперти с Начала Времен.
Что они упускают?
1. Душа не сгорает в одноразовом мире — даже если они отрицают перерождения, энергия их поступков никуда не исчезает. Рано или поздно бумеранг вернется.
2. Их следующее воплощение не будет среди элиты — роскошь, власть, безнаказанность закончатся в момент смерти. А дальше — рождение в мире, который они сами создали: в нищете, бесправии и отчаянии, что не отмолимо в принципе.
3. Вечное повторение уроков — если не усвоили в этой жизни, карма будет преследовать их снова и снова, пока не научатся состраданию.
Они думают, что обманули систему. На самом деле — они обманули только себя.
Вселенная не торопится. Но она — точна.
Народоеды
В городе N все было как всегда. То есть — плохо. Дороги напоминали лунный пейзаж, больницы пахли смертью и дезинфекцией, а пенсионеры, затянув потуже ремни, с тоской считали копейки до получки. Зато на холме, за высоким забором с колючкой, цвели розы.
Розы поливали дорогой водой из-за границы.
В особняке за забором сидели Они. Те самые. Те, которые «мы тут немного поуправляем».
— Опять эти жалобы, — вздохнул один, поправляя часы дороже местной поликлиники. — Пишут, что лекарств нет. Ну, купили бы сами, если им так нужно.
— Да ладно, — махнул рукой другой, закусывая черной икрой. — Народ у нас терпеливый. Потерпит еще.
А народ и правда терпел.
Терпел, когда Они покупали футбольные клубы за рубежом, заказывали рекламу: «Купи свой Челси!», а местная школа разваливалась.
Терпел, когда Они кричали о патриотизме, а их дети щебетали по-английски с вилл в Майами.
Терпел, когда Они принимали законы, от которых сами же тут же получали исключения.
Но больше всего Они любили говорить о народе.
— Народ у нас святой! — вещал один, попивая вино за 300 тысяч за бутылку.
— Народ — это наше все! — вторил другой, подписывая бумагу об очередном повышении тарифов.
А потом Они садились в свои бронированные машины и уезжали.
Мимо.
Мимо разрухи, мимо нищеты, мимо людей, которые уже даже не злились.
Просто потому, что Они были Народоедами.
И самое страшное?
Что Они даже не прятались.
Они просто знали — народ потерпит.
А если не потерпит?
Ну…
Терпел же раньше.
Город N продолжал жить. Вернее — существовать. Дороги не чинили, но зато повесили новые плакаты: «Вместе мы сила!» Больницы не ремонтировали, но провели «оптимизацию» — теперь в очереди к врачу можно было успеть состариться.
А на холме за забором Они пили дорогой коньяк и обсуждали, как «поднять экономику».
— Надо ввести новый налог, — сказал один, задумчиво вертя в руках золотую ручку.
— На воздух? — засмеялся другой. — Уже ввели. Давайте на тень.
И засмеялись хором.
А в это время…
В это время в городе N случилось нечто странное.
Люди перестали бояться.
Сначала старушка у подъезда, которая всегда молчала, вдруг сказала:
— Да пошли вы все, сволочи.
Потом рабочий завода, получающий 15 тысяч, разбил телефон с новостью о «рекордных прибылях» олигархов.
Потом учительница, которой «оптимизировали» зарплату, вышла на площадь.
Их было десять.
Потом сто.
Потом тысяча.
А на холме Они сначала не заметили. Потом — не поверили. Потом — затряслись.
— Это же… бунт? — спросил самый толстый, роняя сигару.
— Не бунт, — прошептал самый умный. — Это суд.
Их особняк окружили. Не митингующие. Не оппозиция. Просто люди. Те, кого они называли «быдлом», «терпилами», «электоратом».
— Что вы хотите?! — закричал один из Народоедов, выглядывая из-за забора.
Толпа молчала.
Потом вперед вышел дед в стоптанных ботинках:
— Верните наше.
И тогда Они поняли.
Поняли, что закончилось время «потерпит».
Поняли, что народ — не фонд, не ресурс, не электорат.
Он — хозяин, источник власти по Конституции.
(Конец? Нет. Только начало.)
Это сказка, конечно.
Но только пока. Потому что люди решили исполнить свою гражданскую обязанность и напомнить о Конституции. Или гражданская обязанность должна проявляться в противоположном?
Ужас в долине перерождений: Ватикан знал
Осень 1623 года. Альпийские предгорья окутаны холодным, липким туманом, который словно живая субстанция обволакивает отряд Ватикана, медленно продвигающийся по размытой дороге в долину Шварцталь. Колеса телеги с противным хлюпаньем вязнут в черной жиже, смешанной с гниющими листьями и чем-то еще — чем-то, что пахнет сладковато-мясным и вызывает тошнотворное подергивание в желудке. Впереди, за поворотом, вырисовываются силуэты домов с выбитыми окнами, похожие на черепа с пустыми глазницами, зияющими темнотой. Ветер приносит странные звуки — то ли плач ребенка, то ли старческий смех, прерывистый и хриплый.
Письмо в нагрудном кармане отца Маттео Риваса жжет кожу, как раскаленный уголь. Он помнит каждую дрожащую строку, выведенную чернилами, смешанными с чем-то темным и густым — возможно, с кровью: «Когда меч фон Бреннена пронзает Зильбергарта, к утру в колыбели врага заходится в крике новорожденный с глазами убитого… Священник Генрих повесился, услышав голос покойной жены, исходящий из уст его собственной дочери… Мы все — лишь сосуды, наполняемые старыми ненавистями. Спасите нас… или убейте всех».
Деревня встречает их мертвой тишиной, нарушаемой лишь скрипом висельных веревок на центральной площади. Их десяток — пустых, но с явными следами пальцев на узлах, будто повешенные лишь недавно исчезли. Одна из петель медленно раскачивается, хотя ветра почти нет. Из ближайшего дома, с трудом переставляя ноги, выползает старик. Его лицо напоминает гниющую тыкву, покрытую глубокими морщинами-трещинами, глаза мутные, как у слепой рыбы, выброшенной на берег.
— Вы пришли спасать? — его голос скрипит, как несмазанные дверные петли в заброшенном доме. — Зря. Вчера мой сын Людвиг повесился на воротах нашего поместья… А сегодня утром его новорожденный отпрыск запел колыбельную, которой мою покойную жену научила ее мать… та самая, что сгорела в нашем амбаре в 1589 году. — Старик обнажает черные, полуистлевшие десны в оскале, похожем на гримасу боли. — Как убить ребенка, падре, если в нем течет твоя же кровь?
Поместье фон Бренненов, некогда гордость долины, теперь похоже на склеп. В холле валяются перевернутые стулья с вырезанными на спинках фамильными вензелями, портреты предков на стенах испещрены глубокими царапинами. На втором этаже, в детской с наглухо заколоченными ставнями, стоит массивная колыбель из черного дерева. Младенец лежит неподвижно, но когда Маттео наклоняется, крошечные ручонки внезапно впиваются в рукав его сутаны с силой взрослого мужчины. Беззубый рот растягивается в улыбке, обнажая десны, на которых уже виднеются два ряда мелких, острых, как иглы, зубов.
— Привет, падре… — шепот раздается из детского рта, но голос хриплый, старческий. Из уголков губ стекает черная, как деготь, жижа. За спиной Маттео раздается животный вой — старик Отто схватился за грудь: — Эрих… Это голос Эриха! Я перерезал ему горло своими руками прошлой весной!
Церковь Святой Анны наполнена движущимися тенями, которые замирают, когда на них смотрят, и шевелятся, когда взгляд отводится. В воздухе витает густой запах тления и ладана, смешанный со сладковатым ароматом гниющей плоти. На алтаре, среди оплывших свечей, лежит тело священника Генриха — его веки сшиты черными нитками, а изо рта торчит обугленный язык. Из исповедальни доносится частое, прерывистое дыхание…
Маттео распахивает резную дверцу. Внутри сидит девочка лет пяти, ее грязное крестильное платье когда-то было белым, теперь же почернело от пятен, похожих на кровь. Она поднимает лицо — глазницы пусты, но ощущение, что она смотрит прямо в душу, заставляет Маттео содрогнуться.
— Ты пришел нас судить? — ее голосок звучит неестественно мудро для ребенка. — Я — Марта Зильбергарт. Ту, что сожгли в этом самом платье в 1587-м за колдовство. Теперь я ношу плоть своей правнучки. — Бледные пальчики касаются шеи, где явственно проступает страшный рубцовый ожог.
Ночью Маттео находит Отто в амбаре. Старик стоит над тремя маленькими телами, его окровавленный нож все еще дрожит в руке.
