Когда бог забыл свое имя. Глава 2

Глава 2. Голос, что считает жизни

Стук в дверь разбудил Ицель прежде, чем рассвет успел окрасить небо. Сон сорвался с неё, как сухой лист, оставив лишь мгновенное послевкусие сновидения — железный запах, голос, шепчущий числа в языке без корней. Она села на циновке, и руки её уже двигались сами, независимо от сознания: большой палец коснулся указательного (раз), затем среднего (два), безымянного (три), мизинца (четыре), и обратно. Успокаивающий ритм, которому её обучили ещё девочкой, когда страх впервые заполнил её грудь холодом, непохожим на обычный детский испуг.

— Жрица Ицель-Чан! — Голос за дверью дрожал, словно натянутая струна. — Нарушение! На плите!

Она встала, не зажигая лампы. Темнота была знакомой — эта комната принадлежала ей уже восемь лет, каждый камень в стене знал прикосновение её пальцев. Льняное платье скользнуло по коже, грубое и простое, без украшений. Только на шее — тонкая нить из хлопка, на которой висел выжженный знак звезды, маленький диск обожжённой глины. Она надела сандалии, пальцы автоматически проверяя, что ремешки затянуты правильно, не слишком туго, не слишком свободно. Всё должно быть точным. Всё должно быть правильным.

Дверь открылась, и младший жрец — совсем мальчик, имени которого она не могла вспомнить в этот момент — едва не упал ей в руки, его лицо было бледным даже в предрассветной тьме.

— Что случилось? — Её голос вышел ровным, официальным, с той интонацией, которой её учили для общения с паникующими просителями.

— Человек... Или не человек... Он у камня, у календаря, и он... — Мальчик задохнулся, слова путались. — Он лежит неправильно!

Неправильно. Слово прозвучало как удар в живот. Ицель двинулась вперёд, её шаги уже считали сами себя — семь до порога, девять по коридору, двенадцать до выхода из храмового комплекса. Считать было легче, чем думать. Считать позволяло не чувствовать нарастающий холод в груди, который говорил, что сон не был просто сном.

Улицы Акальмата были почти пусты, но не совсем. Ночные торговцы сворачивали свои циновки у угасающих костров, запах жареной кукурузы и перца ещё висел в воздухе. Где-то вдалеке женщина пела колыбельную на языке майя, мелодия скользкая и печальная. Ицель шла быстро, но не бежала — бежать означало признать панику, а паника разрушала форму. Форма всегда была первой. Форма защищала от хаоса.
Пятьдесят три шага до рыночной площади. Она считала, даже когда не хотела. Сорок один шаг до края площади календаря.

И тогда она увидела его.

Фигура лежала у основания великого камня, скрюченная, как брошенная кукла. Вокруг собралась кучка людей — стражники с копьями, ранние торговцы с широко распахнутыми глазами, несколько женщин, которые шептались за спинами друг друга. Все стояли на почтительном расстоянии, никто не подходил ближе, чем на пятнадцать шагов. Инстинкт говорил им, что это — нарушение, и нарушение требует дистанции.

Ицель замедлила шаг, её дыхание выровнялось — семь вдохов, семь выдохов, ритм, который успокаивал сердцебиение. Она достала из сумки, висевшей на поясе, всё необходимое: смолу копала, завёрнутую в лист, глиняную чашу для благословенной воды, хлопковую нить для разметки кругов сдерживания. Её руки знали эти движения наизусть — тысячи раз она выполняла обряд очищения, тысячи раз восстанавливала нарушенную гармонию.

Но когда она подошла ближе и действительно увидела его, все заученные движения на мгновение застыли.

Человек был худ до невозможности. Кожа натянулась на костях так туго, что рёбра отбрасывали собственные тени в слабом свете предрассвета. Весь он был покрыт серым пеплом — слишком равномерным, слишком однородным, словно кто-то методично втирал его в каждый сантиметр плоти. Но хуже всего были метки.

Татуировки. Нет — не татуировки. Ожоги.

Глифы были выжжены в его коже, образуя выпуклые рубцы, которые извивались по рукам, груди, шее, исчезая под рваной тканью, обёрнутой вокруг бёдер. Ицель узнала символы. Конечно, узнала — она изучала их всю жизнь, каждый день читая священные плиты, отслеживая циклы, записывая дни.

Но эти глифы были неправильными.

Конфигурация была... невозможной. Последовательность, которая начиналась у его ключицы и уходила вниз по грудине, показывала расчёты длинного счёта, простирающиеся за пределы любого известного цикла. Это было всё равно что написать инструкцию по измерению времени, которое ещё не существовало. Её дыхание сбилось. Дисциплина, которую она держала железной хваткой, затрещала по краям.

