Жена пахнущая бензином часть 1 - черновик
I. Сон
Я видела всё одновременно. Запах сосновой смолы и солёной воды в палатке летнего лагеря; Анна, Курт, Дитер — дыхание в унисон, кожа, тепло, сбивчивые шепоты; взгляд Анны, потом Курта — сверху, потом Дитера — и снова я, рядом, словно прозрачная, и меня не замечают. На руле — W125 Rekordwagen; тахометр подбирается к шести тысячам, скорость — триста пятьдесят, может, больше; асфальт тянется серой размытой лентой; ветер ревёт так, что двигатель будто исчезает. Передняя ось разгружена полностью — спиной и ладонями чувствую пустоту под носом машины; сцепления почти нет; достаточно добавить газ на толщину дыхания — и реакция крутящего момента перекинется вокруг задней оси, кувырок. Конец. Но останавливаться нельзя. В палатке — крик Анны: то ли боль, то ли восторг; Курт. Дитер. На треке отпускаю акселератор на долю мгновения — нос снова касается дороги — и снова прижимаю педаль в пол. Вдруг руки на ободе — не мои: крупные, загорелые, в кожаных перчатках. Руди. Я побеждаю, создавая машину, которую он ведёт. Клетчатый флаг. Капли шампанского стекают по коже, как тёплый душ; первое место, мировой рекорд; толпа зовёт по имени. Волна поднимается из глубины и проходит через всё тело сразу, как падение и полёт в одном движении; накрывает, глушит и растворяет границы. Я начинаю просыпаться.;
II. Пробуждение
Холод. Одеяло комком у ног; ночная рубашка съехала на талию. За окном — предрассветная темнота перед бледным серым. Дыхание тяжёлое, сердце бьётся, как после настоящей гонки; простыня липнет к коже. «Боже», — подумала я. Встала, пошатываясь.рубашка упала к моим ногам. Подняла её с пола, сжала в руке тёплый комок ткани и пошла к двери. Босиком по холодным доскам. Коридор. Запах кофе. Запах гренок. Мать уже встала — готовит завтрак. Толкнула дверь кухни и вошла.;
III. Кухня
Тепло. На плите — голубое пламя под сковородой. Мать стоит спиной, переворачивает гренки. Отец за столом, газета. И — Эрих. Ровный тёмный костюм, белая рубашка; волосы зачёсаны назад; говорит негромко, размеренно. Я замерла в дверях, с ночной рубашкой в руке. Мать обернулась — глаза расширились: — Грета! Эрих поднял взгляд: секунда, другая. Он не отвёл глаз и не смутился — просто посмотрел спокойно, внимательно — и вернулся к чашке. Я всё ещё не понимала, почему я здесь, а не на подиуме; почему никто не поздравляет: ведь я первая, я выиграла, я поставила рекорд… Я положила рубашку на свободный табурет у стены и села рядом с Эрихом. Мать молча поставила передо мной чашку — тёплую, белую, с тонкой трещинкой на ручке, ту самую из детства. На столе — моя пачка сигарет: в доме больше никто не курил; и я не курила, пока был жив Курт. Я взяла одну, чиркнула спичкой. Глубокая затяжка. Дым — тонкой струйкой. Запах табака резко обострился. Эрих ничего не сказал, но я помнила: он не переносит дым. Встала, открыла форточку. Ворвался холодный октябрьский воздух. Выпустила дым наружу, затушила сигарету в пепельнице — я никогда не докуривала до фильтра — и вернулась к табурету. Взяла рубашку, одним движением надела её через голову; ткань скользнула по коже, прохладная, мягкая. Села обратно. — Прости, — сказала я, глядя на Эриха. — Не сразу проснулась. Ещё шла внутри сна.;
IV. Разговор
Эрих кивнул, как будто ничего необычного не произошло, словно он каждое утро завтракает с женщиной, которая входит, выпускает дым в форточку и только потом одевается. — Я рассказывал твоим родителям о Фюрстенвальде, — произнёс он ровно. — О моих. Отец — на железной дороге. Брат отца — здесь, в Штутгарте, на сортировочной. Отец поднял глаза от газеты: — Мюллер? Герр Мюллер с сортировочной? — Да. Отец переглянулся с матерью, лицо вытянулось: — Так ты тот самый племянник? Грета, помнишь, я говорил? Я вспомнила — смутно: «Племянник герра Мюллера интересуется тобой». Тогда я отмахнулась: работа, гонки, вечерняя школа. — Помню, — тихо сказала я. — Ты ещё сказал, ему не понравится, что от меня пахнет бензином и я думаю о железках. Мать поставила тарелку с гренками, взглянула на меня долго и болезненно — ей было стыдно: за мой вид, за сигарету, за то, как это выглядит рядом с таким приличным молодым человеком. Но Эрих, казалось, ничего не отметил. Вдруг мать ахнула: — Грета! Твои волосы! Я коснулась виска — прядь, совершенно седая, серебряная. — Когда это… — начала мать и осеклась. — Уже давно, в конце сентября, — сказала я. — После заноса. Я пыталась понять поведение рекордвагена на большой скорости и едва не натворила дел, — я не сказала «едва не погибла». Отец побледнел: он понимал, что если седина пришла мгновенно, значит, было по-настоящему страшно. Он встал, подошёл, осторожно тронул серебряную нить. — Курт… — прошептал. — После Курта у твоей матери за неделю поседела половина головы. Мать отвернулась, плечи дрогнули. Я вспомнила: Курт упал с неба в начале тридцать четвёртого; родители за месяц постарели на десяток лет — серые лица, седые виски, глаза, в которых боль поселилась навсегда. «Мою смерть они не выдержат», — подумала я. Эрих молчал, смотрел внимательно: без жалости, без страха — просто с пониманием. — Грета, — негромко сказал он, — расскажи. Не только про тот случай. Расскажи о себе. Я посмотрела на него. Потом на отца. На мать. — Это надолго, — сказала я. Отец сел, сложил газету: — Мы не торопимся. Говори, что считаешь важным. Мы послушаем. Ты редко говоришь о себе. Я отпила кофе, закрыла глаза. И стала вспоминать.;
Школа, Штутгарт, 1924–1928
Мне было двенадцать, когда я впервые высказалась на уроке. Учитель математики вызвал к доске Франца — мальчика из третьего ряда, который не выучил домашку; он мялся, краснел, смотрел в пол. Учитель кричал. Класс смеялся. Франц плакал. Двадцать минут ушло на это. Я подняла руку: — Херр Лерер, зачем мы тратим на это время? Тишина. Учитель повернулся: — Что ты сказала, Грета? — Зачем тратить время на публичный позор? Поставьте ему неуд и дайте учиться тем, кто хочет учиться. Мы потеряли двадцать минут, в течение которых можно было получать знания. Это нерационально. Меня вызвали к директору; родителей — в школу; был скандал. Но отец поддержал: — Она права. Школа — для знаний, а не для публичных унижений. В пятнадцать я заговорила снова — на педсовете: — Фройляйн Шмидт, вы игнорируете домашние задания. — Да. — Почему? — Потому что они бессмысленны. Материал усвоен на уроке. Зачем тратить три часа на переписывание, если можно читать и думать? — Дисциплина — часть воспитания! — Дисциплина ради дисциплины — глупость. Она должна служить цели. Ставьте мне неуд и продолжим учиться. В шестнадцать я написала директору письмо о системе оценивания: «Оценки — не награда и не наказание, это измерение знаний. Они должны быть известны только учителю и ученику. Публичность унижает одних и возносит других. А ещё мешает объективности: учитель невольно смотрит на оценки ученика по другим предметам, и это искажает картину». Письмо отклонили. Но я знала — говорю верно. А через десять лет, когда я пришла в Daimler-Benz и увидела то же самое — начальник кричит, подчинённый молчит; публичный разнос вместо предметного разбора — я поняла: школа была репетицией. Я открыла глаза. Эрих смотрел внимательно, долго. — Грета, — тихо сказал он, — ты всегда была такой? Всегда говорила прямо? — Да. Всегда. Это проблема? — Нет, — он покачал головой. — Это восхитительно. Большинство учатся молчать. А ты училась говорить правду.;
ГЛАВА 2. ЛАГЕРЯ
Мне было одиннадцать, когда родители впервые привезли нас с Куртом в лагерь Wandervogel под Любеком. Июнь стоял жаркий, воздух пах сосновой смолой и Балтийским морем.
Любек, старинный ганзейский город, лежит совсем недалеко от берега — там, где пологие песчаные пляжи Балтики встречают залив, а дома стелятся вдоль узких улочек старого города, выстроенного из красного кирпича. Он когда-то был столицей Ганзейского союза, а его купцы были самыми богатыми на немецком севере. Город славится каменными церквями и Голштинскими воротами, а ещё особым ароматом марципана, который чувствуется у центральной площади даже на ветру.
Но мы не были в самом городе — наш лагерь стоял на просторном прибрежном лугу, под шумящими соснами. До центра Любека на велосипеде — полчаса по аллее, но нам нужен был только лес, солнце и солёная вода Балтики.
— Грета, смотри! — Курт схватил меня за руку, указывая на поляну среди сосен.
Десятки палаток, костры, молодые люди в свободной одежде — или вообще без неё. Я замерла. На берегу у воды загорали обнажённые тела. Дети бегали голышом, смеясь. Взрослые сидели у костра, обсуждая что-то, не обращая внимания на свою наготу.
— FKK, — объяснила мама спокойно. — Культура свободного тела. Здесь нет стыда перед природой, дитя. Тело — это естественно.
Отец разбил нашу палатку, а Курт уже убежал к группе подростков, игравших в мяч. Я осталась стоять, не зная, что делать.
— Ты новенькая? — ко мне подошла девочка примерно моего возраста. Светлые волосы до плеч, голубые глаза, на ней была только короткая юбка. Уже хорошо заметная грудь не была прикрыта
— Я Анна.
— Грета, — представилась я.
— Хочешь купаться? Вода тёпла!
Она скинула юбку, схватила меня за руку и потащила к воде. Я сбросила платье нерешительно, осталась в исподнем.
— Раздевайся совсем! — засмеялась Анна. — Здесь так не принято. Мы свободны!
Я стянула всё до нитки. Чувство было странным — воздух касался кожи, солнце пекло плечи. Но никто не смотрел осуждающе. Дети плескались, взрослые разговаривали. Просто тела. Просто люди.
К вечеру у костра собралась вся община. Кто-то играл на гитаре, пели старые немецкие песни. Я сидела между родителями, закутавшись в одеяло.
— Сегодня мы поговорим о теле, — начал старший наставник лагеря, мужчина лет сорока с седеющей бородой. — О том, что естественно и что скрывают от детей в школах и церквях.
Он говорил просто, без смущения. О том, как устроены мужчины и женщины. О том, что тело меняется с возрастом. О том, что прикасаться к себе — нормально, это способ узнать своё тело.
— Самоудовлетворение, — сказал он спокойно, — это естественная потребность. Как голод или жажда. Не грех. Не стыд. Просто физиология.
Я слушала, ощущая, как щёки горят. Но говорил он как врач, как учёный. Без грязи, без двусмысленности.
После разговора я сидела у палатки с родителями.
— Все это делают, — сказала я вдруг.
Отец удивлённо посмотрел на меня:
— Что именно, дитя?
— То, о чём он говорил. Самоудовлетворение. Все, но лицемеры скрывают.
Мама улыбнулась:
— Ты права, Грета. Лицемерие — это когда все делают, но притворяются, что не делают.
— Ты тоже? — спросил отец осторожно.
— Конечно, — я пожала плечами. — Так делают почти все. Но говорить об этом не принято.
Курт хмыкнул из своей палатки:
— Сестрёнка права, папа. В школе все обсуждают, но тихо. Как будто преступление.
— Здесь нет преступлений, — сказал отец задумчиво. — Здесь есть честность.
На следующий день наставник дал мне книгу. Толстый том с рисунками — анатомия человеческого тела. Я читала жадно, впитывая знания. Как работают мышцы. Как устроена нервная система. Откуда берётся удовольствие — волны импульсов от нервных окончаний к мозгу, выброс химических веществ.
Тело — это машина, — думала я, листая страницы. Сложная, но понятная. Есть вход — раздражение. Есть процесс — нервные импульсы. Есть выход — ощущение. Как в паровом двигателе.
Эта мысль успокаивала. Делала непонятное понятным. Превращала тайну в науку.
То лето я провела с Анной. Мы бегали по лесу, купались, разговаривали о будущем. Она хотела стать актрисой. Я — не знала ещё. Но машины мне нравились больше людей. Они не лгали, не притворялись, не судили.
Часть II. Второй лагерь, 1928-1929
Я вернулась в лагерь летом 1928-го. Мне было шестнадцать. Тело изменилось — груди округлились, бёдра стали шире. Курту — девятнадцать, он привёз с собой друзей: Дитера и Вольфганга.
Анна тоже изменилась. Выросла, похорошела. Светлые волосы теперь до пояса, фигура — как у взрослой женщины.
Мы поставили палатки рядом. Четверо подростков, две палатки на всех — так было принято в лагере. Общность, доверие, свобода.
В первую ночь я не могла уснуть. Слишком жарко, слишком душно. Лежала, слушая дыхание остальных.
Потом услышала шорох. Осторожный, еле слышный.
Приоткрыла глаза. Лунный свет пробивался сквозь ткань палатки. Курт поднялся, пересёк палатку, лёг рядом с Анной.
Шёпот. Тихий смех. Потом — тишина.
А потом — звуки. Дыхание, участившееся. Ритм, медленный, нарастающий. Приглушённый стон.
Я лежала неподвижно, сердце колотилось. Тело отзывалось эхом — тепло внизу живота, учащённое дыхание. Как газ под поршнем — сжатие, нагрев, давление.
Физиология, — думала я, стараясь успокоиться. Просто реакция на внешний стимул. Нервная система, гормоны, рефлексы.
Но знание не помогало. Тело жило своей жизнью, не слушая разум.
Через несколько ночей это повторилось. Но теперь к Анне подошёл Дитер. Курт спал — или притворялся. Те же звуки, тот же ритм.
Я поняла: Анна свободна. Ей не нужно выбирать между ними. Она может быть с обоими. И никто не осуждает.
Это правильно? — спрашивала я себя. Или неправильно?
Мораль говорила одно. Лагерь — другое. Физиология — третье.
На пятую ночь Вольфганг подошёл ко мне. Лёг рядом, не прикасаясь.
— Грета, — прошептал он.
— Да?
— Могу я... — он замолчал, подбирая слова. — Могу я прикоснуться?
Я замерла. Сердце билось так громко, что казалось, все слышат.
Его рука скользнула под одеяло, коснулась моего бедра. Тёплая, осторожная.
— Остановись, — сказала я тихо.
Рука замерла.
— Не готова, — добавила я.
Он лёг рядом — просто рядом. Руку убрал. Дыхание его было ровным, спокойным.
— Спасибо, — прошептал он через минуту.
— За что?
— За правду. За то, что сказала честно.
Я позволила ему не убирать руку. Просто лежать рядом, не приближаясь. Тепло его тела успокаивало.
Утром он улыбнулся мне, протягивая кружку с чаем:
— Спасибо за правду, Грета. Ты честная.
Прагматизм, — думала я. С детства. Не обманывать ни себя, ни других. Знать границы. Говорить прямо.
Это лето научило меня: тело — это инструмент. Им можно управлять. Можно сказать "да", можно сказать "нет". И оба ответа правильны, если честны.
Часть III. Третий лагерь, 1933
Мне был двадцать один. Курту — двадцать четыре. Анне — двадцать один. Дитеру — двадцать пять. Вольфгангу — двадцать три.
Мы приехали в июле 1933-го. Последний лагерь. Мы ещё не знали, что он последний.
Анна приехала с Куртом и Дитером. Открыто, без притворства. Они жили втроём в Берлине, снимали общую квартиру. Спали в одной постели. Любили друг друга — всех троих одновременно.
— Это нормально? — спросила я Анну в первый вечер, когда мы сидели у озера.
Она пожала плечами:
— Для меня — да. Я люблю обоих. Они любят меня. И друг друга уважают. Зачем выбирать?
— Но общество...
— Общество, — она усмехнулась, — скоро вообще запретит нам дышать. Ты видела, что происходит в Берлине? Марши, факелы, свастики. Нацисты у власти, Грета. Они уже жгут книги, закрывают лагеря, арестовывают инакомыслящих.
Я молчала. Знала. Слышала. Но не хотела верить.
— Этот лагерь — последний, — сказала Анна тихо. — В следующем году его закроют. Wandervogel объявят развратом. FKK — дегенерацией. Нас всех загонят в рамки.
— А ты?
— Я беременна, — она положила руку на живот. — Три месяца. От кого — не знаю. От Курта или от Дитера. И не важно. Ребёнок будет наш, всех троих.
Я смотрела на неё. На светлые волосы, на спокойное лицо, на руку на животе.
Свобода, — думала я. Её свобода — как открытый цикл. Без ограничений, без запретов. Моя — другая. В формулах, в машинах, в расчётах.
Но какая лучше?
В ту ночь я не спала. Лежала в палатке, слушая звуки лагеря. Гитара у костра. Тихие разговоры. Шорохи любви.
Мир темнеет, — думала я. Нацисты в Берлине. Марши вместо песен. Страх вместо свободы. Этот лагерь — последний островок.
Но я не жена, не мать. Я инженер. Буду строить машины, компрессоры, трассы. Ради знаний, что вечны.
Тела умрут. Любовь забудется. Но формулы останутся.
Утром я попрощалась с Анной. Обняла её крепко.
— Береги себя, — сказала я. — И ребёнка.
— А ты береги свои машины, — она улыбнулась. — Они твои дети, Грета.
Мы уехали из лагеря в августе. Больше я туда не вернулась.
В сентябре 1933-го Wandervogel официально запретили. Лагеря закрыли. Книги сожгли. Людей начали арестовывать.
В январе 1934-го Курт погиб в авиакатастрофе. Самолёт упал под Берлином.
Официальному ответу мы не верили. Я подозреваю, что его убили.
Анна родила мальчика в марте. Назвала Карлом. Я стала крёстной.
Дитер исчез в 1935-м. Арестован гестапо. Больше его не видели.
Вольфганг женился в 1936-м. Уехал в Америку.
Анна осталась одна с сыном. Мы переписывались до 1939-го. Потом письма перестали приходить.
Почему сны об Анне?
Не зависть. Анализ.
Её свобода — как открытый цикл, без запретов. Моя — в формулах, в машинах.
Она выбрала любовь. Я — знание.
Она родила ребёнка. Я — построю двигатель.
Оба пути правильны. Или оба неправильны.
Мир темнеет: нацисты маршируют, книги горят, люди исчезают.
Но я не жена, не мать. Я инженер.
Я построю машины, компрессоры, трассы.
Ради знаний, что вечны.
ГЛАВА 3: ПОЛЁТ ВАЛЬКИРИИ
В моей комнате, на стене над столом, висела единственная фотография.
Курт — мой старший брат, в идеально сидящей форме пилота, смотрит не в объектив,
а куда-то вверх и вправо, наперекор всему.
Его улыбка — дерзкая, уверенная, полная той безрассудной веры в будущее,
которую отняла у Германии Великая война и подарила новая, ещё более безрассудная эпоха.
Я бы не задумываясь вышла за него замуж.
Или даже стала его любовницей.
Если бы он не был моим братом, и если бы он был жив.
Я часто ловила себя на том, что разговариваю с этой фотографией.
Не вслух. Это был внутренний диалог, спор,
который я вела с ним с того самого дня, как зимой в начале 1934 года пришла телеграмма.
Но об этом позже.
ОКТЯБРЬ 1930, БЕРЛИН
Помню его последний приезд — хотя в тот момент я не знала, что это последний.
Лето... нет, осень 1930-го. Он прилетел за мной на своём лёгком Klemm L25.
Обычный маршрут Берлин-Штутгарт для такой машины, всего 512 километров,
при дальности полёта 650.
Он ворвался в дом, как порыв свежего ветра,
принеся с собой запах кожи, бензина и неба.
Ему было двадцать лет. Мне — восемнадцать.
Он казался старше целой жизнью.
Он не ходил — он летал над землей.
— Сестрёнка! — он подхватил меня на руки и закружил по комнате,
пока я не взмолилась о пощаде, смеясь и пытаясь вырваться.
— Собирайся. Сегодня ты увидишь мир моими глазами.
Летим в Берлин, там меня ждёт Анна.
Отец хмуро наблюдал за нами из своего кресла.
— Опять свои фокусы, Курт? Небу не нужны игрушки. Небу нужна надёжность.
— Небо, отец, — ответил Курт, ставя меня на пол, —
не терпит тех, кто ползает. Оно для тех, у кого есть крылья.
САМОЛЁТ НАД ГЕРМАНИЕЙ
— Садись, — он помог мне забраться в переднюю кабину на маленьком аэродроме за городом.
— Сегодня ты — моя валькирия.
Мотор взревел. Земля ушла из-под ног.
Страха не было — только восторг.
Внизу наш дом, заводские трубы, отцовская железная дорога
превращались в игрушечный макет.
Штутгарт остался позади. Поля, реки, леса.
Впереди — Берлин.
— Хочешь попробовать? — крикнул Курт через рёв мотора.
И он показал мне, как лёгкое движение ручки меняет мир.
Как самолёт слушается моей воли, как крылья становятся продолжением моих рук.
Я управляла всего несколько минут,
но за эти минуты поняла о механике больше, чем за год в школе.
Машина может быть живой.
Я это чувствовала.
БЕРЛИН, АЭРОКЛУБ
В Берлине нас ждала Анна — светловолосая подруга Курта с глазами, полными огня.