— Они все здесь… — его голос хрустит, как ломаемые кости. — Моя жена… мой брат… мой отец… все, кого я убил за эти долгие годы. — Он поворачивается, и Маттео видит, что глаза старика теперь полностью белые, как у той девочки в церкви. — Цепь надо рвать… даже если для этого… — его голос внезапно срывается на детский писк.
Когда первые языки пламени взмывают к небу, Маттео стоит на холме, судорожно сжимая в руках распятие. Огонь пожирает дома с неестественной скоростью, будто сама долина рвется на свободу. Особенно страшен горящий детский приют — оттуда несутся не крики, а смех, десятки взрослых голосов сливаются в жуткий хор. Ветер доносит до его уха шепот:
— Ты думал, мы позволим тебе уйти?
Маттео оборачивается и видит их — всю деревню, стоящую в огне. Дети с лицами стариков, старики с движениями младенцев. Отто делает шаг вперед, его кожа уже обугливается, но он улыбается.
— Ты не понял, падре… Мы не умираем. Мы просто ждем новых тел.
Его рука протягивается к Маттео, пальцы сгорают, обнажая черные кости, но не останавливаются…
Ватикан знал.
В своем дневнике, найденном позже в сгоревшей телеге, Маттео пишет дрожащей рукой:
«Они называют это чудом, когда душа святого вселяется в праведника. Но когда то же самое происходит в глухих долинах — это демоническая одержимость. Какая разница? Только в том, кто держит Библию и кто — факел».
Архивы Ватикана хранят записи о Шварцтале с XII века. Каждые 50 лет сюда отправляли «миссионеров» — но ни один не вернулся. А когда деревня начинала говорить о «перерождениях», приезжали инквизиторы с огнем.
«Мы не спасали души», — продолжает Маттео. — «Мы сжигали свидетелей. Чтобы никто не узнал, что души действительно возвращаются… и что Церковь не властна над этим».
Последняя запись в дневнике:
«Они дали мне выбор: стать новым Отто или сгореть. Я видел, как из пепла выползают обугленные дети… и смеются. Ватикан знал. Знает. И будет жечь снова. Потому что это единственное, во что они действительно верят — что огонь скроет правду».
На полях — детский рисунок: деревня и церковь. И аккуратная подпись: «Скоро приду»…
Живые и мертвые
Тишину комнаты нарушало лишь тиканье старых часов.
— Ты… слышишь меня?
Голос ее был тихим, как шепот листьев за окном, но он услышал. Услышал так ясно, будто она, как прежде, прижалась к его плечу перед сном.
— Слышу… — голос его дрогнул. — Как же я мог не услышать?
Он закрыл глаза, и перед ним встала она — улыбка, морщинки у глаз, теплая ладонь в его руке.
— Не грусти, — сказала она, и в словах ее было столько нежности, что сердце сжалось. — Я здесь.
— Но ты же… ушла…
— Ушла из твоих объятий, но не из твоей души. Разве любовь живет только в прикосновениях?
Он молчал, сжимая в руках ее платок, который все еще хранил ее запах — лаванду и что-то неуловимо родное.
— Мне так тебя не хватает…
— А мне — тебя. Но ты еще не все сделал. Ты нужен здесь. А я… я буду ждать.
Он почувствовал легкое дуновение, будто ее пальцы коснулись его щеки, смахнув слезу. В церкви ему сказали, что с Того Света могут говорить только бесы.
— Любовь не умирает, — прошептала она. — Она просто становится тише… но ближе.
И тогда он понял: смерть — это не конец. Это лишь новая форма встречи.
— Ты помнишь, как мы впервые поехали к морю?
Он улыбнулся. Как можно забыть? Она — в той нелепой соломенной шляпе, которая все время слетала, он — с обгоревшим носом, потому что забыл намазаться кремом.
— Помню… Ты тогда сказала, что вода холодная, но все равно забежала в волны…
— И ты побежал за мной! — рассмеялся ее голос, и в этом смехе было столько жизни, что на миг показалось — она здесь, рядом.
— А потом мы сидели на песке, и ты говорила, что хочешь прожить сто лет…
— И прожила! — в голосе ее не было грусти, только легкость. — Только не в том мире, в котором ты думаешь.
Он задумался.
— А я… смогу когда-нибудь снова тебя увидеть?
— Увидишь. Но не торопись. Ты еще нужен здесь.
Она говорила, а он чувствовал, как что-то теплое и светлое наполняет его изнутри.
— Спасибо… — прошептал он.
— За что?
— За то, что ты… просто есть.
— Тебе нужно отпустить меня…
Он сжал кулаки.
— Я не могу…
— Не навсегда. Просто… перестань держаться за боль. Я не в земле. Я — в твоих воспоминаниях. В твоих молитвах. В твоей доброте к другим.
Он молчал, глядя на ее фотографию.
— Ты же знаешь, — голос ее стал еще тише, но ближе, — наши близкие никогда не уходят. Они просто учат нас видеть их… не глазами, а сердцем.
Он глубоко вздохнул.
— Я попробую…
— Вот и хорошо. А я… я всегда рядом.
И тогда он почувствовал, как что-то невесомое коснулось его губ — словно поцелуй, которого уже нельзя ощутить, но можно помнить.
— Скоро придет весна…
Он взглянул в окно. Снег еще лежал, но где-то в глубине земли уже стучалась к жизни новая зелень.
— Да…
— Ты посадишь цветы?
— Обязательно…
— Я буду помогать…
Он улыбнулся.
— Как?
— Ты увидишь…
И он вдруг понял, что будет чувствовать ее в каждом лепестке, в каждом дуновении ветра, в каждом солнечном луче, пробивающемся сквозь тучи.
— Я люблю тебя… — сказал он.
— И я тебя. И так будет… всегда.
Потому что любовь — это единственное, что смерть не в силах забрать.
Гениальная тупорылость
Они не просто глупы — они гениально тупорылы. Их мышление — это не отсутствие ума, а извращенная его форма, где каждая мысль, словно пьяный муравей, ползет не в ту сторону. Они свято верят в свою правоту, и в этом их главная сила.
Революция 1917 года была бессмысленна в силу невозможности построения коммунизма из-за духовной недоразвитости душ. Коммунизм требовал сознания высшего порядка, а получил полуграмотных фанатиков и циничных карьеристов. Вместо царства справедливости — кровавая мельница, перемоловшая миллионы.
Приватизация 1992 года оказалась бессмысленна в силу создания условий воспроизводства кармы недоразвитыми душами. Национальное достояние досталось не созидателям, а временщикам, для которых собственность означала лишь право проедать, а не создавать.
Но есть закон строже человеческого — карма. Не абстрактная судьба, а точный механизм воздаяния: за прошлое — наказание в настоящем; за настоящее — расплата в будущем. Тупорылый воришка, прихвативший завод в лихие 90-е, не просто потеряет награбленное — его дети будут нищими, его имя станет презренным, а его собственная старость превратится в ад. Юродивый идеолог, десятилетия твердивший глупости, не просто умрет в безвестности — его наследие рассыплется в прах, а последователи проклянут его имя.
Забыть их всех — революционеров, приватизаторов, болтунов и демагогов. Не спорить с ними, не переубеждать — они неисправимы. Их удел — исчезнуть, как исчезает навоз, удобряя почву для новых ростков. Но главное — дать каждому человеку железный закон: ты отвечаешь не перед историей, не перед обществом — ты отвечаешь перед собственной душой. И если ты сегодня творишь зло — завтра оно вернется к тебе вдесятеро. Если ты сегодня тупорыл — завтра ты будешь страдать от собственной глупости.
Мир меняется не через манифесты и перевороты, а через личную ответственность. Через осознание, что каждое действие — это семя, которое прорастет либо цветком, либо тернием. А тупорылые? Они просто исчезнут. Потому что карма не прощает.
