Цена свободы

Ира была таксистом. Это звучало не так романтично, как «авиатор» или «капитан дальнего плавания», но суть была схожей: замкнутое пространство, ответственность за чужие жизни, постоянное движение и вечное, почти физическое бегство от чего-то, будь то скука, одиночество или навязчивые, невесёлые мысли, что копошились в голове, словно тараканы в опустевшей квартире. Её мир был жёстко ограничен салоном автомобиля, пахнущим кожей, кофе и едва уловимым ароматом её духов — «Мирра и Тонка», единственной слабости, которую она позволяла себе без оглядки на цену. Впрочем, это был не совсем тот запах, что лился с витрин бутиков. Тот флакон, купленный с рук у заезжей «челночницы», пах чуть пронзительнее, в нём чувствовался отголосок дешёвого спирта, но Ира убедила себя, что это и есть подлинный аромат роскоши — недоступной, но ею, Ирой, завоёванной. Это был её маленький, тщательно скрываемый самообман, её частная победа над бедностью и унижениями молодости, которая пахла дешёвым портвейном и дезодорантом «Крымский».

Машина была её крепостью, кабиной пилота и кельей одновременно. Тёмно-синий «Фольксваген Пассат» возрастом под десять лет, но ухоженный, как гоночный болид. Ни одной крошки на бархатных ковриках, стёкла до блеска вымыты, бак всегда полон, словно в ожидании бегства, которое так и не наступало. На передней панели салона стоял смешной вельветовый медвежонок в фуражке, подарок давний, от человека, чьё лицо она уже с трудом вспоминала, но медвежонка выкинуть рука не поднималась — привыкла, он стал частью пейзажа, как руль или педали, немым свидетелем её одиноких маршрутов. А в бардачке, под стопкой официальных документов, страховок и технического талона, лежал её личный, потайной архив, её капсула в другой мир. Не открытка, а замусоленная, зачитанная до дыр, корешок которой был переклеен скотчем, брошюрка — «Испанский язык за 30 дней». На полях были её собственные пометки, сделанные ручкой с синими чернилами: «;Hola!», «;C;mo est;s?», «Gracias», «Quiero ser libre» — «Я хочу быть свободной». Она учила этот язык пять лет, с тех самых пор, как устроилась в такси и поняла, что её жизнь превратилась в бесконечный круг по городу. Не для чего-то конкретного. Не для Барселоны, не для мужчины, не для работы. Просто ей нравилось представлять, как она однажды, без всякой видимой причины, купит билет в Мадрид, сядет в самолёт и в самолёте, глядя в иллюминатор на уходящую вниз землю, скажет стюардессе безупречное, выстраданное: «Muchas gracias». Эта брошюрка была её тайным паспортом в другой мир, её личным, никем не одобренным планом побега, её самой главной, тщательно скрываемой слабостью, которая, как это ни парадоксально, была сильнее всех её железных принципов.

Город, по которому она колесила, был огромным, серым и вечно недовольным, как больной хроническим бронхитом. Утром он рычал пробками, днём изнывал от зноя или промозглой слякоти, смотря по сезону, а ночью затихал, подсвеченный жёлтыми, больными огнями фонарей, похожий на спящего, но не мирного, а уставшего от самого себя зверя. Ира знала все его артерии и капилляры — каждую выбоину на проспектах, каждый укромный переулок, где можно срезать, каждый светофор, мигающий с определённым, только ей ведомым ритмом. Она была частью этого организма, его лейкоцитом, курсирующим в потоках ему подобных, таким же анонимным и необходимым. Работа её не любила, но уважала. Она была честна, пунктуальна и не болтлива. Это последнее клиенты ценили особенно. Мужчины, садясь в её машину, сначала замечали её красоту — светлые, убранные в строгий, не терпящий непослушания хвост волосы, высокие скулы, серые, холодные, будто бы промытые дождём глаза, губы, поджатые в постоянной готовности дать отпор. Затем они замечали её взгляд в зеркало заднего вида — оценивающий, твёрдый, лишённый и тени кокетства. И замолкали. Это её устраивало. Её жизнь была выстроена по лекалам строгого, почти армейского устава: смена, деньги, дом, короткий сон, и снова смена. В этом был свой, горький покой, своя предсказуемость, которая заменяла ей счастье.