— Сдерживание прежде всего, — прошептала она себе, голос еле слышный. — Понимание потом. Формы существуют для этого — для моментов, когда мир нарушает протокол.

Она зажгла копал, дым поднялся спиралями, тяжёлый и смолистый. Благословенную воду она разбрызгала тремя точными движениями — север, юг, восток. Затем взяла хлопковую нить и начала размечать первый круг сдерживания, отмеряя расстояние шагами, каждый шаг точно рассчитан.

— Ицель-Чан.

Голос заставил её вздрогнуть. Она обернулась и увидела Экотека-Каца, травника, который только что протиснулся сквозь толпу зевак. Его лицо было загорелым от долгих часов на солнце, волосы неопрятно торчали в разные стороны, а его плащ — сшитый из обрывков рыночных тканей, каждый кусок другого цвета — развевался за ним, словно крылья странной птицы. Его сумка, перекинутая через плечо, была набита пучками корней и маленькими сетками, которые он называл ловцами снов.

— Что ты здесь делаешь? — Она не хотела, чтобы это прозвучало как обвинение, но так и вышло.

Экотек не обратил внимания на тон. Он уже двигался к лежащему человеку, опускаясь на колени с ловкостью, рождённой привычкой. Его руки — испачканные красками растительных смол и соков, пальцы вечно испещрённые мелкими порезами от работы с колючками и корой — потянулись к запястью незнакомца, нащупывая пульс.

— Делаю то, что делает целитель, — ответил он просто. Его голос был мягким, певучим, с той интонацией, которую люди использовали для успокоения раненых животных. — Он умирает, Ицель. Видишь? Губы потрескались до крови, дыхание слишком поверхностное. Он истощён до предела.

Экотек достал из сумки бурдюк с водой и глиняную чашу. Налил немного, наклонился ближе к лицу незнакомца.

— Брат, — прошептал он, голос едва слышен. — Ты слышишь меня? Кто сделал это с тобой?

Губы незнакомца дрогнули. Едва заметно, почти неуловимое движение. Экотек наклонился ещё ближе, ухо почти касалось этих потрескавшихся губ.

И тогда колодец, стоявший в двадцати шагах от них, издал звук.

Это не было похоже на любой звук, который должен издавать колодец. Это был скрежет, глубокий и каменный, словно огромные жернова перемалывали что-то внутри земли. Несколько женщин, стоявших рядом с колодцем, вскрикнули и отпрыгнули назад. Одна из них, пожилая торговка, которую Ицель видела на рынке уже много лет, схватила свой кувшин и бросила его на землю, вода разлилась, и запах ударил в ноздри.

Минералы. Железо. Старая кровь.

Экотек дёрнулся назад, его лицо побледнело под загаром. Он посмотрел на незнакомца, затем на колодец, затем снова на незнакомца. Его дыхание участилось.

— Что... — начал он, но слова застряли.

Ицель почувствовала, как страх поднимается волной, холодный и всепоглощающий. Она боролась с ним, используя все техники, которым её учили — дыхание, счёт, визуализация защитных символов. Но страх не отступал. Он был слишком глубоким, слишком первобытным. Он говорил на языке инстинкта: *это неправильно, это опасно, беги*.

Она не побежала. Вместо этого закончила разметку круга, нить легла ровно, без единого перекоса. Форма. Форма защитит. Форма всегда первая.

— Отойди от него, — сказала она Экотеку, и голос её был тверже, чем она чувствовала внутри.

— Но он...

— Убирайся. Сейчас.

Экотек колебался, его взгляд метался между ней и умирающим человеком. Наконец, медленно, он отступил за пределы круга. Но сумку свою не закрыл, руки остались готовыми вмешаться, если понадобится.

Шум толпы изменился. Ицель почувствовала это прежде, чем услышала — тот особый тип тишины, который наступает, когда власть входит в пространство. Она обернулась и увидела процессию, движущуюся через площадь.

Впереди шёл старший жрец Макош, его движения медленные и церемониальные, каждый шаг выверенный ритуалом. За ним — Архидьякон Кунак-Шаб, и вид его заставил Ицель инстинктивно напрячься.

Кунак-Шаб был высоким мужчиной, чья осанка излучала непоколебимую уверенность. Его церемониальный убор был безупречен — нефритовый ошейник, каждая бусина вырезана с математической точностью, перьевой головной убор, окрашенный в красный и синий цвета, которые использовались только для высших ритуалов. В руке он держал посох, увенчанный обсидиановым остриём, отполированным до зеркального блеска. Несмотря на ранний час, он был одет так, словно готовился к этому моменту всю ночь. Может, так и было.