Пятьсот процентов и одноразовая душа
Буржуй, что стоит у прилавка мира, пересчитывая звонкую монету, знает цену всему и не знает цены ничему. Его пальцы, привыкшие сгибаться вокруг золота, разгибаются лишь для того, чтобы схватить больше. Пятьсот процентов — вот число, перед которым трепещет его душа, вернее, то, что он называет душой, ибо душа его мала, несовершенна, слепа, как новорожденный котенок в мешке, который несут топить. Маркс когда-то сказал, что капитал не остановится ни перед каким преступлением ради трехсот процентов. Но сегодня цифры выросли, а душа буржуя съежилась еще сильнее. Почему? Потому что ему сказали: живешь один раз. Церковь, что стоит на страже его совести (вернее, ее отсутствия), шепчет: «Греши, кайся, но главное — веруй, и тогда после смерти все спишется». Нет кармы, нет возврата, нет мучительного перерождения в теле нищего или голодной собаки — только разовый ад или рай, куда можно купить индульгенцию либо верой, либо пожертвованием на новый золотой купол. И вот он идет на преступление, потому что знает — после смерти судить его будут не по делам, а по формальностям. Он не верит в эволюцию души, не верит, что завтра проснется в шкуре того, кого сегодня обобрал. Попы ему сказали: душа несовершенна от рождения, но ее не надо совершенствовать — ее надо просто спасти. А спасение — товар, который продается в обмен на покорность. Но если бы он знал, что душа — не разовый сосуд, а гибкий стебель, растущий через тысячи жизней, что за каждое украденное сегодня придется заплатить завтра своей собственной кровью в новом теле, — может быть, тогда его рука дрогнула бы над контрактом, написанным кровью других. Однако карму отрицают, реинкарнацию называют ересью, а вместо эволюции души предлагают вечный покой или вечные муки — но где-то потом, не здесь. И потому он крадет, грабит, убивает — ведь ему сказали, что душа у него уже есть, готовая, раз и навсегда, а не тяжкий путь через горнило перерождений. И пока он верит в одноразовую жизнь и одноразовую душу, он будет идти на любое преступление — потому что после него хоть потоп, хоть ад, хоть рай… но только не новое тело, не новые слезы, не новый шанс, который он сам себе отнял.
На что сейчас похожа наша любимая столица? Это жадная, дрожащая лапа буржуя, протянутая над горами золота, вырванного из глоток тех, кто еще верит в справедливость. Город, где каждый кирпич в мостовой — чья-то сломанная судьба, где воздух густ от вони безнаказанности, а в витринах дорогих бутиков отражаются пустые глаза тех, кто уже понял: здесь нет кармы, нет воздаяния, только бесконечная погоня за цифрой, которая оправдает любую подлость. Столица живет по тем же законам, что и буржуй из рассказа — ей сказали, что она исключительная, что у нее «особый путь», а значит, можно грабить, лгать, топить в грязи слабых, ведь после — только покаяние перед золотым тельцом власти, и все прощено. Нет перерождения, нет страшного возмездия в следующей жизни — только сегодня, только нажива, только «умри ты сегодня, а я завтра». И люди здесь бегут, как крысы в колесе, одни — чтобы урвать кусок побольше, другие — чтобы просто не раздавили. Души мельчают, сжимаются, превращаются в монетки для обмена. А Церковь шепчет: «Терпи, молись, богатей — и будет тебе царствие небесное». И все верят. Или делают вид. Потому что страшно признать: если нет кармы, то этот ад — навсегда. И если бы души здесь действительно перерождались, если бы каждый знал, что завтра проснется в теле того, кого сегодня обокрал или бросил умирать в подворотне, — может, город был бы иным. Но нет. Здесь верят в одноразовую жизнь, в одноразовую душу, в одноразовую совесть. И потому столица — это зеркало буржуя, который идет на любое преступление, потому что ему сказали: «После — только вечность», а значит, можно все.
Гвоздь вопроса
На уроке «Основ православной культуры» отец Иоанн, пушистобровый и важный, как голубь на колокольне, начал рассказывать о бессмертии души.
— Дети, — торжественно произнес он, — каждый человек живет на земле только раз, а потом его душа предстает перед Богом для вечного… э-э… воздаяния.
— Батюшка, — поднял руку Ваня, вечный смутьян с прищуром, — а мой дед говорит, что души перерождаются. Что он в прошлой жизни был купцом.
Отец Иоанн закашлялся, будто проглотил ладан не в то горло.
— Это… ересь! — выдавил он. — В Православии одна жизнь, одна душа!
— А почему тогда в других религиях по-другому? — не унимался Ваня.
Батюшка покраснел, как маков цвет на пасхальном куличе.
— Потому что… — он нервно поправил крест, — потому что они ошибаются!
Тут встряла Лиза, девочка с двумя хвостиками и кучей вопросов:
— Батюшка, а если душа живет один раз, то зачем Бог собирает всех грешников в аду навечно? Неужели нельзя их просто… стереть?
Класс затих. Отец Иоанн замер, будто его только что спросили, сколько ангелов поместится на кончике иглы.
— Это… — он заерзал на стуле, — это таинство Божьего промысла!
— То есть вы и сами не знаете? — уточнил Ваня.
— Молчать! — батюшка вдруг стукнул ладонью по столу. — За такие вопросы в старину в угол на горох ставили!
— А сейчас?
— А сейчас… — отец Иоанн судорожно осмотрел класс, — сейчас я вас всех записываю в церковный хор!
Дети переглянулись.
— А если мы фальшиво поем?
— Тогда будете подметать двор у храма!
— А если не умеем подметать?
— Будете читать Псалтырь!
— А если не понимаем старославянский?
Отец Иоанн схватился за голову.
— Все, урок окончен!
Но гвоздь вопроса так и остался висеть в воздухе: если даже батюшка не может толком объяснить, зачем душе одна жизнь, зачем вечные муки и почему все религии спорят — то кто же во всем этом разобрался?
А в коридоре уже звонил звонок, спасая от новых неудобных вопросов.
На следующем уроке отец Иоанн, наученный горьким опытом, решил говорить только о добродетелях.
— Дети, — начал он осторожно, — главное — это вера, надежда и любовь…
— Батюшка, — перебила его Лера, — а если человек верит в другого бога, он тоже спасется?
Отец Иоанн замер, будто на него внезапно вылили ушат святой воды.
— Э-э… — замычал он. — Ну… если он… очень хороший… но…
— Но что?
— Но без Православия сложно! — выпалил он и тут же пожалел.
— А мой кот очень хороший, — задумчиво сказал Тима. — Он тоже попадет в рай?
Батюшка закрыл лицо руками.
— Звонок! — вдруг закричал он. — Все свободны!
И, схватив Библию, почти выбежал из класса.
Дети переглянулись.
— Наверное, — сказал Ваня, — взрослые сами до конца не разобрались.
— А может, — добавила Лиза, — они просто боятся наших вопросов?
И, посмеиваясь, вышли на перемену, оставив за собой шлейф неразгаданных тайн.
Монах и турист
Турист присел на рассохшиеся ступени заброшенной церкви, смахнув пыль с выщербленного камня. Монах, тяжело опускаясь рядом, вздохнул — то ли от усталости, то ли от вида облупившихся фресок над дверьми.
— Душа после смерти предстает перед Господом, — начал монах, но голос его звучал глухо, будто эхо в пустом алтаре. — Ждет…
— Вечного суда? — турист поднял бровь. — Странно. Всю жизнь душа растет, учится, ошибается — а потом вдруг замирает навечно? Как икона — красива, но без движения.
Монах потрогал нательный крест.
— Она… созерцает…
— Созерцает? — турист рассмеялся. — Вот и весь список дел? В моей вере душа не застывает, как муха в янтаре. Она пашет землю в новом теле, кормит детей, плачет над ошибками прошлых жизней — живет, а не тлеет в ожидании.
— Это… — монах замялся, — …ересь.
— Нет, отец. Это развитие. А ваша вера — как эти ступени, — он постучал каблуком по треснувшей плитке. — Когда-то вели в храм, а теперь ведут в никуда.
Где-то за алтарем осыпалась штукатурка.
— Вы отрицаете даже то, что признает наука, — турист говорил тише, но тверже. — Дети, помнящие прошлые смерти. Необъяснимые таланты. Карма, что звенит, как монеты в пустой кружке.
Монах опустил голову. Ветер шевелил его веревочный пояс.
— А если… — он вдруг поднял глаза, — …если и правда есть шанс исправить ошибки не в вечных муках, а в новой жизни?
Турист встал, отряхивая джинсы.
— Тогда вашей Церкви придется признать: они веками пресекали самую важную дорогу — дорогу вперед. Это как признать, что слепили из Всевышнего дурака. Поэтому будут и дальше нести про традиционные скрепы и религиозный патриотизм. С колокольни Вселенной это местечковая секта для внедрения правящих идей.
Над руинами закричала ворона. Ступени под ногами монаха теперь казались не твердым камнем, а зыбкой тенью от забытой истины.
Сталин и Карма
Он родился в бедности, в маленьком грузинском доме с трещинами в стенах. Мать молилась, чтобы он стал священником, но в его глазах уже тогда горел холодный, недетский огонь. Он помнил. Помнил слишком многое.
