Interview with Brodsky - Thirty Years Later

/ИНТЕРВЬЮ С ИОСИФОМ БРОДСКИМ: 30 ЛЕТ СПУСТЯ/

(Restored with the help of ChatGPT-5)

-   -    -    -   -   -   -


К. П.: Начнём?




[Бродский сидит, слегка сутулясь, взгляд скользит куда-то за собеседника — не из неуважения, а потому что мысль идёт быстрее, чем разговор. Говорит спокойно, с металлической интонацией, будто каждое слово проходит через фильтр внутренней необходимости.]

И. Б.: Ну, знаете… интервью — это форма, где один человек изображает любопытство, а другой — уверенность. Оба, как правило, лгут. Но если уж притворяться, то я предпочитаю притворяться живым.


К. П.: Ок. Тогда, видимо, начали уже? Раз уж мы оба притворяемся, давайте поинтересуюсь таким образом, будто о Вас совсем ничего не знаю... Расскажете немного о себе?


И. Б.: Моё имя из тех, что не требуют прилагательных. Родился я в Ленинграде, среди воды и кирпича. Город, который построил Пётр, воспитал во мне презрение к случайности.
Писать я начал не потому, что хотел — просто язык оказался умнее меня. Он хотел быть написан.

Жизнь — это способ сказать, что ты был.
Язык — способ сказать, что ты есть.

В Америке я жил, как на орбите. Свобода — не география, а расстояние между мыслью и страхом. И у меня был этот простор в Америке. И ещё тишина — редкий предмет, особенно среди людей, которые любят говорить “you know”. А вообще... литература — не родина, но убежище. Русский язык — не место, а состояние. Когда я пишу по-русски, я как бы возвращаюсь домой, даже если этот дом — уже пепел.

Я стою на краю языка,
как на берегу замёрзшей реки.
Мои слова — следы,
которые не успевают исчезнуть...

[И. Б. делает паузу. Улыбается устало.]



К. П.: Хорошее, как мне представляется, начало... А что бы Вы спросили сами у себя в первую очередь? Побудьте, что называется, "в моей шкуре" - для начала.



[Улыбается краем рта, будто пробует что-то на зуб.]

И. Б.: Если «в вашей шкуре», то первый вопрос я бы задал себе неприятный, без дипломатии: достоин ли ты языка, на котором пишешь. Не читателя, не наград, не родины — именно языка. Он старше меня и умнее; я в нём постоялец.

Второй — когда ты в последний раз солгал в стихотворении.
Это происходит чаще, чем мы признаёмся: когда ритм подменяет мысль, когда образ мимикрирует под эффект, когда ты щадишь себя там, где надо было резать по живому.

Третий — кого ты обменял на строку. Потому что текст — дорогая валюта. За каждую настоящую строфу платишь временем, людьми, часто — собой.

Если совесть — метрика рифмы,
Я пишу, хромая на метр;
Если вечности — длин единицы,
На линейки наложен запрет.

Четвёртый — что останется от тебя без местоимений. Без «я», «мой», «мне». То, что не нуждается в подписи. Вопрос на выживание текста.

И ещё — не стал ли ты заложником собственной интонации. Поэту легко перепутать голос с эхом. Эхо льстит, голос — нет.



К. П.: Давайте разберёмся теперь с ответами. Если не возражаете.



И. Б.: Ответы? По первому — «стараюсь соответствовать, но язык всё равно платит сверх меры».



К. П.: А что насчёт лжи в поэзии?



И. Б.: Иногда лгу ритмом, чтобы не лгать смыслом, но это слабость. И здесь стараюсь. Стараюсь не лгать, но этого, думаю, недостаточно...
А вот что или кого обменял на строку... порой меняешь больше, чем следовало. Расплата - одиночество.



К. П.: Это, к сожалению, так. И это неизбежно. И что в итоге остаётся?



И. Б.: Это Вы о четвёртом вопросе? Акценты смысла. Останутся ударения.



К. П.: Интересно... Попробуем развить эту тему чуть позже? А сейчас  - самый сложный вопрос. На мой взгляд.



И. Б.: Шестой? Заложником своей интонации...



К. П.: Пятый. Но не в порядковом номере дело...



И. Б.: По пятому... Каждое новое стихотворение должно звучать как предательство прежнего; иначе ты охранник музея, а не автор.



К. П.: Ещё одна отдельная тема для разговора.



И. Б.:
Стих — это способ уйти,
не покидая комнаты;
жизнь — способ вернуться,
не дойдя до двери.

Продолжайте. Я готов отвечать и на вопросы, и на паузы между ними — у пауз, поверьте, куда больше прав на истину.




К. П.: Это, кажется, у Моцарта было: "Музыка - не в нотах, а в тишине между ними". Хорошо, что такие паузы есть. Но мне всё же хочется узнать про ударения, про то, что остаётся.



[И. Б. слегка откидывается назад.]

И. Б.: Вопрос был простой и, пожалуй, самый страшный: что останется от тебя без местоимений.То есть — когда убрать всё личное, всё «я», все подписи, гербы и инициалы. Что тогда? Мы живём, как будто смысл жизни — в идентичности. В то время как идентичность — это всего лишь форма счета, банковский номер сознания. А под этим — нечто иное: ритм, интонация, поступок. Всё, что не требует авторства.

Имя сотри — останется звук.
Звук сотри — останется время.
Время сотри — останется свет,
Если хватает меры терпения.

Я хотел сказать: если убрать имя поэта, должно остаться не “Бродский”, а само ощущение языка, которое не знает границ личности. Так же, как если убрать биографию человека, остаётся — внимание. Оно и есть душа, только без театра. Всё остальное — пыль с обложек. Поэтому, знаете, я и писал так, будто меня нет. Не скромность — просто экономия пространства. Когда меня спрашивали, кто я, мне всегда хотелось ответить: акцент русского языка в изгнании.
А всё, что остаётся — это, может быть, несколько строк, в которых личное растворилось до степени прозрачности, до степени света.
















К. П. - Konstantin BGD Privalov


Рецензии