Та самая из лагеря под Любеком, которая так естественно экспериментировала с жизнью.
С ней был Дитер, друг Курта.
В берлинском аэроклубе, где Курт работал инструктором,
проходили показательные выступления.
Мы смотрели, как в небе выписывает фигуры высшего пилотажа женщина
на таком же Klemm.
Лёгкая, беззаботная, полная дерзости.
— Это Элли Байнхорн! — крикнул Курт.
— Валькирия небес! Смотрите, как она делает "бочку"!
После выступления я была настолько под впечатлением, что потеряла дар речи,
и даже не заметила, как мы переместились в соседнюю сауну.
Обычное дело для берлинцев 1930 года.
Особенно в аэроклубных кругах.
САУНА ТЕМПЕЛЬХОФ
В парном помещении, где все естественно обнажены,
исчезали условности.
Элли Байнхорн вошла как королева.
Высокая, спортивная, с короткими волосами и прямым взглядом.
Курт позвал её. Они обнялись как старые знакомые.
— Вы летаете великолепно, фрау Байнхорн, — сказала Анна.
— Спасибо, — Элли улыбнулась и заинтересованно посмотрела на меня: —
А вы сами пилотируете?
— Изучаю механику на вечернем курсе, — призналась я. —
А днём работаю в Daimler-Benz. Но когда летели сюда,
я немного подержалась за штурвал.
— Немного подержалась? — сказал Курт с гордостью. —
Да ты почти всю дорогу вела самолёт! И для первого раза вела блестяще!
Элли наклонилась ко мне:
— Понимание механики — это половина воздухоплавания.
Большинство пилотов плохо понимают свои машины.
Вы будете хорошей пилотом. Или инженером.
Мотор её слов гудел внутри меня.
Дверь сауны открылась.
Вошли ещё два человека.
Я узнала одну сразу — её фотография висела в газетах.
Клареноре Штиннес.
Та самая. Кругосветка.
Она вошла обнажённой, как и все мы, но — уже королевой.
Не из-за её тела.
Из-за её взгляда.
Этот взгляд говорил: "Я объехала половину мира.
Условности — не для меня."
За ней вошёл мужчина. Высокий, худощавый, светловолосый.
— Клареноре! — окликнула Элли.
Клареноре улыбнулась и подошла к ней.
Они обнялись как старые знакомые.
— Элли! Я не знала, что ты здесь сегодня.
Как твой новый маршрут?
— Отличный! Сегодня делала "бочку" для этих замечательных людей, —
она указала на нас.
Клареноре повернулась к нам:
— Если Элли считает вас замечательными, значит, вы того стоите.
Светловолосый мужчина молча кивнул и сел в углу парной.
Он не участвовал в разговоре, но внимательно слушал,
иногда улыбаясь.
Мы все оказались в парной.
Семь человек.
Все голые.
Все равные.
Две королевы — неба и дорог — и мы, простые смертные,
которым посчастливилось оказаться рядом с ними.
РАЗГОВОР В ПАРНОЙ
Клареноре посмотрела на меня долгим, оценивающим взглядом.
— Ты Грета? Та, что писала мне письмо в 1928 году?
Я побледнела.
— Как вы...?
— "Как Вы управляли машиной в Сибири?" —
Клареноре цитировала мой текст точно.
— Я получила пятьсот писем после кругосветки.
Но это письмо я помню.
Она подошла ближе.
— Знаешь почему?
Я покачала головой.
— Потому что ты не просила совета.
Ты не писала: "Помогите мне стать инженером."
Ты не писала: "Дайте совет."
Ты писала: "Как Вы это ДЕЛАЛИ?"
ВОПРОС про ДЕЛО, а не про СЛОВА.
Элли кивнула:
— Клареноре помнит каждое письмо, которое несёт веру.
Мы разговаривали в парной часа два.
О машинах. О полётах. О том, как быть женщиной в мире, где женщин не ждут.
Без масок. Без костюмов. Без лжи.
Курт молчал, слушал, гордился своей сестрой.
ПИВНАЯ
Потом мы вышли в холодную ванну.
Потом оделись.
Потом пошли в соседнюю пивную — там было удобно продолжать разговор.
Мы просидели до вечера.
Пива, сыра, колбасы.
Дитер поднял кружку:
— За встречи! За людей, которые верят!
Мы чокнулись.
Клареноре сказала:
— Грета, когда я ехала по Сибири, было очень холодно.
Мороз под пятьдесят градусов.
Я каждый день думала: зачем я здесь?
Почему я не в Берлине, в тепле?
И потом я вспоминала письма.
Письма людей, которые верили, что я смогу.
Ваши письма.
Она смотрела прямо на меня.
— Ваше письмо особенно.
Она подняла кружку:
— За дела вместо слов. За Грету, которая будет либо пилотом, либо инженером.
Но обязательно — королевой небес или машин.
Мы пили.
Элли улыбнулась:
— Девочка, будьте осторожны.
Вскоре в Германии не будет места для королев.
Они захотят только солдат.
Никто не возражал.
Мы все чувствовали: этот момент — последний.
Последняя свобода.
Последняя возможность быть собой.
ПОЛЁТ ОБРАТНО
На обратном пути в Штутгарт Курт был необычно серьёзен.
— Вот ради чего стоит жить, Грета, — сказал он,
когда внизу расстилались огни Штутгарта.
— Чтобы встретить людей, которые понимают этот голод к свободе.
Я понимала, о чём он говорит.
Я чувствовала, что это прощание.
Хотя ещё не знала, почему.
ПОСЛЕ
Бедный мой брат Курт.
Его Klemm разбился три с половиной года спустя.
При загадочных обстоятельствах.
Мне кажется, они его просто убили.
Начало 1934 года.
Дитер женился на Анне и через полгода у них родился сын.
Карл.
Сын Курта.
Никто не спрашивал.
Все поняли.
В нацистской Германии такие вещи не обсуждали.
Отец за ночь постарел лет на десять.
Мать перестала цитировать Шиллера.
А я продолжила работать в Daimler-Benz,
храня в памяти тот день в небе Берлина,
когда я была валькирией.
Потому что кто-то должен был строить машины,
которые побеждают не только скорость, но и смерть.
И когда в 1936 году пришло письмо от Клареноре,
я узнала голос той женщины из парной 1930 года.
Голос, который сказал: "Если воздух станет невыносим..."
Я была готова.
Глава 4 Сорок пять лет спустя
Август 1933 года выдался нещадно жарким. Штутгарт буквально таял под солнцем — асфальт на главных улицах размягчался, булыжная мостовая в старых кварталах накалялась так, что воздух над ней дрожал, а работать в конструкторском бюро стало почти невозможно. Я помню этот день особенно ясно — когда к моему столу подошли сразу двое: герр Штайнер и, к моему немалому удивлению, сам доктор Нибель.
— Фройляйн Шмидт, — начал Штайнер, снимая очки и протирая их платком. — Сегодня мы едем в гости. К одной очень важной даме.
— В гости? — удивилась я, отвлекаясь от расчетов по новому карбюратору.
— К фрау Берте Бенц. В Ладенбург, — тихо добавил доктор Нибель. — Сегодня исполняется ровно сорок пять лет с момента её исторической поездки. Мы просто обязаны отметить эту дату как компания.
В руках у Нибеля была кожаная папка с золотым тиснением логотипа Daimler-Benz.
— Здесь юбилейный альбом — история поездки, развитие автомобильной техники, наши успехи. Наш официальный подарок от компании.
— Берта согласилась встретиться с нами и рассказать о первых днях, — добавил Штайнер. — Для будущего инженера это редкий урок.
— Фрау Бенц специально просила привести кого-то молодого, — подчеркнул доктор. — «Пусть девочка послушает», — так она сказала.
Штайнер окинул меня оценивающим взглядом:
— Фройляйн Шмидт, вы поведете. Нам нужен водитель, а вы как раз получили профессиональные права в прошлом году, если я правильно помню из вашего личного дела?
— Да, герр Штайнер, — ответила я, стараясь скрыть волнение. Вести машину с самим доктором Нибелем!
— Одевайтесь полегче, — посоветовал Штайнер, глядя на термометр за окном. — Жара будет адская, а дорога длинная. И возьмите блокнот — будет что записывать.
Я выбрала самое легкое платье — простое светло-голубое, чуть ниже колена, никаких корсетов — только свобода движения. Кожаные туфли на низком каблуке, и всё. Блокнот и два карандаша в сумочку.
У служебного черного Mercedes-Benz W 23, стоявшего во дворе завода, доктор Нибель взглянул на меня критически, но промолчал. Штайнер устроился на заднем сиденье рядом с доктором, а между ними в пакете лежал тот самый юбилейный альбом.
— Ну что, фройляйн, — сказал Штайнер, — покажите, чему вас учили на курсах.
Я села за руль, отрегулировала зеркало. Двигатель завелся с первого раза — ровно, уверенно. Я плавно тронулась, выехала через заводские ворота на улицу. Штутгарт встретил нас жарой, отражающейся от асфальта и булыжников.
Мы ехали на север, через холмы с виноградниками, мимо деревушек с черепичными крышами. Солнце превращало салон автомобиля в печь, но я старалась вести машину плавно, без рывков. В зеркале заднего вида я видела, как Штайнер и Нибель переглянулись с одобрением.
— Хорошо держит дорогу, — тихо сказал Штайнер.
— Брат учил? — спросил доктор Нибель.
— Да, герр доктор. Курт — пилот как теперь сказали бы - Luftwaffe. Он говорил: если хочешь работать с машинами, научись ими управлять.
— Мудрый брат, — кивнул Нибель.
Через два с половиной часа мы въехали в Ладенбург. Небольшой старинный городок с узкими улочками и фахверковыми домами. Я осторожно вела машину по мощеным переулкам, пока мы не остановились у скромного, но уютного особняка с ухоженным садом.
Дом Берты Бенц оказался именно таким, каким я его представляла — настоящий бюргерский дом, где живет история. Из двери вышла пожилая женщина — высокая, с седыми волосами, убранными в аккуратный пучок. В её лице, несмотря на восемьдесят пять лет, ощущалась удивительная сила и ясность ума.
— Герр доктор Нибель, — сказала она, протягивая руку. — Благодарю за внимание к старой женщине. Герр Штайнер, давно не виделись. А это — ваша молодая сотрудница?
— Грета Шмидт, фрау Бенц, — представилась я, пожимая её руку. Рукопожатие было крепким, уверенным.
Берта внимательно меня осмотрела — с ног до головы — и улыбнулась:
— Умная девочка. В такую жару только глупые натягивают корсеты. Тело должно дышать! Когда я ехала в Пфорцхайм, на мне было самое простое платье — ничего лишнего. — Она окинула взглядом автомобиль. — Вы сами вели?
— Да, фрау Бенц.
— Прекрасно! Сколько времени заняла дорога?
— Два с половиной часа, — ответила я.
Берта засмеялась — звонко, молодо:
— Два с половиной часа! А мне потребовалось двенадцать — от раннего утра до позднего вечера, с остановками на заправку лигроином в аптеках и ремонтом тормозных колодок у сапожника! — Она покачала головой. — Как же изменился мир.
— Проходите, в доме прохладнее, — пригласила она нас.
В защищённой от жары гостиной с толстыми стенами и зашторенными окнами было на удивление свежо. На стенах висели старые фотографии — первые автомобили Benz, семейные портреты.
— Клара! — позвала Берта. — У нас гости!
Из соседней комнаты вышла женщина лет пятидесяти пяти — стройная, с живыми глазами, волосы с сединой. Она была одета просто, но со вкусом.
— Моя дочь, Клара Бенц, — представила Берта. — Клара, это доктор Нибель и герр Штайнер из Daimler-Benz. И фройляйн...
— Грета Шмидт, — повторила я.
— Очень приятно, — Клара пожала мне руку. — Мама говорила, что приедет кто-то молодой. Вы работаете в конструкторском?
— Пока секретарем, но учусь на вечернем отделении Высшей технической школы. Третий курс.
— Замечательно! — оживилась Клара. — Женщин-инженеров так мало. Нам нужно больше таких, как вы.
Доктор Нибель торжественно вручил Берте юбилейный альбом:
— От имени Daimler-Benz AG поздравляем Вас с сорокапятилетием вашего исторического путешествия. Без вашей смелости наша индустрия была бы совсем другой.
— Спасибо, — Берта приняла альбом, бережно провела рукой по обложке. — Но вы приехали не ради формальностей. Что будете пить? Вода, лимонад, чай?
— Воды, пожалуйста, — попросил доктор.
— Лимонад, если можно, — добавил Штайнер.
— Я с удовольствием — лимонад, спасибо, фрау Бенц.
Пока Клара готовила напитки, я вытащила блокнот и карандаш.
— Записывайте, — кивнула Берта, усаживаясь в кресло. — История должна остаться. Молодые должны знать, как всё начиналось.
Она села удобнее, закрыла на мгновение глаза — словно возвращаясь в тот август сорок пять лет назад — и начала:
— Сорок пять лет прошло с того августовского утра. Но я всё помню, как вчера. Не то чтобы я сомневалась, что машина доедет — я верила в Карла и в его изобретение. Самое удивительное были лица людей по дороге.
Я слушала, сначала быстро записывала, а потом просто терялась в её рассказе, лишь изредка делая пометки.
— Август, 1888 год. Беру сыновей — Ойгену пятнадцать, Рихарду четырнадцать — говорю: «Мальчики, едем к бабушке в Пфорцхайм». Сто четыре километра на папиной самодвижущейся повозке. Уехали рано утром, пока Карл спал. Он бы не разрешил — слишком опасно, слишком далеко.
— Как муж отреагировал, когда узнал? — осторожно спросила я.
— Карл сначала перепугался! Я телеграмму послала только из Пфорцхайма вечером. Он думал, мы пропали, может, попали в беду. Но когда мы вернулись, я дала ему список замечаний по машине — что нужно улучшить. Тормозные колодки быстро изнашиваются, передачи переключаются туго, топливный бак слишком мал. — Она улыбнулась. — Через год заказы на автомобили посыпались как из рога изобилия.
— А дочери? — не сдержалась я. — Все знают про ваших сыновей, но о дочерях почти ничего не пишут...
Клара, которая как раз вносила поднос с напитками, засмеялась:
— Вот видишь, мама? Я же говорила — о нас забыли!
Берта покачала головой:
— Ах, девочки… Клара, Тильда, Эллен. Не поехали со мной в тот раз — были слишком малы. Кларе было всего десять лет. А общество тогда не поняло бы девочек в такой авантюре. Мальчиков — ещё куда ни шло, но девочек? Скандал был бы ещё больше.
— Но Клара всё равно научилась водить, — сказала я, глядя на дочь Берты.
Клара села рядом с матерью, протянув всем стаканы с холодным лимонадом:
— О, в шестнадцать лет меня сфотографировали за рулём Benz Velo — это была сенсация! Девушка за рулём! Соседи ахали, бабушки крестились. А отец сказал: «Если мама смогла проехать сто километров, то ты и подавно справишься с городскими улицами». В двадцать один год он подарил мне собственный автомобиль.
— И вы водили сами? Без шофера?
— Конечно сама! И водила лучше многих мужчин, которые считали себя великими водителями, — в голосе Клары слышалась гордость. — Правда, приходилось терпеть косые взгляды. «Женщина за рулём — к беде». Но я доказала обратное.
Я почувствовала, как что-то внутри откликнулось на её слова. Вот она — связь поколений. От Берты, проехавшей сто километров в 1888-м, до Клары, водившей в начале века, до меня, получившей профессиональные права в 1931-м.
— У меня вопрос немного странный, — сказала я, обращаясь к Берте. — Если бы у вас была другая фамилия, слово «бензин» всё равно бы появилось?
Берта задумалась, потягивая лимонад:
— Интересный вопрос. Видишь ли, термин произошёл от «бензоина» — это растворитель, который химики использовали давно. Случайно получилось, что он созвучен с нашей фамилией. Но именно через это совпадение топливо стало ассоциироваться с машинами Benz. «Бензином» заправлялись «Бенцы», и так термин закрепился, вытеснив старое название «лигроин».
— То есть совпадение букв было значимым для распространения термина?
— Несомненно, — кивнула Берта. — Люди любят простые, запоминающиеся слова. «Бензин» звучало современно, по-научному, и при этом напоминало о нашей компании.
Следующие два часа пролетели незаметно. Берта рассказывала о ремонте машины в пути, о том, как покупала лигроин в аптеках (он тогда продавался как чистящее средство), как сапожник в одной деревне помог починить тормозные колодки, подбив их кожей. Клара добавляла истории о первых автопробегах начала века, о том, как менялось отношение общества к автомобилям.
Доктор Нибель и Штайнер задавали технические вопросы, а я записывала — страница за страницей. Двадцать страниц заполненного блокнота.
Когда мы собирались уходить, жара на улице стала ещё более нестерпимой. Берта проводила нас до калитки, Клара шла рядом.
— Запомните, девочка, — сказала Берта, положив руку мне на плечо. Её прикосновение было тёплым, почти материнским. — Ваше тело — первый инструмент инженера. Не позволяйте никому убеждать вас, что удобство — неприлично. Удобство — это разум. А разум — основа прогресса.
— А ещё, — добавила Клара с улыбкой, — не бойтесь быть первой. Мама была первой женщиной, проехавшей такое расстояние. Я была одной из первых, кто водил регулярно. Вы будете следующей — в чём-то своём.
Я села за руль разгорячённого солнцем автомобиля. Металл обжигал, но мне было всё равно. В голове звучали слова Берты и Клары. Не бойтесь быть первой.
Обратная дорога прошла в молчании. Штайнер и доктор Нибель дремали на заднем сиденье, утомлённые жарой. Я вела машину и думала.
Когда мы вернулись на завод, доктор Нибель вышел из машины и посмотрел на меня:
— Хорошо водите, фройляйн Шмидт. Уверенно.
— Спасибо, герр доктор.
— И записи, которые вы сделали, — отпечатайте и размножьте. Это должно храниться в архиве компании.
В машине я ехала молча, но в блокноте лежали двадцать страниц истории. И впервые я по-настоящему поняла: быть инженером — значит делать невозможное возможным. Как Берта в 1888-м. Как Клара в 1900-х. Как я — в 1933-м.
Глава 5. Переводчица
ПОЛНАЯ ВЕРСИЯ
I. Брифинг
Сентябрь 1933 года, Штутгарт
Я поставила на стол поднос: два белых стакана, толстостенная кофейная чашка, сахар в жестяной баночке. На стене кабинета Нойбауэра висела карта дорог Южной Германии и Швейцарии с булавками — красные точки на Цюрихе, Аросе и у озера Лугано.
— Садитесь, герр Штайнер, — Нойбауэр снял перчатки и положил рядом с шляпой, так будто и перчатки, и шляпа были частью одного инструмента.
— Поговорим коротко. Время — не союзник.
Я достала блокнот и карандаш. В графе «Дата» поставила: 1933, сентябрь.
— Караччиола, — Нойбауэр произнёс фамилию без театра, как диагноз. — Нога. Сводка у меня есть: перелом бедра после Монако, гипс снят, ходит, но с палкой. Луи Широн пишет, что характер — в порядке, сила — вопрос. Я поеду к нему позже. Но прежде нужно инженерное мнение. Ваше.
— Что именно смотреть? — Штайнер подвинул к себе чашку. Глаза серые, спокойные.
— Всё, что влияет на тридцать минут на пределе. Дыхание, координация, реакция на сброс газа, работа правой ноги на педали. Если нога короче — оцените, как он компенсирует. Не геройство. Моторспорт — не место для рыцарей.
Я тихо повторяла про себя и записывала блоками.
— Послезавтра выезжаете. Вы, герр Штайнер, и фройляйн Шмидт как секретарь. По дороге заедете в Аросу — к доктору, возьмёте выписку: рентген, рекомендации по нагрузке. Нам нужна бумага.
— Машину? — Штайнер поднял взгляд.
— 170-й. Тихий, надёжный. Фройляйн Шмидт может помочь с вождением — у неё профессиональные права.
Я вписала все подробности. Нойбауэр поднялся:
— Отчёт — на мой стол. Без эпитетов. Да/нет и «что мешает». И ещё: если будет смеяться — это хороший знак. Смех — это когда боль на поводке.
II. Дорога в Аросу и Лугано
Октябрь 1933 года
Осень пахла дождём и холодным железом. Mercedes-Benz 170 покинул Штутгарт ранним утром, когда туман ещё стелился над долиной Неккара. Я сидела на пассажирском сиденье, Штайнер за рулём вёл машину уверенно, размеренно.
Около полудня, когда дорога начала взбираться в предгорья Альп, мы остановились у придорожной гостиницы.
— Ваша очередь, фройляйн, — сказал Штайнер.
Я села за руль. Дорога пошла вверх — серпантины, один за другим.
— Хорошо держите, — заметил Штайнер. — Уверенно.
Ароса встретила нас прохладой и запахом сосен. В клинике получили медицинскую выписку: перелом бедренной кости, операция в мае, гипс снят в августе.
III. Разговор в дороге — Часть I
Мы выехали из Аросы рано утром. Воздух был холодным, пахнущим снегом. Я вела машину по узким горным серпантинам, Штайнер сидел рядом, изучая документы.
Потом он отложил бумаги, посмотрел в окно.
— Фройляйн Шмидт, — сказал он негромко, — у меня к вам деловой вопрос. Герр Мюллер. Эрих Мюллер. Вы работаете с ним почти два года. Как инженер? Профессиональное мнение.
Я притормозила перед крутым поворотом.