Был уже десятый час вечера, когда на планшете, прикреплённом к приборной панели, высветился заказ. Дальний. Очень дальний. В соседний город, за триста с лишним километров. Сумма за поездку была соблазнительной, почти двухдневной выручкой. Но ехать предстояло ночью, по трассе, которую Ира недолюбливала — узкая, разбитая фурами, с убитыми обочинами и вечным, клубящимся туманом в низинах, где дорога уходила в болотистую низменность, словно пытаясь спрятаться. Но деньги были деньгами, а долги по кредиту за этот самый «Фольксваген» никуда не делись, они висели на ней тяжёлым, невидимым грузом, напоминая о себе в конце каждого месяца. Она ткнула в экран «Принять», вздохнула и допила оставшийся с обеда остывший кофе из термокружки. Вкус был горьким и противным, как сама необходимость.

Они ждали её на углу, под вывеской круглосуточного супермаркета, светившейся неестественно синим, больничным светом, который выхватывал из темноты лица, делая их похожими на маски. Он — высокий, плечистый, в дорогой, но безвкусной, кричащей о своём ценнике кожаной куртке, стоял, выпятив грудь колесом, и озирался по сторонам с видом хозяина жизни, временно забредшего в эти убогие края. Она — маленькая, почти девочка, в лёгкой ветровке, явно не по погоде, куталась от пронизывающего ветра и что-то неуверенно, заискивающе говорила ему, глядя снизу вверх, как преданный пёс на своего вожака. Рядом с ними валялась одна большая, дорожная сумка, брошенная им у ног как трофей, вещь, не заслуживающая бережного обращения.

Ира подъехала, щёлкнула замками. Мужчина, рывком открыл переднюю дверь, но, встретив взгляд Иры, холодный и неподвижный, как у озёрной рыбы, сквозь зубы буркнул: «Ты сзади», — и отправил девушку на заднее сиденье, а сам устроился рядом с Ирой, грузно упав в кресло и распространив вокруг себя тяжёлый, сладковатый запах дорогого парфюма, за которым угадывались нотки недавно выпитого коньяка.

— Поехали, — бросил он, не глядя на неё. — Только без лишних разговоров, ясно? Маршрут проложен, тебе надо просто рулить. Я не люблю, когда женщины умничают за рулём.

Ира молча кивнула, перевела взгляд на девушку в зеркале. Та пристроилась у окна, прижавшись лбом к холодному стеклу, словно пытаясь стать меньше, раствориться, исчезнуть, провалиться сквозь сиденье. Тонкие, почти хрупкие черты лица, большие, испуганные глаза, губы, подрагивающие от внутреннего напряжения. Красивая. И несчастная. Это читалось сразу, с первого взгляда, как диагноз, поставленный опытным, уставшим врачом.

Машина тронулась, прощаясь с огнями родного города, с его знакомыми, надоевшими до тошноты улицами, которые были похожи на шрамы на теле какого-то гигантского существа. Вскоре они вынырнули на трассу, и её фары упёрлись в узкую, бесконечную полоску асфальта, теряющуюся в непроглядной, чёрной как смоль ночи. За окном поплыли тёмные силуэты спящих полей, изредка проплывали одинокие огоньки деревень, словно корабли в безбрежном море, такие же одинокие и далёкие.

Первые полчаса ехали молча. Мужчина, которого, как оказалось, звали Борис, уткнулся в телефон, что-то активно печатая, изредка роняя короткие, отрывистые фразы в духе: «Да ясно, делай как я сказал» или «Решай сам, я не местный, чтобы за тобой бегать». Девушка Алина сидела неподвижно, словно мышь, заслышавшая кошачьи шаги, боясь пошевелиться, чтобы не выдать своего присутствия. Ира чувствовала это напряжение физически, будто в салоне резко упало атмосферное давление и сейчас заложит уши, и мир станет глухим и далёким.

— Боря, а мы хоть окно приоткроем? — тихо, почти шёпотом, спросила наконец Алина. — Мне как-то душно. Голова кружится.

— Дует, — отрезал Борис, не отрываясь от экрана. — Не надо. Потерпи. Скучно, что ли? Возьми воду. Или спи. Всё равно от тебя никакого толку.

Он говорил с ней, как с непослушным ребёнком, в голосе сквозила привычная, отработанная до автоматизма снисходительность, граничащая с презрением. Ира сжала пальцы на руле. Её собственная независимость, её жёстко выстроенные личные границы, её устав восставали против этой сцены, против этого тона, против самого факта его существования.