Его лицо было строгим, почти бесстрастным, но глаза — глаза были холодными. Они скользнули по толпе, по Ицель, по Экотеку, и наконец остановились на лежащей фигуре у камня. Никакого сострадания не отразилось в этом взгляде. Только оценка.

— Локализуйте его, — произнёс Кунак-Шаб, и голос его был ровным, административным, лишённым эмоций. — Никто не входит и не выходит с этой площади без письменного разрешения. Задокументируйте все физические аномалии в пределах прямой видимости.

Его. Не *человека*. Не *страдающего*. Его — словно речь шла о предмете.

Ицель почувствовала, как что-то сжимается в её груди. Она открыла рот, чтобы возразить, но слова не вышли. Какое право она имела спорить с Архидьяконом? Он был голосом структуры, хранителем порядка. Его слово было законом в пределах храмового комплекса и за его пределами.

Неху-Тек стоял в строю стражников, его копьё держалось с привычной уверенностью, но лицо выражало нечто похожее на замешательство. Он был молодым — около двадцати лет, с короткими волосами и шрамами на предплечьях, оставшимися от тренировок. Его взгляд был пламенным, интенсивным, но сейчас в нём читалась неуверенность.

Кунак-Шаб отдавал приказы с механической точностью:

— Три стражника остаются здесь. Остальные формируют периметр — тридцать шагов радиусом. Документалист, начинай запись. Время: за час до восхода, день три-Ягуар, месяц...

Он перечислял координаты с такой же тщательностью, с какой Ицель отмечала календарные циклы. Это должно было успокаивать, но вместо этого вызывало только нарастающую тревогу. Кунак-Шаб говорил так, словно это была обычная административная задача. Словно умирающий человек у священного камня был всего лишь ещё одним пунктом в списке дел.

— Переместите его в камеры сдерживания, — закончил Архидьякон, и это было сказано не как предложение, а как приказ, не подлежащий обсуждению.

— Но... — Экотек шагнул вперёд, его голос резче, чем обычно. — Перемещение может убить его! Он слишком слаб, его тело...

— Твоё мнение не требовалось, травник, — ответил Кунак-Шаб, не удостаивая Экотека взглядом. — Священное пространство осквернено. Загрязнение должно быть удалено и локализовано. Жизнь одного человека не важнее ритуальной чистоты города.

Слова ударили, как пощёчина. Ицель увидела, как лицо Экотека побелело, губы сжались в тонкую линию. Она знала этот взгляд — гнев, который боролся с бессилием. Но спорить с Архидьяконом было всё равно что спорить с самим камнем календаря. Бессмысленно и опасно.

Стражники и младшие жрецы двигались с практичной эффективностью. Они принесли носилки, сплетённые из церемониальных циновок — те самые, что использовались для переноса жертвенных даров. Ицель почувствовала горечь этого символизма. Они подняли незнакомца — он не сопротивлялся, не открывал глаз, его тело было безвольным, как у мёртвого, только грудь едва заметно поднималась и опускалась.
Процессия двинулась к храмовому комплексу. Ицель шла сзади, её круг сдерживания теперь был ненужным, незавершённым, хлопковая нить валялась на земле, словно брошенное обещание. Экотек шёл рядом с ней, его дыхание было тяжёлым, руки сжаты в кулаки.

— Это неправильно, — прошептал он, так тихо, что только она могла услышать.

— Возможно, — ответила Ицель, голос почти без эмоций. — Но это — порядок.

— Порядок, — повторил Экотек, и в его голосе прозвучало презрение. — Твой порядок убьёт его прежде, чем мы поймём, что он такое.

Она не ответила. Что она могла сказать? Он был прав. И она знала это.

Камеры сдерживания располагались в самом сердце храмового комплекса, под главной пирамидой. Спуск был крутым, ступени узкими, воздух становился влажнее и тяжелее с каждым шагом вниз. Факелы горели в нишах, бросая танцующие тени на стены, покрытые защитными глифами. Эти символы были древними — старше любого жреца, старше храма, возможно, старше самого Акальмата. Они были вырезаны на такой высоте и под такими углами, что только специальные астрономические расчёты могли определить их точное расположение.