— Точный. Очень точный. Если герр Мюллер делает расчёт — в нём не будет ошибки. Может работать тщательнее других, проверяя всё по три раза.
— Надёжный?
— Надёжный, — подтвердила я. — Если бы я летела на самолёте, я бы хотела, чтобы его расчёты делал Эрих Мюллер.
Штайнер кивнул:
— Я думаю перевести его в группу прочностных расчётов. Но герр Баумгартнер против, если между молодыми людьми есть... личная заинтересованность.
Я напряглась:
— Между мной и герром Мюллером нет никакой личной заинтересованности.
— Вы — да. Но он?
Я молчала несколько секунд, потом решилась:
— Герр Штайнер, можно встречный вопрос? Прямой?
Он усмехнулся:
— Валяйте.
— А вам я не мешаю? Вот прямо сейчас, когда мы едем вдвоём, у вас не возникает мысль... что у меня там под платьем?
Повисла пауза.
— Фройляйн Шмидт, — сказал он медленно, — вы удивительная девушка. Нет. Не возникает.
— Почему?
— Потому что я думаю о работе. О Караччиоле, о чертежах W25. И ещё потому, что мне повезло с супругой. Фрау Штайнер понимает, что моя работа — призвание. Благодаря этому на работе я могу думать именно о работе.
— Вам действительно повезло.
— А герр Ганс? — спросил Штайнер. — С ним ситуация иная?
Я улыбнулась:
— С Гансом мы флиртуем. Он со мной, я с ним. Взаимно. В курилке, за обедом. Это часть нашего общения. Лёгкое, необязывающее. Мешает ли это герру Гансу делать расчёты?
— Нет. Он один из лучших.
— Вот видите. А с герром Мюллером? — Я выдохнула: — Если ему и придёт в голову мысль о том, что у меня под платьем, он переключит своё внимание обратно на работу. Мгновенно. Это его сущность. Работа — превыше всего. И это даёт мне повод очень сильно уважать его. Во всех смыслах.
Штайнер кивнул:
— Значит, я оформлю перевод после возвращения. Иногда надёжность важнее блеска.
Мы спустились к Лугано к вечеру. Озеро встретило нас цветом расплавленного серебра.
IV. Встреча с Караччиолой
Дом стоял на склоне. Белые стены, черепичная крыша, терраса с тремя ступенями. Мы поднялись к двери. Штайнер позвонил.
Дверь открылась не сразу. Потом — медленные шаги. Караччиола сам открыл. Высокий, худой, с тростью в правой руке. Лицо осунувшееся, глаза потухшие.
— Штайнер, — сказал он без эмоций. — Вы приехали.
— Руди. Это фройляйн Шмидт. Наш секретарь.
Гостиная была просторной, светлой. Большие окна на озеро. На стене — фотографии гонок.
Караччиола опустился в кресло, положил трость рядом.
— Руди, — негромко сказал Штайнер, — мы приехали поговорить о возвращении.
— О каком возвращении? Посмотри на это. — Он указал на ногу. — Посмотри на то, что от меня осталось.
— Нога заживёт. Врачи в Аросе говорят, что кость срослась хорошо.
— Врачи ничего не понимают. Они видят кость, мышцы. А машина чувствует не это. Она чувствует, как ты дышишь в повороте. Как твоя правая нога находит педаль тормоза в тот миг, когда ещё рано, но через секунду будет поздно. Это не лечится.
Штайнер развернул чертежи нового W25.
— Посмотри. Мы работали всё лето. Новая подвеска, изменённый центр тяжести. Хотим услышать твоё мнение.
Караччиола едва взглянул:
— Цифры. Углы, радиусы. А где здесь то, как машина дышит на входе в Карусель? Где чувство, что задняя ось начинает терять сцепление за полсекунды до приборов?
Штайнер нахмурился:
— Руди, объясни конкретно. Тебя не устраивает что-то в подвеске? Может быть, нужно скорректировать углы установки колёс?
— Не устраивает то, что вы строите машину для приборов, а не для человека.
Повисла пауза. Я видела, как два мира не могли найти общий язык.
И я поняла, что могу стать переводчиком.
— Герр Караччиола, — тихо сказала я. Оба мужчины удивлённо посмотрели на меня. — Можно вопрос? Когда вы говорите, что машина "дышит" на входе в поворот — вы имеете в виду изменение развесовки при торможении?
Караччиола впервые сфокусировал на мне взгляд.
— Не только. Это... как будто передняя ось становится живой. Она помогает найти траекторию. Чувствуешь это спиной, руками, всем телом.
Я кивнула и повернулась к Штайнеру:
— Я думаю, герр Караччиола говорит о том, как подвеска работает под нагрузкой. Рычаги изменяют своё положение, и это даёт дополнительный поворот колёс — машина как бы сама помогает войти в поворот.
Я снова посмотрела на гонщика:
— А когда задняя ось "теряет сцепление за полсекунды до приборов" — это ощущение от того, как начинает работать дифференциал? Как меняется распределение крутящего момента между колёсами?
В глазах Караччиолы вспыхнул огонёк — первый живой огонь за весь разговор.
— Да! Именно это. Машина сама начинает рассказывать, что произойдёт дальше. Если ты умеешь слушать. Вы водите?
— Да. Профессиональные права. Мы ехали сюда — часть пути я вела.
— Тогда вы понимаете.
— Она поняла, — неожиданно сказал Караччиола. — Первый раз за полгода кто-то понял, о чём я говорю.
Он попытался подняться, опираясь на трость.
— Нет. Сам.
Каждый шаг давался с трудом, но он дошёл до стола с чертежами.
— Покажите всё остальное. Если она будет переводить с вашего языка на мой и обратно, возможно, мы действительно построим машину.
Следующие три часа мы работали. Караччиола говорил — я переводила на технический язык — Штайнер делал пометки.
V. Встреча с Шарлоттой
Когда небо за окном начало темнеть, из соседней комнаты послышались тихие шаги. В дверном проёме появилась женщина.
Невысокая, хрупкая, с тёмными волосами, убранными в простой пучок. Лицо бледное, под глазами — тёмные круги. Она двигалась медленно, осторожно, словно каждый шаг требовал усилия.
— Шарлотта, — Караччиола оторвался от чертежей, и в его голосе впервые прозвучало что-то живое. — Ты должна отдыхать.
— Я хотела познакомиться с людьми, которые вернули тебе интерес к жизни, — ответила она по-немецки с лёгким акцентом.
Она подошла ко мне, протянула руку:
— Шарлотта Караччиола. Можно просто Чарли.
— Грета Шмидт. Очень приятно.
Её рукопожатие было слабым, пальцы холодными. Но глаза — тёмные, усталые — смотрели внимательно.
— Герр Штайнер, благодарю вас за то, что приехали. Руди последние месяцы почти не говорил. А сегодня я услышала его голос. Настоящий.
Караччиола встал, подошёл к ней, обнял за плечи. Она прислонилась — маленькая, хрупкая, уставшая.
— Фройляйн Шмидт, — Шарлотта снова посмотрела на меня, — не могли бы вы помочь на кухне? Я приготовила чай, но поднос тяжеловат.
— Конечно, фрау Караччиола.
Я последовала за ней в кухню. На столе стоял поднос с чайником, чашками, печеньем.
— Вот, — она указала на поднос. — Если вы не против...
Я взяла поднос. Он был лёгким. Но Шарлотта облегчённо выдохнула.
Она оперлась о стол, закрыла глаза.
— Вы устали, — тихо сказала я.
Шарлотта открыла глаза, посмотрела на меня долгим взглядом. Потом слабо улыбнулась:
— Устала. Да. Физически, морально... Последние полгода было тяжело. Очень тяжело.
Я молчала.
— Вы знаете, каково это? Видеть, как человек, который жил скоростью, превращается в... в тень. Он лежал месяцами. Боль была такой, что морфий не помогал. И я сидела рядом, говорила: "Ты вернёшься. Ты снова будешь гонять". А сама не верила. Я видела рентгеновские снимки. Слышала, как врачи шёпотом говорят: "Возможно, ампутация". И я улыбалась ему, говорила: "Всё будет хорошо". А по ночам плакала на кухне, чтобы он не слышал.
Я поставила поднос на стол, подошла к ней.
— Фрау Караччиола...
— Чарли. Пожалуйста.
— Чарли. Вы невероятно сильная женщина.
Она засмеялась — коротко, без радости:
— Сильная? Я? Фройляйн Шмидт, я устала настолько, что иногда думаю: как было бы легко просто... остановиться. Перестать улыбаться, перестать подбадривать, перестать верить. Просто сказать: "Руди, всё кончено. Смирись." Но я не могу. Потому что если я перестану верить — он тоже перестанет. А если он перестанет... тогда его действительно больше не будет.
Я взяла её руку. Она была холодной, тонкой.
— Сегодня, — Шарлотта сжала мою руку, — сегодня впервые за полгода он говорил о машинах не как о прошлом. Он говорил как инженер. Как гонщик. Как человек, который планирует вернуться. Вы не представляете, что это значит для меня. Услышать в его голосе будущее время.
Она вытерла глаза:
— Простите. Я не хотела... Вы приехали по работе, а я...
— Нет. Вы имеете право быть уставшей. Вы полгода держали его на плаву. Одна. Это подвиг.
Шарлотта покачала головой:
— Не подвиг. Любовь. Просто любовь. Знаете, что я хочу сделать? Зимой. Когда Руди станет чуть лучше. Я хочу, чтобы мы поехали в горы. В Аросу, может быть, или в Давос. Покататься на лыжах. Подышать воздухом. Вспомнить, что жизнь — это не только боль и реабилитация.
Она улыбнулась — впервые настоящей улыбкой:
— Руди думает, что я хочу кататься ради себя. Но на самом деле мне нужно, чтобы он увидел горы. Снег. Чистоту. Чтобы он вспомнил, что красота ещё существует.
— Это прекрасная идея, — сказала я искренне.
Мы вернулись в гостиную. Штайнер и Караччиола склонились над чертежами. Шарлотта разлила чай, села рядом с мужем. Он, не отрываясь от работы, положил руку ей на плечо. Она накрыла его руку своей.
Я смотрела на них и думала: вот она, настоящая любовь. Не в романтических жестах. А в этой тихой, невидимой борьбе за другого человека.
VI. Обратная дорога — Часть II разговора
Когда мы собирались уходить, Караччиола проводил нас до двери.
— Приезжайте через месяц. С новыми чертежами. Посмотрим, получилось ли у вас то, о чём мы говорили. А там... может быть, и за руль сяду.
На обратном пути я вела машину, Штайнер дремал. Потом он проснулся, посмотрел на дорогу впереди.
— Фройляйн Шмидт, — сказал он негромко, — о чём вы думаете, когда ведёте машину?
Я задумалась.
— Не всегда о работе. Иногда... мне снятся странные сны. Очень яркие. Я вижу трассу. Нюрбургринг. Но не со стороны, а... изнутри. Как будто я сама за рулём гоночной машины. Руль в руках, вибрация сиденья, рёв двигателя. Поворот за поворотом. Я чувствую, как задние колёса начинают терять сцепление, и инстинктивно ловлю машину.
Я замолчала.
— Продолжайте, — негромко сказал Штайнер.
— Это очень сильные переживания. Почти физические. Я просыпаюсь, и сердце колотится, как после настоящей гонки. И я знаю — это не я веду машину. Это Караччиола. Я вижу его глазами. Чувствую то, что чувствует он.
Штайнер долго молчал.
— Знаете, что это значит? Что вы понимаете. По-настоящему понимаете. Не просто формулы и чертежи. А саму суть. То, ради чего мы строим эти машины. Чтобы человек и машина становились одним целым.
Он снова посмотрел в окно:
— Именно поэтому вы смогли стать переводчиком. Вы видите обе стороны. Чувствуете обе стороны.
Мы проехали ещё несколько километров в молчании. Потом я сказала:
— А ваши сны, герр Штайнер? О чём вы мечтаете?
Он усмехнулся:
— О том, чтобы W25 выигрывал гонки. О том, чтобы расчёты сходились. О том, чтобы прийти домой и рассказать жене о новой подвеске, а она слушала и кивала, даже если не всё понимает. Мне повезло с фрау Штайнер. Она знает: моя работа — не просто способ зарабатывать. Это призвание.
— Вам действительно повезло, — сказала я тихо.
Штайнер кивнул:
— Продолжайте видеть эти сны, фройляйн Шмидт. И переводить. Потому что таких, как вы, у нас больше нет.
Я не ответила. Я думала о Шарлотте, стоящей на кухне, признающейся в усталости, мечтающей о горах.
Я не знала, что через четыре месяца — 4 февраля 1934 года — эта хрупкая, уставшая, невероятно сильная женщина погибнет под лавиной в горах между Аросой и Давосом. В тех самых горах, о которых она говорила с такой надеждой.
Я не знала, что Караччиола потеряет единственного человека, который верил в него безусловно.
И что именно эта потеря заставит его вернуться на трек — не ради славы, а ради памяти.
VII. Возвращение
Штутгарт, следующий день
— Фройляйн Шмидт, — Штайнер сидел за своим столом, передо мной лежала папка. — С завтрашнего дня вы переводитесь в конструкторское бюро. Технический секретарь. Помощник инженеров. Ваша задача — быть переводчиком. Между нами и гонщиками. Между расчётами и ощущениями.
Я кивнула.
— И ещё, — Штайнер снял очки, посмотрел на меня усталыми глазами. — То, что вы сделали в Лугано... это было правильно. Не только технически. Человечески.
Я не ответила. Я думала о Шарлотте. О том, что иногда самая важная работа — не строить машины.
А понимать людей.
И переводить не только слова.
Но и боль.
Глава 6. Запах металла и сны о серебре
Курилка при конструкторском бюро была небольшой комнатой с высокими окнами и вечно открытыми форточками. Здесь, в клубах табачного дыма, инженеры проводили свои самые откровенные технические дискуссии. Я заходила сюда не часто — я не была курильщицей, но дым меня не раздражал, а разговоры всегда были интереснее, чем в официальной обстановке КБ.
Сегодня, в четверг после обеда, я зашла за Штайнером — ему нужно было передать расчёты по новому компрессору. В курилке уже сидели Ганс и ещё двое инженеров из моторного отдела. Воздух был густым от дыма и технических терминов.
— Грета! — Ганс помахал мне. — Как раз вовремя. Мы тут решаем загадку века. Почему у нового компрессора Рутса аппетит, как у бургомистра, а отдача, как у старой клячи?
— Не слушай его, дитя, — проворчал Штайнер, затягиваясь трубкой. — Он ничего не смыслит в газодинамике.
Я села на подоконник, положив папку с расчётами рядом. В курилке на заводе стоял ящик с папиросами Eckstein №5 — дешёвые, крепкие, три пфеннига за пачку. Ганс протянул мне одну:
— Не откажешься?
— Спасибо.
Он прикурил мне, потом себе. Мы стояли у открытого окна, выпуская дым наружу.
— Грета, ты единственная женщина здесь, кто курит наши папиросы, — заметил Ганс. — Остальные дамы из офиса предпочитают тонкие дамские сигареты. С фильтром. С запахом.
— Я инженер, — просто сказала я. — Не дама из офиса. Курю то же, что и другие инженеры.
— По мне, так дело в геометрии, — сказал один из мотористов, обводя рукой что-то в воздухе. — Вот здесь, на переходе...
— А может, просто сборка кривая? — перебил другой. — Допуски-то какие?
— Допуски проверены трижды, — возразил Штайнер. — Я сам стоял над контролёрами.
Я молча слушала, время от времени затягиваясь. Дым помогал думать — или казалось, что помогает. В любом случае, здесь, в этой неформальной атмосфере, рождались самые интересные идеи.
— А ты что думаешь, херрерин? — спросил Ганс. — У тебя всегда свежий взгляд.
Я стряхнула пепел в жестянку, служившую пепельницей:
— Я слушаю и учусь, герр Ганс. Но если позволите... можно мне посмотреть на сам агрегат?
Штайнер прищурился, глядя на меня сквозь дым трубки:
— Чертежи не дают полной картины?
— Чертежи идеальны, герр Штайнер. Расчёты верны. Но если проблема повторяется... — я замолчала, глядя в окно. — Может, дело не в том, что мы проверяли?
Ганс засмеялся:
— Вот это мне нравится! Всегда ищет то, чего другие не видят.
— Или просто задаёт глупые вопросы, — усмехнулась я, гася папиросу. — Но иногда глупые вопросы приводят к правильным ответам.
На следующий день я провела почти весь день в испытательном боксе. Воздух здесь был холодным и звенел от гула работающих на стендах моторов. Я не просто смотрела — я изучала. Трогала холодный металл корпуса, подкладывала под стыки чистую белую бумагу, чтобы увидеть малейшие следы масла. Часами наблюдала за работающим компрессором, слушая его ритм, пытаясь уловить ту единственную фальшивую ноту в металлической симфонии.
К концу дня картина стала ясной.
Вечером в курилке собралась почти вся техническая группа. Я вошла с листом бумаги, покрытым эскизами и цифрами.
— Деформация, — сказала я, раскладывая свои записи на столе между пепельницами. — При рабочей температуре и давлении корпус ведёт. Минимально, на доли миллиметра. На чертеже этого нет, и на холодном двигателе не видно. Но этого достаточно для утечки.
Штайнер отложил трубку и внимательно изучил мои эскизы:
— Интересно. А что предлагаешь?
— Изменить форму канавки под прокладку, — я указала на эскиз. — Вот здесь. Чтобы металл соприкасался с металлом. Это повысит жёсткость всей конструкции. Прокладка останется, но она будет работать иначе — не как силовой элемент, а только как уплотнение.
Ганс наклонился над чертежом:
— То есть нагрузку берёт на себя металл, а прокладка только герметизирует?
— Именно, — кивнула я. — Тогда деформация корпуса не влияет на герметичность. Металл к металлу — жёсткая опора. А прокладка работает в щадящем режиме.
Штайнер задумчиво пожевал губами:
— Надо пересчитать толщины. И допуски ужесточить.
— Уже пересчитала, — я протянула ему второй лист. — Здесь все цифры. В пределах наших возможностей.
Ганс присвистнул:
— Девочка не просто нашла проблему. Она её решила.
Штайнер взял красный карандаш и прямо поверх технического чертежа твёрдой рукой нанёс изменения, предложенные мной.
— Завтра передам в производство, — сказал он. — Если сработает — премия будет.
— Сработает, — спокойно ответила я.
И это не была самоуверенность. Это была математика.
— Gut gemacht, Kollegin, — сказал он, не поднимая глаз от чертежа. — Хорошо сделано, коллега.
Впервые он назвал меня не «дитя» и не «фройляйн», а «коллега». Для меня это прозвучало громче рёва самого мощного мотора. В курилке повисла тишина, прерываемая только потрескиванием табака в трубках и сигаретах.
— Ну что ж, — сказал Ганс, поднимая свою кружку с кофе, — за новую коллегу!
Остальные подхватили импровизированный тост. Я сидела на подоконнике, чувствуя, как внутри разливается тёплое чувство принадлежности. Я стала частью этого мира — мира стали, огня и технической страсти.
Под утро мне приснился сон. Такие сны приходили ко мне часто.
Я не видела себя со стороны. Я была внутри. Моими руками были руки Караччиолы. Я чувствовала, как тугая кожа перчаток впивается в ладони, как дрожит под пальцами огромный, холодный руль. Я видела мир через его забрызганные дождём очки — размытая серая лента трассы Нюрбургринг, зелёные стены леса, готовые сомкнуться в любой момент.
Моё тело было его телом. Я ощущала, как мышцы спины и плеч борются с центробежной силой в каждом повороте. Ноги идеально точно работали с педалями — газ, тормоз, сцепление, перегазовка — в безупречном, отточенном до автоматизма танце. Я не боялась. Страха не было. Была только предельная концентрация, слияние с машиной в единое целое. «Серебряная стрела» W25 была не механизмом, а продолжением моей воли, моих нервов, моих костей.
Я была «Человеком дождя», Regenmeister. Я чувствовала, как задние колёса начинают скользить на мокром асфальте, и инстинктивно, на сотую долю секунды раньше, чем мозг успевал отдать приказ, ловила машину лёгким движением руля. Это было не вождение. Это было чистое, беспримесное бытие на грани возможного.
Сон всегда обрывался на одном и том же месте. Клетчатый флаг, рёв толпы, который я слышала как будто из-под воды. И чувство невероятной, почти болезненной полноты жизни, смешанное с опустошением.
Я просыпалась в своей тихой комнате в Унтертюркхайме. Ночная сорочка валялась на полу. Постель вся сбита. Я встала. За окном пели птицы. Из кухни пахло кофе. А в моих жилах всё ещё гудел призрачный мотор, и пальцы помнили холод руля и вибрацию скорости.
Как обычно, я вышла на кухню, потягиваясь, чтобы прогнать остатки сна. Не заметила сразу, что стою обнажённой — тело ещё помнило тепло гонки, и нагота казалась естественной, как воздух. Отец сидел за столом, полностью одетый: рубашка, галстук, кофе с бутербродом. Он поднял глаза, смутился, но не отвернулся. Привык к таким моим выходкам, но сегодня... он знал. Несколько минут назад заглянул в комнату и увидел, как я двигаюсь во сне, извиваясь в непроизвольном ритме.
— Грета, оденься, пожалуйста, — сказал он тихо, отводя взгляд. — Мать ещё спит, не стоит её беспокоить.
Я кивнула, но села напротив, налив себе кофе. Нагота не смущала меня сейчас — после такого сна всё казалось частью одного целого.
— Грета,я заходил к тебе, хотел разбудить, как обычно...