— У вас кондиционер работает, — ровно, без эмоций, сказала Ира, включая его. — Сделаю прохладнее. От духоты тоже может тошнить.

Борис бросил на неё короткий, испытующий взгляд, полный лёгкого удивления, будто заговорило рулевое колесо, ожившее вопреки всем законам механики. Помолчал, затем фыркнул, демонстративно отводя взгляд в сторону.

— Спасибо, кэп. Нашлись тут сердобольные. Я, между прочим, за климат-контроль доплачивал, когда машину брал. Всё должно быть на автомате, без этих ваших женских штучек.

Воздух в салоне зашумел и похолодел, принося с собой искусственную, стерильную прохладу. Алина робко, как будто извиняясь за своё существование, прошептала: «Спасибо».

Молчание снова повисло в салоне, но теперь оно было иным, наэлектризованным, несущим в себе заряд будущей грозы, который вот-вот должен был разрядиться. Борис отложил телефон и принялся разглядывать Иру с нескрываемым, нагловатым интересом, словно рассматривал новый, не совсем понятный, но потенциально полезный гаджет.

— Давно за рулём? — спросил он, и в его тоне слышалось не любопытство, а желание установить иерархию, обозначить доминанту, показать, кто здесь главный пассажир.

— Давно, — коротко ответила Ира, не отрывая глаз от дороги, по которой неслись в темноту пунктиры разметки.

— Мужиков работа. Небось, характер железный. Муж есть? — он задал вопрос, в котором уже был готовый, устраивающий его ответ.

Ира почувствовала, как по спине пробежали знакомые, холодные мурашки. «Ни твоего ума дело», — пронеслось у неё в голове, но вслух, сквозь стиснутые зубы, она выдавила: — Нет.

— А я так и думал. — Борис самодовольно усмехнулся, обернулся к Алине, ища подтверждения своей проницательности. — Слышишь, Лина? Самостоятельная женщина. Машина, руль, деньги сама зарабатывает. Красавица. А мужиков боится, как чёрт ладана. Верно я говорю?

— Я никого не боюсь, — холодно парировала Ира, чувствуя, как гнев начинает подступать к горлу тёплым, кислым комком, который вот-вот превратится в слова.

— Ага, видно. — Он повернулся к ней снова, развалившись в кресле, демонстрируя свою расслабленную уверенность. — Ты не обижайся. Я по жизни наблюдатель. Люди — они как открытые книги. Вот ты, например. Сидишь, спина прямая, сжалась вся, пружина. Тебе некому дать расслабиться. Не на кого опереться. Женщина без мужского плеча — всё равно что... — он запнулся, ища сравнение, и неожиданно, с какой-то странной, не к месту, пафосной интонацией продекламировал: — «Как дерево, без корней судьбы, что ветер гнёт и вот-вот сломит...» Ну, ты поняла. Одинокая волчица. Ночью по трассе гоняет, с незнакомыми мужиками спорит. А где дом? Где семья? Где дети? В твоём возрасте уже пора бы о душе подумать, а не баранку крутить. Я вот в свои тридцать пять — уже и бизнес на ноги поставил, и активы, и семью. А ты всё ездишь. В чём смысл-то?

Он говорил, и его монолог тек, как густая, тягучая жидкость, заполняя собой всё пространство салона. Он рассуждал о деньгах, о том, что «нынешняя молодёжь ничего не умеет, только по рыночкам шляется», о политике, сыпля плоскими штампами и пошлыми афоризмами... Вдруг его взгляд упал на переднюю панель, на медвежонка в фуражке. Он на секунду замолчал, и его надутое лицо странно дрогнуло.

— А у меня, знаешь, в детстве такой же мишка был, — неожиданно сказал он, и его голос на мгновение потерял привычную наглость, стал каким-то простым, почти задумчивым. — Только у него одна лапа оторвана была. Я её всё время пришивал. Мать ругалась.

Он умолк, словно спохватившись, и его лицо исказилось не злобой, а какой-то растерянной досадой, будто он проговорился о чём-то постыдном.
— Потом выкинул, конечно, — бросил он, но голос его снова дрогнул, выдавая неподдельную, детскую боль. — Игрушки эти... Чепуха. Надоели.
Ира поймала его взгляд в зеркале — на долю секунды в нём мелькнул не притворный, а самый настоящий, животный страх. Не страх перед ней, а страх самого себя, того мальчика с оторванной лапой мишки, которого он пытался похоронить под слоем наглости и денег. И этот проблеск был в тысячу раз страшнее любой его наглости. Он был не монстром, а беглецом из самого себя, и эта роль была для него уже не выбором, а единственным способом выжить.