Камера была круглой. Абсолютно круглой. Ицель знала — она измеряла это пространство много раз во время своего обучения — что радиус был выверен до доли дюйма, каждый камень подогнан с такой точностью, что между ними нельзя было просунуть даже лезвие ножа. Пол был наклонён очень незначительно, едва заметно глазу, но достаточно, чтобы жидкости стекали к дренажным каналам, прорезанным по краям. Эти каналы должны были уносить духовное загрязнение вместе с водой и кровью.

Незнакомца положили на каменную платформу в самом центре. Платформа была приподнята на высоту локтя от пола, гладкая, отполированная бесчисленными ритуалами. Три позиции естественным образом окружали его: Ицель заняла место на севере, разложив перед собой инструменты документирования — листы коры, угольные палочки для письма, измерительные шнуры. Её роль была ясна: наблюдать, записывать, фиксировать каждую деталь с той же точностью, с какой она отслеживала движение звёзд.

Экотек встал на западе со своей сумкой целителя, его лицо было мрачным, но руки оставались готовыми. В его позе читалось упрямство — если есть хоть малейшая возможность помочь, он воспользуется ею, несмотря на приказы.

Неху и двое других стражников расположились на востоке, их обсидиановые копья держались наготове, но в их глазах читалось непонимание. Что они должны были защищать? От кого? От умирающего человека?

Время текло странно в камере сдерживания. Без солнца, без ветра, только неподвижный воздух и запах камня. Ицель начала документировать, её рука двигалась механически:

*День три-Ягуар, месяц Йашкин, час перед восходом. Субъект: мужчина, приблизительный возраст неопределим, крайнее истощение. Татуировки — нет, ожоги — покрывают видимые участки кожи. Символика: календарные глифы в нестандартных конфигурациях. Пепел: серый, однородный, покрывает всю поверхность тела...*
Она писала, и с каждой строкой чувствовала, как дистанцируется от реальности. Документирование было защитным механизмом — если записать происходящее в правильных терминах, в правильном порядке, то можно контролировать это. Превратить ужас в данные.

Но данные не хотели оставаться данными.

Первое сообщение пришло через десять минут. Бегун — молодой послушник — ворвался в камеру, задыхаясь:

— Аномалия... в кузнечном квартале...

Кунак-Шаб, который стоял у входа, наблюдая, повернулся:

— Говори ясно.

— Металл... — Мальчик сглотнул, пытаясь отдышаться. — Кузнец ударил по наковальне, и звук... звук вышел неправильным. Он был... ритмичным. Динь-динь-пауза-динь. Как счёт. Не как удары молота, а как... как будто металл считает.
Ицель почувствовала холод в затылке. Она записала это, стараясь держать руку твёрдой.

Второй посыльный прибыл через пять минут:

— В жилых кварталах... масляные лампы мерцают. Но не от ветра. Они мерцают... узорами. Матери говорят, что узоры похожи на смеющиеся лица.

Третий посыльный:

— В храмовом саду... кукуруза. Она переместилась. Растения выстроились в ряды. Правильные, геометрические ряды. И когда смотришь сверху, они образуют глифы. Глифы об орошении. О расчётах урожая. О...

Кунак-Шаб поднял руку, останавливая поток информации:

— Достаточно. Эти данные будут каталогизированы и проанализированы позже. — Он повернулся к Ицель. — Продолжай документирование. Каждая аномалия должна быть зафиксирована.

Её рука двигалась, но разум отказывался верить тому, что она записывала. Это не были случайные нарушения. Это была система. Упорядоченная, методичная система, которая проявлялась через присутствие незнакомца.

Экотек не мог стоять спокойно. Он подошёл ближе к платформе, его целительские инстинкты пересиливали страх:

— Он обезвожен, — сказал Экотек, обращаясь к Кунак-Шабу, но не ожидая ответа. — Его тело высушено почти до предела. Нужна вода, нужны травы для восстановления баланса жидкостей...

— Его физическое состояние вторично, — ответил Архидьякон холодно. — Сначала мы должны понять природу загрязнения.

— Загрязнения? — Голос Экотека приобрёл опасный оттенок. — Ты видишь человека и называешь его загрязнением?

— Я вижу источник аномалий, которые угрожают ритуальной целостности города, — ответил Кунак-Шаб, и в его голосе не было ни капли сомнения. — Личная жизнь имеет меньшее значение, чем коллективная безопасность.

Неху слушал этот обмен, стоя неподвижно на своём посту. Его лицо выражало внутреннюю борьбу. Он был воином, обученным следовать приказам, защищать порядок. Но слова Архидьякона звучали до жути знакомо. Это была та же логика, которую использовал его дядя Чавик, когда объяснял, почему некоторые семьи должны страдать ради общего блага, почему некоторые поля должны быть оставлены пустовать, пока другие процветают.