— Папа, это снова... не по моей воле, — начала я, глядя в чашку. — Как в той брошюре Хиршфельда. Automonosexualismus — когда влечение к себе, но как к кому-то другому. В гонках я чувствую себя... иначе. Сильной, как они. И это приводит к... ну, ты видел.
Он кивнул, помешивая кофе. Мы говорили об этом раньше, без крика или упрёков — просто как отец и дочь, делящияся своими секретами.
— Я знаю, дочка. Ты рассказывала, что это началось в детстве, само собой, не из брошюр или по чьему-то совету. Большинство так делает, если не все, — сказал он, эхом повторяя слова из той же книги. — Это обычно, особенно для девушек твоего возраста. Главное, чтобы ты не мучилась из-за этого. Только не говори матери — она не поймёт так, как мы.
Я улыбнулась, чувствуя облегчение. Отец не осуждал, не называл это странным — просто принимал, как факт жизни. Хиршфельд был прав: это не редкость, а то, что переживает большинство женщин, даже если об этом не говорят вслух. Серебряные сны продолжали манить меня, обещая свободу за рулём — и в себе самой.
Глава 7. Велосипедная ночь
Ужин закончился тяжелым молчанием. Отец долго смотрел в свою пустую тарелку, а потом тяжело вздохнул — этим вздохом он мог бы сдвинуть с места груженый состав.
— Дочь, ко мне сегодня подходил герр Мюллер с сортировочной, — начал он, не поднимая глаз. — Его племянник, Эрих… Надежный парень, тоже инженер, твердо стоит на ногах. Интересовался тобой.
Я медленно отставила чашку. Я знала, что этот разговор неизбежен, как смена времен года.
— Папа, я уже говорила, что не думаю об этом, — мой голос был спокойным, почти безразличным.
— А о чем ты думаешь? О своих железках? — Вильгельм наконец поднял на меня глаза, и в них была смесь гнева и беспомощности. — Жизнь проходит, Грета! Тебе двадцать два года. Все приличные девушки твоего возраста уже растят детей, а ты… Ты превращаешься в синий чулок со своими конспектами!
— Вильгельм, оставь дитя, — вмешалась мать, её тихий голос был как тонкая фарфоровая чашка посреди кузницы. — «Блажен, кто радостно, без чувства вины, друзей находит на отцовской груди». Шиллер…
— Какие стихи! — взорвался отец. — Она останется одна! Ни один нормальный мужчина не захочет жену, которая пахнет бензином и рассуждает о передаточных числах!
Я молча встала из-за стола.
— Простите. Я устала.
Я вышла не в свою комнату, а на задний двор, в старый сарай, пахнущий сухой землей и прелыми яблоками. Там, в углу, стоял он. Мой единственный настоящий поверенный.
Мой Wanderer W50 1930 года.
Я провела рукой по его чёрной, блестящей раме. Это была не просто вещь. Это был совершенный механизм. Я знала его до последнего винтика.
Трёхскоростная планетарная втулка Fichtel & Sachs, которую я сама перебирала прошлой зимой. Динамо-машина Bosch, дававшая ровный, уверенный свет. Передний тормоз, аккуратно нажимавший сверху на шину при движении рычага.
Широкое сиденье из толстой чёрной кожи на никелированных пружинах стояло под особым углом — передняя узкая часть приподнята, как нос взлетающего самолёта. Я сама регулировала этот наклон — так было удобнее моей анатомии и гораздо приятнее во время долгих поездок.
Я проверила натяжение цепи, нажала на упругие шины. Всё было в идеальном порядке.
Через пять минут я уже катила по пустынным улочкам Унтертюркхайма. Щелчок храповика на свободном ходу был для меня слаще любой музыки. Город спал. Но я бодрствовала.
Это был мой ритуал, моя тайная жизнь. Когда давление отцовского мира становилось невыносимым, я садилась на велосипед и ехала в ночь.
Ритмичное движение ног успокаивало. Раз-два, раз-два. Вращение педалей приводило в порядок мысли, выстраивало их в четкую, логичную цепь. Прохладный ночной воздух остужал лицо и гнев. Впереди, в свете фары, бежала по асфальту ровная полоса света — мой путь, который я выбирала сама.
По ровным улочкам я летела на высокой передаче, наслаждаясь скоростью и легким вращением педалей. Впереди показался затяжной подъем — вызов. Я переключилась на самую низкую передачу, но даже так каждый оборот педалей требовал отчаянного усилия... Мышцы ног налились свинцовой усталостью. Дыхание стало прерывистым. Моё тело и машина слились в единый механизм, работающий на пределе. Боль в ногах, сбитое дыхание, стук сердца в ушах — всё это смешалось в одно острое, почти болезненное наслаждение. Каждый оборот педалей давался с трудом, мышцы болели, дыхание сбивалось, пот липкими струйками стекал по спине. Я не думала ни о чём: только ноги, ритм, скрип цепи — и глухая боль, переходящая в наслаждение. Я боролась не с холмом. Я боролась с собой, со своей усталостью, со всем тем, что пыталось меня остановить и запереть в рамки.
Последнее, отчаянное усилие, толчок, от которого потемнело в глазах… и вершина.
Я остановилась, тяжело дыша, вцепившись в руль. Всё моё тело дрожало от напряжения, но эту дрожь пронизывала волна горячей, победительной неги. Я сделала это. Я снова победила.
Внизу, подо мной, раскинулся спящий Штутгарт, усыпанный тысячами огней. Там, внизу, был мир моего отца, мир мужей и детей, мир чужих правил и ожиданий.
А здесь, наверху, в прохладной тишине, была я. Одна. И этого было достаточно. Я чувствовала абсолютную, полную самодостаточность. Мне не нужен был мужчина, чтобы чувствовать себя живой.
Спуск был наградой. Я неслась вниз, не вращая педалей, и ветер свистел в ушах, высушивая слезы, которых я даже не заметила. Это было чувство полета. То самое, о котором рассказывал Курт.
Когда я тихо вернулась в спящий дом, гнев и обида ушли. Внутри была только спокойная, холодная уверенность. Я знала, кто я. И мне это нравилось.
Глава 8. Озеро
Штутгарт, лето 1934
Июль плавил Штутгарт. В чертёжном бюро работа встала: раскалённый воздух висел неподвижно, чертежи прилипали к вспотевшим рукам, а карандаши оставляли мокрые следы на бумаге. За окном город задыхался в предгрозовой духоте, словно цилиндр без охлаждения — давление нарастало, но вспышки не было.
— Alles! — Ганс с грохотом бросил циркуль на стол, вытирая лоб рукавом. — Мозги превратились в кисель. Кто со мной на озеро?
Пауза длилась секунду — но казалась вечностью. Все посмотрели на меня. Я была коллегой, но я была женщиной. А на озеро женщин не брали — их "порядки" подразумевали свободу, которую дамы, по их мнению, не выдерживали. В их взглядах мелькало что-то большее, чем сомнение: предчувствие перемен, которые уже витали в воздухе, как запах бензина перед заездом. Нацисты набирали силу, лагеря вроде Wandervogel запрещали, а FKK становилась шепотом прошлого.
— Я еду, — сказала я ровно, сворачивая свой чертёж по компрессору М25. Голос вышел без дрожи — прагматизм инженера: если давление растёт, нужно выпустить пар.
Ганс замер, словно впервые меня увидел. Потом его ухмылка стала шире, шрамы на руках от гонок натянулись:
— Учти, фройляйн, у нас там свои порядки. Без корсетов и платьев.
— И я их знаю, — ответила я, не отводя взгляда. — Тело — не грех, это механика. Как газ в цилиндре: сжимается, нагревается, но без давления не взорвётся.
Поездка была шумной: мы поехали на W15 Эриха — компактном, но надёжном родстере Daimler-Benz, с открытым верхом, что идеально подходил для такой жары. За рулём сидел Ганс, бывший гонщик: его руки уверенно вели машину по извилистым дорогам Штутгарта, мотор ревел ровно, как на тренировке, а ветер хлестал по лицам, разгоняя духоту. Разговоры в салоне — о заводе, о Нибеле, о сезоне 1935 — но я чувствовала себя в центре невидимого круга. Эрих сидел сзади, через проход от меня, и я видела, как он несколько раз поворачивается, словно собираясь заговорить, а потом резко отворачивается к окну. Его пальцы то сжимались в кулаки, то разжимались — как рычаги на панели, ищущие передачу.
Озеро Макс-Айт-Зе встретило нас зеркальной тишиной. Вода отражала сосны так чётко, что казалось, мир перевернулся — вверх дном, как рама после теста. Виноградники спускались к берегу изумрудными террасами, воздух пах хвоей и влагой, обещая облегчение от духоты.
Мужчины, не сговариваясь, начали раздеваться. Ганс первым скинул рубашку, потом брюки, оставшись в длинных белых трусах — стандарт для таких выездов, но без стеснения. Штайнер последовал, методично складывая одежду на траве, его тело — крепкое, как стальной профиль. Эрих снял рубашку медленно, словно каждое движение причиняло боль: плечи напряглись, кожа вспотела от жары и нервов. Когда он обернулся ко мне, лицо вспыхнуло краской до самых ушей — щенячья преданность, смешанная с голодом.
"Какие же они стеснительные", — подумала я, наблюдая за ними. Я была готова купаться нагишом — тело для меня не тайна, а просто механизм, как в лагерях Wandervogel, где нагота была нормой, без лишнего давления. Но пришлось соответствовать, чтобы не смущать коллег: их "порядки" требовали компромисса, и я не хотела ставить под угрозу день отдыха. Я разулась и стала снимать платье. Каждое движение было словами, которые я не произносила, но которые слышали все: "Я здесь. Я равная. Я не исчезну". На мне были простые белые трусики, похожие на короткие шортики — практичные, без изысков. Я вошла в воду решительно, прохлада омыла ноги, бёдра, смыла духоту. Мир выдохнул.
В памяти всплыли другие времена — времена, когда моё поколение верило, что мир изменился навсегда. Лето 1924 года, Балтийское побережье под Любеком, лагерь Wandervogel. Мне было одиннадцать, Курту — четырнадцать. Мы с ним и его друзьями — Вольфгангом, Дитером — разбили палатки в дюнах, подальше от буржуазных семейств с их строгими правилами. Freikrperkultur: свобода тела, без корсетов и стыда. "Долой стыд!" — кричал Вольфганг, размахивая листовкой. "Тело — это не грех, это храм человеческого духа!"
Именно я, самая младшая, первой сбросила платье — просто, без раздумий, как сбрасываешь ненужный вес с машины. За мной последовала Анна, возлюбленная Курта позже, но тогда — просто смелая девочка с светлыми волосами. Мальчики замешкались, но увидев, как я ныряю в холодные волны, последовали. Вечерами у костра мы читали запретные книги. Я выпросила у отца "Три очерка по теории сексуальности" Фрейда, а потом достала брошюру доктора Хиршфельда: "Что должен знать каждый о браке и близости". При свете костра я читала: "Женщины имеют право на такое же сексуальное удовлетворение, как и мужчины. Самоудовлетворение — нормально и безвредно. Большинство занимается этим".
"То есть мы все это делаем, — сказала я спокойно, — и не надо притворяться иначе".
Дитер, всегда самый смелый, спросил: "А ты... ты тоже?"
"Конечно, — ответила я с удивлением. — А вы разве нет? Книжка говорит: все. Лицемеры молчат".
Лёд сломался. Они заговорили о своём — о стыде, о муках. А я открыла им глаза. В ту ночь, в палатке, под одеялом, я попробовала снова — тихая волна, как первое расширение в цикле Карно. Свобода. Позже, в 1928-1929, шорохи ночей в лагере: Курт к Анне, Дитер — то же я лежала неподвижно, тело отзывалось эхом. В 1932 — открытая любовь Анны с ними, предчувствие тьмы. Тогда это казалось пророчеством. Никто не знал, что нацисты сожгут книги Хиршфельда и запретят наши лагеря.
За мной, преодолев смущение, с всплеском бросился Эрих.
— Грета! — крикнул он. — Ты плаваешь как акула!
Я засмеялась — впервые за день без напряжения, плывя кролем. Мы наперегонки, ныряли за камешками, доставали предметы с дна. Эрих расслаблялся постепенно, его смех эхом отдавался от сосен.
С берега Ганс и Штайнер наблюдали. Я слышала, как Ганс сказал Штайнеру:
— Посмотри на них. Они ещё живут в мире, которого уже нет.
— Может, и хорошо, — ответил Штайнер. — Пусть хотя бы сегодня поживут.
А потом Ганс добавил с горечью:
— Был бы я хоть на десять-пятнадцать лет моложе и не женат — несомненно приударил бы за Гретой. Куда ты смотришь, Эрих! Такая девушка — стоит того, чтобы за неё бороться.
За день я искупалась трижды. После каждого заплыва выходила из воды, не прикрываясь — вода стекала с моей стройной фигуры, с угловатых плеч и небольшой груди. Я была похожа на юношу — и довольна этим: тело как рама — лёгкое, прочное, без лишнего веса.
Когда я вышла в первый раз, Ганс присвистнул, указав на мою грудь:
— Как милые ёжиковые носики. Так и хочется их погладить.
Я улыбнулась, стряхивая капли:
— Не советую, Ганс. Ёжики колючие и могут укусить.
Коллеги захохотали — в смехе радость, не грязь.
Вечер пришёл медленно. Все вышли из воды в последний раз. Мужчины начали переодеваться: Ганс первым скинул мокрые трусы, отжал их над травой, вода капала, как конденсат с выхлопа надел брюки на голое тело, без стеснения. Штайнер то же — методично, тело крепкое, шрамы от цеха. Эрих медлил, но последовал: трусы соскользнули, он отжал их, стоя обнажённым, кожа блестела от воды.
Я сделала то же: вышла на траву, где все — в полушаге друг от друга. Сняла мокрые трусики медленно, ткань прилипла, но поддалась отжала их руками, вода потекла по пальцам. Несколько секунд я стояла обнажённой — вода стекала по бёдрам, животу, груди воздух остудил кожу, но без стыда. Тело — механика, открытая, как двигатель на стенде. Ганс и Штайнер замерли в метре, уже в брюках, но взгляды — уважительные. Эрих — в вытянутой руке от меня, обнажённый, вода ещё капала с него.
Именно в этот момент Эрих повернулся ко мне. В его глазах горел огонь — не страсти, а отчаяния: если не сейчас, то никогда. Все застыли: Ганс и Штайнер в полуметре-метре, воздух звенел тишиной.
— Грета, — сказал он дрожащим голосом. — Я должен тебе сказать... Я влюблён в тебя. Давно. А сегодня понял, что не могу больше молчать.
Тишина стала звенящей, вода капала с травы.
— Выходи за меня замуж, — продолжал Эрих. — Мы можем прямо сегодня поехать к твоему отцу. Я серьёзно.
Я стояла, держа в руках только отжатые трусики, чувствуя, как мир сжимается — как газ в адиабатическом процессе: объём меньше, давление выше. В груди кольнуло — жалость к его искренности, но не эмоции, а расчёт: замужество — якорь, а я — рождена для скорости.
FKK — работа, озеро, свобода. Брак скрючил F, как боль скрючивает Frau. K. KKK. Kirche, Kinder, Kuche - церковь, дети, кухня. Я медленно подняла платье с травы, просунула руки в рукава, ткань скользнула по слегка влажной коже. В голове пронеслось всё, что ассоциировалось с этим: толпа на свадьбе, алтарь с фатой, крики 'горько' как приговор, первая брачная ночь — я не могу отказать, как машина без руля, я себе не принадлежу... потом кухня, беременность, роды, дети — растворение в ролях, а не в чертежах.
— Нет, Эрих. Я пока не собираюсь замуж. Дело не в тебе — дело во мне. Во времени. В том, что я ещё не знаю, кем стану завтра. Знания ради знаний, не ради статуса жены.
Я повернулась к нему, накидывая платье:
— Но спрашивай иногда. Мир меняется быстро. Может, я тоже изменюсь.
Эрих кивнул. Боль в глазах, но и облегчение. Ганс и Штайнер молчали, уважая момент — обнажённость не мешала, а подчёркивала честность.
Ганс бросил мне ключи от машины:
— Плаваешь отлично. Посмотрим, как водишь.
Возвращались в золотистом свете заходящего солнца. Я вела сосредоточенно, на заднем сиденье Ганс и Штайнер тихо переговаривались:
— Мудрая девочка, — сказал Штайнер. — Знает, что говорит.
— И красивая, — добавил Ганс. — Жаль, такие времена не вечны.
Через несколько дней о поездке знало всё КБ. Меня это не смущало. Мы продолжали ездить на озеро, но теперь я брала купальник — прагматизм: меньше споров. Переодевалась я по-прежнему открыто.
Эрих каждый раз спрашивал:
— Грета, а сегодня не захотелось замуж?
Я отвечала по-разному, и мы понимали: игра продолжается.
Прошло две недели. Эрих стал тише, чаще отводил взгляд. А потом — драка в курилке.
Я сидела в курилке обсуждая с мотористами перегрев переферии и уже не в первый раз услышала как Ганс Громко рассказывал: "Ёжики колючие, не стоит их трогать!"
Я не обратила особенно внимание на эти слова. Но распахнулась дверь курилки и следом раздался удар.
— Заткнись, — тихо сказал Эрих.
Я повернулась, встала и медленно подошла. Ганс держался за челюсть, Эрих сжимал кулаки. Штайнер и другие растаскивали дерущихся.
— Что вы делаете? — Я стояла, руки на бёдрах. — Дикарствуете? Это вы лучше женщин умеете.
— Грета, я хотел... — начал Эрих.
— Защитить мою честь?
Я повернулась ко всем:
— Слушайте. Мне не нужны защитники, решающие за меня. Вы похожи на сплетничающих домохозяек, а не на инженеров. Я не скрываю озеро — там все было прилично. Кто хочет может поехать искупаться вместе с нами, или хотите я могу здесь раздеться.
— Грета… — Эрих шагнул.
— Нет. — Я подняла руку. — Я сама постою за себя когда будет нужно. А махать кулаками, — это единственное, что вы делаете лучше женщин.
Ганс первым сказал:
— Прости, Эрих. Не хотел...
— Забудь, — устало отозвался Эрих. — Не в тебе дело.
— А в чём?
— В том, что я до сих пор не понимаю, с кем имею дело.
Я вышла, оставив тишину. За окнами КБ лето 1934 переходило в осень, мир готовился к переменам, о которых пока шептали.
Глава 9 Бернд
Часть 1: Знакомство
Берлин встретил меня холодным октябрьским дождем и запахом угля из труб локомотивов. Командировка была короткой — забрать чертежи нового компрессора из бюро Порше, которое сотрудничало с Auto Union. Я должна была вернуться в Штутгарт на следующий день.
Отель на Унтер-ден-Линден был скромным, но чистым. Я поднялась в свой номер, сняла промокшее пальто и посмотрела в зеркало. Двадцать два года. Сегодня мой день рождения, а я одна в чужом городе, с папкой технических чертежей вместо букета цветов.
В холле отеля я услышала громкий смех. Компания молодых людей, явно из мотоциклетной среды — кожаные куртки, запах бензина и машинного масла. Один из них, высокий блондин с открытым лицом и невероятно живыми глазами, поймал мой взгляд.
— Freulein, вы из Auto Union? — спросил он с улыбкой, указывая на папку с логотипом четырех колец.
— Из Daimler-Benz, — поправила я. — Просто забираю документы для конструкторского бюро.
— Ах, конкуренты! — Он театрально схватился за сердце. — Меня зовут Бернд. Я гоняю на мотоциклах для DKW. Скоро, может быть, пересяду на четыре колеса.
Кто-то из его друзей крикнул:
— Именинник, хватит флиртовать! Нас ждут!
Блондин обернулся:
— Минуту! — Потом снова посмотрел на меня. — Простите, сегодня мой день рождения. Двадцать пять лет. Мы отмечаем.
Я замерла.
— У меня тоже. Сегодня. Двадцать два.
Его глаза расширились.
— Вы шутите?
— Четырнадцатое октября тысяча девятьсот двенадцатого года.
Несколько секунд мы просто смотрели друг на друга. Потом он расхохотался — искренне, радостно, как ребенок, получивший неожиданный подарок.
— Это судьба Фройляйн...
— Грета. Грета Шмидт.
— Грета. — Он произнес мое имя так, будто пробовал на вкус. — Тогда вы обязаны отметить наш праздник вместе со мной. С нами. Нельзя провести свой день рождения в одиночестве. Это плохая примета.
Часть 2: Инициатива Греты
Мы вернулись в отель далеко за полночь. Друзья Бернда давно разошлись, но мы вдвоем не могли остановиться — говорили обо всем: о скорости, о технике, о том, что значит быть живым в эпоху, когда мир меняется быстрее, чем успеваешь моргнуть.
У дверей моего номера он остановился. Я открыла дверь и кивнула ему — заходи.
Мы зашли. Я села на край кровати, он — рядом. Говорили еще час, может, два. О моем брате Курте, о полете в Берлин, об Элли Байнхорн.
— Подожди, — прервал он меня, — ты знаешь Элли Байнхорн?
— Да. Прошлым летом Курт взял меня в Берлин на ее показательные выступления. Мы потом были в сауне вместе — Курт, его подруга Анна, я и Элли. Говорили о полетах, о технике. — Я улыбнулась. — Она удивительная. Такая свободная. Настоящая.
Бернд смотрел на меня с новым интересом.
— Как ты, — сказал он тихо.
Что-то изменилось между нами. Воздух стал плотнее. Я чувствовала, как сердце бьется быстрее.