Обрывки прошлых жизней приходили к нему во сне: жестокий воин, зарубивший десятки в пылу битвы; фанатичный инквизитор, сжигающий еретиков во имя веры; беспощадный царь, подписывающий смертные приговоры. Он чувствовал тяжесть этих поступков, но не испытывал раскаяния — лишь холодное понимание — за каждое действие придется ответить. И если уж платить по счетам, то пусть это будет плата за абсолютную власть.
Революция дала ему шанс. Он видел, как слабые теряют все, а сильные поднимаются на костях. Ленин, Троцкий — они говорили о справедливости, но разве справедливость существует без силы? Он знал ответ. Каждый арест, каждый расстрел, каждый искусственно созданный голодный год — все это было не просто политикой. Это был вызов самой Вселенной. Если существует высший закон, если карма действительно работает — пусть она остановит его. Но небо молчало, и он продолжал идти по трупам.
Перед смертью он увидел их. Тени. Миллионы тех, кого он отправил в лагеря, расстрелял, обрек на мучительную смерть. Они стояли у его постели безмолвно, но их взгляды жгли сильнее огня. «Ты действительно верил, что избежишь возмездия?» — прошептал кто-то в темноте. Лишь тогда он понял страшную истину: карма — это не мгновенная кара, а неумолимый закон, который настигает каждого в свое время. И его время пришло.
Очнулся он в полной темноте. Крошечное слабое тельце, тонкий детский плач. Над ним склонилась измученная женщина. «Бедный малыш… Родился в такой нищете», — шептала она. Он заплакал, но не от голода — от осознания, что колесо сансары сделало новый оборот. Игра началась снова.
Сегодня находятся те, кто хочет вернуть его имя на карту, переименовав Волгоград в Сталинград. Но разве подвиг защитников города имеет отношение к палачу, погубившему миллионы? Это все равно, что назвать Освенцим «Гиммлербургом» в честь «эффективного менеджера» Холокоста. Те, кто предлагает такое переименование, либо не знают истории, либо сознательно хотят обелить кровавого тирана.
Заслужил ли он место в «зоопарке истории»? Безусловно. Его режим — это вечный урок: абсолютная власть развращает абсолютно. Если бы его изолировали, как безумного зверя в 1930-е, миллионы могли бы выжить. Но история не знает сослагательного наклонения.
России нужна новая духовная основа, построенная не на культе жестоких правителей, а на космических законах мироздания. На понимании, что за каждое зло придется ответить по закону кармы. Что нельзя строить счастье на чужих костях — все мы связаны невидимыми нитями. Что человечество должно эволюционировать, а не повторять страшные ошибки прошлого.
Иначе история будет ходить по тому же кровавому кругу: новый тиран — новые жертвы — новое возмездие. И где-то снова будет плакать в колыбели младенец с холодными, слишком взрослыми глазами… Но теперь мы знаем — эту цепь можно разорвать. Если помнить. Если понимать. Если не повторять. Потому что карма неумолима, а космическая справедливость рано или поздно настигает каждого.
Таланты и поклонники
(Краткий экскурс в гениальность русских правителей и трогательную преданность их фанатов.)
Что может быть прекраснее союза великого лидера и его верных адептов? История России — это бесконечный карнавал талантливых властителей, чьи невероятные способности лишь подчеркивались искренним обожанием толпы. Давайте же вспомним этих титанов мысли и их достойных почитателей.
Николай II: Святой без царства
Какой утонченный талант — проигрывать войны, терять империи и заливать страну кровью так изящно, что через сто лет тебя канонизируют! Поклонники Николая Кровавого (ой, простите, Страстотерпца) обожают вспоминать его кротость и семейные ценности, забывая, что при нем Россия скатилась в хаос, а его личный «талант» управления заключался в том, чтобы слушать Распутина и писать в дневнике: «Погода была хорошая».
Ленин: Гений разрушения
Владимир Ильич обладал поистине выдающимися способностями: развалить то, что еще держалось, придумать террор, как систему, и заложить основы культа личности, скромно назвав его ленинизмом. Его поклонники — это трогательные старички с мавзолейной ностальгией и юные марксисты, которые уверены, что Ленин хороший, а Сталин все испортил (как будто Ленин не расстреливал заложников и не создал ЧК). Главное «открытие» — отсутствие души и первичность мозгов, за что и любят.
Сталин: Архитектор счастья
Кто еще мог так виртуозно считать врагов народа и строить коммунизм на костях? Талант товарища Сталина — это мастерство репрессий, искусство голодоморов и поэзия лагерных песен. Его фанаты — это люди, которые искренне верят, что при Сталине порядок был, потому что всех несогласных либо расстреляли, либо отправили любоваться природой Сибири.
Хрущев: Кукурузный визионер
Никита Сергеевич блистал крестьянской хитростью и непредсказуемостью: то кукурузой всю страну засадит, то сапогом в ООН стучать будет, то Крым Украине подарит. Его обожают поклонники оттепели, которые забывают, что это он расстреливал рабочих в Новочеркасске и чуть не устроил ядерный апокалипсис.
Брежнев: Мастер застоя
Леонид Ильич обладал уникальным талантом не замечать реальность: страна медленно гнила, а он целовался с генсеками и вешал на себя ордена. Его фанаты — ностальгирующие по стабильности, то есть по временам, когда колбаса была по 2.20, но купить ее было негде.
Горбачев: Разрушитель с благими намерениями
Михаил Сергеевич — гений парадоксов: хотел спасти СССР, а развалил его; мечтал о гласности, но получил магазины без еды. Его поклонники — это те, кто до сих пор верит, что перестройку задумывали правильно, просто народ не понял.
Ельцин: Алкогольный мессия
Борис Николаевич прославился непоколебимой стойкостью (в прямом и переносном смысле), талантом раздавать страну олигархам и гениальной способностью исчезать в нужные моменты. Его фанаты — это те, кто считает лихие 90-е «эпохой свободы», забывая про чеченские войны, дефолт и прихватизацию всего, что плохо лежало. Ему даже музей открыли размером с деревню.
Что общего у всех этих талантов и их поклонников?
1. Умение верить в сказки.
— «При царе жили хорошо!» (крепостное право, голод, безграмотность).
— «При Сталине был порядок!» (ГУЛАГ, расстрелы, доносы).
— «При Ельцине была свобода!» (бандиты, нищета, развал страны).
2. Уверенность, что «тогда было лучше».
Любая эпоха кажется прекрасной, если ты не жил в ней или был наверху пищевой цепи.
3. Обожание сильной руки.
Русский народ любит, когда им командуют — главное, чтобы вождь умел красиво говорить (или хотя бы грозно молчать).
Таланты — сомнительные, поклонники — фанатичные. Что касается взаимоисключающих туповатых аксиом одноразовой жизни душ и тел, они позволяли скрывать предназначение человека во Вселенной во имя господства злобной исторической шантрапы над большинством, и теперь выражаются в разрешенном плюрализме. История продолжается.
Тайна следствия
Кабинет следователя освещала единственная лампочка под потолком, отбрасывая резкие тени на стены цвета выцветшей бюрократии. На привинченной к полу табуретке сидел человек — еще вчера высокопоставленный чиновник, а сегодня подследственный. Но на его лице не было ни страха, ни раскаяния — только усталая усмешка того, кто давно понял все правила игры.
Следователь молча швырнул на стол папку с документами. В ней — все: схемы офшоров, фотографии мешков с наличными, кадастровые планы дворцов, которые могли бы составить конкуренцию Версалю.
— Ну что, сознаетесь? — спросил следователь, пристально глядя ему в глаза.
Чиновник медленно пожал плечами:
— А в чем, собственно, сознаваться? В том, что жил по правилам, которые установил не я?
— Вы украли миллиарды! — голос следователя дрогнул.
— У кого? У государства? — чиновник рассмеялся коротким, сухим смешком. — Государство — это мы. А народ… народ просто не успел за нами.
Следователь почувствовал, как сжимаются его кулаки. Он сделал паузу:
— Вы что же, не относите себя к народу и государству?
Чиновник откинулся на спинку стула:
— Народ — это те, кто верит в справедливость. Государство — те, кто ее имитирует. А я просто реалист. Я не создавал правила, я лишь играл в них лучше других.
— И что, по-вашему, все воруют?
— Все, кто может. Одни таскают ручки из офиса, другие — бюджеты целых министерств. Разница лишь в возможностях и в том, насколько хорошо ты умеешь прятать концы.
— А совесть? — следователь почти прошипел.
Чиновник усмехнулся:
— Совесть — для тех, кто проиграл. Для тех, кого поймали.