*Ресурсы ограничены*, говорил дядя. *Выбор должен быть сделан. Жертвы должны быть принесены. Это не жестокость — это расчёт.*

И теперь, слушая Кунак-Шаба, Неху слышал те же слова в другой форме. Расчёт. Всегда расчёт. Никогда — человечность.

Время продолжало течь. Может, прошёл час. Может, два. В камере не было способа точно определить. Ицель заполнила уже три листа коры, её записи становились всё более лихорадочными по мере того, как аномалии множились.

*Сообщение номер двенадцать: колодец на северной площади издал вибрацию. Вода приобрела вкус железа...*

*Сообщение номер пятнадцать: птицы отказываются приближаться к календарному камню. Собаки воют...*

*Сообщение номер восемнадцать: двое детей в соседнем квартале начали говорить во сне на незнакомом языке. Родители не могут их разбудить...*

И тогда незнакомец открыл глаза.

Это произошло без предупреждения. Один момент — закрытые веки, следующий — широко распахнутые глаза, словно шторы внезапно сдёрнули. Не было постепенного возвращения сознания, не было трепетания ресниц или медленного фокусирования взгляда. Просто — выключено, и затем — включено.

Ицель застыла, уголь зависла над корой. Экотек сделал шаг вперёд, инстинктивно, его руки потянулись к сумке с лекарствами. Неху стиснул копьё сильнее, костяшки пальцев побелели.

Глаза незнакомца были... неправильными. Они смотрели, но не видели. Не в том смысле, в каком слепой человек не видит — скорее, они видели, но не так, как видят живые существа. В них не было эмоций, не было осознанности, не было того, что делает взгляд человеческим. Только расчёт. Только оценка.

Это было всё равно что смотреть в счёты вместо души.

Рот незнакомца открылся. Звук, который вышел, нельзя было назвать речью в обычном смысле. Это были не слова, сформированные языком и привычкой. Это были... единицы. Фонемы, организованные в последовательность, которая следовала какой-то внутренней логике, чуждой любому известному языку.

Но самое странное — Ицель понимала.

Не то чтобы она переводила слова. Не то чтобы значение проникало через лингвистический анализ. Смысл просто... был там. Прямо в её разуме, минуя обычные каналы коммуникации, записывая себя непосредственно в сознание.

*«Распределение воды: квадрант семь, сорок три меры, ритуальный коэффициент три точка шесть жизней на цикл урожая».*

Слова были техническими. Бюрократическими. Административными. Они говорили о воде как о ресурсе, который нужно распределять. О жизнях как о коэффициентах в уравнении. О сборе урожая как о цикле, который требует определённого количества... жертв.

Три точка шесть жизней.

Ицель почувствовала, как её желудок сжимается. Она понимала математику. Три жизни — это просто. Но точка шесть? Это означало, что кто-то должен был решить, кто составляет эту дробную часть. Кто-то должен был рассчитать, чей ребёнок, чей родитель, чей сосед был достаточно... незначительным... чтобы заполнить этот остаток.

Землетрясение последовало немедленно.

Но это не было хаотичным содроганием земли. Это была вибрация, точная и целенаправленная, словно огромный механизм включался, его шестерни находили своё место. Трещины побежали от каменной платформы — не случайно, не во все стороны равномерно, а в геометрических линиях, образующих узор.

Ицель узнала узор. Это были календарные глифы. Административные глифы, те самые, что использовались для учёта и распределения ресурсов.

Не для молитвы. Не для благословения. Для учёта.

Её дыхание сбилось. Дисциплина, которую она поддерживала всю жизнь, начала рушиться. Уголь выпал из её пальцев, оставив чёрную линию на коре.

Экотек тоже слышал слова. Его лицо было бледным, но в его глазах горело что-то похожее на лихорадочный интерес.

— Если это язык, — прошептал он, больше себе, чем кому-либо, — тогда его можно выучить. Если его можно выучить, его можно понять. Если понять... может, использовать для исцеления...

— Исцеления? — голос Ицель вышел более резким, чем она намеревалась. — Ты слышал, что он сказал? Он говорил о жизнях как о коэффициентах! О жертвах как о части расчёта урожая!

— Я слышал, — ответил Экотек, и в его голосе была странная смесь ужаса и надежды. — Но язык — это инструмент. Любой инструмент можно использовать по-разному. Может, если мы поймём эту систему, мы сможем изменить её. Превратить расчёт жертв в расчёт... помощи.