— Бернд, — начала я, и голос прозвучал тише, чем я хотела, — а ты уже был… в отношениях? С женщиной?
Он моргнул, явно не ожидая такого вопроса.
— Я… нет. То есть, были поцелуи, но дальше… — он запнулся. — А ты?
— Я тоже нет, — выдохнула я. — Но знаешь что? Мне захотелось попробовать. Именно в такой день. И именно с тобой.
Наступила тишина. Он смотрел на меня так, будто не верил своим ушам.
— Грета… ты серьезно?
— Да. — Я взяла его руку. — Мы оба родились в один день. Оба одиноки. Оба хотим жить, а не существовать. Может, это судьба. Или безумие. Но я не хочу об этом думать. Я просто хочу… быть с тобой. Попробовать. Сейчас. В такой день. буду жалеть если этого не произойдет.
Он наклонился и поцеловал меня — медленно, глубоко. Я ответила, чувствуя, как все тело наливается жаром.
Часть 3: Попытка и обилие чувств
Мы раздевались медленно, не отрываясь друг от друга. Его рубашка соскользнула с плеч, обнажив мускулистую грудь, покрытую лёгким потом от волнения. Моя блузка — пуговица за пуговицей, его пальцы дрожали, когда он помогал, касаясь кожи живота. Мы легли на кровать, его тело прижалось к моему — твёрдое, горячее, и я почувствовала его возбуждение, упирающееся в меня, как поршень на пределе сжатия. Его рука скользнула вниз, между моих ног, пальцы неловко, но настойчиво раздвинули складки, проникая внутрь — влажная, пульсирующая плоть ответила спазмом, жаром, что разливался по венам, заставляя бёдра сжаться вокруг его руки. Я ахнула, выгнувшись, его губы впились в мою шею, зубы слегка прикусили, пока пальцы двигались ритмично, глубже, нащупывая те точки, что я знала сама, но теперь — чужие, новые, умноженные на его тепло. Волна накрыла внезапно, как внезапный наддув в компрессоре: тело содрогнулось, мышцы сжались, и я не стала сдерживаться — впервые, не в одиночестве палатки, где прятала дыхание под одеялом, — стон вырвался громкий, хриплый, эхом по комнате, тело изогнулось в судороге удовольствия, оставляя нас обоих в поту и тишине.
— Расскажи мне о Курте, — прошептал он не оставвляя попыток войти в меня, медленно увеличивая амплитуду движений, его рука гладила мою грудь, но теперь мягче, замедляясь, пока я приходила в себя, дыхание всё ещё рваное.
И я рассказала. О том полёте, когда я впервые держала штурвал. О том, как Курт смеялся, о том, как он сказал: «Ты рождена для этого».
— А потом, — голос мой дрогнул, — полгода назад его Klemm разбился. Загадочные обстоятельства. Отец постарел за ночь на десять лет.
Бернд обнял меня крепко.
— Тише, — шептал он. — Я здесь. Ты не одна.
— Его Klemm разбился, — всхлипывала я. — А я продолжаю работать, строить машины, как будто ничего не случилось. Но каждый день я думаю: почему он, а не я?
— Не говори так, — тихо сказал Бернд. — Никогда не говори так.
Мы лежали, обнявшись, и я рассказывала. О Курте, о небе, о том, как мы с Анной и Элли говорили о жизни без условностей. Бернд слушал, обнимал, целовал мои слёзы.
Иногда его рука возвращалась к моей груди, к моему бедру. Мы оба чувствовали желание, но оно смешивалось со слезами, со словами, с воспоминаниями. Мы пытались — медленно, осторожно, — но каждый раз что-то останавливало нас. То его дыхание сбивалось. То я вздрагивала от неожиданной боли. То мы просто снова начинали говорить.
— Прости, — шептал он. — Я не знаю, как…
— Я тоже не знаю, — отвечала я. — Но это не важно. Мне хорошо просто быть с тобой.
И это была правда. Мы были близки, невероятно близки — наши тела переплелись, наши дыхания слились в одно. Но до конца мы так и не дошли. Слишком много чувств. Слишком много слов. Слишком мало опыта у обоих. И слишком мало одной ночи.
Часть 4: Утро и сожаление
Я открыла глаза и увидела свет, пробивающийся сквозь шторы. Яркий. Слишком яркий.
— Который час? — прошептала я, паникуя.
Бернд посмотрел на часы на тумбочке.
— Восемь тридцать.
— Господи! — Я вскочила. — Мой поезд в десять! Мне еще собираться, до вокзала ехать…
Он сел, взял меня за руки.
— Не паникуй. У меня внизу мотоцикл. DKW RT 125. Домчу за двадцать минут. Обещаю.
Я посмотрела на него. На его растрепанные волосы, на следы моих поцелуев на шее, на его руки, которые держали мои.
— Бернд… а если я позвоню в Штутгарт? Сдам билет? Останусь еще на день? Или два?
Он замер. В его глазах вспыхнула надежда.
— Ты серьезно?
Я хотела сказать «да». Хотела так сильно, что больно. Но что-то внутри меня — голос отца, голос разума, голос страха — сказал: «Нет. Ты нужна на заводе. У тебя работа. Обязательства».
— Нет, — прошептала я. — Не могу. Меня ждут. У меня чертежи. Доклад.
Он кивнул, пытаясь скрыть разочарование.
— Тогда собирайся. Я отвезу тебя.
Часть 5: Дорога на вокзал
Мотоцикл ревел под нами, прорезая утренний Берлин. Я сидела сзади, обнимая Бернда за талию, прижавшись щекой к его спине. Ветер хлестал по лицу, но я не закрывала глаза. Хотела запомнить этот момент — последние минуты с ним.
Мы приехали на вокзал за пятнадцать минут до отправления. Бернд помог мне слезть, придержал, пока я поправляла юбку и волосы.
— Ну вот, — сказал он с кривой улыбкой. — Успели.
— Да. — Я не могла оторвать от него взгляда. — Спасибо.
Мы стояли у перрона, и люди обтекали нас со всех сторон. Кондуктор кричал: «По вагонам!»
— Грета, — начал Бернд, — если ты когда-нибудь…
— Я знаю, — перебила я. — Я тоже.
Он поцеловал меня — долго, отчаянно, не обращая внимания на косые взгляды прохожих.
Потом я вошла в вагон. Нашла свое место у окна. Поезд тронулся. Я смотрела, как Бернд стоит на перроне, провожая меня взглядом, пока он не превратился в точку, а потом исчез совсем.
И только тогда я позволила себе заплакать.
Часть 6: Годы сожаления
Годы спустя, когда я лежала рядом с Эрихом в доме родителей, я призналась:
— Знаешь, что я жалею больше всего? Что не позвонила тогда в Штутгарт. Не сдала билет. Не осталась с ним еще хотя бы на день.
Часть 7: Телефонный звонок Элли
Через три дня после возвращения в Штутгарт зазвонил телефон. Элли.
— Грета! Наконец-то! Извини, что не встретились в Берлине. Меня отправили в Франкфурт на показательные полёты. Как ты провела день рождения?
Я сделала глубокий вдох:
— Элли, случилось кое-что. Мне нужно тебе рассказать.
— Что-то серьёзное?
— Да. Помнишь, ты говорила про Бернда Роземайера? Гонщика из DKW, который переходит в Auto Union?
— Конечно помню! Я о нём столько слышала. Хочу познакомиться, но всё никак не получается. А что?
— Я встретила его. В Берлине. Четырнадцатого октября. В отеле.
Пауза.
— И?
— Элли, у нас с ним один день рождения. Четырнадцатое октября. Он отмечал с друзьями, я была одна. Мы познакомились случайно. И... провели ночь вместе.
Долгая пауза.
— Грета. Ты... серьёзно?
— Да. Мы не спали до утра. Говорили, в том исле о тебе, пытались... быть близкими. Не получилось до конца — оба неопытны. Но чувства были... сильные. Очень сильные.
— Господи, — выдохнула Элли. — И что теперь?
— Ничего. Я уехала на утреннем поезде. Мы расстались на вокзале. Больше я его не видела и не знаю увижу ли еще.
— Почему не осталась?
— Работа. Обязательства. Страх, что если останусь — не смогу уехать никогда.
Элли молчала. Потом тихо сказала:
— Грета, ты жалеешь?
— Да. Каждый день. Но что сделано, то сделано. не хоу возвращаться. Правда не хочу. С ним я перестаю быть собой.
— Слушай, — Элли говорила медленно, — я много о нём слышала. От пилотов, от механиков. Говорят, он невероятный. Смелый, открытый, живой. Я хотела познакомиться. Но теперь... если между вами было...
— Элли, — перебила я твёрдо, — ты должна познакомиться с ним. Обязательно. Если у вас получится — я буду рада. За вас обоих. Честно.
— Ты уверена?
— Абсолютно. Между мной и Берндом была одна ночь. Прекрасная, важная. Я очень ценю это. Но это прошлое. У меня работа, карьера. Ты помнишь Курта. Бернд до боли напоминал мне брата. А за братьев замуж не выхоят. А ты... ты летаешь, ты свободная, ты из его мира. Вы подходите друг другу.
— Спасибо, — прошептала Элли. — За честность.
— Всегда буду с тобой честна. Даже когда больно. Это я умею.
Мы попрощались. Я положила трубку и посмотрела в окно.
Бернд. Элли. Может, это судьба — я встретила его, чтобы потом передать Элли.
Или просто жизнь. Такая, какая есть.
Лето 1935 года, Штутгарт
Элли написала: "Грета, приезжай в субботу. Он будет. Бернд."
Я знала, что это произойдёт. Прошло восемь месяцев с того телефонного звонка. Элли встретила Бернда весной. Они начали встречаться. Теперь она хотела познакомить нас официально.
Я вошла в квартиру. Бернд сидел на диване. Встал, когда увидел меня. На его лице — смесь волнения и облегчения.
— Грета, — сказал он просто.
— Бернд.
Элли стояла между нами, улыбаясь:
— Вот вы наконец и встретились. Официально.
Мы сели за стол. Элли принесла кофе.
— Грета, — начал Бернд, — я должен сказать... после той ночи я часто о тебе думал. Жалел, что ты уехала. Но когда я встретил Элли... я понял: всё было правильно. Ты уехала, чтобы я мог встретить её.
— Именно так, — я кивнула. — Мы были нужны друг другу тогда. Но не навсегда. Ты как мой брат. Как Курт. А за братьев замуж не выходят.
Элли взяла Бернда за руку:
— Грета всё мне рассказала. Про вашу ночь. Про день рождения. Про то, что между вами было. И я благодарна ей. За честность.
— Я тоже, — Бернд посмотрел на меня. — Не каждая женщина отпустила бы так легко.
— Я не отпускала, — сказала я спокойно. — Я просто поняла: мне нужна не любовь-взрыв. Мне нужна стабильность. Работа. А тебе и Элли нужны друг друга.
Мы проговорили до вечера. О гонках, о полётах, о машинах. Без напряжения. Без драмы. Просто трое друзей, у которых есть общее прошлое и разное будущее.
Когда я уходила, Элли обняла меня:
— Спасибо. Что не держишь зла.
— Никакого зла, — я улыбнулась. — Только радость за вас.
И это была правда.
Глава 11. Союз двух зубчатых колес
Это случилось поздним осенним вечером 1935 года. Дождь барабанил по стеклянной крыше конструкторского бюро. В огромном зале остались только мы вдвоём. Я, склонившаяся над чертежом нового шасси, и Эрих, который стоял у меня за спиной. Воздух был наэлектризован нашим молчаливым спором.
— Это безумие, Грета, — наконец сказал Эрих. — Сместить точку крепления рычага — и мы теряем всю жесткость на скручивание. На скорости за двести это не машина, это катапульта.
— Или гениальное решение, — ответила я, не поднимая головы. — Если мы усилим поперечину, то компенсируем потерю. А за счет смещения рычага получим лучшую управляемость. Караччиола говорил, что ему не хватает именно этого — остроты.
— Караччиола — гений! А другие? Мы не можем строить машину только для одного человека! Мы строим «Мерседес», а не гроб на колесах! — Эрих ударил ладонью по столу.
Я медленно подняла на него глаза.
— Техника не должна подстраиваться под слабости человека, Эрих. Человек должен дорастать до техники.
Это была наша вечная точка расхождения. В нём говорил разумный инженер, во мне — одержимый творец.
— Дело не в технике! — взорвался он. — Дело в тебе! Тебе всегда мало, Грета. Всегда нужно идти по краю. Ты не можешь просто остановиться и…
Вся его нежность, вся его терпеливая любовь, всё его молчаливое обожание — всё это рухнуло под напором отчаяния. В порыве, который был смесью любви и гнева, он сделал шаг, схватил меня за плечи и впился в мои губы поцелуем.
Поцелуй был жестким, требовательным. На одно страшное мгновение моя броня треснула. Но тут же разум вернулся. Я уперлась руками ему в грудь и со всей силы оттолкнула.
— Не делай так, — выдохнула я, тяжело дыша. В моём голосе была не только сталь, но и едва уловимая дрожь. — Я… я не хочу тебя отталкивать.
Эти последние слова, сказанные почти шепотом, подействовали на Эриха сильнее пощечины. Он смотрел на меня, и вдруг понял, каким был идиотом. Он пытался решить сложное уравнение грубой силой.
Он сделал шаг назад, переводя дух.
— Прости, — сказал он тихо. — Ты зря видишь всё в неверном свете. Я никогда не предложу тебе стать домохозяйкой. Заставить тебя бросить чертежи — это как заставить «Серебряную стрелу» возить картошку. Преступление.
Он посмотрел мне прямо в глаза, и в его взгляде больше не было отчаяния, только спокойная уверенность.
— …Я предлагаю другое. Союз. Ты и я. Знаешь, передать большую мощность можно, просто сделав деталь больше или прочнее. Но для редуктора одного зубчатого колеса недостаточно. Оно не может выполнять свою работу в одиночестве. Ему нужен идеально подходящий партнер. По шагу, по модулю, по диаметру и по многим другим параметрам. Вот что я предлагаю, Грета. Союз двух таких колес. Нас с тобой. По твоим правилам.
Я долго молчала. Смотрела на него, и моё лицо было непроницаемым. Впервые кто-то предложил мне не капитуляцию, а альянс.
— Может быть, — наконец сказала я, и мой голос был почти не слышен за шумом дождя. — Но я не знаю, сколько времени ты будешь ждать ответа. И тем более не знаю, будет ли ответ положительным.
Для меня это было равносильно признанию. Для Эриха это было больше, чем «да». Он
молча кивнул, повернулся и вышел, оставив меня одну в гулкой тишине.
Я медленно подняла руку и коснулась кончиками пальцев своих губ. Они всё ещё горели. И впервые в жизни задача, стоявшая передо мной, не имела единственно верного инженерного решения.
Глава 10. Женщины в парной
Осень 1936 года. Городские бани "Schwaben Quellen" в центре Штутгарта. В облаках влажного пара, густо пахнувшего дубовыми и березовыми вениками и отварами мяты, хвои и эвкалипта, голоса звучали глухо и умиротворенно. Я сидела на верхней, самой жаркой полке, чувствуя, как уходит напряжение.
Времена менялись стремительно. До прихода нацистов к власти в немецких банях царила та самая "культура свободного тела", которая зародилась еще в 1890-е годы и расцвела в свободные двадцатые. Тогда мужчины и женщины могли посещать сауны вместе, без стеснения, как часть движения за здоровый образ жизни и единение с природой.
Я помнила те времена. Каждую субботу мы приходили сюда всей семьей — я, 21 летняя секретарша конструкторского бюро Даймлер Бенц, мама, отец и Курт, последние пару лет с Анной. Это было семейной традицией, почти ритуалом. В общей парной мы сидели на разных полках по степени жара, который каждый мог перенести, и говорили о прошедшей неделе. Отец рассказывал о железнодорожных проектах, мать читала стихи, которые запомнила за неделю, а Курт делился планами своих полётов. Это было время искренности — в бане невозможно врать или притворяться.
В 1933 году всё изменилось. Герман Геринг назвал культуру свободного тела "одной из наибольших опасностей для немецкой культуры и нравственности" и сравнил её с марксизмом. Смешанные сауны запретили, натуристские союзы взяли под строжайший контроль. Семью Шмидт разделили: отец и Курт — по понедельникам и четвергам, мать и я — по средам и субботам.
Курт погиб в 1933 году, и отец перестал ходить в баню. "Какой смысл париться одному?" — говорил он. Анна вышла замуж за Дитера. Мать продолжала приходить со мной ещё некоторое время, но постепенно и она стала находить причины остаться дома. "Ты иди, дитя, — говорила она. — А я лучше дома посижу, книжку почитаю."
Так я стала приходить сюда одна. Сначала это расстраивало — слишком много воспоминаний о семейных субботах. Но постепенно я полюбила эту одинокую тишину, возможность думать без помех, слушать своё тело и свои мысли.
Но в этом году что-то снова поменялось — поползли слухи, что от самого рейхсфюрера СС Гиммлера поступило негласное указание больше не препятствовать занятиям натуризмом.
Сегодня был женский день — среда, когда мужчинам вход был строго запрещён. Я была благодарна за эту возможность расслабиться среди одних женщин, вдали от напряжённой атмосферы, которая витала теперь повсюду.
Именно здесь, в этом женском царстве, я увидела её. Клареноре Штиннес. Легенда, сошедшая с газетных полос. Её тело было не телом светской дамы, а телом путешественницы — крепкое, поджарое, выкованное дорогой. В её движениях была спокойная уверенность человека, который менял колесо в пустыне Гоби и вёл переговоры с сибирскими пограничниками.
Мы встретились позже, в комнате отдыха, у самовара. Клареноре, завернутая в простую простыню, с чашкой дымящегося чая в руках, подошла ко мне.
— Хороший пар сегодня, правда? — голос Штиннес был низким и немного хриплым. — все заботы выгоняет.
— Да, госпожа Штиннес, — тихо ответила я.
— Просто Клареноре, — она улыбнулась. — Здесь мы все равны. — Она внимательно посмотрела на меня. — А я вас, кажется, тоже где-то видела. Вы не из автомобильного мира? У вас взгляд человека, который знает, что такое карбюратор.
Я вспыхнула:
— Да. Я работаю в конструкторском бюро Daimler-Benz.
— Это правильный путь, — кивнула Клареноре. — Главное — быть там, где пахнет бензином.
Я набралась смелости:
— Я читала о вашем путешествии. О Сибири, о пустыне Гоби… Что было самым трудным?
Клареноре на мгновение стала серьезной. Она смотрела сквозь пар, словно снова видела те пейзажи.
— Все это ерунда, дитя мое.
Меня резануло слово "дитя", она была старше всего на несколько лет.
— Технические трудности — это самое простое. Самое трудное — это когда ты лежишь ночью в палатке посреди пустыни и спрашиваешь себя: «Зачем я все это делаю?»
Она повернулась ко мне, и её ясные глаза смотрели прямо в душу.
— И если у тебя нет ответа на этот вопрос, ты сломаешься. Не машина, а ты. Мой первый ответ был простым, почти подростковым: я хотела доказать, что женщина может. Не мужчинам. Себе. Этого было достаточно, чтобы завести мотор. Это хорошее топливо для старта, на нем можно проехать первые десять тысяч километров.
Она снова посмотрела на меня, и в её взгляде появилась новая глубина:
— Но потом, где-то в горах Перу, когда мы сутками чинили сломанную ось, я вдруг поймала себя на мысли, что мне больше не нужно ничего доказывать. И с этого момента путешествие обрело новый смысл. Оно перестало быть доказательством. Оно стало просто… работой. Ты, машина и задача, которую нужно решить. Не ради славы, не вопреки кому-то, а просто потому, что это нужно сделать. И в этом, дитя мое, была настоящая свобода.
Я спросила как она решила выйти замуж за своего фотографа.
Она наклонилась ко мне и положила свою теплую, сильную руку на мою.
— Забудьте вопрос «Выходить ли замуж?». Задайте себе другие, инженерные вопросы. Вы сможете положиться на этого человека, если ваш мир рухнет? Он будет спорить с вами о чертежах, а не о том, что на ужин? Когда вы добьетесь успеха, он будет гордиться вами или ревновать? Сможет ли он молча подавать вам канистру с водой? Если на все вопросы ответ «да» — он дождется. А если хоть на один ответ «нет» — бегите от него, как черт от ладана.
И еще. Помните, у вас всегда должна быть канистра бензина, чтобы можно было все бросить и уехать. Вы поняли?
Я сидела неподвижно. Клареноре Штиннес только что дала мне не совет. Она дала мне техническое задание на самое сложное испытание в моей жизни.
После этого разговора я приняла решение, которое показалось бы странным моим коллегам. Я открыла счет в швейцарском банке и начала переводить туда часть каждой зарплаты. Не много — ровно столько, чтобы при необходимости купить билет на поезд и прожить несколько месяцев, пока не найду новую работу.
«Канистра бензина», — думала я, подписывая документы. — «Моя канистра бензина».
Глава 12. Крещение скоростью
Разговор с Караччиолой произошёл неожиданно. Мы стояли в боксах испытательного трека в Унтертюркхайме, а Рудольф рассказывал мне о странностях управления W125 Rekordwagen при скоростях около 300 км/ч.
«Грета, там что-то не так с управляемостью на предельных скоростях», — говорил он, вытирая руки тряпкой. «Машина начинает “плавать”, руль становится ватным, эффективность тормозов падает, порывы бокового ветра заставляют подруливать».