В этот момент дверь приоткрылась. Вошел человек в погонах, что-то шепнул следователю. Тот побледнел.
— Все. Вы свободны, — пробормотал он.
Чиновник встал, поправил галстук:
— Спасибо. Кстати, если хотите — могу вас устроить. Зарплата… другая.
Следователь не ответил. Он просто сидел, уставившись в стол, пока тот выходил.
Дверь закрылась.
Система работала.
А за окном, как ни в чем не бывало, светило солнце. И следователь подумал, что история здорово смахивает на многовековую психушку или шапито.
Неувязочка
Учитель расписался в классном журнале и встал у доски.
— Дети, сегодня на уроке «Основы православной культуры» мы разберем одну историческую… скажем так, неувязочку, — начал молодой историк, обводя взглядом класс. — Речь пойдет о крепостном праве, но не так, как в учебниках, а с точки зрения учения, которое его оправдывало.
Он подошел к окну, за которым золотились купола церкви, и продолжил:
— Вам, наверное, рассказывали, что Православие всегда учило смирению. Представьте: человек рождается, трудится в поте лица, страдает, а ему говорят: «Терпи, душа твоя бессмертна, но жизнь у тебя одна. Если будешь покорным — получишь награду на Небесах».
— То есть, если ты раб — это… угодно Богу? — спросил мальчик с задней парты.
— Именно так учила Церковь, — кивнул историк. — Крепостное право держалось не только на силе, но и на вере. Людям внушали, что их страдания — путь к спасению, а бунт — грех.
— Но разве Христос не говорил о свободе? — воскликнула девочка с первой парты.
— Говорил, — вздохнул учитель. — Но люди часто подменяют учение так, как им выгодно. И вот тут начинается неувязочка.
Он написал на доске: «Вера и власть».
— Когда-то князь Владимир крестил Русь не только ради веры, но и ради единства государства. А чтобы новая вера укрепилась, старую — ведическую — искореняли. Волхвов убивали, священные рощи рубили, знания сжигали в срубах вместе с теми, кто хранил веру предков.
— Как в сказках про злодеев! — вырвалось у кого-то.
— Вот только в жизни злодеи редко выглядят, как чудовища, — покачал головой историк. — Они действуют «во благо». Но история расставляет все по местам.
Он помолчал, затем твердо продолжил:
— В XX веке те, кто столетиями учил народ покорности, сами оказались под ударом. Священников уничтожали — не просто так, а как наследников системы, которая когда-то сожгла волхвов. Жестоко? Да. Но разве не так же поступили с ведическими мудрецами?
В классе повисла тяжелая тишина.
— Так что же, это… Божья кара? — шепотом спросила девочка.
— Историческая расплата, — поправил учитель. — За подмену веры. За оправдание рабства. За то, что вместо света несли тьму.
Он закрыл учебник и посмотрел на детей.
— Поэтому, изучая «Основы православной культуры», помните: истинная вера — не про покорность, а про совесть. И если вам скажут, что страдание угодно Богу — задумайтесь. Может, это просто… неувязочка.
Великие
(Повествование о царях и народной памяти.)
Его называли Великим. Сам велел так называть — и время послушно затвердило этот титул. Петр, царь-плотник, царь-реформатор, строитель новой России. Но если отодвинуть парадные портреты и казенные учебники, останется иной образ — человека, который рубил головы с тем же усердием, что и доски на голландских верфях.
Стрельцы, бояре, даже собственный сын — топор не знал пощады. Головы казненных выставляли на кольях, а особо «ценные» экземпляры заспиртовывали в банках — для науки, для памяти. Город, который он строил, как «окно в Европу», вставал на костях тысяч крестьян и пленных. Они гибли в болотах, замерзали зимой, умирали от цинги и непосильного труда. Европейский лоск новой столицы был куплен этой ценой.
Крепостное право при нем не ослабло — оно превратилось в настоящий ад. Беглых ловили, клеймили, ссылали в рудники. Народ стонал, но царь торопился — его «великие реформы» не терпели возражений. Даже его поездки в Европу, эти легенды о «царе-работнике», были лишь игрой. Голландские мастера посмеивались за спиной: корабли русские все равно гнили, а «ученик» вскоре возвращался домой — рубить, казнить, ломать старую Русь под себя.
Ее величали Великой. Она переписывалась с философами, рассуждала о свободе — и при этом закручивала гайки так, что крестьяне окончательно превратились в говорящий скот. Их продавали, проигрывали в карты, забивали насмерть — и закон стоял на стороне господ.
Фавориты сменяли друг друга, каждый вытягивал из казны миллионы. Дворцы росли, а народ голодал. «Потемкинские деревни» — не просто красивая метафора, а суть ее правления: бутафория, за которой прятали нищету. Когда восстал Пугачев, ответили виселицами — вешали не только бунтовщиков, но и случайных, чтобы другим неповадно было.
Почему же их назвали Великими?
Потому что история — это не правда, а то, что велят запомнить. Власть всегда создает мифы о себе. Петр и Екатерина — не исключение. Их «величие» нужно не им, а тем, кто правит после. Если народ верит, что тирания — это прогресс, что кровь — это слава, то он и дальше будет терпеть.
Но если присмотреться, за блеском «золотого века» всегда видна правда: города на костях, указы, написанные на спинах крепостных, слава, выкованная из чужих страданий.
Так стоит ли гордиться?
P.S. Историю пишут победители. Но иногда чернила — это кровь.
Люди и звери: взгляд из Вечности
Дождь хлестал по грязным окнам пятиэтажки, стекая мутными ручьями, словно слезами самого дома. В квартире на третьем этаже пахло лекарствами, старостью и тишиной, которая густела к вечеру. Анна Семеновна сидела в своем старом кресле, пальцы, изуродованные артритом, бессильно лежали на коленях. Ее мир сузился до этой комнаты, до телевизора, который бубнил что-то невнятное, и до редких визитов соцработницы. Она была одинока, как последний лист на осеннем дереве, и так же хрупка.
Звонок в дверь заставил ее вздрогнуть. Нежданный гость? Сердце екнуло смутной надеждой. На пороге стоял молодой человек в аккуратном костюме, с искренней, открытой улыбкой.
— Добрый день, Анна Семеновна! Меня зовут Артем. Из фонда помощи ветеранам. Принес вам кое-что нужное и хотел просто поинтересоваться, как вы живете?
Его голос был теплым, глаза — добрыми. Он разговаривал с ней не как с досадной помехой, а как с человеком. Расспрашивал о здоровье, о войне (о ней она могла рассказывать часами), помог разобрать сумку с продуктами и лекарствами. Он слушал. По-настоящему слушал. В ее иссохшем сердце, казалось, распустился крошечный цветок тепла. Артем приходил еще несколько раз. Приносил чай, печенье, разговаривал. Он стал единственным лучом света в ее угасающем мире. Он узнал все: про умершего сына, про пропавшую внучку, про квартиру, которая осталась единственным ее достоянием и одновременно — тяжким бременем.
В это же время, в уютном кафе с ароматом свежесваренного кофе, тот же Артем, но уже с другим выражением лица — холодным, расчетливым, — докладывал своему «шефу», человеку по имени Виктор. Виктор слушал, попивая эспрессо, его глаза были, как щелки — узкие, лишенные тепла.
— Ну, как наш «подопечный»? — спросил он, растягивая слова.
— Готова, Виктор, — ответил Артем, и в его голосе не осталось и следа той теплоты, что была в квартире Анны Семеновны. — Полностью доверяет. Документы на «добровольное» переселение в пансионат почти подписаны. Квартира — наш козырь. Ждет помощи с оформлением.
Виктор кивнул, довольный.
— Хорошая работа. Старушка скоро обретет покой в нашем замечательном интернатике, а мы — ликвидные квадратные метры. Рынок, Артем. Спрос и предложение. Они — отработанный материал, мы — эффективные менеджеры.
В его словах не было ни капли сомнения, ни искры сострадания. Анна Семеновна была для него лишь объектом сделки, препятствием на пути к прибыли. Зверь в дорогом костюме, пожирающий слабых.
Контраст был бы невыносим, если бы не существовало другого полюса. В хосписе на окраине города царила особая атмосфера — тяжелая, пропитанная болью и лекарствами, но одновременно наполненная тихим светом человечности. Здесь работала Елена. Врач-онколог, отказавшаяся от престижной клиники и больших денег ради тех, кому уже нельзя помочь, кроме как облегчить последний путь.