Ира молчала, вжимаясь в кресло, но внутри у неё всё закипало. Теперь её гнев приобрёл новый, более горький оттенок. Она злилась не на абстрактного урода, а на того, кто мог бы быть другим, но предпочёл вот это. Её собственная независимость, её жёстко выстроенные личные границы восставали против этого потока самодовольного пустозвонства, против этого добровольного, осознанного выбора в пользу подлости.

— У каждого свой путь, — сквозь зубы, с усилием, произнесла Ира, чувствуя, как каждое слово даётся ей с трудом. — Кому-то, видимо, нравится быть жилеткой и подушкой для битья, а кому-то — самой решать, куда ехать и по какой дороге. И с кем.

Борис засмеялся, но смех его был фальшивым, деревянным, как у плохого актёра в провинциальном театре.

— Ой, простите, феминистка нашумевшая нашлась. «Сама решать». А кто тебя, собственно, спрашивает? Жизнь сама всё решит за тебя. Придёт время, останешься одна, с кошками, с этим своим медвежонком дурацким и своими принципами. Будешь вспоминать, как какой-нибудь нормальный мужик тебе правду-матку резал, а ты уши растопырила. — Он обернулся к Алине, ища подтверждения своей правоте, требуя её молчаливого одобрения. — Ты вот хоть слушаешься. Правильно делаешь. Женщина должна быть за мужчиной, как за каменной стеной. Сидеть тихо, смотреть и делать, что сказано. Не высовываться. Да, Лина? Так ведь?

— Да, Боря, — безжизненно, автоматически откликнулась та, глядя в своё окно, за которым была непроглядная тьма.

— Видишь? — торжествующе сказал Борис, обращаясь к Ире, будто только что доказал сложнейшую теорему. — А ты её кондиционером соблазняешь. Свободу предлагаешь. А свобода — она для дураков и неудачников. Нормальному человеку, а особенно бабе, нужен порядок. Жёсткая рука. Чёткие правила. Чтобы знала своё место и не высовывалась. Чтобы не забывала, кто в доме хозяин».
Он замолчал, поймав её взгляд в зеркале, и вдруг его глаза сузились, будто он нащупал что-то. Его взгляд скользнул по бардачку, где лежала её брошюрка, которую она, нервничая, могла не до конца закрыть.

— Ага, — тихо и ядовито протянул он, и в его голосе послышалась новая, опасная нота — не грубой силы, а проницательности. — Я смотрю, ты у нас не только рулишь, но и в высшие материи тянешься. «Испанский для начинающих»? — он фыркнул, но уже без прежней тупой насмешки, а с холодным, аналитическим презрением. — Что, в Мадрид собралась? Мечтаешь, как будешь по-ихнему, по-испански, «грасиас» говорить, сидя в кафешке? Думаешь, они там тебя, такую свободную и независимую, с распростёртыми объятиями ждут? Смешно. Ты им там нужна, как прошлогодний снег. Твоё место — вот здесь, крутить баранку. Всё остальное — детские фантазии.

Его слова попали в самую точку, в ту самую, тщательно скрываемую рану, в её «капсулу в другой мир». Боль была такой острой, что на секунду перекрыла гнев. Но именно эта боль и вывела её за грань.

«Quiero ser libre», — пронеслось у неё в голове, как спасительная молитва. И она обернулась к нему, впервые за всю поездку, оторвав взгляд от дороги. Её глаза, серые и холодные, впились в него, и она увидела в них не только наглость, но и тот самый, мелькнувший ранее детский страх.

— Знаешь, в чём разница между мной и тобой, Борис? — её голос был тихим, но каждое слово било, как хлыст. — Я могу сесть в самолёт и улететь. А ты... — её взгляд намеренно, презрительно скользнул по его кричащей куртке, по его налитой кровью шее, — ты навсегда останешься здесь. В этом своём «порядке», который пахнет дешёвым коньяком и страхом. Страхом, что кто-то догадается, что за этой громкой пустотой скрывается тот самый мальчик, который до сих пор плачет по плюшевому мишке с оторванной лапой. И никакие твои «активы» этого мальчика не спасут. Он всегда будет там, внутри. И он знает, что ты — НИКТО.