Кунак-Шаб молчал всё это время, наблюдая. Когда он наконец заговорил, его голос был холоднее, чем каменные стены:

— Все присутствующие будут изолированы до дальнейшего уведомления. Никакая информация о том, что произошло здесь, не должна покинуть эту камеру без письменного разрешения. — Он повернулся к страже. — Удвойте охрану. Никто не входит, никто не выходит.

— Вы закроете нас здесь? — спросил Экотек, его голос приобрёл опасный оттенок.

— Я защищаю город от загрязнения, — ответил Кунак-Шаб. — Всеми необходимыми средствами.

Незнакомец снова закрыл глаза, так же резко, как открыл. Механическое движение, не постепенное, не естественное. Просто — включено, затем выключено.

Тишина, которая последовала, была тяжёлой. Ицель смотрела на свои записи, на слова, которые она зафиксировала, на расчёты и коэффициенты, и внутри неё что-то фундаментальное начало разваливаться.

Всю свою жизнь она изучала календарь. Глифы, циклы, ритуалы. Она верила, что они священны. Что они соединяют людей с божественным порядком космоса. Что через правильное соблюдение форм можно достичь гармонии.

Но что, если формы были не священными, а административными? Что, если весь этот тщательно поддерживаемый порядок был не связью с богами, а системой учёта для божественной бюрократии?

Что, если она всю жизнь служила не храму, а... программе?

Мысль была невыносимой. Она оттолкнула её, вернулась к документированию. Но слова на коре теперь выглядели иначе. Не как священные записи, а как отчёты. Просто отчёты.

Время продолжало идти. Архидьякон ушёл, оставив усиленную охрану. Экотек был выгнан из камеры, но не раньше, чем он успел схватить кусок коры и быстро записать фонетическую транскрипцию звуков, которые издал незнакомец. Он спрятал её в складках своего плаща, движение быстрое и незаметное.

Ицель осталась с незнакомцем, охраной и своими разрушающимися убеждениями.
За пределами камеры город продолжал раскалываться.

На площади календаря, где охрана установила периметр, начали собираться люди. Не просто любопытные, но те, кто пришёл с целью. Ицель услышала их прежде, чем увидела — звук барабанов, но не обычных ритуальных барабанов храма. Эти били в неправильном ритме, намеренно сломанном, хаотичном.

Шумящие Лианы прибыли.

Халик, их лидер, был мужчиной около сорока лет, чьё тело было покрыто асимметричными татуировками и обёрнуто живыми лианами, которые он каким-то образом заставлял расти прямо на коже. Его последователи несли факелы, зажжённые под неправильными углами, и разбрасывали подношения, вместо того чтобы аккуратно раскладывать их. Всё в их действиях было протестом против порядка, который Ицель и храм пытались поддерживать.

— Вы запираете то, что должно быть освобождено! — крикнул Халик, его голос эхом разносился по площади. — Вы держите в клетке силу, которая может разрушить вашу монополию!

Его культисты подхватили крик, и контр-ритуалы начались. Огни горели в неправильных местах. Песни пелись в обратном порядке. Хаос как политическое заявление.

В своей камере Ицель слышала отдалённые звуки и чувствовала, как город раскалывается на фракции.

Когда её наконец освободили, чтобы она могла вернуться в свои покои, солнце уже прошло через половину неба. Её глаза болели от напряжения, руки тряслись от усталости. Но худшим было то, что происходило внутри — разрушение структур, на которых она построила всю свою жизнь.

В своей комнате она разложила свои записи рядом с пепельными глифами, которые появились на её циновке прошлой ночью. Положила их бок о бок, в прямой свет от масляной лампы.

Соответствие было неоспоримым.

Каждый символ совпадал. Каждая последовательность. Незнакомец и пепельные глифы были связаны. Может, они были одним и тем же явлением, проявляющимся в разных формах.

Её руки задрожали. Она попыталась выполнить вечерний ритуал — жест прикосновения, который она делала каждую ночь с тех пор, как стала жрицей. Пальцы коснулись кожи в определённой последовательности, губы прошептали слова благословения.

Но слова были пустыми. Движения — бессмысленными.

Она опустилась на циновку, обхватила колени руками и впервые за много лет позволила себе усомниться. В храме. В ритуалах. В святости форм, которым она посвятила жизнь.

Что, если всё это было ложью? Не злонамеренной ложью, а структурной — системой, построенной для административного контроля, которую последующие поколения ошибочно приняли за священную связь с божественным?