Она сидела у постели молодого мужчины, изможденного болезнью до неузнаваемости. Держала его руку. Не просто измеряла пульс, а держала. Говорила тихо, спокойно, отвечая на его немой вопрос, читаемый лишь в глазах: «Страшно?»
— Я здесь, Андрей. Вы не одни. Дышите, вот так.
Ее глаза излучали не жалость, а глубочайшее понимание и принятие. Она отдавала частичку себя, своей энергии, своего духа каждому пациенту, каждую минуту. Это был не труд, это было служение. Ее усталость была глубокой, но в ней не было горечи, лишь осознанная тяжесть выбранного пути.
Однажды ночью, дежуря у постели умирающей старушки, которая уже никого не узнавала, Елена пела ей тихую колыбельную. Старушка перестала метаться, ее дыхание выровнялось. Она умерла спокойно, держа руку Елены. Медсестра, увидевшая это, спросила позже:
— Лена, как ты можешь? Ты же знаешь, что это конец, зачем тратить силы?
Елена посмотрела на нее, и в ее взгляде была вся бездна понимания:
— Потому что в последний момент, в этой кромешной тьме одиночества и страха, важно почувствовать руку другого человека. Чтобы не уйти, как зверь в норе, а как Человек — чувствуя связь. Это не для нее, может быть… это для всех нас. Чтобы помнить, кто мы.
Почему Артем и Виктор видят в Анне Семеновне лишь досадную помеху, лакомый кусок собственности? Почему их души, как высохшая пустыня, не способны пролить дождь сострадания даже на крошечный росток чужой боли? И почему Елена, видя неизбежность конца, тратит свои последние душевные силы на то, чтобы подарить умирающим частицу света и человеческого тепла? Ответ лежит глубже социальных условий, воспитания или генов. Он касается самой сути, состояния души, ее эволюционной ступени, что выходит за рамки якобы единственной телесной жизни.
Представьте душу, как алмаз. Грубый, необработанный камень — это душа, только начинающая свой путь в человеческих воплощениях. Ее опыт ограничен борьбой за выживание, удовлетворением базовых инстинктов. Она еще не научилась чувствовать боль другого, как свою, не осознала хрупкость и ценность жизни. Для такой души чужая слабость — лишь возможность для собственного усиления, чужая собственность — законная добыча. Виктор и Артем (особенно Виктор, как «хищник высшего порядка») — воплощение таких незрелых, «молодых» в эволюционном плане душ. Они действуют из глубин инстинкта, где правит закон джунглей: сильный пожирает слабого. Их духовный опыт мал, их эмпатия не развита, совесть — спит. Духовная эволюция — это тяжелейший труд души по наработке определенных качеств через бесчисленные жизни: сострадания, милосердия, бескорыстия, любви, жертвенности, терпения. Каждый акт жестокости, эгоизма, предательства оставляет шрам на душе, но и учит — через страдания, свои или чужие. Каждый акт добра, самоотдачи, прощения — полирует грань алмаза, делая его светлее. Елена — это душа, прошедшая долгий путь. Ее способность к глубокой эмпатии, к самоотдаче, к видению Божественной искры даже в самом страдающем теле — это плод опыта многих жизней, где она сама, возможно, была и жертвой, и палачом, и спасителем. Она научилась любить, преодолев инстинкт самосохранения ради служения высшему закону — закону Любви. Реинкарнация — не конвейер. На каждой ступени душа делает выбор. Артем мог бы, слушая рассказы Анны Семеновны, дрогнуть. В его глазах иногда мелькало что-то неуловимое — может, тень воспоминания? Может, отголосок боли из прошлой жизни? Но он сознательно заглушил этот голос, выбрал путь наживы, согласился стать инструментом зверя. Елена же в каждый момент выбирает служение, даже когда это невыносимо тяжело. Этот выбор и определяет траекторию следующего шага эволюции. Развал СССР оставил после себя не только экономическую руину, но и чудовищный духовный вакуум. Долгие десятилетия официальной доктрины, отрицавшей душу, высмеивавшей веру, ставившей во главу угла лишь материальное («тело») и коллективное (часто в ущерб личному и духовному), не прошли даром. Когда рухнули скрепы идеологии, а новых, духовных основ предложено не было, в образовавшуюся пустоту хлынуло самое примитивное, самое звериное. Черные риэлторы, бандиты 90-х, беспринципные дельцы — это не только порождение хаоса, это и плод десятилетий выращивания «бездушного тела» общества. Души, не имевшие возможности развивать высшие качества (или активно отучавшиеся от них), проявили свою незрелую, грубую сущность. Дикость — это состояние души, лишенной духовного стержня, не прошедшей достаточной эволюционной школы.
История Анны Семеновны закончилась страшно. Перевезенная в жуткий пансионат, лишенная ухода и заботы, она угасла за считанные недели. Ее квартиру продали быстро. Виктор купил себе новую машину. Артем получил свой процент, но по ночам его теперь преследовали глаза старушки — не обвиняющие, а просто смотрящие. В них была бездонная печаль вечности. И это был лишь первый, едва различимый зов грядущей кармы. За содеянное зло душа платит сторицей — не только мучительными воплощениями в роли жертвы, но и тягостными страданиями в мирах очищения между жизнями, где нет тела, чтобы отвлечься, а есть только неумолимый свет совести, обнажающий каждую черноту поступка. Грядущая жизнь Виктора, лишенная света и полная жестокости, уже была предрешена его выбором, как и долгий путь искупления Артема. Карма неотвратима, как закон тяготения для падающего камня.
Елена же, выйдя после тяжелой ночи из хосписа, подняла лицо к восходящему солнцу. Она была измождена до предела, но в ее сердце горел тихий, неугасимый свет. Она знала цену жизни и ценила каждое ее мгновение, отданное другому. Она несла в мир не отчаяние, а доказательство того, что Человек в самом высоком смысле этого слова — реален.
Так какая же у тебя душа? Когда ты видишь слабого, беззащитного — что шевелится внутри? Презрение? Раздражение? Или щемящая боль сопричастности? Готов ли ты отдать свое время, силы, комфорт — не за награду, не за спасибо, а просто потому, что нужно? Потому что другой человек страдает? Что движет тобой в погоне за «своим»? Страх? Жажда обладания? Или стремление создать что-то истинно ценное, полезное другим? Чувствуешь ли ты связь со всеми живущими? Понимаешь ли, что боль, причиненная другому, калечит твою бессмертную душу и неминуемо повлечет за собой горькое искупление — может, в этом мире, а может, в следующем, или в мучительной паузе между ними?
Виктор и Артем избрали путь зверя — путь потребления, силы, отделенности. Их душам предстоит долгий и мучительный путь искупления через страдание — свое и причиненное другим. Путь, вымощенный тяжестью кармы и мраком между воплощениями.
Елена избрала путь Человека — путь служения, любви, соединения. Ее душа, уже отшлифованная опытом и жертвой, движется к Свету.
Конечным пунктом развития духа является Вознесение — состояние полного единения с Источником Любви и Света, куда не может войти ничто грубое, эгоистичное, жестокое. Путь туда лежит только через бескорыстную любовь и служение, через наработку качеств, которые делают нас не просто биологическими существами, а Богами в потенциале. И каждое действие, каждое решение здесь и сейчас — это шаг либо к этому Свету, либо в бездну долгих искупительных страданий. От вопросов реинкарнации и кармы обществу не уйти. Пока мы не осознаем, кто мы, откуда и куда идем, пока не поймем, что наши поступки определяют не только эту жизнь, но и грядущие воплощения, и тягостные периоды расплаты между ними — мы будем продолжать плодить зверей и удивляться дикости.
Загляни в свое сердце. Спроси себя честно: на каком пути ты стоишь? К чему ведут твои поступки? К Вознесению? Или к долгой ночи искупления? Ответ на этот вопрос — самый важный в твоей бесконечной жизни.
Оперок
Помнишь основу? В программе КПСС черным по белому писано: преступности быть не должно! Идеал. А на практике… нас заставляли укрывать. Чтоб статистику не портить, чтоб отчетность блестела. Давно это было. Киноменты тогда ствол держали в согнутой руке, как профаны, не как в нынешних боевиках, где двумя вытянутыми руками целятся. Главная задача — ни население, ни партийные органы не будоражить. Чтоб везде тишь да гладь, видимость порядка. Героическое, понимаешь, время — семидесятые. Сутками пахали. Водку глушили — не от веселья, а чтоб крышей не съехать от всей этой… кухни. Но зато — друг за друга горой. Гнилого от заблудшего — враз отличали. Нутром.