Салон замер. Борис медленно покраснел, но на этот раз это был не гнев индюка, а медленное, трупное пятно унижения. Он онемел. Его рот приоткрылся, но не издал ни звука. Ира видела, как в его глазах что-то надламывается — не просто злоба, а та самая, только что обнажённая уязвимость. Она ударила точно в то место, которое он сам ей невольно показал.

Именно в этот момент, добивая его, он потянулся к передней панели и небрежно, будто случайно, ткнул пальцем в вельветового медвежонка, едва не сбив его с места. Этот жест, это покушение на её маленький, частный, никому не мешающий мирок, вызвало у Иры приступ такой ярости, что она на секунду потеряла дар речи. Это было хуже, чем любые слова.

— Ты кто такая, вообще, чтобы мне указывать? — его голос стал тише, но опаснее, в нём зазвенела сталь, и он перешёл на «ты», окончательно стирая границы. Но теперь в этом звене слышалась трещина. — Сиди и рули, твоё дело — баранку крутить, а не умничать. Я тебе плачу за то, чтобы ты меня из точки А в точку Б довезла, а не за твои глупые философии. Поняла, шофёр?

— Я поняла, что вы платите мне за поездку, а не за право оскорблять меня и читать лекции о моей якобы несчастливой судьбе, — ровным, ледяным, как стекло, тоном ответила Ира, чувствуя, как дрожь от ярости проходит по её рукам, и она сильнее сжимает руль. — Так что давайте соблюдать нейтралитет. Вы — пассажир, я — водитель. И на этом всё. Всё остальное — не ваша епархия.

Она видела, как сжались его кулаки. Алина на заднем сиденье вся съёжилась, втянула голову в плечи, глаза её были полны животного, немого ужаса, но не за себя, а за него, за Бориса. Это было поразительно и противоестественно. Девушка боялась не его гнева, направленного вовне, а того, что он сейчас взорвётся, перейдёт какую-то грань и сделает себе хуже, ввяжется в ненужный конфликт.

— Боря, пожалуйста, успокойся, — зашептала она, трогая его за плечо тонкими, бледными, почти прозрачными пальцами. — Она ничего плохого не сказала. Давай не будем, хорошо? Просто доедем.

— Молчи! — рявкнул он на неё, с силой отбрасывая её руку, как отбрасывают назойливую муху. — Ты тоже встала на её сторону? «Свободная женщина» тебе больше нравится? Хочешь быть как она? Так и скажи, я тебя прямо здесь, в этом чистом поле, и высажу, будешь автостопом голосовать, как все эти шлю...

Он не договорил, но смысл был ясен, как грязная лужа после дождя, в которой отражается уродливое небо. Ира смотрела на эту сцену с нарастающим, тошнотворным отвращением. Ей было жалко Алину до физической боли, до спазм в желудке. Эта девочка, эта жертва, уже настолько срослась со своим тираном, что воспринимала его агрессию как норму, как погоду, а её, Иры, защиту — как угрозу их общему, уродливому, но привычному и потому единственно возможному миру.

— Не трогайте её, — сказала Ира. Голос её дрогнул, но не от страха, а от сдерживаемой, кипящей ярости, которая вот-вот должна была вырваться наружу. — Вы слышите? Оставьте её в покое. Ваши личные, домашние проблемы решайте без свидетелей. Мне платят за моё вождение, а не за моё терпение.

— А ты заткнись и смотри на дорогу! — прошипел Борис, и его лицо исказила гримаса чистой, неподдельной злобы. — А то я сам разберусь, куда нам ехать и как! Я не намерен выслушивать тут всякую...

Борис потянулся к рулю. Его пальцы с белыми костяшками были уже в сантиметре от пластика баранки, этого символа её контроля и власти.

Ира уже перенесла ногу на тормоз, собираясь ударить его до упора, чтобы отбросить его инерцией назад. Но её опередил звук.

Сначала это был не крик, а невыносимо высокий, тонкий звук, похожий на вой раненого животного. Он шёл из самой глубины лёгких Алины и нарастал, как сирена, заполняя собой всё пространство салона, вытесняя даже воздух.

— А-А-А-А-А-А-А-А-А-А!

Это был не просто звук страха. Это был звук ломающейся психики, того самого последнего предохранителя, который перегорал. В этом визге была многолетняя боль, унижение, подавленные слёзы и животный, первобытный ужас перед неминуемой, бессмысленной смертью прямо сейчас.