Она не спала этой ночью. Просто лежала, глядя в темноту, слушая отдалённые барабаны культистов Хаоса и более близкий, тяжёлый звук храмовой стражи, патрулирующей улицы.

В другой части города Экотек сидел при свете лампы в своём ларьке на рынке, где запахи сушёных трав и ладана смешивались в знакомом коктейле. Перед ним лежал лист коры с фонетической транскрипцией того, что сказал незнакомец.

Он использовал систему записи, которую его бабушка научила его для сохранения целительских песен. Каждый звук представлялся маленьким символом, комбинация которых могла воссоздать оригинальную фразу.

Его пальцы, испачканные растительными красителями, осторожно обводили символы. Он шептал их себе под нос, пытаясь понять ритм, структуру. Это был язык, это точно. Но язык какого типа?

Он взял один из своих ловцов снов — маленькую сетку, сплетённую из хлопка и тонких веток, которую он обычно использовал для хранения чужих снов и историй — и положил в неё транскрипцию. Затем спрятал сетку в потайном кармане, вшитом в подкладку его туники.

Знание было опасным. Он это чувствовал. Но знание также было силой. Если он сможет понять этот язык, если сможет разобрать его механику, может, найдётся способ использовать его для исцеления вместо контроля.

Его мысли были прерваны стуком в дверь. Он открыл и увидел знакомое лицо — старуху Ишмуку, которая часто приходила к нему за травами от боли в суставах. Но сейчас её лицо было искажено страхом.

— Экотек, — прошептала она, её голос дрожал. — Говорят, чужеземец говорит смертью. Говорят, он считает наших детей, как зёрна кукурузы. Это правда?

Экотек хотел успокоить её, хотел сказать, что слухи преувеличены, что всё под контролем. Но он не мог лгать. Не ей. Не людям, которые доверяли ему.

— Я не знаю, что он такое, — ответил он честно. — Но я обещаю... я сделаю всё, что смогу, чтобы понять. И если есть способ использовать его знание для помощи, а не вреда, я найду его.

Старуха посмотрела на него долго, затем кивнула и ушла в ночь. Экотек закрыл дверь и прислонился к ней, чувствуя тяжесть ответственности, которая легла на его плечи.

Неху возвращался домой в свой семейный комплекс, когда темнота полностью поглотила город. Его смена закончилась, но усталость была не только физической. Он видел происходящее — раскол города, Архидьякона, превращающего человека в объект, культистов Хаоса, призывающих к разрушению.

И через всё это — слова незнакомца. Расчёты жизней. Коэффициенты жертв.

Его семейный дом был маленьким, расположенным в беднейшем квартале города, где дома лепились друг к другу, стены растрескались от возраста, а крыши протекали при каждом дожде. Внутри, на циновке в углу, лежала его сестра.

Она была совсем худой, её рёбра выступали под тонкой туникой. Дыхание было таким поверхностным, что Неху должен был наклониться близко, чтобы подтвердить, что она всё ещё жива. Её кожа была горячей от лихорадки, но когда он коснулся её руки, она показалась холодной — парадокс умирания, который он уже видел слишком много раз.

Мать сидела рядом с ней, её глаза были пустыми. Молитвы, которые она обычно шептала, застыли на губах. Вера исчезла, оставив только отчаяние.

Неху опустился на колени рядом с постелью сестры. На шее у него на кожаном шнурке висел маленький амулет — детский символ, который она подарила ему много лет назад, прежде чем всё пошло плохо. Прежде чем засуха. Прежде чем земли его семьи высохли и стали бесплодными. Прежде чем дядя Чавик взял контроль над тем, что осталось.

— Неху.

Голос пришёл из дверного проёма. Неху не нужно было оборачиваться, чтобы узнать его. Дядя Чавик.

Чавик был плотным мужчиной, чьё тело носило следы привилегий, которых у остальной семьи не было. Украшения из перьев, которые только люди определённого статуса могли носить. Тонкая сеть шрамов на лице, заработанных не в битве, а в ритуалах, доступных только избранным.

Он вошёл в комнату, его присутствие заполнило маленькое пространство, сделав его ещё более тесным.

— Что ты видел на площади? — спросил Чавик, его голос был низким, но настойчивым. — Что сказал чужеземец?

Вопрос был слишком конкретным. Слишком информированным. Официальные отчёты о том, что произошло в камере сдерживания, не были обнародованы. Так откуда дядя знал, что незнакомец говорил?

Неху медленно повернулся, его рука инстинктивно сжала амулет на шее.

— Откуда ты знаешь, что он говорил?