Я внимательно слушала, представляя себе цифры и формулы. W125 с его 725 лошадиными силами был настоящим чемпионом скорости, но физика — это суровая наука. Мне самой пришла в голову идея разогнать W125 до 280 км/ч во время обычных испытаний. Обычно я выезжала на трек с измерительными устройствами, самописцами, рисующими линии на бумажной ленте, но ездить старалась аккуратно — максимум 150-200 км/ч. На таких скоростях W125 вёл себя идеально: отзывчивый руль, идеальный баланс, устойчивость. Я редко обращалась к испытателям.
Но мне хотелось понять, где именно начинаются те проблемы, о которых говорил Рудольф.
В тот сентябрьский день я вышла на трек как обычно. Четыре линии на бумаге рисовали нагрузку на каждое колесо. Прямой участок длиной почти два километра манил своей бескрайностью. W125 набирал скорость плавно и уверенно: 200… 220… 250… Я чувствовала, как машина становится легче, как будто готовится взлететь. 270… 280…
И тут случилось именно то, о чём предупреждал Караччиола. Руль стал ватным, передок словно “парил” над асфальтом. Но самое страшное было в том, что я слишком поздно начала тормозить. Поворот приближался с ужасающей скоростью, а эффективность тормозов катастрофически упала.
Колёса потеряли сцепление на входе в поворот. Я ощутила занос задней оси, скольжение передней, машина срывалась в бок. Мир за ветровым стеклом превратился в размытое пятно. Если бы в машине было пассажирское кресло, я бы, наверное, увидела в нём сидящую смерть с косой.
Инстинктивно я отпустила тормоз и повернула руль против заноса, но на такой скорости это было скорее молитвой, чем техническим приёмом.
W125 прошёл весь поворот в длинном скольжении, едва не зацепив ограждение. Только на выходе из виража мне удалось вернуть контроль. Руки дрожали, сердце билось бешено.
Когда остановилась в боксах, ноги подкашивались.
«Что было не так?» — спросил подошедший Караччиола.
«Излишне доверяла тормозам», — честно ответила я.
На треке вдруг появился Роземайер, и он восхитился: «В ту ночь в отеле я тебя недооценил, Грета. Не думал, что ты так умеешь водить.»
«Не умею, Бернд», — покачала я головой. — «Только что поняла, что не умею.»
Глава 13 Новый член семьи
Через пару недель мы снова стояли у боксов, когда сзади раздался знакомый голос Ганса:
«Привет, Макс. Кого позвать, Грету?»
«Херрерин Грета,» — улыбаясь сказал он мне. — «Макс Зайлер просит вас заглянуть к нему в кабинет.»
В кабинете Макс предложил сесть напротив и спросил:
— Чай или кофе?»
— Кофе,» — ответила я. Секретарша Зайлера, безукоризненно одетая женщина средних лет, принесла поднос с двумя чашками ароматного кофе, сахаром и сливками.
— Не рискуйте так больше», — сказал Макс задумчиво, кивнув на седую прядь в моих волосах. — Не стоит оно того. Но благодарю за вашу преданность работе.
Он допил кофе, помолчал, и вдруг взгляд его оживился:
— Мы помним о вашем приближающемся юбилее. Вы не хотите купить автомобиль? Что бы вы хотели? Возможно, мы могли бы помочь с этим желанием. Если единственная женщина-инженер ездит на собственном Мерседес — это очень положительно скажется на имидже компании.
Я задумалась. Машину мечтала иметь ещё ребенком.
— Я думала над этим вопросом, я хотела бы W138. Спокойный как корова, надёжный, экономичный и сумашедше инновационный. Первый легковой дизель. Но пока он мне не по карману.
— Сколько у вас сбережений?» — спросил Макс.
— У меня на счету лишь тысяча, сказала я не упоминая о деньгах в швецарском банке, их нельзя было тратить даже на машину. Возможно, родители помогут. Пока не решалась говорить с ними.
— Хорошо. От дилера в Лугано вернулся один W138. Его нужно перебрать: дизель простоял год. Запчасти выделим, работу придётся делать в выходные. Отдать готовы за 2900 — максимальная скидка в честь вашего юбилея и будущей косвенной рекламы. Машина без пробега, но год стояла.
Я быстро посчитала — сумма была значительной, но собрать её было вполне реально.
— Согласна,» — сказала я. — Когда можно посмотреть?
— В субботу. Машина в заводском гараже. Основная проблема — топливная система после длительного простоя. Но зная вас я рекомендую полностью перебрать мотор. Уверен, после сборки он будет работать безупречно. А вы будете знать его не только по чертежам. Если возникнут вопросы — обращайтесь напрямую к Альберту Кису. Он знает об этом моторе всё.
После разговора я взяла за руку Эриха. Он уже три года называл себя моим женихом, и был моим бескорыстным помощником и надёжным другом, но я всё откладывала своё согласие.
— Поедем к моим родителям», — сказала я. — Нужно обсудить кое-что.
Через четверть часа мы его W15 уже стоял у гаража, где находился отцовский мотоцикл и мой велосипед.
В доме пахло свежим пирогом. За кухонным столом сидели мама и папа, перед ними — две чашки кофе. Я устроилась напротив, налив кофе себе и Эриху.
— У нас скоро появится ещё один член семьи», — объявила я неожиданно для всех.
Мама удивлённо вскинула брови и улыбнулась, смотря на Эриха. Папа отложил газету.
— Нет, я не беременна, и пока не собираюсь замуж — поспешила уточнить я, ловя их взгляды. — Я решила купить машину, Mercedes Benz W138. Руководство согласилось продать мне машину по льготной цене, менее чем за полстоимости, но у меня не хватает около тысячи девятисот марок.
Родители переглянулись. Отец задумчиво постучал пальцами по столу.
— Полторы тысяччи марок мы можем выделить из твоего приданого — сказал он наконец.
— А я дам четыреста, — тихо добавил Эрих. — И больше, если нужно. Почему ты не просила раньше? Я дал бы и всю сумму.
Я посмотрела на него с благодарностью. Он готов был вкладывать в мои мечты свои деньги, ни о чём не прося взамен, лишь бы быть рядом.
14 октября 1937, день моего 25-летия
В заводском гараже собралась почти вся техническая элита и друзья из КБ: Макс Зайлер, Штайнер, Ганс, Альберт Кисс и, конечно, Эрих. Мой чёрный Mercedes-Benz W138 стоял под ярким светом ламп, словно на сцене.
— Фройляйн Шмидт, — торжественно произнёс Зайлер, — от имени Daimler-Benz AG поздравляем вас с юбилеем и вручаем ключи от вашего авто. Пусть он служит вам надёжно, как вы служите нашей компании.
Я взяла никелированный латунный ключ, ощущая его вес. В этот момент W138 стал больше, чем машиной — он стал моим спутником, моей ответственностью и частью новой жизни.
— Спасибо, — сказала я просто. — Я позабочусь о нём.
Октябрь в Штутгарте был ветреным и сырым. В гараже семьи Шмидт царила инженерная страсть. Моя новая машина стояла под крышей, а я понимала, что руководство дало мне такую возможность не только из-за юбилея, но и чтобы получить моё развернутое мнение об эксплуатации первого легкового дизельного Mercedes женщиной.
17 октября и все последующие выходные гараж превратился в мастерскую. Каждое воскресенье с утра до вечера мы с Эрихом перебирали мотор ОМ138. Альберт Кисс не раз приезжал, давая советы и проверяя работу.
Я разбирала мотор и делала измерения с педантичной аккуратностью: клапанная крышка, головка блока, поддон, поршни. Блок и коленвал остались на машине. Измеряла размеры и зазоры, привычно переносила данные на миллиметровку, строила графики. Цилиндры были в порядке, но кулачки распредвала требовали перешлифовки.
«Третий цилиндр работает неровно», — показала я график Эриху. — «Видишь разницу в подъёме клапанов?»
Он склонился над записями:
«Полмиллиметра разницы — много для дизеля.»
Мы отправили вал на переточку и занялись топливной аппаратурой. Каждую форсунку проверили на стенде, ТНВД разбирали до винтика.
Вечер затянулся до глубокой ночи.
Я сказала Эриху:
— Я постелю тебе на диване в гостиной, утром вместе приедем на работу. Пусть привыкают.
Эрих удивлённо посмотрел и охотно согласился.
В этом простом жесте было нечто большее, чем забота — признание нашей особой близости.
«Мотор — это чувство меры», — записала я в дневнике перед сном.
Во сне я как обычно вела машину.
На треке я отпускаю педаль газа на доли секунды — машина снова касается земли передними колёсами — вдавливаю газ в пол.
И вдруг — руки на руле уже не мои. Большие, загорелые, в кожаных перчатках. Руки Руди.
Клетчатый флаг.
Я голая под брызгами шампанского на подиуме как под лейкой душа. Первое место. Мировой рекорд. Толпа кричит моё имя.
Тело содрогается — волна идёт от живота вверх и вниз одновременно, накрывает, топит.
Оргазм.
Я начинаю просыпаться.
II. Пробуждение
Холод. Одеяло — комком у ног. Ночная рубашка съехала с плеч и запуталась где-то на уровне талии. За окном — предрассветная темнота, когда чёрное небо только начинает бледнеть.
Я лежала, тяжело дыша. Сердце колотилось, как после настоящей гонки. Между ног — влажно. Простыня прилипла к коже.
"Боже," — подумала я.
Встала, шатаясь. Ночная рубашка окончательно сползла и осталась лежать на полу у кровати. Я не стала её одевать. Просто взяла в руку — комок тёплой ткани — и пошла к двери.
Босиком по холодному деревянному полу. Коридор. Запах кофе. Запах... гренок?
Мать уже встала. Готовит завтрак.
Я толкнула дверь кухни и вошла.
Тепло. Газовая плита горит синим пламенем под сковородкой. Мать стоит спиной ко мне, переворачивает гренки. Отец сидит за столом, читает газету. И... Эрих.
Он сидит напротив отца, в своём аккуратном тёмном костюме, белой рубашке. Волосы зачёсаны назад. Он что-то рассказывает — тихо, размеренно.
Я остановилась в дверях. С ночной рубашкой в руке. Голая.
Мать обернулась, увидела меня — глаза расширились:
— Грета!
Эрих поднял взгляд. Секунда. Две. Он не отвёл глаз, не покраснел, не смутился. Просто посмотрел — спокойно, внимательно — и снова опустил взгляд в свою чашку с кофе.
Я всё ещё не понимала, что происходит. Почему я здесь? Почему они не поздравляют меня? Я же первая. Я выиграла гонку. Я установила рекорд. Я...
Кинула ночную рубашку на свободный табурет у стены и села за стол рядом с Эрихом. Мать, не говоря ни слова, поставила передо мной чашку с кофе. Тёплая, белая, с тонкой трещинкой на ручке. Та самая чашка, из которой я пила с детства.
Достала сигарету из пачки лежавшей на столе. Моей пачки. Больше в доме никто не курил. И я не курила пока Курт был жив.
Я взяла одну, чиркнула спичкой, закурила.
Затянулась глубоко.
Выпустила дым медленной струйкой в воздух.
И вдруг — резкий запах табака. Эрих ничего не сказал. Но я помнила, он не выносил табачный дым. Встала, открыла форточку. Холодный октябрьский воздух ворвался в кухню. Ещё раз выпустила дым — теперь в форточку. Погасила недокуренную сигарету в пепельнице (я никогда не докуривала до конца) и повернулась к табурету. Ночная рубашка лежала там, где я её бросила.
Я взяла её и ловко, одним движением, натянула через голову. Ткань скользнула по телу — прохладная, мягкая.
Села обратно за стол.
— Прости, — сказала я, глядя на Эриха. — Я не сразу проснулась. Была в событиях сна.
— Мам, — ответила я спокойно и тепло, прижавшись к Эриху и обняв его — «Эрих сделал мне предложение ещё три года назад, мы почти жених и невеста. Думаю, к весне или следующей осени я наконец образумлюсь и решусь выйти за него замуж. Но, пожалуйста, не торопите меня, я ещё не готова.
Взгляд мамы смягчился, она тихо кивнула, признавая, что между мной и Эрихом есть нечто больше — дружба, уважение и взаимное терпение. Это был важный момент, подтверждающий нашу особую близость.
Нам с Эрихом и Штайнеру предстала недельная командировка
ГЛАВА 14. ПРОБНЫЙ БРАК
18 октября 1937, дорога во Франкфурт
Мы ехали молча первые полчаса. Я за рулём W170 (мой недавно купленный W138 остался в Штутгарте), Эрих рядом. Штутгарт остался позади, впереди — автобан, серый асфальт, размеренное движение.
— Грета, — наконец сказал Эрих, — ты не жалеешь?
— О чём?
— О том, что согласилась. На пробный брак.
Я покачала головой, не отрывая глаз от дороги:
— Нет. Не жалею. А ты?
— Я ждал четыре года. Ещё полгода-год — не срок. Тем более рядом с тобой.
Мы остановились на заправке около полудня. Пока заправщик наполнял бак, Эрих купил четыре бутерброда и два кофе. Мы сели на скамейку у дороги.
— Штайнер приедет завтра утром, — сказал Эрих, разворачивая бутерброд. — Нойбауэр и вся команда — послезавтра. Соревнования начинаются двадцать пятого. У нас три дня на подготовку трека и машины.
— W125 Rekordwagen, — я отпила кофе. — Рудольф говорил, что после модификаций машина стала ещё быстрее. Но и опаснее.
— Опаснее?
— Передняя ось разгружается ещё сильнее. На скоростях выше 350 км/ч машина практически летит. Управляемость минимальная.
Эрих посмотрел на меня внимательно:
— Ты не будешь её водить?
— Нет, — твёрдо сказала я. — Обещала Уленхауту. И родителям. И себе.
Мы доехали до Франкфурта к вечеру. Гостиница "Frankfurter Hof" — старое здание с лепниной и мраморными ступенями. Администратор, пожилой человек в безупречном костюме, взглянул на наши документы:
— Инженеры из Daimler-Benz? Добро пожаловать. Номер 317, третий этаж. Двуспальная кровать, ванная, вид на площадь.
Эрих поднял наши чемоданы. Я открыла дверь номера.
Комната была просторной. Большая кровать у окна. Шкаф. Письменный стол. Ванная за дверью слева.
Мы стояли в дверях, глядя на эту кровать.
— Я могу спать на полу, — негромко сказал Эрих.
— Не надо, — я сняла куртку, повесила на крючок. — Кровать большая. Мы справимся.
Первая ночь: 18 октября
Я переоделась в ванной — простая ночная рубашка, длинная, закрытая. Когда вышла, Эрих уже лежал на краю кровати, отвернувшись к стене, накрытый одеялом до подбородка.
Я легла с другого края. Между нами — полметра пустого пространства.
— Эрих, — позвала я тихо.
— Да?
— Ты весь как струна. Расслабься.
— Я... стараюсь.
Я усмехнулась в темноте:
— Слушай меня внимательно. Само собой ничего не произойдёт. Понимаешь? Я не прыгну на тебя среди ночи. Ты не потеряешь контроль во сне. Мы договорились — и этот договор в силе. Так что можешь расслабиться и вести себя естественно.
Пауза. Потом он тихо засмеялся:
— Ты всегда так прямо говоришь?
— Всегда. Иначе приходится гадать, что человек имел в виду.
Я повернулась на бок, глядя на его силуэт:
— Эрих, мы здесь, чтобы узнать друг друга. Не чтобы притворяться. Если ты напряжён — скажи. Если тебе неудобно — скажи. Но не лежи как статуя.
Он медленно выдохнул:
— Хорошо. Спасибо. Мне... странно. Но я постараюсь быть естественным.
— Вот и отлично. Спокойной ночи.
— Спокойной ночи, Грета.
Внутренний монолог:
Я втайне решила ещё до командировки: если Эрих ночью захочет близости — я не буду возражать. Более того, я сама была бы не против. После Вольфганга, после лагерей я знала, что физическая близость — это естественно, просто, без драмы.
Но Эрих не из тех. Для него это — священно. Он протестант, для него брак сначала, близость потом. И я уважаю это.
Пробный брак без близости — это уступка его принципам, а не моим страхам. Я не боюсь близости. Я боюсь разочаровать его, если окажется, что мы не подходим друг другу в быту.
Но если бы он сейчас повернулся, протянул руку — я бы не сопротивлялась.
Только он не осмелится. Он слишком правильный. Слишком надёжный.
И именно поэтому он мне нужен.
19-21 октября: Подготовка
Автобан Франкфурт-Дармштадт. Прямой участок длиной 10 километров, специально перекрытый для испытаний. W125 Rekordwagen стоял на старте — серебряная стрела, обтекаемая, низкая, хищная.
Я работала с измерительной аппаратурой. Датчики скорости, нагрузки на колёса, температуры двигателя. Четыре самописца рисовали линии на бумажной ленте.
Эрих и Штайнер проверяли подвеску, тормоза, топливную систему.
Вторая ночь: 19 октября — Тест на откровенность
Мы лежали в темноте. Я не спала, слушала его дыхание.
— Эрих, — позвала я тихо.
— Да?
— Расскажи мне о своей семье. О Фюрстенвальде.
Пауза. Я ждала. Если он скажет "давай завтра" — значит, закрыт.
Но Эрих негромко начал:
— Фюрстенвальде — маленький город на Шпрее. Отец работал на железной дороге всю жизнь, как и его отец. Два моих старших брата пошли по его стопам. Я был самым младшим, и отец сказал: "Тебе — учиться. Один из Мюллеров должен выйти за пределы депо."
Он говорил спокойно, без пауз.
— Когда я поехал в Берлин, мне было семнадцать. Жил в комнате при лютеранской общине. Учился днём, работал вечером — чинил велосипеды, потом мотоциклы. Отец присылал немного денег, но я старался не просить.
Я слушала. Не перебивала.
— Через три года я получил стипендию. Тогда я впервые увидел чертёж двигателя Mercedes. И понял: я хочу работать там.
Он замолчал. Потом добавил:
— Мать умерла, когда мне было двенадцать. От туберкулёза. Отец не женился снова. Сказал: "Одна любовь на всю жизнь достаточно."
Я протянула руку в темноте, коснулась его плеча:
— Спасибо.
— За что?
— За то, что рассказал. Просто. Без того, чтобы я выпытывала.
Внутренний монолог:
Он прошёл тест. Я задала общую тему — и он сам развернул её в историю. Не сказал "что конкретно?", не отмахнулся.
Он просто открылся. Легко. Естественно.
Это важнее любых фактов. Это означает: он не будет прятаться.
Третья/Четвёртая ночь: 20-21 октября — Рождение идеи
Руди Караччиола приехал на третий день. Худой, с тростью, но глаза — живые, горящие.
— Грета, — он обнял меня одной рукой, — как W138? Доволна покупкой?
— Очень, Руди. Мотор собирала сама. Работает как часы.
Вечером мы вернулись в номер уставшие. Легли молча.
Через полчаса я не выдержала:
— Эрих, расскажи мне о W125 Rekordwagen. Что ты думаешь о проблеме разгрузки передней оси?
Пауза. Если он скажет "давай не о работе сейчас" — тест провален.
Но Эрих пододвинулся ближе:
— Проблема в том, что на скоростях выше 300 км/ч аэродинамическое давление создаёт подъёмную силу спереди. Передние колёса теряют сцепление.
Его голос звучал так же заинтересованно, как днём.
— А если изменить развесовку? — спросила я.
— Тогда потеряем в балансе на поворотах.
Мы проговорили минут двадцать. О коэффициентах, о распределении масс.
И я слушала не столько слова, сколько интонацию. Он говорил с таким же азартом.
На следующую ночь разговор продолжился:
— Эрих, подожди. А где у Auto Union центр тяжести?
Он нахмурился:
— Сзади. Двигатель за водителем.
Я почувствовала, как что-то щёлкнуло:
— То есть у них центр тяжести позади аэродинамического центра?
— Боже мой. Грета, ты права!
В порыве энтузиазма он непроизвольно потянулся вперёд — и вдруг оказался почти лежащим на мне. Его руки по обе стороны от моих плеч, лицо в нескольких сантиметрах.
Мы замерли.
На мгновение повисла тишина.
— Прости, я...
— Не отодвигайся, — тихо сказала я. — Просто говори.
Он моргнул, потом медленно опустился рядом — не отползая в угол, а оставаясь совсем близко. Его бок касался моего.
И мы продолжили обсуждать аэродинамику. Лёжа в объятиях.
К концу разговора пришла идея:
— А что если сделать управляемые аэродинамические элементы? Как закрылки на самолёте?
Эрих вскочил:
— Это... это может сработать!
Мы стояли посреди номера в ночных рубашках и спорили об аэродинамике до четырёх утра.
Утром за завтраком:
Макс Зайлер спросил:
— Вы не спали?
— Спали, — сказал Эрих.
— Мало, — добавила я. — Но у нас есть идея. Революционная.
22-24 октября: Напряжение нарастает
Работа шла круглосуточно. Мы возвращались поздно, уставшие.
Но по ночам продолжали разговоры.
О детях (Эрих хочет, я не уверена — он принял это спокойно).
О прошлых отношениях (он рассказал о Марте, дочери пастора).
О том, что будет после пробного брака.
С каждой ночью мы лежали всё ближе. Держались за руки. Обнимались во сне.
Граница размывалась. Естественно.
25 октября: Поражение
Утро было холодным, ветреным. Auto Union привёз Type C Streamliner. Бернд Роземайер — уверенный, дерзкий.
Первым ехал Руди на W125.
— 368 км/ч! — крикнул Штайнер.
Мы ликовали. Новый рекорд!
Но через час Роземайер:
— 380 км/ч.
Тишина.
Руди сделал ещё попытку:
— 372 км/ч.
Роземайер:
— 389 км/ч.
Auto Union победил.