А начальство… одна дурь от него шла. Помнишь, как мы им телефонные трубки краской для снятия отпечатков мазали? Или порох в пепельницы аккуратно подсыпали. Голосом начальника коллегу к нему в кабинет вызывали — шедевр! А нетабельные патроны? В цветочные горшки закапывали, чтоб за гильзу потом не отчитываться перед проверкой. Мелкий саботаж, но сладостный.
Был у меня оперок, парень с головой. Ситуация — применил табельное оружие. Строго по инструкции — предупредительный выстрел вверх. А начальник его потом разнес в пух и прах за то, что при людях. А оперок парировал: «Вы что, с инструкцией не согласны или ее не читали?!» Понимаешь абсурд? А позже — другой случай. Преступник сбежал как раз потому, что опер не стрелял. Тот же начальник его на ковер: «Почему упустил?!» А опер в ответ: «Так вы ж сами сказали — при людях нельзя!» Круговая порука идиотизма.
А тот эпизод с козлом? Ну, который соседа ножом. Начальник заму тычет: «За что накажем сотрудника? За то, что этот козел стоял на учете? Или за то, что не поставлен?» А зам, бедолага, только руками развел: «Хрен его знает…» Система в чистом виде.
Вызвали как-то этого оперка. «У вас, — тычут пальцем в бумаги, — рост разбоев на сто процентов! Раскрываемость — пятьдесят! Может, вам ползарплаты платить за игнор ленинского принципа неотвратимости наказания?» А он не спасовал. «Был, — четко говорит, — один разбой. Стало — два. Рост — ровно сто процентов, да. Но если мы оба раскроем — раскрываемость будет стопроцентная! А вы требуете девяносто семь! Да любой математик подтвердит — стопроцентная раскрываемость при любом, даже единичном росте числа преступлений — невозможна в принципе!» Логика против сводок. Битва титанов.
На планерке ему же вопрос подкинули: «Почему у вас люди совершают преступления? И впервые, и с высоким рецидивом?» Он зал окинул взглядом: «Рецидив обыкновенный — где-то треть. А почему они вообще идут на преступления — так над этим, граждане начальники, целый НИИ по изучению причин и предупреждению преступности голову ломает! Не мне, оперативнику, такие глобальные вопросы решать!» Ответственность — туда, где ей и место.
А недавно, лет через сорок, пересеклись мы с ним. Седина, конечно. Слушай, — говорит, затягиваясь, — вот если реинкарнация длится тысячи лет… И большинство душ — недоразвиты… Тогда выходит, ни научный коммунизм не построить, ни преступность до нуля не свести. А что такое этот ваш «научный капитализм» — так никто ни хрена толком не объясняет. Только шепчутся: мафия бессмертна.
Вот так, коллега.
Вечность в твоих глазах
Пролог. Неслучайная встреча
Дождь стучал по зонту, превращая московский тротуар в мозаику отражений. Юлия торопилась на важное редакционное собрание, нервно поглядывая на часы. Когда вращающаяся дверь «Метрополя» показалась впереди, она ускорила шаг, одновременно пытаясь достать телефон из сумки.
В этот момент все пошло не так: зонт выскользнул из руки, ремень сумки зацепился за дверь, и телефон с глухим стуком упал на мраморный пол.
Юлия застыла, наблюдая, как устройство скользит по полированной поверхности прямо к чьим-то дорогим кожаным туфлям. Мужчина наклонился, поднял телефон. Когда их пальцы случайно соприкоснулись, по ее спине пробежал странный холодок.
«Я знаю этого человека», — пронеслось в голове. Но откуда? Эти темно-карие глаза, лучики морщин у висков, даже едва заметный шрам над бровью — все казалось до боли знакомым.
— Кажется, это ваше? — его голос звучал глухо, словно сквозь толщу воды.
Юлия автоматически взяла телефон, ощущая странную дрожь в пальцах.
— Спасибо, я… — голос предательски дрогнул.
— Кирилл, — представился он, словно понимая ее замешательство. — А вы?
— Юлия, — она сделала глубокий вдох, пытаясь унять бешеный стук сердца. — Я работаю в издательстве.
— Вот как? — его брови чуть приподнялись. — А я кардиохирург. Хотя… — он запнулся, пристально изучая ее лицо, — у меня странное ощущение, что мы уже встречались.
Где-то в глубине сознания всплыло смутное воспоминание — этот же взгляд, этот же голос, но… в другом месте, в другое время. Полный абсурд.
— Возможно, на какой-то конференции? — предположила она, сжимая сумку.
— Вряд ли, — он достал визитку. — Но если вдруг решите проверить сердце…
Они расстались. Юлия трижды обернулась, прежде чем выйти на улицу. Кирилл стоял на том же месте, не сводя с нее глаз.
Часть первая. Петербург, 1914 год
Глава 1. Осенний бал
Золото осенних листьев за высокими окнами особняка Трубецких смешивалось с золотом хрустальных люстр, отражаясь в огромных венецианских зеркалах. Анна прижималась к мраморной колонне, стараясь быть незаметной. Ее сиреневое платье, перешитое из маминого, выглядело бледно и бедно на фоне роскошных туалетов гостей.
— Вы затмеваете всех сегодня, — прошептал знакомый голос за спиной.
Анна обернулась. Дмитрий Волков, сын хозяина дома, стоял с двумя бокалами шампанского. Его парадный мундир лейб-гвардии конного полка сидел безупречно, подчеркивая широкие плечи.
— Вы издеваетесь, — покраснела Анна, опуская глаза. — Я здесь только потому, что ваша матушка попросила помочь с цветочными композициями.
— Именно поэтому вы прекраснее всех, — он протянул бокал. Их пальцы случайно соприкоснулись. — Вы не пытаетесь казаться кем-то. Вы — это вы.
Музыканты заиграли вальс. Дмитрий резко поставил бокал на подоконник.
— Танцуем?
— Я не умею! — испуганно прошептала она, чувствуя, как кровь приливает к щекам.
— Я научу.
Его рука обхватила ее талию, пальцы другой руки сомкнулись вокруг ее ладони. Первые шаги были неуклюжими — Анна наступила ему на ногу, он рассмеялся. К третьему кругу она уже двигалась увереннее.
— Видите? У вас талант, — улыбнулся Дмитрий. — Как и во всем, за что вы беретесь.
В груди странно защемило — не от волнения, а от чего-то более глубокого. Будто этот момент уже был в ее жизни. Будто они уже стояли так, среди кружащихся пар, и скрипки играли те же самые ноты…
Глава 2. Прощание на вокзале
Дым, крики, плачущие женщины. Дмитрий стоял у вагона, сжимая ее руки так сильно, что косточки хрустели.
— Я вернусь, — говорил он, глядя прямо в глаза. В его взгляде была какая-то необыкновенная твердость. — Обещаю.
— Вернись живым, — прошептала Анна, чувствуя, как ком подступает к горлу. — Это единственное, что имеет значение.
Он вдруг резко обнял ее, прижав к груди так сильно, что косточки корсета впились в ребра. Его сердце билось часто-часто.
— Я найду тебя, — его голос дрогнул. — Если не в этой жизни, то в следующей.
Поезд тронулся. Анна бежала вдоль вагона, пока хватало сил, пока фигура Дмитрия не растворилась в клубах пара и дыма.
Глава 3. Потеря
1916 год. Анна сидела в перевязочной госпиталя, склонившись над солдатом с раздробленной ногой. Война превратила ее из скромной фрейлины в сестру милосердия. Каждый день — кровь, гной, смерть.
— Сестра, — окликнул ее молодой солдат с перевязанными глазами, — вам письмо.
Конверт был помят, адрес написан незнакомым почерком. Анна распечатала его дрожащими пальцами.
«…полк попал в засаду под Ковелем… Дмитрий Павлович погиб как герой, прикрывая отход товарищей… его последними словами было ваше имя…»
Бумага выпала из рук. Анна не закричала, не упала в обморок. Она методично завернула письмо, вышла во двор, села на скамейку и смотрела на осеннее небо, такое же серое, как в день их прощания.
«Я найду тебя», — мысленно пообещала она. — «Если не в этой жизни, то в следующей».
Часть вторая. Ленинград, 1941 год
Глава 1. Блокадная зима
Аля шла по заснеженной улице, плотнее закутываясь в поношенный платок. Минус тридцать, а на ней — только тонкое пальто и валенки, промокшие насквозь. В руках — заветные карточки на хлеб. Если повезет, сегодня дадут не сто двадцать пять, а хотя бы двести грамм.
Вдруг — резкая боль в виске. Голодный обморок. Аля схватилась за обледеневшую стену, но ноги подкосились. Она падала в снег, уже не чувствуя холода…
— Эй! Девушка! Держитесь!