Борис инстинктивно дёрнулся и отдернул руку, как от огня. Его лицо, искажённое злобой, на миг стало пустым и растерянным. Он видел её слёзы, видел её страх, но такого — никогда. Это было за гранью.

— ПРЕКРАТИ! ПРЕКРАТИ! МЫ УМРЁМ! — закричала она уже словами, но голос её был чужим, сорванным, истеричным. Она не смотрела на него. Она билась в истерике, зажимая уши ладонями, тряся головой, словно пытаясь вытрясти из неё кошмар. Её тело выгибалось, маленькие кулачки били по сиденью, по своему собственному колену — куда попало, это была буря, вырвавшаяся наружу. — Я НЕ ХОЧУ! Я НЕ ХОЧУ УМИРАТЬ! ЗАМОЛЧИ! ЗАМОЛЧИ! ВСЕ ЗАМОЛЧИТЕ!

Она не атаковала его. Она просто взорвалась, как перегретый паровой котёл. Её истерика была такой оглушительной, такой разрушительной для привычной им динамики, что парализовала Бориса. Он мог справиться с непослушанием, но он был не готов к такому тотальному, психическому распаду. Его жертва, его вещь, просто... сломалась, и осколки ранили его посильнее любых кулаков.

Этого мгновения ступора хватило. Ира, используя эту доли секунды, резко, с душераздирающим визгом покрышек, ударила по тормозам. «Фольксваген» вильнул задом и встал как вкопанный посреди тёмной трассы.

В наступившей оглушительной тишине, нарушаемой лишь шипением тормозов и свистом вентиляторов, слышны были только два звука: тяжёлое, свистящее дыхание Бориса и судорожные, захлёбывающиеся всхлипы Алины, которая, казалось, сама не понимала, что только что произошло. Она сидела, сгорбившись, мелко трясясь, и тихо, бесконечно повторяла: «Нет, нет, нет, нет...»

— Всё, — сказала Ира, и голос её был звенящим, простуженным от холодной, всё сжигающей ярости, которая, наконец, нашла свой выход. — Всё, конец. Поездка окончена. До свидания.

Она выключила зажигание, и в салоне на секунду воцарилась оглушительная тишина, нарушаемая лишь тяжёлым, прерывистым дыханием Бориса и всхлипываниями Алины, которая, казалось, сама была шокирована своим поступком. Ира вышла из машины и с силой, захлопнула дверь, так что стекло задрожало. Подошла к пассажирской стороне, рывком открыла дверь.

— Выходи, пока я полицию не вызвала, — повторила Ира, доставая телефон. Камера была направлена прямо на него, на его перекошенное злобой и болью лицо. — Попытка вмешательства в управление транспортным средством, создание аварийной ситуации. Угроза жизни и здоровью водителя. Хулиганство. У тебя есть шанс добраться до города пешком, пока я составляю заявление и звоню в патруль. Или хочешь встретить рассвет в камере, а потом судиться со мной? Выбирай. У меня есть свидетели.

Она видела, как он колеблется. Расчёт был верен, проверен не раз. Такие, как он, трусливы по своей сути. Они сильны и наглы только до тех пор, пока им не дают жёсткий, недвусмысленный, законный отпор. Стоит показать им реальную силу, холодную и безжалостную, как они сдуваются, как воздушный шарик, из которого выпустили воздух.

Борис, постаревший на десять лет, выполз из машины, спотыкаясь о высокую, грязную обочину, его дорогая куртка мгновенно покрылась пылью. Он был огромным на фоне хрупкой Иры, но морально уже раздавленным, уничтоженным. Он проиграл. Его авторитет был уничтожен в глазах Алины, а теперь его, как мальчишку, вышвыривали на ночную дорогу, в никуда.

Ира уже набирала номер службы спасения, готовая довести дело до конца, до логического, справедливого финала, который виделся ей единственно верным. В её голове строились чёткие, ясные планы: заявление, свидетели (Алина, которая сейчас, несомненно, на её стороне), протокол, суд. Справедливость должна восторжествовать. Этот подонок, этот духовный урод получит по заслугам. А девушка… Девушка наконец-то поймёт, что может жить без него, что мир не крутится вокруг его прихотей, что есть другая жизнь, где не доводят до истерик. Это был бы идеальный, почти голливудский финал. Добро побеждает зло. Сильная женщина спасает слабую. Логика и порядок торжествуют над хаосом и тиранией.