После соревнований:
Я подошла к Роземайеру:
— Бернд, поздравляю. Но... у вашей машины центр тяжести смещён назад. Это опасно при боковом ветре.
Он усмехнулся:
— Грета, я управляю ей три года. Справлюсь.
— Это не в силах человека, — я посмотрела ему в глаза. — Положительная обратная связь. Боковой порыв ветра создаёт момент, который разворачивает машину ещё сильнее. Водитель не успевает среагировать. Вашей машине нужен киль сзади, как у Татры Ганса Ледвинки.
Роземайер нахмурился:
— Грета, я доверяю своим конструкторам.
— А я привыкла доверять только физике и математике, — ответила я. — И они говорят: ваша машина нестабильна на скоростях выше 400 км/ч.
Он похлопал меня по плечу:
— Спасибо за заботу. Но я не собираюсь отказываться от рекордов из-за теоретических рисков.
Он повернулся и пошёл к своей команде.
Эрих тихо сказал рядом:
— Мы попытались.
— Да, — я смотрела вслед Роземайеру. — Но он не послушал.
Макс Зайлер подошёл:
— Грета, нам нужна новая машина. Три месяца. Думай.
Я кивнула.
26 октября: Возвращение
Мы выехали рано. Эрих за рулём, я рядом. Молчали.
У Штутгарта я сказала:
— Эрих, что дальше?
— Ты решила? Пробный брак продолжается?
— Продолжается. В будние — живём у тебя. В выходные — у родителей.
Лицо Эриха расцвело:
— Значит, я прошёл испытание?
— Все восемь дней. Все тесты. Но у нас впереди три месяца интенсивной работы над машиной. Давай поженимся после всего этого, а пока продолжим наш пробный брак.
Он протянул руку, я вложила свою.
Мы въехали в Штутгарт под дождём.
Но мне было тепло.
После провала Mercedes 25 октября работа в КБ стала круглосуточной. Руководство требовало реванша, а это означало полную переделку W125 Rekordwagen за три месяца.Работа шла по шестнадцать часов в сутки. W125 Rekordwagen разобрали почти полностью.
Но по воскресеньям я возвращалась к своему дизельному W138. Эрих приезжал ко мне домой, пропуская церковные собрания. Я знала, что это стоило ему внутренней борьбы — община ждала его, братья и сестры по вере привыкли видеть его на утренней службе. Мы ночевали у моих родителей и ехали на работу вместе.
Однажды я спросила:
— Тебе не совестно перед Богом? Пропускать церковь ради моего мотора?
Он улыбнулся, вытирая масло с рук:
— Помощь ближнему — не менее важна, чем общение с братьями. Тем более — любимой женщине. Это тоже служение.
— А если я не обращусь? — спросила я, проверяя третий цилиндр.
— Тогда тем более нужно быть рядом, — ответил он серьезно. — Благовествовать надо не тем, кто уже согласен, а тем, кто противится. Может быть, я смогу обратить тебя к истине. Не словами — делами. По крайней мере я буду знать что попытался.
Я посмотрела на него — он склонился над топливной аппаратурой, весь в масле, в старой рабочей куртке. Три года он ждал. Три года не требовал ничего. И вот теперь пропускает церковь ради меня и моей машины.
"Мотор — это чувство меры", — записала я в дневнике перед сном 14 ноября.
Я завела двигатель — ровный, спокойный звук. Не рёв W125. Просто тихое урчание.
Мы поехали. Штутгарт просыпался. Редкие прохожие на улицах. Булыжная мостовая под колёсами.
— Грета, — сказал Эрих, глядя прямо перед собой, — спасибо. За доверие.
Я не ответила. Просто протянула руку и положила ладонь поверх его ладони на сиденье между нами.
Он сжал мою руку.
Мы ехали на завод. На работу. В жизнь.
Седая прядь развевалась на ветру из приоткрытого окна.
Переезд в квартиру Эриха
После того утреннего разговора с родителями я переехала к Эриху. Квартира была небольшой — две комнаты на третьем этаже дома в рабочем квартале Унтертюркхайма. Окна выходили на завод Daimler-Benz — по утрам я просыпалась под гудки сирены.
Мы готовили вместе — я не умела особо хорошо, он тоже. Стирали по субботам, развешивая белье на балконе. Убирались вместе — он мыл полы, я протирала пыль.
Это была странная, почти братская близость. Мы жили как два товарища, делящие жилье из экономии.
Но с первого же вечера я поняла: общая постель неизбежна.
У Эриха была только одна кровать — двуспальная, оставшаяся от родителей. Диван в гостиной был жестким и коротким.
Мы засыпали под разговоры и легкий интим — поцелуи, объятия, прикосновения. Его руки гладили мою спину, мои волосы. Я целовала его шею, его плечи.
Разочарование Греты
Но я чувствовала что-то другое.
С Берндом было опасно. Взрывоопасно — как нитроглицерин. Один взгляд после заезда, когда он снимал комбинезон, весь в поту и адреналине — и тело откликалось мгновенно. Жар, пульс, почти боль от желания.
А с Эрихом... было тепло. Как у родительского очага. Безопасно. Предсказуемо. Его прикосновения успокаивали, а не возбуждали.
Я не знала, что лучше. Взрыв или тепло. Огонь или очаг. Страсть или любовь.
Может, это и есть разница между тем, кто заставляет сердце биться быстрее, и тем, с кем ты хочешь состариться?
Или дело во мне — я сломана, холодна, не способна чувствовать с тем, кто любит меня по-настоящему?
Уленхаут собрал совещание с экспертами из Немецкого авиационного исследовательского института (DVL). Они изучили нашу машину и вынесли вердикт:
— Передняя часть слишком высока. Создаёт подъёмную силу вместо прижимной.
— Задняя часть слишком короткая. Нужно удлинить на полметра для плавного обтекания.
— Кабина пилота — переделать. Более обтекаемая форма.
Эрих взялся за новый кузов. Мы укоротили переднюю часть на восемь сантиметров, удлинили заднюю на пятьдесят. Теперь машина выглядела как серебряная капля.
Я работала над системой охлаждения. Штайнер предложил радикальное решение:
— Ледяная ванна вместо радиатора. Сорок восемь литров воды, пять килограммов льда. Хватит на десять минут работы на пределе. Но для рекордного заезда — достаточно.
— А воздухозаборники? — спросила я.
— Минимальные. Только для карбюраторов. Охлаждающего воздуха не нужно — лёд справится.
Это было гениально. Отсутствие больших воздухозаборников улучшало аэродинамику. Коэффициент сопротивления упал до 0,157 — фантастический результат даже по современным меркам.
К Рождеству машина была готова. Испытания назначили на конец января.
24 декабря 1937, дом родителей Греты
Мы приехали вечером. Снег шёл крупными хлопьями, накрывая Штутгарт белым одеялом. Отец встретил нас у калитки.
— Грета. Эрих. — Он протянул руку Эриху. — Проходите. Мать уже готовит ужин.
В доме пахло жареным гусем и хвоей. На столе стояла небольшая ёлка, украшенная свечами и старыми игрушками — теми самыми, что мы с Куртом вешали в детстве.
Мать вышла из кухни, вытирая руки о фартук:
— Грета, дитя. Эрих, добро пожаловать.
Она обняла меня, потом — осторожно, как-то по-матерински — обняла Эриха.
— Ты же знаешь, — тихо сказала она ему, — в этом доме ты свой. Как был бы Курт, если бы... — Голос её дрогнул.
Эрих кивнул:
— Благодарю вас, фрау Шмидт.
Мы сели за стол. Отец налил вина — белое рейнское, лёгкое. Эрих отпил совсем немного.
— Эрих не пьёт много, — пояснила я. — Он протестант. Лютеранин.
Отец усмехнулся:
— Протестант не значит трезвенник. Сам Лютер любил пенный напиток. Мой дед был лютеранином и каждую субботу ходил в баню и сидел после с кружкой пива.
— Папа, — я улыбнулась, — ты же сам почти не пьёшь.
— Потому что знаю меру, — ответил отец. — Эрих, завтра суббота. Пойдёшь со мной в баню?
Эрих замер с бокалом в руке:
— В баню?
— Да. Обычай у меня такой. По субботам. Раньше с Куртом ходил. — Отец посмотрел прямо на Эриха. — Если не хочешь — не настаиваю.
Эрих медленно поставил бокал:
— Буду рад, герр Шмидт.
Утром отец разбудил Эриха рано. Я слышала их тихие голоса в коридоре.
— Готов?
— Да, герр Шмидт.
Они ушли, а я осталась с матерью на кухне.
— Мама, — спросила я, замешивая тесто для пирога, — папа специально позвал Эриха в баню?
Мать кивнула:
— Конечно. Это его способ принять человека в семью. С Куртом они так каждую субботу ходили. Разговаривали о жизни, о будущем. Когда Курт погиб... твой отец больше года не ходил в баню. Потом начал снова, но один.
Я замолчала. Представила отца — одного, в парной, где раньше был Курт.
— А теперь он берёт Эриха, — продолжила мать. — Это значит, он принял его. Как сына.
---
**В БАНЕ (глазами отца — внутренний монолог Греты представляет, но позже Эрих расскажет):**
Они разделись молча. Пар был густой, горячий. Отец плеснул воды на камни — шипение, облако пара.
— Эрих, — сказал отец, садясь на верхнюю полку, — сколько тебе лет?
— Двадцать семь, герр Шмидт.
— Ровесник Курта. Грете — двадцать пять. Два года разницы. Это нормально.
Пауза. Пар клубился.
— Ты действительно любишь мою дочь?
— Да.
— А она тебя?
Эрих задумался:
— Не знаю. Может да. Может, ещё нет. Она говорит, что сама еще не поняла. Но мы пытаемся разобраться.
Отец усмехнулся:
— Честный ответ. Лучше честность, чем красивые слова.
Он взял веник из дубовых листьев, похлопал себя по спине.
— Курт, — сказал отец негромко, — был моим сыном. Единственным. Когда он погиб, я думал — всё кончено. Больше нет мужчины в семье. Грета — она умная, сильная. Но она женщина. Ей нужна опора.
Эрих молчал.
— Ты, — продолжал отец, — пропускаешь церковь ради неё. Я знаю. Она рассказала. Это дорогого стоит. Для верующего человека — отказаться от общины ради женщины, которая даже не его жена... это жертва.
— Я не считаю это жертвой, — тихо сказал Эрих. — Я считаю это выбором.
Отец кивнул:
— Правильный выбор. Знаешь, что Курт сказал мне перед последним полётом? "Папа, если что — береги Грету. Она умнее нас всех, но она одинокая."
Он помолчал:
— Курт погиб. А Грета осталась. И седая прядь у неё — как напоминание. Смерть была рядом.
— Знаю, — Эрих сжал кулаки. — Когда она рассказала про занос... я понял: ещё немного — и её бы не было.
— Вот именно. — Отец спустился с полки, сел рядом с Эрихом. — Эрих, я не могу заменить Грете брата. Но ты можешь стать ей мужем. Надёжным. Сильным. Таким, который не даст ей разбиться.
Эрих посмотрел на отца:
— Я постараюсь, герр Шмидт. Всю жизнь буду стараться.
Отец протянул руку:
— Тогда называй меня просто Вильгельм. Без "герр".
— Буду называть отцом. Как звал Курт.
Они пожали друг другу руки и обнялись.
Глава 15:ЯНВАРЬ 1938
ЧАСТЬ 1: ПОСЛЕДНЯЯ НЕДЕЛЯ ЯНВАРЯ — ФРАНКФУРТ
День первый: ванна
Мы приехали во Франкфурт 25 января. Отель был простым — два номера рядом, общий коридор. Нойбауэр договорился, чтобы команда жила компактно.
В первый же вечер после долгого дня на автобане я попросила:
— Эрих, потри мне спину в ванной. Я устала так, что руки не поднимаются.
Он вошел, пока я лежала в горячей воде. Намылил губку, провел по моей спине — медленно, осторожно. Его пальцы задерживались на позвонках, на лопатках.
Я закрыла глаза. Это было приятно — но все равно не то.
После ванны мы легли в одну постель — уже без стеснения, как привыкли за три месяца.
Ночь первая: — Эрих, — позвала я в темноте. — Расскажу тебе о лагере на Балтике. Коротко.
Я рассказала о трёх поездках. О свободе тела. О Вольфганге, с которым мы только обнимались. О том, что слышала Анну с Куртом и Дитером.
Не все детали. Но достаточно, чтобы он понял: я не скрываю прошлое.
— А ты... жалеешь, что с Вольфгангом было только "в обнимку"? — спросил он наконец.
— Нет. Он был как брат. Я не чувствовала к нему того.
Ночь вторая: Бернд
На следующий вечер я рассказала о ночи с Роземайером — 14 октября, берлинский отель, общий день рождения.
— Оргазм был, — сказала я просто. — Сильный. Я кричала так громко, что боялась, что соседи вызовут полицию.
Эрих замер. Я чувствовала, как участился его пульс.
— Но я не уточню, как мы его достигли, — подумала я. — Это между мной и Берндом.
Я не сказала, что он оргазм я испытала сама, я умела, мне было достаточно совсем не многого. Пусть Эрих думает, что было полное проникновение. Пусть считает меня опытной.
Ночь третья и четвертая: Эрих говорит
На третью и четвертую ночь я больше слушала, чем говорила. Эрих рассказывал о Фюрстенвальде, о семье железнодорожников, о вере.
Я спросила:
— А ты сам... ты был с женщиной?
— Нет, — ответил он честно.
— А самоудовлетворение?
Он вздохнул:
— Видимо, я никудышный христианин. Это со мной было. Довольно часто. Я боролся, молился, но... тело требовало.
Я улыбнулась в темноте. Хотя бы в этом мы похожи.
— А что хуже пред Богом, быть с женщиной не являющейся женой или самоудовлетворение?
— Сам задаюсь этим вопросом. Пока не знаю.
— А алкоголь? Сигареты?
— За жизнь я выкурил, наверное, одну-две пачки. И несколько раз был довольно пьян. Но обычно я не курю и довольствуюсь легкой, едва заметной степенью опьянения. Раз-два в месяц. Не больше.
Мы лежали в темноте, держась за руки. Я понимала: это последние ночи "пробного брака". Завтра — 28 января — будет рекордный заезд. И после него все изменится.
ЧАСТЬ 2: 28 ЯНВАРЯ
28 января. Роземайер снова будет гнать серебристую стрелу по прямому участку автобана, преследуя абсолютный рекорд. А я буду стоять на обочине с секундомером и молиться.
28 января 1938 года
Штутгарт, раннее утро... Эрих вошёл в мою комнату без стука, как делал это уже более месяца. Я сидела у окна с чашкой кофе, глядя на январское утро. На мне была только ночная сорочка, и когда я встала, чтобы одеваться, то не отвернулась от него и не попросила выйти.
Я спокойно сняла сорочку, глядя в глаза Эриху, и потянулась за бельём. Эрих молча подошёл и помог мне застегнуть бюстгалтер на спине. Его пальцы задержались на секунду дольше необходимого, и когда я обернулась, он смотрел на меня с такой нежностью, что у меня перехватило дыхание.
Я улыбнулась в ответ. Впервые за много месяцев я что-то почувствовала от его прикосновений. Мне вдруг стало больно, что сегодня закончится наша командировка и мы не будем так близки. Я твердо решила вечером серьёзно подумать о его предложении. Может даже наметить даты. Мы оба понимали: не сегодня - завтра прозвучит мой ответ. И оба знали, ответ будет положительным.
Мы вышли из дома, держась за руки. Мой дизельный W138 завёлся с первого раза, несмотря на январский холод.
Автобан A5, между Франкфуртом и Дармштадтом, 10:30
Команда Mercedes-Benz была на месте с рассвета. Серебристый W125 Rekordwagen стоял на обочине автобана, окружённый механиками. Рудольф Караччиола проверял крепления шлема. В сорок лет он был всё тем же спокойным профессионалом, каким я помнила его с первой встречи.
— Ветер усиливается, — сказал главный инженер команды, глядя на флажки — Может, стоит подождать?
— Нет, — ответил Руди. — Утром он слабее. После полудня будет только хуже.
Я стояла рядом с Эрихом у километрового столба. Наша работа была закончена. Двигатель V12 мощностью 736 лошадиных сил, который должен был нести Караччиолу к рекорду, был нашим общим детищем. Теоретически он мог разогнать машину до 450 километров в час и даже больше. Практически — предстояло узнать.
В 10:47 Mercedes тронулся с места.
Я наблюдала через бинокль, как серебристая торпеда набирает скорость. Сначала машина казалась обычной, потом — быстрой, потом... потом она превратилась в нечто иное. На скорости выше трёхсот километров в час автомобиль перестал быть автомобилем. Он стал снарядом, летящим в дюймах от земли.
— Четыреста! — крикнул хронометрист.
— Четыреста двадцать!
— Четыреста тридцать два километра семьсот метров в час!
Новый мировой рекорд.
Когда Караччиола остановился, он вылез из машины спокойно, почти буднично. Как рабочий, закончивший смену.
— Как ощущения? — спросила я.
— Машина идеальна, — ответил он просто. — Ваши расчёты работают безупречно. Можно было ехать ещё быстрее, но зачем? Рекорд есть рекорд.
12:30, тот же автобан - первая попытка Роземайера
Auto Union Type C появился на горизонте. Бернд Роземайер готовился отбить рекорд Mercedes. Ветер усилился с утра, но он не мог ждать дольше.
— Четыреста двадцать девять километров в час! — крикнул хронометрист, когда машина финишировала.
Бернд вылез из кокпита, сняв шлем. На его лице было разочарование.
— Мало, — сказал он механикам. — Двигатель ещё холодный. Мощности не хватает.
13:15 - подготовка ко второй попытке
Механики Auto Union работали лихорадочно. Они частично закрыли радиатор материей, чтобы двигатель быстрее прогрелся до рабочей температуры. V16 должен был показать всю свою мощь — 520 лошадиных сил.
— Ветер усиливается, — сказал кто-то из команды. — Может, отложим?
— Нет, — ответил Роземайер, затягивая ремни безопасности. — Сейчас или никогда.
Я видела его в кокпите — сосредоточенного, готового к бою. Двигатель теперь работал на полную мощность, прогретый до рабочей температуры.
13:47 - фатальная попытка
На этот раз серебристая торпеда Auto Union разгонялась агрессивнее. Прогретый двигатель выдавал всю заложенную мощность.
— Четыреста тридцать!
— Четыреста сорок!
На скорости четыреста сорок километров в час серебристая торпеда внезапно дёрнулась влево. Совсем чуть-чуть. На такой скорости чуть-чуть означает катастрофу.
Я поняла всё в тот момент, когда боковой порыв ветра подхватил машину Роземайера. Я видела, как Auto Union начал терять управление. Видела, как молодой пилот пытается удержать машину на траектории. Видела, что шансов у него нет.
И потеряла сознание.
Я упала в обморок не только от ужаса происходящего, а от понимания неизбежности. Мой инженерный мозг мгновенно просчитал все векторы сил, все возможные траектории. Результат был один: смерть.
Когда я пришла в себя, меня держал на руках Эрих. Вокруг царила та особая тишина, которая наступает после катастрофы.
— Он... — начала я.
— Да, — тихо ответил Эрих. — мгновенно.
Гастхауз "Цур Линде", 16:00
Вся команда собралась в небольшой придорожной пивной. Заказали не пиво — шнапс. Молча, как на поминках.
Я сидела рядом с Эрихом, держа в руках нетронутую рюмку. В моей голове крутилась одна мысль: два моих кумира мертвы. Курт разбился в небе. Бернд — на земле. Остался только тот, кто сидел рядом и выбрал жизнь вместо славы.
Руди поднял рюмку:
— За Берндта. За лучшего из нас.
Но я не дала ему произнести тост до конца. Не дожидаясь звона стекла, я повернулась к Эриху и сказала:
— Я готова ответить. Я согласна. Я хочу быть твоей женой.
В пивной наступила тишина. Потом Карач улыбнулся — впервые за этот страшный день:
— Тогда пьём за жизнь. За тех, кто остался жить.
И мы выпили. За жизнь, которую я выбрала. За жизнь, которую я наконец позволила себе прожить.
Я посмотрела на Эриха, мои глаза были полны решимости, смешанной с усталостью. Я взяла его за руку под столом.
— Поедем домой, — тихо сказала я. — К моим родителям. Сегодня.
Эрих кивнул, не задавая вопросов. Он понимал: этот день перевернул во мне всё.
Дорога в Штутгарт была тихой. Снег падал густо, покрывая автобан белым покрывалом, которое глушило звуки мотора. Я сидела рядом, глядя в окно, но моя рука оставалась в ладони Эриха. Я думала о Роземайере — о его последнем взгляде перед заездом, о той скорости, которая забрала его. “Жизнь слишком коротка, — повторяла я про себя. — Слишком коротка, чтобы ждать”.
Когда мы подъехали к дому Шмидтов, я вышла первой. Родители ждали — отец у окна, мать в дверях. Новости о катастрофе уже разнеслись по радио.
— Грета, детка, слава богу, ты жива, — прошептала мать, обнимая меня.
Я отстранилась и посмотрела на родителей, потом на Эриха, стоявшего позади.
— Мы с Эрихом решили пожениться, — сказала я прямо. — Формальности уладим потом. Но сегодня… сегодня мы считаем днём нашей свадьбы. И началом всего.
Отец нахмурился, но мать кивнула, понимая.
— Для меня это очень важно, — продолжила я, мой голос дрожал, но был твёрд. — Надеюсь, вы поймёте. Я хочу, чтобы наши с Эрихом отношения начались именно здесь, в моём доме, а не в его квартире. Мы ждали больше трёх лет, и ждать ещё… я не могу. Не после сегодняшнего.