Чавик улыбнулся. Это была недобрая улыбка.

— У меня есть свои источники. Храм не единственный, кто хранит записи. — Он подошёл ближе, его голос стал почти интимным. — Глифы были видны на его коже? Те, что показывают старые расчёты? Водное распределение? Квоты?

Каждый вопрос открывал новый уровень знания. Чавик знал о глифах. О расчётах. О квотах. Он знал вещи, которые должны были быть секретом, известным только жрецам высших рангов.

— Как... — начал Неху, но голос застрял.

— Семья, Неху, — сказал Чавик, и в его словах была странная нежность. — Наша семья. Мы не просто крестьяне, потерявшие землю. Мы — наследники. Линия крови, которая когда-то управляла расчётами. Которая знала, как читать настоящие глифы, не церемониальную чепуху, которой учат в храмах, а административные коды. Системы управления.

Холод распространился от затылка Неху по всей спине. Дядя говорил о вещах, которые не должны были иметь смысла. И всё же они имели. В ужасающей, перевёрнутой логике, они имели смысл.

— Наша семья была опозорена не за воровство, — продолжал Чавик. — Мы были опозорены за провал. За потерю контроля, когда старая система рухнула. Те, кто когда-то управлял жертвоприношениями, распределением ресурсов, расчётами жизни и смерти — они стали козлами отпущения, когда всё развалилось.

— Ты говоришь... — Неху с трудом находил слова. — Ты говоришь, что наша семья... управляла жертвоприношениями?

— Администрировала, — поправил Чавик. — Не выбирала из жестокости, а рассчитывала из необходимости. Кто-то должен был делать эти выборы. Кто-то должен был считать. И наша семья была достаточно сильна, чтобы нести это бремя.
Неху почувствовал, как его желудок переворачивается. Он посмотрел на свою умирающую сестру, на пустые глаза матери, на маленький детский амулет, который висел на его шее. Всё это время он думал, что его семья была жертвой несправедливости. Что они потеряли земли из-за политических интриг, которые были несправедливыми.

Но теперь дядя говорил, что их опозорили не потому, что они были невиновны, а потому что они потеряли власть.

— Зачем ты говоришь мне это? — прошептал Неху.

Чавик положил тяжёлую руку на плечо Неху:

— Потому что чужеземец на площади — это возможность. Возможность восстановить то, что было потеряно. Он несёт знание, коды, способность снова читать истинные глифы. — Глаза Чавика горели интенсивностью, которая граничила с одержимостью. — Ты молод. Ты силён. Связь с кодами может быть воссоздана через тебя. Через твою кровь. Через твою плоть.

Неху отступил, его рука отпустила амулет:

— Нет. Я не буду... я не могу...

— Ты будешь, — сказал Чавик, его голос стал жёстче. — Или твоя сестра умрёт. Твоя мать умрёт. И ты будешь жить, зная, что ты мог спасти их, но был слишком слаб, чтобы сделать то, что необходимо.

С этими словами Чавик вышел, оставив Неху стоять в маленькой тёмной комнате, с умирающей сестрой, с раскрывающейся правдой о его семейном наследстве, и с вопросом, который сжигал внутри: какую цену он готов заплатить, чтобы спасти тех, кого любит?

Город проспал эту ночь неспокойно. Барабаны Шумящих Лиан эхом отдавались по улицам. Патрули храмовой стражи маршировали с тяжёлой регулярностью. В камере сдерживания незнакомец лежал неподвижно, его дыхание едва различимо, а глифы на его коже, казалось, пульсировали слабым светом, который мог быть просто игрой теней от факелов.

Три перспективы, три позиции, три возможных ответа на один невозможный вопрос: что делать с силой, которая может спасти или уничтожить, в зависимости от того, кто её держит и как использует?

Ицель лежала без сна, глядя на соответствующие глифы, чувствуя, как её вера крошится, как песчаник под дождём.

Экотек изучал свою транскрипцию, воображая возможности, веря — несмотря на всё — что знание может быть трансформировано в милосердие.

И Неху сидел у постели сестры, один в темноте, маленький детский амулет тяжело висел на шее, а слова дяди шептались в его разуме, как яд, смешанный с обещанием.

Рассвет придёт. Решения должны будут быть приняты. Но прямо сейчас, в эту тёмную и долгую ночь, город Акальмат трепетал на краю чего-то древнего и ужасающего — момента, когда священное раскрывается как систематическое, и выборы, которые были сделаны, определят не просто судьбы индивидуумов, но саму природу того, как власть будет держаться в поколениях, которые ещё не родились.


Рецензии