И вот в этот самый момент, когда чаша весов уже качнулась в сторону правосудия и здравого смысла, случилось то, что перевернуло всё с ног на голову, вывернуло наизнанку все её представления о логике и человеческой природе, о добре и зле, о свободе и рабстве.

Алина выскочила из машины. Но прежде чем броситься к Борису, её взгляд, острый и быстрый, как у вора, на секунду упал на дорожную сумку, валявшуюся в ногах у Иры. В этом взгляде был не только страх, но и расчёт, быстрый, почти животный. Девушка метнулась к ней, сжав ручку сумки так, будто это был парашют в падающем самолёте, единственная ниточка, связывающая с жизнью, с миром, который она знала, и только потом, прижав этот трофей к груди, как ребёнка, обхватила Бориса, вцепилась в него, будто боялась, что его сейчас унесёт ветром.

— Нет! Нет, пожалуйста, не надо полицию! — закричала она, глядя на Ирину умоляющими, полными слёз глазами, в которых читался настоящий, неподдельный ужас. — Он не виноват! Это я! Это я его спровоцировала, я его довела! Он хороший, он просто устал, у него на работе стресс, всё на него свалилось! Мы любим друг друга! Я не поеду без него! Я не могу без него! Простите, мы всё уладим, мы всё исправим. Правда, Боря? Мы всё уладим. Ты же меня любишь? Ты же прощаешь? Я больше не буду, я обещаю!

Борис медленно, с трудом, будто шестерёнки в его голове заклинило от неожиданности, обнял её за плечи, не сводя глаз с Иры. И в его взгляде, помимо боли и злобы, стало проступать знакомое, гаденькое торжество, понимание того, что он, как ни крути, победил. Его жертва сама вернулась в клетку, сама нашла себе оправдание, сама взяла на себя вину и теперь просила у него прощения за то, что пыталась из неё вырваться. Его мир, уродливый и кривой, но его мир, снова встал на свои оси. Порядок был восстановлен.

— Конечно, люблю, дурочка ты моя, — сипло, с надрывом, но уже с проступающими нотками привычного властного тона сказал он, гладя её по голове, как гладят собаку, вернувшуюся домой после побега. — Это всё нервы. Усталость. Дорога. Поехали дальше. Всё нормально. Всё будет хорошо. Я же тебе сказал.

Ира стояла и смотрела на них. Ветер трепал её светлые, выбившиеся из хвоста пряди волос, габаритные огни машины подсвечивали её неподвижную, окаменевшую фигуру, отбрасывая длинную, уродливую тень на обочину. Внутри у неё всё рухнуло. Вся её уверенность в том, что добро должно быть с кулаками, что правда всегда побеждает ложь, что жертву нужно спасать, даже если она не хочет, что свобода — это благо, а рабство — это зло, — всё это рассыпалось в прах, развеялось как дым перед этим абсурдным, нелогичным, унизительным и по-своему жутко интимным зрелищем. Она думала, что борется за свободу Алины. А Алина боролась за своё рабство. Она думала, что спасает её от монстра. А девушка видела в этом монстре смысл своей жизни, свою больную, уродливую, но единственную и настоящую любовь, свою «каменную стену». Стокгольмский синдром, спасительница, прикованная к своему тирану… Все эти умные, кабинетные слова, которые она где-то читала или слышала по телевизору, теперь обрели плоть и кровь, вонь и слёзы, боль и расчёт здесь, на этой грязной обочине, под равнодушными, ничтожными с высоты космоса звёздами.

Ира поняла, что она здесь лишняя. Чужой, неуместный персонаж в чужой, больной, но своей для них драме. Её правота, её железный характер, её попытка восстановить справедливость — всё это было не более чем декорацией, случайным фоном для их больных, но каких-то своих, неподвластных ей, тёмных и запутанных отношений, в которых любовь была неотделима от ненависти, а свобода — страшнее тюрьмы.

Она медленно, словно во сне, подняла телефон и сунула его в карман куртки. Потом, не говоря ни слова, не глядя больше на эту пару, обошла машину, села на водительское место и с глухим, финальным стуком захлопнула дверь, отсекая себя от этого абсурда. Она не смотрела на них. Она просто вставила ключ в замок зажигания, повернула его. Мотор завёлся с первого раза, его ровный, привычный гул показался ей неестественно громким в этой давящей, вселенской тишине, что воцарилась после бури.