Родители переглянулись. Отец молча кивнул, а мать обняла меня снова.
— Тогда тихий семейный ужин, — сказала она. — Как положено.
Ужин был простым: картофельный суп, хлеб с маслом, бутылка вина из погреба. Мы сидели за столом, вспоминая Курта, Роземайера, всех, кого отняла скорость. Я говорила мало, но моя рука под столом нашла ладонь Эриха. Когда ужин закончился, родители тактично ушли в свою комнату.
Мы с Эрихом остались в гостиной после тихого семейного ужина, который я просила всех считать нашей свадьбой. Я понимала, что этот вечер должен стать началом чего-то важного.
Без слов взяла его за руку и повела в свою комнату — ту, где на стене висела фотография Курта. Свеча освещала мягким светом нашу тишину.
— Я готова, — прошептала я. — Здесь и сейчас. После всего… я не хочу ждать.
В памяти всплывал образ Бернда Роземайера, который в одной из гонок в 1936-м, несмотря на ожог от кипящей охлаждающей жидкости, не сошёл с трассы и довёл машину до финиша, заслужив команде драгоценные очки. Его сила воли и решимость вдохновляли меня.
Когда Эрих вошёл в меня одним уверенным движением, я стиснула зубы и старалась не выдавать боли. Он думал, что для меня это не первый раз, но внезапно замер, заметив, как мои зрачки расширились, выдав правду. Боль была сильнее, чем он мог представить.
Он замер мгновенно, глядя на меня с ужасом.
— Грета… Боже, ты… — он не мог закончить, но я видела страх в его глазах. Не разочарование. Страх. Страх, что причиняет мне боль.
— Девственница? — закончила я за него сквозь стиснутые зубы. Уже не девственница — Если бы не была, ты меня разлюбил бы?
— Нет! — выдохнул он отчаянно. — Грета, нет! Конечно нет. Ты помнишь, что я говорил тогда, в отеле? Я не хотел, чтобы ты была… Я боялся этого. Боялся, что мне придется делать тебе больно.
Он начал выходить, но я схватила его за плечи.
— Не смей, — прошептала я. — Не смей останавливаться.
— Но тебе больно…
— Знаешь, что самое странное? Если бы это случилось с Берндом той ночью, я бы спокойно, даже с гордостью сказала тебе: «Нет, я не в первый раз». Мне не было бы стыдно.
Эрих медленно кивнул, понимание отражалось в его глазах.
— Ты сожалеешь, что это не случилось с ним?
Я честно подумала.
— Немного. Да. Не потому, что не люблю тебя. Я не сразу поняла, что я тебя люблю. А потому, что мне в принципе не хочется оправдываться, и я жалею, что тебе не приходится меня в этом простить — Я притянула его ближе. — Но боль… боль это не твоя вина. Это природа. И я приму ее. Как Роземайер принял боль от кипящей охлаждающей жидкости и все равно закончил гонку. Это моя гонка, Эрих. И я не хочу сходить с трассы. Продолжай до финиша. Не останавливайся.
Он смотрел на меня долго, и в его глазах была такая нежность, что у меня перехватило дыхание.
— Тогда я буду двигаться медленно, — прошептал он. — Очень медленно. И если будет слишком больно — останови меня. Обещай.
— Обещаю, — солгала я.
Мы оба знали, что я не остановлю. Но он поверил. Или сделал вид, что поверил. Иногда любовь — это умение принимать чужую ложь как правду.
Я тихо стонала, отдаваясь волнам тепла и облегчения после долгих лет ожидания. Когда мы достигли пика, я прижалась к нему, и слёзы текли по щекам — не только от боли, а от полноты новой жизни.
Момент входа: метафора с собакой
Когда Эрих вошел в меня одним уверенным движением, я стиснула зубы. Боль была резкой, как удар ножа.
Я вспомнила слова Курта, сказанные давно: "Страх перед болью хуже самой боли. Если неизбежно — лучше быстро. Честно."
Лучше одним движением. Без обмана. Без притворства.
Эрих замер мгновенно, заметив, как расширились мои зрачки.
— Грета... Боже, ты... — он не мог закончить.
— Девственница? — закончила я за него сквозь стиснутые зубы. — Уже не девственница. Поему ты постоянно об этом говоришь?
Он начал выходить, но я схватила его за плечи.
— Не смей, — прошептала я. — Не смей останавливаться. Ты помнишь про Роземайера? Как он ехал с ожогом от кипящей охлаждающей жидкости и довел машину до финиша? Это моя гонка, Эрих. Я не схожу с трассы. Продолжай до финиша. Я хочу поувствовать твой финиш.Твою победу.
— Но тебе больно...
— Знаешь, что самое странное? — сказала я, глядя в его глаза. — Если бы это случилось с Берндом той ночью, я бы спокойно, даже с гордостью сказала тебе: «Нет, я не в первый раз». Мне не было бы стыдно. Немного жалею, что не случилось. Не потому, что не люблю тебя. А потому, что мне не хочется оправдываться. Я хочу, чтобы ты любил мой ум, мою работу, мой характер — не мою проклятую девственность.
Он смотрел на меня долго. Потом прошептал:
— Грета. Я люблю твой ум. Я люблю твою смелость. Девственность — это просто стеение обстоятельств. Это не ты, не тво сущность.
И продолжил двигаться — медленно, осторожно, но не останавливаясь.
После
Мы лежали, дыша в унисон. Слезы текли по моим щекам — не только от боли, но от полноты новой жизни.
— Теперь мы по-настоящему вместе, — прошептала я. — Спасибо, что ждал.
Он поцеловал меня в висок:
— Я бы ждал вечно. Но рад, что не пришлось.
Той ночью, в доме родителей, под крышей, где прошла моя юность, я впервые почувствовала — я не одна.
Мы заснули, обнявшись. Его рука лежала на моей груди, моя — на его сердце.
Глава 16. Поездка к Элли (февраль 1938)
Начало февраля 1938 года, поезд Штутгарт-Франкфурт
Мы с Эрихом сидели в купе третьего класса. За окном мелькали заснеженные поля, голые деревья, серое небо. Эрих держал меня за руку.
— Грета, — тихо сказал он, — ты боишься этой встречи?
— Да. Не знаю, что говорить. "Соболезную" — слишком формально. "Держись" — глупо. Что я могу ей сказать?
Эрих сжал мою руку:
— Просто будь рядом. Иногда молчание лучше слов.
Я посмотрела в окно. Вспомнила тот день — 28 января. Рёв двигателя W125, рекорд Караччолы, радость команды. А потом — Auto Union, Бернд за рулём, ветер, скорость... и тишина.
— Эрих, — прошептала я, — я видела, как его машина взлетела. Перевернулась три раза в воздухе. Я видела, как его выбросило. И я не могла ничего сделать.
— Никто не мог, — тихо сказал Эрих. — Физика не прощает ошибок. Ты предупредила его. Три месяца назад. Он не послушал.
— Знаю. Но это не легче.
— Наше дело предупредить. Но от этого не легче, если человек не послушает и не спасется. Погибнет.
Поезд шёл дальше. Мимо проплывали деревни, маленькие станции. На одной из них группа молодых людей в форме гитлерюгенда садилась в другой вагон. Они пели марш, громко, вызывающе.
Эрих нахмурился:
— Грета, ты заметила? После смерти Бернда газеты пишут о нём как о "герое арийской расы", "символе немецкого духа". Как будто он жил и умер ради партии.
— А он не жил, — я сжала кулаки. — Он жил ради скорости. Ради Элли. Ради ребёнка. Не ради свастик и лозунгов.
— Но партия этого не признает. Им нужен мученик. Как Хорст Вессель. И Бернд подходит идеально — молодой, красивый, смелый. И мёртвый.
Я вспомнила Бернда — его смех, его дерзкий взгляд, его руки на моих плечах той ночью в Берлине. Живой. Настоящий. Не символ. Человек.
— Элли это всё слышит, — сказала я тихо. — Каждый день. По радио, в газетах. Они превращают её мужа в плакат.
— Поэтому мы и едем, — Эрих обнял меня. — Чтобы она знала: мы помним настоящего Бернда. Не героя партии. Человека.
Поезд въехал во Франкфурт. Мы вышли на перрон. Февральский ветер резал лицо.
Начало февраля 1938 года, дом Элли, Франкфурт
Мы сидели в гостиной. Элли держала на руках спящего младенца Бернда. Я налила ей чай.
Дом Элли, Франкфурт
Мы приехали к полудню. Элли открыла дверь — бледная, в чёрном платье, с младенцем на руках. Глаза красные, опухшие.
— Грета. Эрих. — Она обняла меня одной рукой, прижимая сына к себе. — Спасибо, что приехали.
Мы вошли. В доме было тихо. Слишком тихо. Гоночный комбинезон Бернда всё ещё висел на вешалке. Его фотографии — на стенах. Младенец Бернд-младший спал, посапывая.
Эрих заварил чай. Мы сели в гостиной.
— Элли, — осторожно начала я, — как ты?
Она покачала головой:
— Не знаю. Живу. Ради него. — Она посмотрела на сына. — Кормлю, меняю пеленки, укачиваю. Это единственное, что держит меня на плаву.
Я взяла её за руку:
— Ты ела сегодня?
— Немного. Суп. Не могу больше.
Эрих принёс бутерброды. Элли съела несколько кусочков, медленно, через силу.
— Грета, — прошептала она, — помнишь тот телефонный звонок? Когда ты рассказала мне про вашу ночь с Берндом? Ещё до того, как мы познакомились?
— Помню.
— Я так благодарна тебе. Что ты сказала правду сразу. Если бы вы скрывали... я бы никогда не доверяла ему полностью. А так... я знала всё с самого начала. И мы были счастливы.
Она погладила голову спящего сына:
— Он любил меня. Я знаю. Больше, чем скорость. Больше, чем славу.
Я обняла её:
— Конечно любил. Это было видно в каждом его взгляде на тебя.
— Грета... в тот день... ты была там. Ты видела, как это случилось?
Я замолчала. Эрих, сидевший в углу, вдруг заговорил — твёрдо, спокойно:
— Элли, Грета пыталась отговорить его от этой последней попытки. Все чувствовали порывы бокового ветра. Караччола предлагал отложить заезд. Но Бернд...
Он замолчал. Потом продолжил:
— Но ты же его знаешь. Если бы он точно знал, что погибнет — он всё равно поехал бы. Это была его природа. Это то, за что ты его полюбила.
Элли посмотрела на Эриха долгим взглядом. Потом кивнула:
— Да. Я знала, за кого выхожу замуж. Знала, что он не остановится. Никогда.
Она прижала младенца к груди:
— И теперь у меня есть часть его. Навсегда. Бернд-младший. Он будет расти, и я буду рассказывать ему об отце. О том, каким он был смелым. Честным. Живым.
Малыш зашевелился, открыл глаза — серо-голубые, как у отца. Сжал кулачки, как будто держал невидимый руль.
— Спасибо, Эрих, — тихо сказала Элли. — За правду.
Эрих кивнул. Он понимал: иногда правда — это лучшее, что ты можешь дать.
Элли допила чай. Поставила чашку. Посмотрела в окно.
— Грета... Эрих... я должна вам рассказать. О похоронах.
Мы молчали. Ждали.
— Это было в Берлине. Лесное кладбище Далем. Я приехала с сыном, с родителями Бернда, с друзьями. Думала — это будет прощание. Тихое. Достойное.
Её голос дрогнул.
— А там... там было всё. СС в чёрной форме. Штандарты со свастикой. Кинохроника. Гитлерюгенд пел марши. И речи. Боже, эти речи.
Она закрыла глаза:
— Какой-то гауляйтер — я не запомнила его имени — стоял у гроба и говорил: "Бернд Роземайер отдал жизнь за величие немецкой нации. Он — символ арийского духа, непобедимого в борьбе за скорость, за превосходство, за фюрера."
Элли сжала кулаки:
— А Бернд... Бернд ненавидел эти речи. Терпеть не мог, когда его называли "героем партии". Он говорил мне: "Элли, я гонщик. Не политик. Я люблю скорость, машины, тебя. А всё остальное — пропаганда."
Она посмотрела на нас:
— Но на похоронах его превратили в плакат. В мученика. Как Хорста Весселя. Я стояла у гроба, держала сына, и слушала, как они вкладывают в его уста слова, которые он никогда не произносил. Идеи, которые он не поддерживал.
— Ты что-то сказала? — тихо спросил Эрих.
— Нет. Я молчала. Боялась, что если скажу правду — арестуют. Или заберут сына. Я просто стояла. А когда они начали петь "Horst-Wessel-Lied"... я ушла.
— Ушла? — я не поняла.
— Да. Посреди похорон. Взяла сына, повернулась и ушла. Не дождалась конца. Родители Бернда остались. А я... я не могла больше этого выносить.
Элли вытерла слёзы:
— Грета, они убили его дважды. Первый раз — на автобане. Второй — на похоронах. Превратив живого человека в партийный символ.
Я обняла её. Она плакала тихо, уткнувшись мне в плечо. Младенец Бернд зашевелился, закряхтел. Элли взяла его на руки, прижала к груди. Бернд поел и снова заснул.
Вечером мы сидели у камина. Младенец спал в колыбели. Эрих готовил ужин на кухне.
Элли смотрела на огонь:
— Грета, я думаю... уехать.
— Куда?
— Не знаю. Швейцария. Франция. Может, Америка. Подальше от всего этого.
Я молчала.
— Здесь я не могу дышать, — продолжала Элли. — Каждый день по радио — речи фюрера. В газетах — фотографии Бернда со свастикой. Соседи говорят: "Ваш муж — герой рейха." А я хочу кричать: "Он был просто человеком! Гонщиком! Отцом!"
— А что с домом? С пенсией? Auto Union платит тебе?
— Платят. Вдовья пенсия. Но этого мало. Дом — в ипотеке. Я думаю продать. Взять деньги, сына и уехать. Пока границы ещё открыты.
Эрих вошёл с подносом:
— Элли, ты серьёзно думаешь об эмиграции?
— Да. Но боюсь. Одна, с младенцем, в чужой стране... Как я выживу?
— У тебя есть профессия, — я напомнила. — Ты лётчица. Одна из лучших в мире. Тебя знают везде.
— Знают как "жену Бернда Роземайера", — горько усмехнулась она. — Не как Элли Байнхорн, пилота.
Эрих сел напротив:
— Элли, если решишь уехать — сообщи нам. Мы поможем. Деньгами, контактами. У Греты есть знакомые инженеры в Швейцарии.
Она кивнула:
— Спасибо. Я подумаю. Но, может, пока останусь. Ради памяти о нём. Чтобы сын вырос на его родине.
Мы ужинали молча. За окном шёл снег. Младенец Бернд спал, сжав крошечные кулачки.
Следующим утром мы уехали. Элли проводила нас до двери.
— Грета, — она обняла меня крепко, — приезжай ещё. Пожалуйста. Мне нужны друзья. Настоящие. Не те, кто приходит ради фотографий с "вдовой героя".
— Обязательно, — прошептала я. — Обещаю.
В поезде Эрих молчал первые полчаса. Потом сказал:
— Грета, она не уедет.
— Почему ты так думаешь?
— Потому что она боится. И потому что надеется — может, всё ещё изменится. Что партия оставит её в покое. Что она сможет растить сына спокойно.
— А ты думаешь, партия оставит?
Эрих покачал головой:
— Нет. Они будут использовать её. Фотографии "вдовы и сына героя". Пропагандистские материалы. Может, даже заставят выступать с речами.
Я посмотрела в окно. За стеклом проплывали те же заснеженные поля, голые деревья.
— Эрих, — сказала я тихо, — а если мы...
— Что?
— Если мы поженимся, родим детей... мир, в котором они вырастут, будет таким же? Со свастиками, маршами, пропагандой?
Эрих взял мою руку:
— Не знаю. Может, будет хуже. Может, лучше. Но я знаю одно: если мы будем вместе — мы защитим наших детей. Научим их думать. Отличать правду от лжи.
— Как твои родители научили тебя?
— Да. Мой отец всегда говорил: "Эрих, верь в Бога, но проверяй людей." Я верю в Бога. Но партии не доверяю.
Мы доехали до Штутгарта к вечеру. Вышли на перрон. Холодный февральский ветер, огни города, шум толпы.
— Грета, — Эрих обнял меня, — давай поженимся. Скоро. Не будем ждать. Жизнь слишком коротка.
Я прижалась к нему:
— Да. Давай. После всего, что случилось... я не хочу больше откладывать.
Мы пошли домой. В квартиру Эриха. Нашу квартиру. Где через несколько месяцев будет свадьба. Где родится наш первый ребёнок. Где мы будем жить, любить, работать.
Вдали от свастик. Вдали от пропаганды. В мире машин, формул и честности.
Глава 17. Путь к свободе
Март 1938 года, дом семьи Шмидт
Отец стоял у окна своего кабинета, наблюдая, как Эрих укладывает последние чемоданы в багажник W138. Два месяца прошло с тех пор, как я подала заявление об увольнении на следующий день после гибели Роземайера. Неделю спустя Эрих последовал моему примеру.
— Герр Вильгельм, — Эрих вошёл в кабинет, держа в руках старую записную книжку. — Я хотел ещё раз поблагодарить вас за это.
На столе лежал листок с именем и адресом: «Клаус Рихтер, главный инженер Швейцарских федеральных железных дорог, Берн». Рекомендательное письмо было уже запечатано.
— Я не одобряю побег, — сказал отец, не оборачиваясь. — Но я не позволю моей дочери жить в мире, где таких, как она, затаптывают. Сделай её счастливой. Это всё, о чём я прошу.
Я вошла в комнату в дорожном костюме. На шее — скромное золотое колье, единственное дорогое украшение, которое я решилась взять. Остальные сбережения уже три года лежали в швейцарском банке.
— Мы готовы, папа.
Он обернулся и долго смотрел на меня. Его девочка, которая когда-то бегала голышом по дому, теперь стояла перед ним взрослой женщиной, готовой начать новую жизнь.
— Пишите, — сказал он просто. — Когда всё это закончится, пишите.
Германо-швейцарская граница, 14:30
Очередь на пограничном переходе двигалась медленно. Серые мундиры, развевающиеся флаги со свастиками, лай собак. Я сидела на пассажирском сиденье, внешне спокойная, внутри ледяная от страха. Эрих за рулём казался воплощением уверенной арийской молодости.
— Документы, — потребовал пограничник, заглянув в окно.
Эрих протянул паспорта и свидетельство о браке.
— Цель поездки?
— Медовый месяц, герр вахмистр. Подарок жене. Швейцарские Альпы, горный воздух.
Пограничник обошёл машину, заглянул в багажник. Его взгляд задержался на моём колье.
— Красивое украшение, фрау Мюллер. Свадебный подарок?
— От отца, — спокойно ответила я, вспоминая наставления Клареноре о том, как быть незаметной.
Пограничник вернул документы и вдруг ухмыльнулся:
— Проезжайте. И повеселитесь там как следует! Сломайте им пару кроватей! Германии нужны здоровые арийские дети!
Эрих кивнул, выдавив улыбку. Я почувствовала, как к горлу подкатывает тошнота. Шлагбаум поднялся.
Когда немецкая граница осталась позади, я закрыла глаза и выдохнула:
— Спасибо тебе, мерзавец. За то, что лишил меня последних сомнений в правильности нашего выбора.
Лугано, Швейцария, вечер
W138 остановился у знакомого санатория — того самого, где всё начиналось четыре года назад. Но теперь мы приехали сюда не как делегация завода, а как беженцы.
Рудольф Караччиола ждал нас в холле. Увидев меня, он поднялся с кресла:
— Фрау Мюллер. Добро пожаловать в Швейцарию. В свободную Швейцарию.
— Как дела с работой? — спросил Эрих.
— Всё устроено. В Цюрихе есть инженерное бюро, которое занимается железнодорожными проектами. Они будут рады двум специалистам такого уровня — особенно тебе, Грета, с твоим дипломом Штутгартской технической школы. А пока... — он указал на стойку регистрации, — номера забронированы на месяц. Этого хватит, чтобы освоиться.
Когда мы остались одни в нашем номере, я подошла к окну. Внизу расстилалось озеро Лугано, то самое, где четыре года назад молодая секретарша впервые поняла, что мир больше чертёжной доски.
— Не жалеешь? — тихо спросил Эрих.
— О чём? О том, что мы остались живы, пока другие гонятся за смертью? — Я обернулась к нему. — Нет. Не жалею.
Он обнял меня, и я прижалась к его плечу. За окном швейцарская ночь окутывала озеро туманом. Где-то там, за горами, рождался новый мир — мир войны, ненависти и безумных скоростей. Но здесь, в этом номере, у нас было всё, что нужно: любовь, свобода и право выбирать, для чего жить.
— Знаешь, — сказала я, — я всю жизнь думала, что бегство — это поражение. А теперь понимаю: иногда это единственная возможность одержать победу.
Эрих поцеловал меня в висок, туда, где до сих пор виднелась тонкая седая прядь — память о дне, когда я поняла цену скорости.
— Союз двух зубчатых колёс, — прошептал он.
— Союз двух зубчатых колёс, — согласилась я.
И в первый раз за много месяцев я была абсолютно уверена: мы выбрали richtige ubersetzung.
За окном швейцарская ночь укрывала беженцев из страны, где скорость стала важнее жизни. Но наша собственная история только начиналась — история о том, как любовь может быть быстрее смерти, а мудрость — быстрее безумия.
Свидетельство о публикации №225102301557