Крепкие руки подхватили ее. Аля открыла глаза — перед ней было мужское лицо, обмороженное, но молодое. Летчик, судя по форме.
— Вас довести? — спросил он, поддерживая ее. В его голосе звучала неподдельная тревога.
Аля кивнула. Они шли медленно, он почти нес ее, обхватив за талию.
— Я Николай, — представился он, когда они остановились перед ее домом. — А вы?
— Аля, — прошептала она, с трудом разжимая закоченевшие губы.
— Красивое имя. — Он улыбнулся, и в этот момент солнце пробилось сквозь облака, осветив его лицо. Аля замерла — этот взгляд, эта улыбка…
— Мы… знакомы? — невольно вырвалось у нее.
Николай внимательно посмотрел на нее, потом медленно покачал головой.
— Странно, но у меня такое же ощущение.
Они стояли посреди заснеженной улицы, глядя друг на друга, будто пытаясь разгадать какую-то непостижимую тайну.
Глава 2. Короткое счастье
Апрель 1942 года. Первая оттепель. Аля и Николай сидели на набережной, деля кусок хлеба пополам. Впервые за много месяцев в городе было относительно тихо — немцы временно прекратили обстрелы.
— Сегодня ночью вылет, — сказал он, разминая хлеб пальцами. — В Кенигсберг. Бомбить порт.
Аля молча кивнула. Она уже привыкла к этим разговорам. Привыкла бояться. Привыкла ждать.
— Обещай, что вернешься, — тихо попросила она, глядя на его профиль, освещенный весенним солнцем.
Николай повернулся к ней, взял за руки. Его ладони были теплыми, несмотря на холод.
— Я всегда возвращаюсь к тебе. Даже если… — он запнулся, потом твердо закончил: — даже если придется искать тебя в следующей жизни.
Эти слова отозвались в памяти Али странным эхом, будто она уже слышала их когда-то давно, в другой жизни…
Глава 3. Последний полет
Она узнала о его гибели от сослуживцев. Его «Як» сбили над Балтикой. Николай направил горящую машину на немецкий эсминец.
Когда Але принесли его вещи, среди них был конверт с ее именем. В нем — фотография и письмо: «Если что-то случится, знай — я найду тебя. В следующей жизни. Обещаю».
Аля не плакала. Она положила письмо к остальным — от матери, отца, брата. В блокадном Ленинграде у всех были такие пачки. Память о тех, кто не вернулся.
Часть третья. Москва, наши дни
Глава 1. Современная встреча
Юлия перечитывала письма из архива — готовила материал о блокаде Ленинграда. Вдруг в тексте мелькнула фамилия: «Семенова А. Н.». Та самая женщина, о которой рассказывала бабушка…
Телефон зазвонил. Незнакомый номер.
— Юлия? Это Кирилл. Мы встречались в «Метрополе»…
Голос в трубке звучал так знакомо, что перехватило дыхание.
— Я… нашел ваш номер в редакции. Хотел пригласить на кофе, если вы не против.
Юлия закрыла глаза. В висках стучало.
— Я не против.
Глава 2. Узнавание
Они сидели в маленьком кафе недалеко от Патриарших. Кирилл рассказывал о своей работе в кардиоцентре, а Юлия вдруг прервала его:
— Ты веришь в то, что люди могут встречаться в разных жизнях?
Он замер, потом медленно улыбнулся. Солнечный луч упал на его лицо, высветив те самые лучики у глаз.
— Как кардиохирург — нет. Как человек… — он взял ее руку, — после нашей встречи я стал видеть сны. Про войну. Про блокаду. Я — летчик, ты — медсестра. Безумие, да?
Юлия почувствовала, как по щекам текут слезы.
— Не безумие. Память.
Эпилог
Они стояли у памятника блокадникам на Пискаревском кладбище. Кирилл обнял Юлию за плечи.
— На этот раз все будет иначе, — прошептал он. — На этот раз мы успеем.
Юлия кивнула и прижалась к его плечу. Где-то вдалеке играла музыка — старый довоенный вальс.
Мозгоправы
Они проникают в наше сознание, как яд, медленно отравляя саму суть человеческого бытия. Их главное оружие — ложь об одноразовости существования, которая принимает две смертоносные формы.
Сначала явились религиозные догматики с их учением об одноразовой душе. На этой лжи вырос целый мир порабощения: костры инквизиции, где сжигали инакомыслящих; торговля индульгенциями, превратившая веру в бизнес; рабское смирение крепостных, веривших, что страдания угодны Богу. Особенно страшны смертники-террористы — эти обманутые фанатики, рвущие себя на части в слепой вере в одноразовый, безвылазный рай.
Затем пришли новые жрецы — материалисты и атеисты, провозгласившие, что души вовсе не существует. Их ложь породила современный ад: люди, убежденные в своей биологической одноразовости, режут собственные тела в попытке «исправить» природу; гонятся за призрачным счастьем через бесконечное потребление; превращают разврат в норму. А главное — появился новый опиум для народа: миф о неизбежном коммунизме, эта вечно откладываемая утопия, которая десятилетиями служит приманкой для управления массами и плодит дураков.
Но есть третий путь, который они так яростно пытаются скрыть — истинный путь вечной души. Это знание перечеркивает всю их систему лжи. Если душа бессмертна и проходит через череду перевоплощений, двигаясь по пути эволюции к нравственному совершенству и вознесению, то рушатся все их манипуляции.
Государство, построенное на этом знании, должно служить не интересам правящей клики, а создавать условия для духовного роста каждого человека и его нравственного совершенства. Общество должно помогать в эволюции сознания, а не тормозить ее. Каждая жизнь становится осмысленным уроком, каждый выбор — шагом к вознесению или падению.
Мозгоправы всех мастей — и религиозные фанатики, и либеральные развратители, и коммунистические догматики — объединились в страхе перед этой истиной. Они создали систему, где человек либо дрожит перед вымышленными карами, либо гонится за призрачными идеалами, либо погружается в животное существование.
Но пробуждение неизбежно. Все больше людей начинают чувствовать вечный свет своей души, понимать, что мы — не биороботы и не стадо, а бессмертные существа на великом пути к Совершенству. Когда это знание станет всеобщим, власть мозгоправов рухнет, как карточный домик, и мир, наконец, увидит солнце Истины. И тогда государство и общество будут процветать, а люди станут жить друг для друга.
Выбор, стоящий перед каждым, прост и страшен одновременно: остаться скотом в их системе или проснуться и пойти путем вечной души. Время выбирать — и это время наступает.
Социально-психологический механизм господства меньшинства над большинством
Человечество веками вращается в замкнутом круге: раб и господин, богач и бедняк — будто эти роли высечены в камне, будто сама природа требует, чтобы одни владели, а другие подчинялись. Но что, если этот тандем — не естественный порядок вещей, а искусственная конструкция, держащаяся на ложном постулате? На вере в то, что жизнь у нас одна, что душа рождается и умирает лишь раз, а значит, нужно цепляться за то, что есть, бояться потерять даже жалкие крохи, потому что другого шанса не будет. В действительности, наше материальное, семейное и социальное положение в очередных жизнях могут меняться, поскольку главной задачей на жизнь остается духовное развитие и взятая на себя ответственность.
И вот меньшинство, узурпировавшее власть, играет на этом страхе потерь. Оно манипулирует глобальным смыслом, подменяя истинные цели ложными. Церковь говорит о спасении души, светская власть — о порядке и прогрессе, а идея реинкарнации, если о ней и заикаются, искажается до неузнаваемости. Ведь если люди поверят, что душа вечна, что каждое воплощение — лишь этап, а не конечная остановка, они перестанут дрожать перед земными владыками.
Ответственность перед космосом, перед вечностью, перед собственной душой подменяется ответственностью перед религиозными догмами или государственными законами. Те, кто у власти, объявляют себя посредниками между человеком и высшими силами, присваивают право говорить от имени Бога или народа. Они создают свои правила, выдают их за абсолютные, хотя на деле это лишь инструменты контроля. Они отрицают, что духовная эволюция имеет целью абсолютное нравственное совершенство, и потому не признают циклы перевоплощений.
Но закон реинкарнации не терпит фальши. Он не позволяет вечно удерживать власть, искажая истину. Душа, проходящая множество жизней, рано или поздно осознает, что ее истинный долг — не перед земными институтами, а перед космическим порядком. И тогда искусственные конструкции господства рухнут, потому что вечность не принадлежит ни Церкви, ни элите — она принадлежит самой жизни.
Свидетельство о публикации №225102101076