Перед тем как тронуться, она на секунду, машинально, подняла глаза на зеркало заднего вида. Они стояли там, на обочине, в кроваво-красном свете задних фонарей, слившись в один тёмный, неразделимый силуэт. Он, всё так же обнимая её за плечи, уже что-то говорил ей, наклонившись, вероятно, слова утешения или, наоборот, новые упрёки, урок на будущее. А она, маленькая и жалкая, сжимая в руках свою драгоценную сумку, смотрела на него снизу вверх, как на бога, как на спасителя, как на единственную твёрдую почву в этом качающемся, непредсказуемом мире.

Ира резко тронулась с места, брызги грязи и мелких камней из-под колёс полетели в сторону придорожного кювета. Она не смотрела больше в зеркало. Она просто ехала вперёд, в ночь, по пустой, безразличной дороге, которая была ей теперь почти родной. На её лице не было гнева. Была лишь усталая, бесконечная, как эта трасса, грусть и горькое, окончательное осознание простой, банальной и оттого ещё более невыносимой истины: чужую судьбу не изменить. Как бы ты ни был прав, как бы ни был силён твой характер и горяча кровь, ты не можешь спасти того, кто не хочет спасаться, кто нашёл в своём рабстве странное, извращённое утешение, кто предпочитает уют клетки риску свободы. Ты можешь лишь стать эпизодом в их истории, уроком, который они не усвоят, или шипом, о который они поцарапаются, чтобы снова, с ещё большим рвением, вернуться в свои колючие, но привычные объятия.

Она ехала одна. В салоне пахло чужим парфюмом, чужим страхом, чужими слезами и теперь ещё — пылью от обочины, которая въелась в кожу сидений. Она приоткрыла окно, чтобы выветрить этот тяжёлый, чужой дух, этот запах чужой беды. Ворвалась ночная прохлада, пахшая полем, мокрым асфальтом и тоской, которая была её верной спутницей. Впереди были ещё десятки километров пустой дороги, а за ними — её город, её машина, её одиночество и её право самой решать, куда ехать. И сейчас это право казалось ей не привилегией, а тяжким, но единственно возможным бременем. Свобода, — подумала она вдруг, и мысль эта была горькой. Она казалась таким простым товаром, как бензин. Купил — и поехал. Оказалось, это не товар. Это тяжёлый, ежеминутный труд. И он кажется бессмысленным для тех, кто предпочитает уют клетки.

Защёлкал планшет, стоявший на держателе. Автоматически загорелся экран с новым уведомлением от диспетчерской службы: «Заказ № 4571 отменён пассажиром. Внимание: за отмену по вине клиента после начала поездки вам начислен компенсационный бонус: 147 рублей 50 копеек. Хорошей смены!»

Ира взглянула на эти цифры. Сто сорок семь рублей. Цена её принципов, её ярости, её попытки восстановить справедливость. Цена ночного кошмара, вывернутой психики и разрушенной веры в человеческую логику. Всё это теперь стоило ровно столько, сколько стоит полтора литра не самого хорошего бензина. Абсурд. Чистейший, дистиллированный абсурд, который был единственно верным итогом всей этой истории.

Она не стала стирать уведомление. Сначала — чтобы не тратить силы. Потом — потому что забыла. В этих цифрах, написанных жёлтым, унылым шрифтом на чёрном фоне, была вся правда о ночной трассе, о свободе и о цене чужой драмы. Истина, которую не напишут ни в одной газете и не произнесут с высоких трибун.

Взгляд её упал на лобовое стекло. На идеально чистом стекле, прямо перед её лицом, расплылось маленькое, жирное пятно. Отпечаток чьего-то пальца — Бориса, когда он тянулся к рулю, или, может быть, слёз Алины. Она не знала. Но это пятно, эта микроскопическая, но упрямая частица чужого хаоса, въевшаяся в её стерильный, выверенный мир, казалось теперь страшным и нестираемым знаком. Знаком того, что чужая боль липкая, и от неё не отмыться, что она проникает в самые защищённые уголки и остаётся там, как шрам.

Ей оставалось только ехать. Вперёд. На работу. В её салоне пахло кофе, кожей и едва уловимым ароматом «Мирра и Тонка», который был чуть более едким, чем у оригинала. А в бардачке лежала потрёпанная брошюрка «Испанский язык за 30 дней», которая когда-нибудь, может быть, откроет ей дорогу в Барселону. Но не сегодня. Сегодня была только эта дорога. И это, в конечном счёте, было единственным, что имело значение и не подлежало обсуждению.


Рецензии